Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2017
Алексей Арсентьевич
Лоскутов (1928–2015) — окончил
радиотехнический факультет Уральского Политехнического Института. Работал
инженером, старшим инженером, старшим научным сотрудником. Ветеран войны и
труда, Заслуженный изобретатель СССР, награжден памятными знаками, медалями
СССР и России.
* Фрагменты из книги воспоминаний А.А. Лоскутова,
Мне уже 83 года. В жизни своей,
кроме отчетов о проделанной работе и технических описаний разработанных мною
устройств, я не написал ничего. А сейчас вот все-таки решился написать книгу о
прожитой жизни. Это советовал мне сделать светлой памяти друг Юрий Яковлевич Мехонцев, да и другие мои друзья тоже, после того как я
рассказывал им о некоторых периодах моей жизни. Очень долго я не мог решиться
на такое предприятие и все откладывал его день за днем и год за годом. Я,
разумеется, не писатель, не тот, кто не может не писать, а наоборот, из тех,
кто не может писать. Да и о чем я могу поведать? Только о том, что довелось
пережить мне, рядовому гражданину Советского Союза. Хотя это, возможно, тоже в
некоторой степени будет интересно: сравнить разницу во взглядах на одно и то
же, сверху — в воспоминаниях именитых и снизу — в воспоминаниях рядового
гражданина. Воспоминаний именитых немало, и это хорошо, воспоминаний рядовых
мало, почти нет. Так что с этой стороны моя книга, возможно, будет представлять
некоторый интерес для тех, кто интересуется историей СССР.
Начало жизни
Итак, о себе. Родился я 11 марта
1928 года в глухой деревне Комары, Тужинского района,
Кировской области. Мои родители Арсентий Андрианович
и Мария Дмитриевна имели очень хорошее крестьянское хозяйство: большой
двухэтажный дом со всеми необходимыми хозяйственными пристройками, молотильный
ток с овином и конной молотилкой и ветряную мельницу. И кроме того, совместно с
Михаилом Захаровичем маслодельный завод с конным приводом. Хозяйство было
большое, но, как рассказывали отец и бабушка, работников не нанимали. Дед не
разрешал семье делиться, а просто для женившегося сына построил рядом еще один
дом. Семья была большая. Бабушка говорила, что в одно время в семье было
семнадцать человек. Позже, уже после революции, семья все-таки разделилась, и
Михаил Захарович, мой крестный, стал жить отдельно, в том рядом построенном
доме. Родители матери, дедушка Дмитрий и бабушка Фёкла, проживали в деревне
Вороничи в четырех километрах от нашей деревни. У них тоже было крепкое
хозяйство и тоже была ветряная мельница.
Из самых ранних событий моей жизни
мне запомнилась поездка в гости к дяде Алексею в деревню Ерши. Это было,
видимо, еще до коллективизации, так как ездили мы туда еще на своей лошади по
кличке Карюха. Это была молодая и очень резвая
лошадь. Была зима. Меня завернули в тулуп, рядом в сани сели отец с матерью, а
за вожжи взялся мой крестный Михаил Захарович. Завернутый в тулуп, я не видел
ничего, только чувствовал по легкому поскрипыванию полозьев быстрый бег саней.
Потом вдруг какой-то силой меня вышвырнуло из саней. Не только меня, из саней
вылетели все. Карюха бежала быстро, и на раскате сани
резко бросило в сторону, и они почти опрокинулись, вывалив всех пассажиров.
Крестный вожжи не выпустил, и через несколько метров Карюха
остановилась. Меня вернули на прежнее место, и больше приключений в дороге не
было.
В гостях во время застолья дядя
Алексей не очень удачно раскупорил бутылку водки. Он хлопнул ладонью по донышку
бутылки, пробка вылетела, и брызги водки попали мне в глаза. Глаза сильно
защипало, и я заревел. Мать отнесла меня в кровать, водой помыли мне глаза и
дали полистать детскую книжку с картинками. В книжке в картинках рассказывалось
о том, как был наказан ворюга медведь за то, что он хотел из улья, висящего на
дереве, полакомиться медом…
В это время в избу вошел какой-то
мужик, и почему-то начался скандал, перешедший в драку. Мужику пришлось туго, и
он, около моей кровати вышиб раму и выпрыгнул в окно. В окно хлынули белые
клубы морозного воздуха, и меня перенесли в другую кровать. Поскольку это было
еще до коллективизации, то мне, следовательно, было года три, не больше. А вот
коллективизацию я помню уже неплохо. Помню, как отец пришел домой и сказал
матери и бабушке, что он записался в колхоз. Что тут началось! Мать и бабушка
упали ему в ноги, в слезах причитали, что он записался к антихристу, что этим
он всех на том свете обречет на адские муки. Отец пытался их образумить, успокоить,
но ничего не получилось. И он отказался от вступления в колхоз, о чем позже
горько сожалели и мать, и бабушка.
На нашу семью обрушились репрессии.
До сих пор помню даже фамилию человека, руководившего разгромом нашего дома.
Мать говорила, что это был председатель сельсовета Елькин.
Я помню его в тужурке и в шапке с шишкой наверху, по-видимому, буденовке. У нас
забрали все: весь скот, весь хлеб, всю одежду и даже домашнюю утварь. Когда они
уехали со своей добычей, у нас остался только старый стол, две скамейки около
стола, небольшой шкаф и кое-что из посуды. У нас — это у матери с двумя детьми,
то есть со мной и сестрой Галей, которая была старше меня на два года. Но и на
этом наказание наше не закончилось. Через несколько дней Елькин
со своей командой нагрянул снова. Нас выгнали из дома в том только, во что мы
были одеты. Наш дом закрыли на замок, и Елькин со
своими подручными сели в тарантас и уехали. Мать не знала, что делать. Она
решила проверить, все ли двери закрыты на замки. Оказалось, что дверь за лестницей
на второй этаж была не заперта. Через нее мы проникли в свой дом. Так, под
замком, тайно и стали в нем жить. Мать где-то нашла, или, может, дали соседи,
старый матрац, набитый соломой, две старые подушки и какое-то очень старое
одеяло. На этом мы и спали на полатях. На пропитание нам не оставили совершенно
ничего, и мать пошла, как у нас говорили, собирать куски, то есть стала
нищенкой. Она говорила, как ей это было невыносимо стыдно: из такой уважаемой,
богатой семьи и вдруг — нищая.
Только тайное наше проживание в
собственном доме длилось не долго. Однажды, затопив печь, мать пошла за водой
на колодец. Вернулась с пустым ведром, страшно испуганная.
— Ой, — говорит, — вышла со двора,
смотрю, а этот бес Елькин смотрит на трубу, а из нее
дым валит. Видимо, шаги мои услышал, повернул голову и увидел меня… что-то
теперь будет?
Но нас не выгнали больше из дома.
Сделали проще. В нашем хозяйстве устроили колхозную ферму. Благо у нас были
большие двор, конюшня и хлевы. В доме сложили печку с
большим котлом, для варки мороженой или мелкой картошки и разместили все
необходимое для ухаживания за скотом. Для нас остались только полати и
небольшая комната за печью. Печка, сложенная для варки картошки и приготовления
пойла для скота, очень сильно дымила, и нам с сестрой на полатях прямо над этой
печкой, просто нечем было дышать. Мы часто угорали, и мать отводила нас к
соседям, чтобы мы немного отдышались. Печка дымила без устали, и вскоре белые,
прекрасно оштукатуренные стены нашего дома стали черными от осевшей на них
копоти. Мы были вынуждены жить в этом загаженном доме, питаться собранными
матерью кусками хлеба, и надеяться нам было не на что.
Отец скрывался, мать очень часто
плакала, не видя никакого выхода из того положения, в котором мы оказались.
Тяжесть положения еще больше осложнялась тем, что мать в это время была
беременна. Отец иногда навещал нас ночью и на рассвете вновь уходил из дома.
Но, видимо, кто-то донес, или милиция выследила, только однажды ночью, когда он
пришел к нам, в дверях неожиданно появился милиционер. Отец метнулся к окну, но
под окном тоже был милиционер. Отца арестовали. Мать плакала, и мы с сестрой
тоже, хотя, конечно, совершенно не представляли, что такое тюрьма, но, глядя на
мать, понимали, что это страшно.
Ветряные мельницы детства
Ребенком я с восхищением наблюдал,
как огромное крыло мельницы с легким посвистыванием опускается вниз и, не теряя
скорости, поднимается вверх. Интересно было наблюдать и за тем, как сыплется
зерно из бункера под жернов и выходит из-под него пушистой теплой мукой. У нас
и у дедушки были шатровые ветряные мельницы, но нашей мельницей мне не довелось
полюбоваться. В самом начале коллективизации ее разобрали и перевезли в деревню
Малопанчино. Помню только, как отец со слезами на
глазах говорил мне и бабушке, что нашу мельницу ломают.
Ветряные мельницы строились двух
типов. Менее мощные и проще устроенные — столбянки.
Они имели сравнительно небольшой четырехугольный сруб и обычно четыре крыла
небольшого размаха. На ветер такая мельница поворачивается целиком, всем
строением. Второй тип — шатровые мельницы. Внизу они имели большой
четырехугольный сруб, и выше на нем строился восьмигранный, сужающийся кверху
сруб. Этот сруб заканчивается восьмискатной крышей,
под нею на мощных балках размещался вал, несущий крылья. Эти мельницы имели
шесть и более крыльев с длиной крыла, как мне кажется, не менее шести метров.
Крыша и балки с валом ставились на специальные катки, так что у этой мельницы
на ветер поворачивалась только крыша вместе с валом. Передача вращения от вала
на привод жерновов осуществляется через вьюн. От вала на вьюн с помощью
конической зубчатой передачи, а от вьюна на ось мельничного жернова с помощью
цевочной передачи. Вьюн приводил меня в восхищение: где находили такую сосну,
чтобы из нее можно было его изготовить? Размеры его внушительные: длина не
менее двенадцати-пятнадцати метров и диаметр, даже вверху, не менее шестидесяти
сантиметров. Вал, несущий крылья, был примерно такого же диаметра, но намного
короче вьюна. А шестерни зубчатых передач! Громадные, не менее полутора метров
в диаметре, конические деревянные шестерни, работавшие без ремонта несколько
десятков лет. И сделаны они были безграмотными деревенскими мужиками.
Помню две еще оставшиеся мельницы
за деревней и кузницу. Из мельниц одна, рядом с кузницей, была действующей.
Конечно, интересно было наблюдать, как с легким посвистом вращаются ее крылья,
как сыплется в ларь белая мука, но как было бы интересно забраться вверх, туда,
где вращается вал! Вверх вела лестница, проложенная по стенам восьмигранного
сруба. Очень хотелось наверх, но мельник Михаил Степанович сделать это нам не
разрешал. И все-таки однажды согласился на это, но только под его присмотром.
Поднимаемся все выше и выше. Вот и последняя площадка, толстый вращающийся вал
с громадной шестерней и уходящий вниз еще более толстый вьюн. Вот бы с такой
высоты посмотреть вокруг, но из-под крыши вдаль не посмотришь. Отец рассказывал
мне, что в сильный ветер мельницу нужно остановить, иначе на большой скорости
вращения крыльев мельницы ветер может их обломать. Для этого вал мельницы нужно
затормозить, а при сильном ветре повернуть с ветра и крышу мельницы вместе с
валом. Увидев, как вращаются такие мощные вал, вьюн и шестерни, я не мог
поверить, что мельник может их остановить, и спросил Михаила Степановича, как
он может сделать это.
— Да просто, — говорит. — Видишь
вон ту железную ленту с колодками, вон, сразу за зубьями шестерни? Вот если я
начну вращать эту ручку, железная лента с колодками зажмет шестерню, и вал
остановится, а дальше, если нужно, крышу с валом вон на тех катках можно за хвостину повернуть с ветра, но это уже внизу с помощью
лебедки.
Вторая мельница не работала: у нее
были сломаны, не помню уже, два или три крыла. Она не запиралась не замок. В
летнее время там хранили сани. Эту мельницу мы часто посещали: очень хотелось
залезть наверх, но никак не удавалось, нижнего пролета лестницы не было.
Вероятно, был разобран из предосторожности, чтобы лишить нас возможности
забраться наверх. Но однажды мы умудрились все-таки сделать это. Как я говорил
уже, на мельнице летом хранились сани. Чтобы их было удобно складировать, с
саней снимали оглобли и креслины. Оставались полозья
с копылками и обвязкой. Вот эти полозья с копылками мы, как муравьи, сумели затащить на площадку, где
размещаются жернова мельницы, и поставили их как лестницу к стене, где не было
лестничного пролета. Сани, правда, не достали до следующего пролета лестницы,
но с них уже можно было дотянуться руками до нижней ступеньки пролёта. Лестница
тоже была в плохом состоянии: местами не было перил, а кое-где и некоторых
ступенек. Но наверх мы все-таки забрались. Верхняя площадка мельницы была
разрушена, но мощные балки крестовины, на которых крепится вал и крыша, дали
нам возможность забраться на вал, а по нему выбраться из-под крыши и посмотреть
на землю с такой высоты. Я посмотрел вверх по крыше и совсем близко от себя
увидел флюгер, столбик с жестяным флажком на самом верху восьмигранной крыши.
Когда я на него смотрел снизу, думал — вот это высота, вот бы туда забраться. А
тут он совсем рядом, и я рискнул по тесовой крыше добраться до столбика
флюгера. Рискованно, конечно, крыша гладкая и крутая, но, цепляясь пальцами за
кромки досок в небольших щелях между ними, я добрался до флюгера и,
придерживаясь за столбик, встал рядом с ним. К моему удивлению, столбик флюгера
был не маленьким, как казался мне снизу, а мне до плеча.
Какой вид сверху, какие дали
открываются, какая красота! Смотрю кругом и вдруг вижу, что от молотильного
тока, расположенного метрах в трехстах от мельницы, сюда бегут люди. Нужно
немедленно убегать, иначе не избежать лупцовки, тем более что там, на
молотилке, работал мой отец. Однако спуститься вниз нам уже не успеть, тем
более не успеть удрать неузнанными. Мы спустились с вала и легли на широкие балки
крестовины. Снизу нас не было видно: балки были шире нас. Нам кричали, чтобы мы
слазили, и нам ничего не будет. Но в это что-то не очень верилось, и мы
молчали, затаившись как мышки. Люди внизу долго сторожить нас не могли, нужно
было возвращаться на работу. И они ушли. Тогда мы спустились вниз и убежали
купаться на реку. Вечером отец спросил меня, был ли я на мельнице. Конечно, не
был, ответил я, мы с Васькой Гришиным, Енькой
Наташиным и Илькой Васюхиным весь день были на реке. Мать говорит:
— Ведь это надо же, забрались на
мельницу на самый верх, на вал, а один дурачок залез даже на крышу да еще и на
ноги встал возле флюгера. И как только он не сорвался с крыши, ведь разбился бы
в лепёшку.
Вот как тут признаешься — молчу.
Колхоз
Первое время после организации
колхозов колхозники жили неплохо. Заработанный трудодень неплохо оплачивался
продукцией сельского хозяйства, всем тем, что производил колхоз. Бывали случаи,
когда некоторые колхозники даже отказывались от излишнего хлеба — продать его
было некому. Но очень скоро оплата трудодня стала понижаться вследствие больших
хлебопоставок государству и ухудшающегося плодородия почв. После того как отец
и мать по найму стали работать в колхозе, наша жизнь чуть-чуть улучшилась. Но
только в том, что мать не ходила уже нищенкой собирать куски, то есть просить
подаяние, а пекла хлеб из собственной муки. Ничего другого, кроме хлеба и того,
что давал огород, у нас не было. В остальном все было без изменений:
по-прежнему дым, копоть и вонь в доме и полная невозможность завести
какую-нибудь скотину, содержать ее было негде да и купить не на что.
Практически одновременно с
организацией колхозов проводилась кампания по ликвидации безграмотности. Мало
кто в нашей деревне умел читать, тем более писать. В деревне открыли избу-читальню
с небольшой библиотекой. Сюда же почтальон приносил свежие газеты. В
определенные дни безграмотные собирались в избе-читальне, из школы приходила
учительница и обучала безграмотных людей чтению и письму. Моя мать да,
наверное, и все бабы нашей деревни были безграмотны. Мать принесла из
избы-читальни букварь для взрослых, отец научил меня азбуке, и читать я начал
намного раньше матери: задолго до поступления в школу. Совсем недолго я читал
по слогам, но с помощью отца вскоре читал уже словами. Жажда чтения была у меня
неутолимой. До школы еще я прочитал все книжки нашей избы-читальни. До сих пор
помню, что в первой книге, которую я прочитал, рассказывалось о полете наших
самолетов на север, с посадкой их на острове Рудольфа, что там из-за мороза трудно
было завести моторы самолетов, что самолеты были перегружены, и им трудно было
взлетать. Даже фамилии летчиков Водопьянова и Молокова помню. Книжка эта,
конечно, не детская. Когда я сдавал ее библиотекарю Александру Ильичу, тот
спросил меня, всю ли книжку я прочитал и понял ли что-нибудь. Я тут же стал
пересказывать ему содержание книжки и вижу, что это его удивляет. Ладно,
говорит, молодец, держи вот эту книжку, это для тебя. И вручил мне книжку про
генерала Топтыгина, как он под вечер зимой, в знатный морозец, лихо мчался на
тройке борзых коней.
Эта книжка мне очень понравилась.
Вообще-то я с удовольствием читал всё, что попадало мне в руки, даже
какой-нибудь обрывок бумаги, лишь бы на нём был текст. Причём когда я читал, то
совершенно не слышал разговоров окружающих меня людей, и если уж очень
настойчиво обращались именно ко мне, то, не расслышав, что от меня хотят, желая
побыстрее отвязаться от отвлекающего меня от чтения, обычно отвечал: «Нет».
Частенько ответ был совершенно невпопад. Вот тут уж со словами: «Да ты оглох,
что ли?» — меня возвращали к действительности.
Как всё-таки много в детские годы и
удивительного, и интересного. Разве не интересно видеть, как из посаженного в
землю семечка появляется сначала росток, который вырастает потом во взрослое
растение! И как не удивиться тому, что из одних семечек вырастают только
огурцы, из других — только помидоры, из третьих — тыквы. Отец говорит, что даже
громадные деревья тоже вырастают из семечка.
А какие чудесные машины сделаны для
уборки и обмолота хлебов. Вот, например, жатка. Насколько быстрее она работает
по сравнению с серпом и как облегчает труд человека. Сидит мужик на удобном
сиденье, управляя запряженными в жатку лошадьми. И с помощью вращающихся
лопастей легко сбрасывает на землю готовые нажинки,
подходи и вяжи из них снопы. Нажинка — это стебли
скошенных хлебов, из которых вяжется один сноп.
А обмолот хлебов! Отец рассказывал,
что раньше обмолот производился с помощью цепов. Снопы раскладывали на полог, и
несколько мужиков старательно колотили цепами по колосьям снопов. Обмолоченные
снопы убирали, зерно чистили от мусора и засыпали в мешки.
А конная молотилка, вот это — да!
Две лошади ходят по кругу, вращая большую шестерню привода молотилки. Привод с
помощью длинной штанги соединён с большим зубчатым колесом молотилки, которое
через маленькую шестерню с большой скоростью вращает барабан молотилки, на
котором очень много зубьев. Над барабаном — гребёнка, на которой также много
зубьев. При вращении барабана его зубья движутся между зубьями гребёнки. Стоит
только сунуть сноп в приёмное окно молотилки, как зубьями барабана и гребёнки
зерно выбивается из колосьев. Быстро и легко по сравнению с обмолотом цепами.
Ко времени коллективизации в
деревне было несколько конных молотилок. Была она и у нас. Колхоз забрал все
конные молотилки, в том числе и нашу, но для обмолота хлебов была использована
только одна, остальные были в запасе на случай поломки или ремонта. Нашу
молотилку оставили у нас, но предупредили отца, что он несёт полную
ответственность за её сохранность и исправность.
Не знаю точно когда, наверное, в
1934 году через нашу деревню в село Михайловское, где создавалась МТС,
проходила колонна тракторов. Вот это было зрелище! Смотреть на проходящие
тракторы высыпала вся деревня. Ещё бы! В сизом дыму, с оглушающим рёвом
движутся огромные железные чудовища. У них очень большие железные задние колёса
с двумя рядами сверкающих на солнце зубьев, оставляющих за собой две полосы
исковерканной земли. Передние колёса меньше и без зубьев, тоже железные, с
ножом вдоль по ободу колеса. На трактор даже смотреть страшно, рев такой, что
кричать нужно, чтобы тебя услышали. Мы проводили эту колонну тракторов до моста
через Красную речку. Тут колонна остановилась, и трактористы осмотрели мост:
берега речки тут крутые, и мост довольно высокий. Прочность моста оказалось
достаточной, чтобы выдержать вес трактора. Колонна тракторов благополучно
миновала его и ушла дальше.
Трактор — вот это машина! Что там
какая-то жатка или молотилка — тут лошади нужны, а трактор едет сам, без
лошади. И мы решили сделать трактор. Мы — это Васька Гришин, Енька Наташин,
Илька Васюхин и я. Пусть наш трактор будет небольшой и не будет ездить сам, но
он будет похож на настоящий трактор. Нам нужно найти подходящие колёса и
шестерёнки, найти что-то на корпус трактора, и потребуется много болтов и гаек.
Вот тут я и сообразил, где можно достать много гаек. Я видел, что каждый зуб на
гребёнке молотилки крепится двумя гайками. Если их отвинтить — много гаек
наберётся. С этого и решили начать. Я нашёл отцовские ключи, предназначенные
для обслуживания молотилки, и мы приступили к делу. Молотилка была в хорошем
состоянии, гайки не ржавые, но закручены крепко, не нашими руками. Поэтому мы
вначале колотили по ключу молотком, пробуя повернуть гайку в ту или другую
сторону. Когда гайка поворачивалась, дальше уже откручивали ее ключом.
Несколько дней мы пропадали на нашем току и, набрав, как нам казалось,
достаточное количество гаек и зубьев, завернули их в тряпицу и спрятали в
солому в остатке омёта.
И как раз в это время колхозу
потребовалась наша молотилка. Приехали её забрать и увидели, что гребёнка
молотилки почти без зубьев. Отца вызвали в контору к председателю, и тот
предупредил отца, что если он не приведёт молотилку в рабочее состояние, то об
этом будет заявлено в милицию, и там с ним церемониться не станут. Отец пришёл
домой растерянный, недоумевая, кто бы мог сделать такое и зачем. Где он в
деревне возьмёт столько именно таких гаек и тем более зубьев?
От весьма крупных неприятностей,
ожидавших отца, его спас случай, так вовремя пришедший ему на выручку. Где-то
на второй или третий день после вызова отца к председателю мужики поехали за
соломой и обнаружили нашу тряпицу с гайками и зубьями и отдали её отцу. Он
привёл молотилкув порядок, и её отвезли на
молотильный ток колхоза. Отец очень удивлялся, как это мы смогли развинтить
гайки гребёнки, они же были крепко закручены.
Во время уборки хлебов, в страду,
мать брала меня с собой в поле и учила жать серпом. Отметки от обучения до сих
пор в виде шрамов сохранились на пальцах левой руки. Серп зубчатый, острый, но,
чтобы легче срезать стебли, он должен проходить близко от руки, сжавшей стебли.
Вначале, боясь порезать руку, резку серпом делаешь осторожно. Потом начинает
понемногу получаться, и режешь уже смелее. Видя успех, мать подхваливает
— вот какой молодец. Ободрённый похвалой, начинаешь работать серпом еще быстрее
— и раз серпом по руке. Порез глубокий, кажется, что палец почти отрезан. Мать
ахает, рвёт от платка узкую ленточку ткани и завязывает руку. Усаживает на
сноп, приговаривая: «Посиди пока, пусть кровь подсохнет». После этого работаешь
уже осторожно, да и порезанную руку больно.
Жать уходили очень рано, ещё до
восхода солнца. Летом такие короткие ночи, кажется, что только заснул, мать уже
будит: «Вставай, сынок, позавтракаем и пойдём жать, пока не жарко и не так
сухо». Выйдешь из дома, а ранним утром действительно хорошо. Воздух свеж и
вкусен, птички поют, радуясь наступающему дню, и тебе тоже как-то радостно,
несмотря на то, что придётся целый день, такой длинный и жаркий, согнувшись
пополам, жать до захода солнца. Сейчас не верится даже, что серпами да жаткой
сжинали все поля.
Война
Колхоз уже загружает нас работой
более основательно. Сейчас уже на телегах вывозим на поля навоз, бороним и
работаем на сенокосе, но хватает времени и для рыбалки, и для купания, и для
сбора грибов и ягод. Только вдруг в один день всё круто изменилось. В этот день
я сходил за грибами и ждал родителей на обед. Пришла мать и говорит:
— Война началась, немцы бомбили
Киев.
— Неправда, мам, от границы до
Киева далеко, самолёт не долетит, — возразил я.
— Нет, Лёша, правда, молодых
мужиков на машине уже повезли в военкомат.
Пришёл отец и подтвердил сказанное
матерью. Не успели пообедать, стучат в окно, приглашают на собрание. Я тоже
пошёл на собрание. С речью на собрании выступил наш директор школы Павел
Михайлович. Он сказал, что сегодня, 22 июня, в четыре часа утра фашистская
Германия без объявления войны вероломно напала на нашу страну на фронте от
Баренцева до Чёрного моря. Фашистские самолёты бомбили Киев, Севастополь и
другие города. Уже на следующий день получили повестки мужчины, недавно
отслужившие в армии. Их провожала вся деревня, плачут провожающие их матери,
жёны и дети. Знают они, что война без жертв не бывает, что многих из тех, кого
провожают, они видят последний раз. Мой отец пока еще дома, он 1902 года
рождения. Когда скрывался от ареста, сильно простыл, и у него временами очень
болела спина. По этой причине ему давали отсрочку, а сверстники его уже были в
армии.
Весной призвали в армию отца, и мы
остались вчетвером: мать, сестра Галя, маленькая сестрёнка Аня и я. Бригадирша
объявила мне, что с весенней посевной я назначаюсь пахарем, посоветовала
подобрать и подготовить соху. Пошёл к кузнице, где стояли сохи, и выяснил, что
все они уже разобраны пахарями. Осталась только одна, на мое удивление, самая
хорошая, почти новая. Объявил пахарям, что эту соху беру я. Никто не возражал —
бери, пожалуйста.
И вот первый раз в жизни я поехал
пахать. Смотрю, что и как делают те, кто пашет уже не первый год, и делаю так
же. Лошадь у нас под уздцы не водят, управляешь сам, вожжами. Труднее делать
первую борозду. Во-первых, нужно проехать прямо, а во-вторых, проехать
параллельно уже вспаханному участку. Направил лошадь, как надо, опустил соху в
землю, а она сразу же поворачивается на носок. Левая ручка сохи уходит вниз, а
правая — вверх. Стоя в борозде, соху мне не удержать. Выхожу из борозды и,
препятствуя повороту сохи на носок, тяну левую ручку сохи вверх, а правую давлю
вниз. Соха выравнивается, но упорно лезет вглубь. Останавливаюсь и
чересседельником поднимаю оглобли сохи выше. Не помогает, соху по-прежнему
тянет вглубь, и требуется значительное усилие, чтобы не дать ей возможности
зарыться в землю. Соха рассчитана на взрослого человека, и держать мне её
приходится не на вытянутых руках, а на полусогнутых. Это намного тяжелее.
Представьте, что вы целый день несёте тяжёлый чемодан на полусогнутой руке.
Спросил Петра Андреевича, который пахал недалеко от меня, что нужно сделать,
чтобы соха шла ровно. А ничего, говорит, ты с ней не сделаешь, пробовали уже на
ней пахать опытные мужики, все эту соху бросили. Дмитрий Петрович тоже пробовал
и тоже бросил. Приедешь на конный двор, можешь спросить у него.
Вечером сели ужинать. Я зачерпнул
ложку супу и хотел отправить её в рот, но сделать этого не смог: рука не
сгибается — она крепко запомнила то положение, которое требовалось для
удержания сохи. Мать увидела это и заплакала. А я всё-таки умудрился поесть:
прижму руку с ложкой к столешнице и тут уже ловлю ложку ртом.
Так и мучаюсь с этой хорошей, почти
новой сохой. Земля уже подсохла, другие парни пашут без видимых усилий, а я
упираюсь изо всех сил. Что же за соха такая, она же ничем не отличается от
любой другой сохи? Хожу за сохой, удерживая её от опрокидывания, и смотрю, как
подрезанный пласт земли, поднимаясь по отвалку, переворачивается им вниз
стернёй. Смотрю и вижу, что очень круто переворачивается отвалком
наползающий на него пласт земли. Он почти упирается в отвалок. Вот, наверное,
эта сила и опрокидывает соху! Останавливаю лошадь, поднимаю соху из борозды и,
упираясь ногами в основание, к которому крепится отвалок, руками пытаюсь его
немного разогнуть. Силы не хватает. Подозвал Пальку
Григорьева, и вдвоём нам удалось немного разогнуть отвалок. Ставлю соху в
борозду, понукаю лошадь, и — о, чудо! Соха пошла легко и ровно! Отпускаю ручки
сохи, и она без всякой поддержки идёт ровно, не опрокидываясь! Палька тоже удивлён и тоже рад, он мне хороший друг. У меня
же в груди поет горделивое чувство: опытные пахари ничего не могли сделать с
этой сохой, и кузнец от неё отказался, а я, парнишка, начинающий пахарь, понял,
в чем дело, и даже сам устранил недостаток! С этой поры я спокойно ходил по
борозде за своей сохой, не так сильно уставал и даже на заморённой лошади пахал
по 60 соток в день.
…В колхозе началась уборка ржи.
Михаил Степанович подготовил жатку к уборке хлебов и сам же выехал на этой
жатке в поле. Я же получил наряд отгружать зерно в колхозные амбары, а из
амбаров, уже отсортированное, отгружать в зернохранилища государственной
глубинки. На этой работе я понял, какие здоровенные мужики были в нашей
деревне. Для слабых мужиков не шили бы мешки на 80, 90, 100 килограммов! Для
нас, 14–15-летних парнишек мешки эти были очень тяжелы. Однажды нес я в сушилку
на дрожавших от напряжения ногах такой мешок мимо наших стариков и слышу, как
один говорит другому: «Разве вырастет из них нормальный мужик: в такие-то годы
таскать такие мешки». Эти слова больно ударили меня: говорят-то люди, познавшие
жизнь, понимающие, что к чему. Как хотелось бы мне вырасти высоким и сильным,
и, оказывается, случиться этому не суждено! Жалко себя, даже на стариков
обижен: уж лучше бы молчали.
После уборки урожая разрешили
спилить на дрова в лесу на каждую семью по одному дереву. Взяв пилу и топор,
пошли за своим деревом и мы с матерью. Я выбрал на открытом месте могучую ель с
роскошной кроной. Мать говорит: «Да разве мы уроним такую толстую ель?» —
«Уроним, — говорю, — зато сколько будет дров». Ничего, справились. Одних только
сучьев, наверное, на целый воз да воза три дров. По первому санному пути я
вывез эти дрова и сучья. Испилили их с матерью, я изрубил на дрова сучья,
расколол дрова и сложил их в поленницу. Мать радуется этому как великой
ниспосланной благодати.
Вскоре после этого нас ожидала
большая радость. Прихожу домой после отгрузки зерна в Сорвижи, а дома меня
встречает отец. Вот это радость так радость! Смотрю я на него и не вижу, куда
он ранен. Отец говорит, что ему раздавило грудь с правой стороны. Рассказал,
что они, двенадцать солдат, ехали в кузове автомашины, в этом кузове было еще
пятнадцать ящиков со снарядами и две бочки с бензином. Лежневая дорога шла по
довольно крутому склону. Начался артобстрел, от близкого разрыва снаряда, или
шофер потерял управление, или машину повредило взрывом, только она
перекувырнулась, и они вместе с грузом полетели под откос. Очнулся он уже в
госпитале. Бочкой ли, или ящиком со снарядами ему раздавило грудь с правой
стороны. Говорит, — думал, не выживу, даже в госпитале еще очень долго было
трудно дышать. К сожалению, я не успел даже расспросить, где он воевал. Он
рассказывал, что дороги, по которым их везли на фронт, были усеяны разбитой
немецкой техникой, и еще упоминал, что он проезжал город Калинин.
Мобилизация
На другой день после возвращения
отца из госпиталя я получил повестку, в которой сообщалось, что я мобилизован
на постоянную работу и должен буду завтра явиться в Тужу для отправки на место
работы. Такую же повестку получил и Толька Анютин. Такой вот неожиданный
поворот событий. Что поделаешь — война. Утром на моей лошади Шустрой мы с
Толькой Анютиным и со своими матерями поехали в Тужу. В Туже нас,
мобилизованных, посадили в кузов автомашины, плачущие матери помахали нам на
прощанье руками, и мы поехали в город Котельнич. Там нас посадили на поезд, в
пассажирский вагон, и доставили в город Киров.
Большим казался мне этот город.
Много домов, железная дорога, база нефтепродуктов производили впечатление. Нас
подвели к какому-то большому заводу с высокой кирпичной трубой, из которой
валил черный дым. Завод обнесен плотным высоким забором с колючей проволокой
наверху и сторожевыми вышками. На каждой вышке солдат с винтовкой. Нас завели в
новый барак, расположенный совсем недалеко от заводского забора, и распределили
по большим комнатам, человек по десять в каждой.
На другой день, утром, пришел к нам
в комнату опять новый человек, не из вчерашних, и привел нас в какую-то
контору. Там нас сфотографировали, взяли наши свидетельства о рождении,
выписали каждому по бумажке, и мужчина повел нас на завод. Меня поразила
величина и необычность заводских зданий. В эти здания через громадные ворота
идет даже железнодорожная колея. Значит, туда может заходить поезд! Вот это да!
Сопровождающий подвел меня к одному из таких зданий. Странно, но при подходе к
этому зданию я почувствовал, что земля вздрагивает под ногами и слышны сильные
глухие удары. Сразу при входе в здание мы поднялись на второй этаж и зашли там
в одну из комнат. В комнате большой стол, за ним человек в костюме. На работе,
а как хорошо одет! Он указал мне на стул возле стола. Я сел, и он попросил у
меня бумагу, которую мне дали в конторе. Посмотрев ее, он спросил: «Вот тут
написано, что ты направлен в наш кузнечный цех учеником машиниста парового молота.
У нас эту работу выполняют женщины, а ты вон какой здоровый парень, может быть,
пойдешь работать подручным кузнеца?»
Мне нравилась кузница. Михаил
Степанович иногда предлагал мне поработать молотом, и я с удовольствием бил им
по раскаленному металлу. Не знал я, что такое большой кузнечный цех и какую
работу выполняет подручный кузнеца, и поэтому радостно согласился на
предлагаемую мне работу.
В мой первый выход на работу мастер
встретил меня при входе в цех. С ним я в цех и вошел. То, что я там увидел,
потрясло и ошеломило меня. В цехе дымно, от ударов громадных молотов по
раскаленному металлу брызжет во все стороны раскаленная окалина, из
нагревательных печей вырывается клубящееся пламя и черный дым. Дым этот далеко
не весь уходит под вытяжной зонт, немалая его часть остается в цехе, дышит и
остывающий кованый металл. Вот это кузница! Открывшаяся картина поражает и
пугает меня. Кажется, невозможно спастись здесь от раскаленной, летящей из-под
молота окалины. Мастер выдал брезентовые рукавицы и предупредил, что под молот
нельзя, ни в коем случае нельзя совать руки: вдруг не будет пара или не заметит
этого машинист молота, и все, рук нет. Если захочешь присесть, пока ждешь
нагрева металла, то не садись на поковку сразу, хотя она уже и не красная.
Сначала плюнь на нее, если слюна не шипит — можно на поковку сесть. Пить
следует только подсоленную воду, вон, из-под крана того бачка.
Мастер подвел меня к худому
угрюмому кузнецу и сказал, что пока я буду работать с ним. Кузнец велел мне
взять клещи и повел к нагревательной печи. Говорит: «Смотри, вон там, в печи,
небольшие детали, вот этой кочергой будешь вытаскивать их на шесток и в клещах
носить ко мне на наковальню». Я посмотрел в печь, там было почти бело от
высокой температуры, так что я даже не сразу разглядел нужные мне детали. Чтобы
достать кочергой эти детали, нужно подойти вплотную к шестку печи, из жерла
раскаленной печи и от вырывающегося из нее пламени нестерпимо жжёт. Сходил я,
наверное, раз десять к печи за деталями, жарко мне, вспотел: я все еще работаю
в своем полушубке. Говорю кузнецу: «Я пойду разденусь». Он раздраженно: «Давно
пора». Я добрался до раздевалки и уже без полушубка вернулся на рабочее место.
Только вскоре я понял, что без полушубка еще хуже. Жжёт невыносимо. Говорю
кузнецу: «Я пойду надену полушубок, очень жжет». Кузнец с матом: «Иди надевай,
да побыстрее». Немного поработал в полушубке — нет, жарко, весь мокрый от пота.
Все-таки, наверное, надо раздеться. Опять к кузнецу: «Лучше я пойду разденусь».
Мой кузнец уже в бешенстве, только рукой махнул в сторону раздевалки и вдогонку
крикнул: «Живее!» Больше я уже не переодевался, терпел, боялся злить кузнеца.
Но как все-таки жжёт у этой печи, как тут люди работают все время! И я тоже
мобилизован сюда на постоянную работу, неужели можно привыкнуть…
Постепенно, день за днем,
втягиваюсь в работу, хотя к жгучему жару и нагревательной печи привыкнуть
невозможно. Однако это было еще не самое тяжелое: в конце одной из смен мастер
сказал мне, что моя обкатка закончилась, и что я поступаю подручным кузнеца к Лубнину, на тяжелый молот. Радости мало, видел я, как
достается подручному на этом молоте во время горячей штамповки. Он почти не
отходит от печи. А горячая штамповка — основной вид работ на этом молоте. Таких
мощных молотов в цехе два. На одном работает Лубнин,
на другом Абрамов. Остальные паровые молоты поменьше по сравнению с этими
двумя.
На следующий день я уже работал
подручным у Лубнина. Уже во время первой партии
штамповки я увидел, как начинает шаять одежда. Это
почти как легкий парок начинает выделять одежда, а потом вдруг на одежде
появляется тлеющее пятнышко, и вот тогда бегом к ванне с водой, чтобы
охладиться, а лучше пораньше, когда еще только как бы парок. Странно, но, когда
уже совсем немного металла оставалось до конца первой партии штамповки, я
почувствовал, что у меня потекло из носу. Снял грязную рукавицу, чтобы рукой
протереть нос, смотрю — а на руке кровь. Из-за чего? Из-за перегрева, или от
этого густого вонючего дыма? В цехе очень дымно, в отдалении даже людей плохо
видно, особенно если смотришь в цех после извлечения металла из печи. Темп
штамповки очень высокий. Кладет кузнец кусок металла на матрицу, удар молота, и
донышко готово. Кузнец быстро его сбрасывает. Так что не зевай, успевай
подбрасывать. После окончания штамповки этой партии кузнец увидел кровь у меня
под носом. Я вижу, что он сочувствует мне, но надо загружать в печь следующую
партию. «Потом, — говорит, — отдохнешь». После загрузки печи я вышел на улицу и
прямо раздетый лег спиной в снег. Так и лежал в снегу, пока не позвал меня Лубнин: «Металл нагрелся, пора работать». Я встал, набил
полную кепку снегу, надел ее на голову и пошел в цех. Лубнин
мне сказал, что так делать ни в коем случае нельзя, обязательно простынешь да
еще и воспаление мозга получишь. А мне хорошо — тает снег на голове, прохладные
струйки воды текут за шиворот. Приятно…
Как ни странно, я справляюсь с
работой подручного кузнеца, по-моему — самой тяжелой работой в цехе, но вот уже
почти не могу бегать, не хватает силы, ноги стали тяжелыми. Возможности
поправиться нет, по крайней мере, я такой возможности не вижу. Это очень
угнетает меня, особенно после полученного письма из дома. Сестра Галя сообщает,
что наш отец, умер 30 марта, в день моих именин. Как все плохо, как неудачно
все складывается. Вернулся домой отец, пусть из госпиталя, раненый, но вернулся
живой. Это же такая радость! И такое дикое совпадение — в этот же день я
получаю повестку о мобилизации с отправкой на следующий день. Как будто кто-то
специально выбрал момент, чтобы причинить нам наибольшую боль. Меньше суток я
видел отца, даже поговорить было некогда. И здесь, на заводе, я единственный из
нашей партии подростков попал в кузнечный цех и, понятия не имея, что это за
цех, какая работа у подручного кузнеца, не раздумывая, дал согласие начальнику
цеха выполнять эту работу. Не везет, определенно не везет мне в моей жизни.
Жильцы нашей комнаты сочувствовали
мне, знакомо им было это горе: почти каждый уже потерял — кто отца, а кто
брата.
— Все, — говорю, — завтра я не
пойду на работу, не могу.
На моё удивление, еще трое
подростков нашей комнаты не пошли на работу. Прогудел утром заводской гудок,
все пошли на работу. Знаем ведь, что судят даже за опоздание на работу, а тут
невыход, прогул. В душе какое-то безразличие: будь что будет. Только вскоре
появился в нашей комнате нормировщик из нашего цеха. Зашел в комнату и спокойно
так говорит: «Собирайтесь, парни, пора на работу». А нам и собираться нечего,
без всяких возражений встали и пошли. По дороге наш нормировщик, пожилой уже
человек, говорит: «Не дело вы задумали, ничего вам это не даст. Вот не вышли вы
на работу, пришлют за вами человека, как вот сейчас меня, и приведет он вас на
завод. Я вижу, как вам трудно, вы помрете здесь при таких условиях вашей жизни.
Бегите-ка вы, парни, домой, война кончается, ничего вам за это не будет».
После работы мы вчетвером обсуждали
предложение нормировщика сбежать с работы. Знаем, что сбежавших с работы на
военном предприятии судят и дают по пять лет тюрьмы, но знаем также, что не
всех судят, многих участь эта минует. Вот и наши деревенские Васька Гришин и
Сережка Верин судимы не были. Васька Гришин сейчас в армии, Сережка Верин после
полученной травмы к армейской службе непригоден, работает в колхозе, и никто его
к уголовной ответственности не привлекает. Видимо, кому как повезет. Мне в этих
делах не очень везет, велик риск угодить за решетку за побег с завода…
И все-таки… Все-таки мы решились на
побег с завода. Я даже запомнил, что это случилось 13 июня 1945 года.
От сумы да тюрьмы…
Недолго довелось мне поработать в
колхозе после побега с завода. Однажды, только я приехал на колхозный склад
после отгрузки зерна на глубинку, как меня пригласили в контору. Спрашиваю:
— Зачем?
Отвечают:
— Там узнаешь.
Вижу, что переживают за меня, и я
почувствовал, что ожидает меня что-то неприятное. Возле конторы меня уже
поджидает Толька Анютин — тоже приглашен. Сомнений нет, нами интересуются в
связи с побегом с завода. Так и есть — нас ожидает лейтенант милиции, кажется, Панин,
наш участковый.
— Вот, — говорит, — письмо
начальнику РОВД, возьмете его завтра утром, пойдете в милицию и передадите
письмо по назначению. Не вздумайте сбежать, будет хуже.
Посовещались с Толькой Анютиным,
пришли к мысли, что нам ничего не будет: амнистия же была, кажется, 7-го июня,
мы сбежали 13-го июня. Невелика разница, да и кто будет разбираться в такой
мелочи.
На другой день вместе с письмом
участкового пришли в Тужу, в районную милицию. Дежурный милиционер спросил:
«Что вам нужно, по какому вопросу?» — «Нас послал участковый вот с этим письмом
к начальнику милиции. Мы сбежали с работы…» — «Идите отсюда», — прерывает нас
милиционер. «Так нас же участковый послал…» В это время к нам подошел какой-то
офицер и спросил у дежурного: «В чем дело?» И мы сразу же: «Да мы вот принесли
письмо начальнику милиции от нашего участкового». — «Давайте сюда», — сказал
офицер. Мы отдали ему письмо, он его прочитал и коротко бросил дежурному: «В
камеру».
В камере уже сидели двое. Спросили,
за что посадили нас. Сказали, за что. Тогда один из них сказал, что он здесь
тоже за побег, а второй — за хулиганку. Утром нас с Толькой вызвали к
начальнику милиции. Он посмотрел какие-то бумаги и сказал: «Лоскутова Анатолия
отпустите домой, а Лоскутова Алексея на этап в Яранскую
тюрьму». Меня охватили смятение и щемящая душу тоска. Доведется ли мне снова
увидеть свою мать и сестер, свою деревню? И почему же Тольку Анютина отпустили
домой, а меня в тюрьму? Сбежали мы вместе с одного завода, в один день, оба
сразу же после побега стали работать в колхозе. Так почему же меня в тюрьму, а
его домой? Неужели из-за того, что я работал на заводе подручным кузнеца, а он
учеником автослесаря? Ответа я не нахожу.
Нас, идущих по этапу в Яранскую тюрьму, вывели на улицу, человек пять или шесть,
точно не помню. Охраны — два милиционера. Построили в колонну по два. Старший
охраны объявил правила этапирования. Запоминаются эти
правила, особенно зловещее: «Шаг в сторону — стрельба без предупреждения».
Только вышли из села, над головами грохнул выстрел: напоминает нам охрана, чтоб
вели себя смиренно. День теплый, солнечный, но идти тяжело: не шагается легко,
когда ведут тебя под конвоем в тюрьму… На этом тракте, недалеко от Яранска,
расположена деревня Заячье Поле. Там живут мой троюродный брат Василий и тетя
Анна. Пойдем вдоль деревни, может, и увидят наш этап. Этап действительно
увидели, и тетя Анна уговорила охрану передать мне два каравая хлеба.
Вот и город Яранск, небольшой,
наверное, тысяч двадцать жителей, а вот и тюрьма за высокой стеной.
Открываются массивные ворота, и мы
входим на тюремный двор. За нами закрываются ворота, кажется, навсегда. Лязгает
засов, тяжело открывается дверь, охранник толкает меня в камеру и закрывает за
мной дверь. Сразу же у дверей меня окружают арестанты: бледные, как мне
показалось, злые и почти в один голос:
— Курево есть?
— Я не курю.
— Жратва есть?
— Есть два каравая хлеба.
— Давай сюда!
Я достал из сумки каравай хлеба, и
руки арестантов мгновенно разорвали его на куски, только крошки полетели на
пол. Стоящий около меня арестант крикнул:
— Ша! А ну все по местам! —
Арестанты нехотя разошлись. Грозный арестант говорит мне: — Дай по куску этому,
этому и этому, ну и мне, конечно. Кусок хлеба оставь себе и сразу съешь: до
утра ты его не сохранишь. Занимай место вот тут, на верхних нарах. За что сел?
— Сбежал с работы на заводе.
— Ну и дураки вы, указники. Знаю, что трудно вам было, очень трудно. Только
зачем же бежать, ведь за это пять лет карячиться
придется. Вместо того, чтобы бежать, залез бы к кому-нибудь в карман так, чтобы
тебя схватили за руку. Лучше, чтобы поблизости милиционер был. Вот тогда тебе
бы дали по статье 162, п. В один год. Один, а не пять! Да и на зоне вору
уважения больше. Вот отсидел бы годик и свободен, кати куда хочешь. Дураки вы,
дураки. Ладно, привыкай, отдыхай пока.
Я просидел в этой камере больше
месяца, никуда меня не вызывали и не отправляли. Чувствовал, что слабею: мал
тюремный паек, тяжёл воздух в камере. Хорошо, что хоть ненадолго выводили нас
на прогулку в собачник, маленький, огороженный высоким забором клочок земли. Но
как после камеры вкусен там воздух! Завшиветь не давали, водили в тюремную баню
и каждый раз прожаривали нашу одежду. Холодно только осенью голыми ждать на
сквозняке одежду из прожарки.
Наконец-то, видимо в первой
половине октября, скомандовали и мне «с вещами на выход». Построили в колонну
по четыре человека в ряд. Офицер объявил правила конвоирования с уже знакомым
предупреждением: «Шаг в сторону — стрельба без предупреждения». Открылись
тюремные ворота, раздалась команда «шагом марш», и мы покинули Яранскую тюрьму. Моросит нудный осенний дождь, сыро и
зябко. Вышли из города на тракт Яранск — Котельнич, а тракт — разливное море
грязи. Автомашины размесили дорогу так, что она превратилась в земляную кашу во
всю ширину тракта. Грязь глубокая и липкая, её с трудом преодолевают и даже
буксуют грузовые автомашины. Идти очень тяжело, ноги утопают в грязи, а наш
путь посередине тракта, и ни шагу в сторону. И вот по такой грязи, под
моросящим осенним дождем мне придется отшагать 140 километров, отделяющих
Котельнич от Яранска…
Только на пятый день пришли в город
Котельнич. Нас разместили по камерам местной тюрьмы, устроенной, по-моему, в
здании бывшей церкви. В нашей камере потолок явно был когда-то сводом церкви,
да и окно явно церковного типа. После такого этапа даже в тюрьме неплохо: лежи
отдыхай, не мокни под дождем и не меси ногами непролазную грязь.
В Котельнической
тюрьме я переночевал только одну ночь. Утром меня уже вызывают на выход с
вещами. Нас, небольшую колонну, ведут на железнодорожную станцию. Подошел
пассажирский поезд. Нас подвели к одному из вагонов. Сначала я подумал, что это
обычный пассажирский вагон, но тут же заметил решетки на окнах вагона и понял,
что это вагон для перевозки заключенных. Заключенные называют их столыпинскими
вагонами. Открылись двери вагона, нас завели в вагон и разместили в
купе-камерах с зарешеченной дверью. По коридору перед купе-камерами
прогуливается часовой. Вскоре в вагоне началась, видимо, утренняя проверка.
Проверяющий охранник называет по списку фамилию заключенного, тот называет свою
фамилию, имя, отчество, год рождения, статью, по которой осужден, и срок
заключения. Вот тут я был очень удивлен: срок заключения у всех был 20–25 лет.
Вот это преступники! В статьях Уголовного кодекса я еще не разбирался, но, судя
по срокам заключения, это были явно предатели, наверное, власовцы. В Кирове
нас, тех, кого посадили на станции Котельнич, высадили из вагона и повели под
конвоем в Кировскую тюрьму, уже в третью по счету, в которой мне довелось
побывать.
И вот однажды меня вызывают из
камеры без вещей. На этот раз сажают в машину и куда-то везут. Привезли к
зданию военного трибунала Горьковской железной дороги. Здесь меня будут судить.
Завод, с которого я сбежал, был транспортного машиностроения, а железные дороги
в войну были на военном положении, так что судить меня будут как дезертира.
Немного подождали в коридоре, и меня ввели в комнату. Комната небольшая, сидят
за столом три человека. В центре, видимо, судья. Ласково мне улыбаются, даже
надежда в душе затеплилась — освободят. Мне указали на стул, на спинке которого
вырезаны буквы «ГЖД». Судья объявил, что слушается дело Лоскутова Алексея Арсентьевича, 1928 года рождения, обвиняемого в таком-то
преступлении. Спросил, ясно ли мне, в чем меня обвиняют. Ответил, что ясно.
«Тогда, — говорит, — ответьте, почему вы сбежали с завода?» Я хотел было
подробно рассказать о своей работе на заводе и об условиях проживания в нашем
общежитии, все-таки здесь суд, хотя и военного трибунала, но суд. Однако судья
перебил меня сразу: «Ладно, ладно, не был материально обеспечен. Вам
предоставляется последнее слово».
Такой суд ошарашил меня. Видимо,
все уже у них решено. Зачем только меня сюда привозили. Могли бы и в камере
вручить мне копию приговора. Я не знал, что мне сказать, да и понял уже, что
слова мои в этом суде ничего не значат. Но в одно слово я все же не уложился и
сказал: «Нельзя ли отправить меня обратно на завод? Больше я не сбегу». Судья
спросил: «У вас все?» Я утвердительно кивнул головой. «Тогда выйдите сейчас в
коридор», — сказал он. Я вышел. Ждал очень недолго. Снова пригласили войти.
Зашел, сел на свой стул, но почти сразу услышал: «Встать». Встал, и мне
зачитали, что именем Союза Советских Социалистических Республик военный
трибунал ГЖД, рассмотрев дело по обвинению и т.д., руководствуясь статьями 319,
320, учитывая несовершеннолетие и применяя статью 51, приговорил Лоскутова
Алексея Арсентьевича по статье 193-7, п. Г к трем
годам лишения свободы без поражения в правах. Мне вручили копию приговора и
передали меня конвою. Сижу в машине и переживаю этот скоротечный суд. Вот и
всё. Три года. Узнав, что такое тюрьма, я понимаю, какими длинными и
мучительными будут эти годы.
Колония
Из Кировской пересылки нас, колонну
заключенных, наверное, человек тридцать, этапом направили к месту, где нам
придётся отбывать свой срок заключения. Через несколько часов пути слева от
дороги увидел я дымящиеся трубы какого-то завода, а вскоре за этим заводом
увидел и нашу колонию, обнесенную высоким забором с вышками для часовых. В
колонии нас распределили по баракам. В бараках одноэтажные нары, просторно.
Конечно, по сравнению с тюрьмой. Сразу же распределили нас и по рабочим
бригадам. Я попал в бригаду Суслова.
Утром на следующий день нас, четыре
бригады, под конвоем вели на работу. Шли как раз по направлению к тем трубам,
которые вчера я уже видел. Подвели опять же к зоне с высоким забором и вышками.
Через большие ворота в зону ведет железнодорожная колея. Через эти ворота нас и
ввели в зону, и здесь по обе стороны дороги я увидел столько штабелей брёвен,
что даже оторопел от увиденного. Зачем тут столько брёвен и что из них делают
на этом, видимо, деревоперерабатывающем заводе? Наш конвой занял место на
вышках зоны, освободившийся конвой собрал бригады заключенных ночной смены в
колонну и повёл их в зону. Нашим бригадам дали задания на рабочую смену, и
бригадиры развели свои бригады по рабочим местам. Наша бригада пошла по
железнодорожной колее в сторону завода. Здесь, сбоку от дороги, стояли мощные
маятниковые пилы с режущими дисками диаметром, мне кажется, не менее семидесяти
сантиметров. Вот на этих пилах мы должны будем распиливать шестиметровые брёвна
на чурбаки метровой длины, грузить эти чурбаки на вагонетки и затем толкать эти
вагонетки к заводским воротам, где они под уклон сами катятся на территорию
завода. Успел узнать, что это не завод, а ТЭЦ, работающая на дровах. Это
сколько же леса сгорает в её топках!
Приступили к работе. Поражает
скорость, с которой маятниковая пила отрезает от бревна очередной чурбак. Такое
впечатление, что человек, управляющий пилой, как будто отсекает его ударом
режущего диска пилы. Вот маятник пилы поднимается вверх, рабочие по рольгангам
толкают бревно на длину чурбака под пилу. Рабочий на пиле опускает её вниз по
брёвнам диаметром сантиметров до двадцати резко, почти ударом режущего диска по
бревну, и чурбак отрезан. Часть бригады на вагонетках подвозит брёвна из
штабеля к пиле, два человека по рольгангам подают брёвна на распил, человек
пять грузят чурбаки на вагонетки и отправляют их к воротам ТЭЦ. Я как раз был
среди тех, кто грузил чурбаки на вагонетки. Здесь два человека поднимают
чурбаки и кладут их на плечи тем, кто таскает чурбаки к вагонетке. Укладывает
чурбак на вагонетку сам носильщик. На первом же чурбаке я схлопотал удар
кулаком по загривку. Этот первый чурбак был очень толстым и тяжёлым. Когда мне
положили его на правое плечо, голову мою пригнуло к левому плечу, и я никак не
могу обхватить его руками, чтобы удерживать от падения. С трудом сделал
несколько шагов и уронил чурбак на землю. Ко мне тут же подскочил один из тех,
кто поднимает чурбаки на плечи, и ударил меня кулаком, не сильно, и предупредил:
— Если ты, фикса, уронишь ещё раз,
то получишь по-настоящему.
Фикса — это человек, который
фальшивит, хитрит, пытаясь увильнуть от тяжёлой работы. На меня снова навалили
этот чурбак, и больше я его не уронил, донёс до вагонетки. Постепенно приноровился
к этой работе, но правое плечо стало саднить, так как чурбаки часто попадаются
сучковатые, и сучки сильно режут плечо, да и корявая кора толстых берёз режет
плечо почти так же. Попробовал носить на левом плече, но получается хуже, хотя
привыкать к этому надо.
Недолго работал я в бригаде
Суслова, но и за это время две смены прочно врезались в память. В первую из
этих смен была очень плохая погода. Валил мокрый снег, ворочая брёвна и таская
мокрые чурбаки, мы промокли насквозь, а к вечеру резко похолодало, и мокрая
одежда замерзла на нас. Пока нас вечером строили в колонну, пока снимали с
вышек наш конвой, мы, обледенелые, буквально окоченели от холода. И в тот
момент, когда уже раздалась команда «Шагом марш!», показались вагоны вертушки.
Колонну остановили, чтобы быстрее, двумя сменами, разгрузить вагоны с лесом.
Начальник конвоя скомандовал: «Разойтись на разгрузку вагонов!» А по рядам
колонны как шелест пролетел призыв: «Не расходиться». Начальник конвоя повторил
команду, а колонна все равно не расходится, стоит на месте. У конвоя права
большие: в случае неподчинения может применяться оружие. Начальник конвоя
выхватил из кобуры пистолет и выстрелил над нашими головами: «Разойдись!» —
колонна не шевельнулась. Начальник конвоя опустил пистолет, подумал и сунул его
обратно в кобуру. Затем скомандовал: «Бригадир Меркушев, ко мне». И Меркушев
вышел из колонны и подошёл к начальнику конвоя. «Дайте список бригады», —
сказал начальник конвоя. Меркушев отдал. Начальник конвоя стал вызывать членов
его бригады по списку, и люди выходили. Команда: «Меркушев, ведите бригаду на
разгрузку вагонов!» И бригада Меркушева ушла. То же самое было проделано и с
остальными бригадами. Очень трудной была для нас эта разгрузка. На другой день
забрали в тюрьму Шемякина как организатора саботажа, хотя кажется мне, не было
тогда никакого организатора, может быть, и сказал кто-то первым слово «не
расходиться», но сомневаюсь я, что можно судить его как организатора саботажа.
Просто слово это желали слышать все.
Другая смена, которую я тоже
надёжно запомнил, была самой обычной. Мы пилили на маятниковой пиле толстые
берёзовые брёвна. Я подавал под пилу по рольгангам эти брёвна. Одно из брёвен
было очень кривым, конец его недалеко от диска пилы провалился между роликами и
его никак было не протолкнуть под пилу. Я пошёл вперед, встал между роликами, и
сказал толкающим, что как только я приподниму бревно над роликами, вы толкайте
его вперед. Бревно толстое, тяжёлое, и я с трудом его приподнял. Бревно
толкнули, но оно не прошло между моих ног, а уперлось мне в живот, и меня
вместе с бревном толкнули под пилу. Ноги мне зажало бревном, и я только плотно
прижался к бревну, чтобы меня не зарезало диском пилы. Толкающие сумели
остановить движение бревна, когда от моего туловища до диска оставалось
несколько сантиметров. Стоящий на пиле не мог поднять её выше, не позволяла
конструкция пилы. Сквозь брюки я чувствовал ветерок от вращающегося режущего
диска пилы. Один из работающих выключил пилу, и диск остановился. Бревно
немного подали назад, и я осторожно, чтобы не порвать брюки, покинул это
опасное место. Могла пила разрезать меня, но повезло мне: спасли эти несколько
сантиметров, отделяющих меня от режущего диска.
При разводе на работу большие
проблемы с обувью для заключенных. Однажды к колонне, уже построенной для
выхода на работу, подошёл комендант зоны и спросил: «Кто умеет плести лапти,
выйти из строя». Мой отец плёл лапти, и я ему иногда помогал, и, разумеется,
эта работа намного легче работы с брёвнами, и я рискнул — вышел из строя. Вместе
со мной из строя вышли ещё четверо. Комендант нас забрал с собой. Завёл в
небольшое помещение и сказал: «Вот здесь будете плести лапти». Переписал нас и
неожиданно назначил меня начальником мастерской. Оказывается, к этой работе уже
готовились. Нам выдали кодочиги, паклю для витья
верёвок и несколько связок лутошек (стволиков коры молодых лип). Мы тут же приступили к работе.
Заготовили лыко, навили верёвок и начали заплетать лапти. Отец плёл русские
лапти, у них есть правый и левый лапоть. А есть ещё марийский лапоть,
одинаковый для левой и правой ноги. Один из лапотников предложил плести именно
эти лапти, они проще в производстве. Показал, как их заплетать. Я согласился с
этим предложением, и стали мы плести только лапти этого типа. Лутошки нам заготавливали расконвоированные
заключённые. Работа пошла, и комендант был нами доволен. По утрам часто
приходилось работать в очень высоком темпе. Новых лаптей не хватало, и мы
быстро ремонтировали изношенные лапти заключённых непосредственно перед выходом
на работу. Чтобы мы всегда были на рабочем месте, комендант разрешил нам спать
в мастерской.
Жизнь моя в колонии, можно сказать,
наладилась. Конечно, очень плохо с питанием, есть хочется всегда, даже как
будто дрожит что-то в животе, просит пищи. Конечно, мне семнадцать лет, растёт
организм, требует кормёжки. Хорошо, что работа сейчас не тяжёлая. На такой
работе перетерпеть три года можно. Прав был отец, когда говорил: «Учись делать
любую работу, в жизни всё пригодится». И как ещё пригодилось мне моё умение плести
лапти! Можно сказать, это умение спасает мне сейчас жизнь!
Воркута ты, Воркута, чудная планета…
Вскоре новая случайность вновь
перевернула мою судьбу. Однажды в мастерскую зашёл комендант и говорит мне:
«Давай с вещами на вахту». Каким-то холодом, неприятностью повеяло от этого
вызова с вещами на вахту. Значит отсюда меня отправляют — куда, зачем? Здесь я
хорошо устроился, навряд ли найдется место лучше, и люди здесь хорошие, а
Лёнька Касьянов, Лёнька Бородин, Мишка Чесноков даже друзья. У вахты нас собралось
человек, наверное, двадцать. Пешим этапом привели нас снова на Кировскую
пересылку. Поместили в совершенно пустую камеру с двойными нарами. Камера
большая, места на нарах полно, располагайся где нравится. Странно как-то, не
бывает так в тюрьмах. Погадали, что к чему, и легли спать. Разбудил шум в
камере. Открыл глаза, смотрю: в камеру ввели новую группу заключённых. Причём
какую-то агрессивную. Нас согнали на нижние нары, а новички облюбовали верхние.
Наконец всё утихло, и я снова уснул. Но сильный шум в камере опять меня
разбудил. Вижу, в камеру добавили новую группу заключенных, ещё более
агрессивных. Эти, новые, загнали под нары наших обидчиков, нас же, на нижних
нарах, не тронули.
Утром нам выдали пайки, вскоре
открылась дверь камеры, и нам приказали выходить. Во дворе пересылки нас
построили в большую колонну и привели на железнодорожную станцию. На путях
стоял состав с товарными вагонами. В эти вагоны нас и посадили. В нашем вагоне
85 человек, это точно: охранник считал нас, когда мы входили в вагон, и я
слышал, как он сказал: «Всё, 85 человек». Дверь вагона закрыли. Осмотрелся. В
противоположных концах вагона возле стен двойные нары. В середине вагона
одинарные нары, высоко — над полом вагона, под этими нарами можно проходить.
Сбоку от этих нар железная печка. Сразу же образовалась группа блатных. Они
заняли нары посередине вагона, возле печки.
Затопили печку, и мы плотно
обступили её, наслаждаясь исходящим от неё теплом. Один из блатных спрыгнул с
нар и оттолкнул людей, загораживающих печку от блатных на нарах. Требуют печку
от них не загораживать, блатным должно быть тепло. Ещё они нам объявили, что
будут выдавать нам две пайки на троих, так как в дороге негде им доставать дополнительное
питание. Они знают, что пайка — это кровное, но в дороге другого выхода у них
нет. Вот сволочи, а в тюрьме и колонии другие блатные трепались, что за кровное
убивают, а тут сами это кровное нагло отнимают. Печка греет, и в вагоне
становится немного теплее. Поезд идёт медленно, иногда подолгу стоит. Кто-то
протопал по крыше вагона и зачем-то простучал потолок и стены вагона. Бывалые
объяснили, что охрана простукивает вагоны, чтобы выявить, не прорезают ли
где-нибудь стену вагона заключенные с целью побега. Простукивают вагоны
деревянным молотком с длинной ручкой. С этим молотком мы очень скоро
познакомились на вечерней проверке.
Когда поезд остановился, открылась
дверь вагона, вошли двое охранников и скомандовали: «Быстро всем в сторону
вагона!» Мы перебежали в указанную сторону. «А сейчас, — говорят, — по одному,
быстро, но так, чтобы мы успели вас пересчитать, перебегайте в противоположную
сторону». Пошёл первый человек, а охранник его молотком по спине: «Давай
побыстрее». Молоток тяжёлый, удар сильный — человек упал на колени. Второй
человек уже бегом, но охранник успел ударить и его. Каждый следующий
заключенный старался избежать удара молотком, но многим не удалось этого
избежать. Я уклонился от удара молотком, миновав опасную зону путём падения с
последующим перекатом. Охранник похохатывал от удовольствия, когда ударом
молотка сбивал человека с ног. Проверка-экзекуция закончилась: всё в порядке,
никто не сбежал. Дверь вагона закрылась, и вскоре колеса вновь заскрипели и
застучали на стыках рельсов.
Нас везли трое суток, и каждые
сутки во время проверок охранники с удовольствием били нас своим молотком с
длинной ручкой. Все наши нары, кроме тех, которые занимали блатные, быстро
сожгли. Доски не уголь, сгорают моментально. В вагоне очень холодно: немудрено,
декабрь, а вагон-то обычный товарный. Потолок, пол, стены — всё покрылось
коркой изморози, вернее, даже ледяной коркой. Не на что ни лечь, ни сесть, так
больше суток и ехали стоя. Но вот поезд остановился, раскрылись двери вагона, и
раздалась команда: «Строиться выходи».
Ночь, мороз, очень сильный ветер.
Нас строят в колонну и куда-то ведут по большой траншее, вырытой в глубоком
снегу. Метёт. Снег какой-то жёсткий, при таком сильном ветре даже лицо сечёт.
Холодно, сильный ветер продувает мою одежду насквозь. Смотрю на конвой, все
конвоиры в полушубках, у всех на ногах валенки, на всех меховые шапки и ватные
брюки. Все они сытые, им легче переносить и мороз, и этот секущий ветер. Дорога
до пересылки в городе Воркуте была недолгой. В Кировской тюрьме я уже слышал об
этой Воркуте, что там очень трудно: зима — полгода, морозы и ветер, почти
всегда сильный ветер. Запомнился стишок:
Воркута
ты, Воркута, чудная планета.
Двенадцать
месяцев зима, остальное лето.
Потом я понял, что этот шуточный
стишок недалёк от истины.
Утром подъём, раздача хлебных паек,
и через некоторое время команда: «Выходи на построение к вахте». В барак входит
нарядчик и с ним ещё двое. Все уже стоят одетыми, но несколько человек лежат на
нарах, правда, тоже одетые. Нарядчик за ноги сбрасывает их с нар и гонит к
вахте, иногда пуская в ход кулаки. Конвой ведёт нас в ОЛП шахты «Капитальной».
ОЛП — это отдельный лагерный пункт. Он совсем недалеко от Плотинки.
Зона большая, бараков много. Как только нас вводят в зону, наш конвой снимают.
Дальше на работу нас ведут уже бригадиры. В инструменталке
получаем рабочий инструмент. За выдачей инструмента следит бригадир. Мне выдают
лом, лопату и кайло. Мартынов расставляет по рабочим местам людей своей
бригады. Я должен вырыть котлован под печной фундамент. Здесь вечная мерзлота,
землю оттаивать нельзя, иначе печь просто провалится в оттаявшую землю. Размер
котлована 150 × 120 см, глубина 120 см. Мартынов размечает колышками
размер котлована в снегу 190 × 160 см. «Это чтоб ты потом вылез из котлована»,
— говорит он и даёт мне деревянную линейку, где отмечены размеры и глубина
котлована.
Дует сильный ветер, по снегу
струится поземка. Беру лопату, чтобы выбросить снег до земли. Не тут-то было.
Не лезет лопата в снег, как ты на неё ни дави. Такого я ещё не встречал, чтобы
штыковую лопату не удавалось воткнуть в снег, а какова там будет мёрзлая земля.
Беру кайло. Оно в снег втыкается, но снегу откалывает мало. Поработал,
поработал кайлом — работа продвигается плохо. Взял лом. От него проку не больше,
чем от кайла. И это только снег, а там ещё будет мёрзлая земля. Подошёл
работяга из нашей бригады, не новичок — опытный. Говорит: «Мужик, ты обморозил
нос». Собственно, я и сам уже чувствовал это, но тереть нос снегом на таком
морозе не решаюсь: мокрое лицо замерзнет ещё быстрее. Работяга говорит: «Снегом
тереть нельзя, просто сними рукавицу и отогрей нос рукой. А копать лучше так:
проделай поперёк ямы канавку глубиной сантиметров двадцать и потом кайлом или
ломом скалывай в эту канавку снег». Работяга ушёл. Я отогрел нос так, как он
сказал, и начал долбить снег, как он посоветовал. Получается лучше, спасибо
ему. Добрался до земли. Яма уже скрывает меня с головой. Хорошо, что бригадир
предупредил, чтобы яму в снегу копал шире, действительно, потом из ямы не вылезешь.
Насчёт земли немного ошибся: это мох со снегом и льдом, но копается это легче,
чем просто снег. Вот и земля как свинец, тут почти ничего не откалывается,
только земляная дробь летит от удара кайлом. Плохо, за смену я должен вырыть
этот котлован — это дневная норма выработки. Чувствую, мне этого не сделать. Да
ветер еще всё время гонит струи снега в мой котлован и на меня, конечно. Но вот
в земле встречается лёд, он скалывается хорошо, потом опять земля, как свинец и
снова местами лёд. Несколько раз за смену собирались на перекур у костра, чтобы
отдохнуть и погреться. И всё же я сделал эту норму, но устал очень сильно.
Завтра у меня уже не хватит сил, чтобы вырыть этот проклятый котлован.
Вот наконец и команда «Всем к
вахте, смена закончена». Сдали инструмент и идём к вахте, становимся перед
воротами. Мороз, метель и сильный ветер. Конвоя пока нет. Люди собираются
что-то медленно, потом вдруг колонна начала быстро расти, люди бегут к ней от
близлежащих бараков, строятся побригадно. Появляется
конвой, опрос бригадиров, все ли работяги в бригадах. Нескольких работяг нет.
Ждём их на ветру и морозе. Работяги матерятся, конвой тоже. Вот выскакивают и
бегут к колонне и эти последние. Их встречают с кулаками, бьют с удовольствием.
Конвой этому некоторое время не препятствует: пусть поучат уму-разуму. Потом
команда: «Прекратить беспорядок!» Затем вахтёру: «Открывай ворота».
Пришли в свою зону и разошлись по
баракам. Я сразу же залез на свои голые нары. Как тут хорошо и тепло, а ещё
вчера мне казалось, что тут холодно и мрачно. Усманов, сосед по нарам,
рассказал мне, как после работы строиться в колонну. Плохо становиться в
колонну в числе первых — замёрзнешь ждать. Ещё хуже быть в числе последних —
ожидающие изобьют обязательно. Лучше из тамбура барака наблюдать, как строится
колонна, видишь, что она быстро растёт, не зевай — беги в колонну. Полежал,
отдохнул немного. Вскоре скомандовали на ужин в столовую. Ужин в точности такой
же, как и вчера. Вернулся в барак и снова улёгся на своё место. Пришёл Мартынов
и каждому вручил по маленькому талончику, по которому работяга завтра получит
заработанную пайку и обед. Пайка здесь с выработки, которую по нормам оценивает
бригадир. Свыше ста процентов — пятый котёл, 90–100 процентов — четвёртый,
80–90 — третий. Не помню, были ли второй и первый котлы. По крайней мере от
работяг я не слыхал, что у него сегодня второй или тем более первый котёл. В
зависимости от того какой котел, меняется практически только вес пайки хлеба:
пятый котёл — килограмм хлеба и дополнительное питание, небольшой крупяной
биток; четвёртый котёл — 800 граммов хлеба, третий котёл — 600 граммов хлеба.
Биточек только на пятый котёл, на него отдельный талончик. После вечерней
проверки можно ложиться спать. Лежу и думаю, что меня ожидает завтра и вообще что
со мной будет здесь. Как хорошо я устроился в ИТК №2, и как неожиданно круто
всё изменилось в худшую сторону. Снова сверлит мозг гнетущая мысль: как же
преодолеть голод, морозы, свирепый ветер и метели, ежедневно работая на
открытом воздухе.
На следующий день, утром, я получил
восьмисотграммовую пайку хлеба. Восемьсот граммов хорошего хлеба — это почти
буханка, а тут небольшой кусок хлеба. Судя по пайкам, по тому, как они
нарезаны, создаётся впечатление, что таких паек из одной буханки получается четыре.
И вчера, и сегодня свою пайку я съел сразу, как только получил, — не мог
остановиться, не удержался. Это при хорошем питании требуется немного хлеба,
если же человек питается практически одним хлебом, выполняя тяжёлую работу на
морозе, да ещё при сильном ветре, то, съедая такую пайку, он не ощущает сытости
и с каждым днем испытывает всё больший постоянный голод.
Сегодня при получении инструмента
бригадир вручил мне молоток и мешочек с обрубками двухмиллиметровой проволоки
длиной миллиметров сорок. Хорошо, сегодня я не буду рыть котлован. Подошли к
строящемуся бараку, и бригадир говорит мне: «Сегодня будешь крыть крышу вот
этой дранкой». Показал, как это делать. Я набрал в ящик дранки, туда же положил
молоток и мешочек с гвоздями из проволоки. Залез на крышу. Мороз и сильный
ветер. Держать в рукавицах гвоздик-проволоку очень трудно, вернее, невозможно,
без рукавиц — очень быстро мёрзнут руки. Немного поработал — не могу, замерзаю.
Уже два раза обморозил нос, момент, когда белеет кончик носа, я чувствую. Отогреваю
нос рукой без рукавицы, а руки-то тоже мёрзнут. Больше не могу, слез с крыши и
подошел погреться к костру, около которого греются плотники. Как хорошо
плотникам, поработают, погреются у костра и снова за работу. Да и работа — не
дранку на крыше гвоздиками прибивать, голой рукой придерживая гвоздик, и не
котлованы рыть. Хотя рыть котлован, пожалуй, всё же лучше: в котловане не дует
так сильно ветер, да и согреваешься на такой работе. Наверное, и пяти минут не
прошло, как я подошёл к костру, как ко мне с матом подбегает Мартынов и гонит
на крышу. «Не смей слазить с крыши, пока не позовут на перекур», — раздражённо
говорит он. Работаю, замерзаю. Когда же кончится эта смена! Вспоминаю кузнечный
цех: вот бы сейчас пожариться у нагревательной печи, хотя от той жары так
хотелось лечь в снег. Перекур. Как хорошо всё-таки посидеть у костра,
насладиться его теплом, отогреть руки и ноги, и потом даже на крыше некоторое
время можно держаться на морозе и ветре. Недолго удаётся продержаться, вскоре
ледяной ветер снова выдувает всё тепло, и вновь становится холодно, очень
холодно. Не знаю уж, сколько раз в ту смену белел мой нос, сколько раз я
отогревал его голой, тоже мёрзнувшей рукой. Думаю, как было хорошо, если бы
попал я к плотникам.
Когда очередной раз спустились с
крыши на перекур, к нашему костру подошёл бригадир плотников — спокойный,
сильный и какой-то внушительный. И, неожиданно для себя, я говорю ему:
«Возьмите меня в свою бригаду». Он внимательно посмотрел на меня, помолчал
немного и крикнул: «Мартынов, подойди-ка сюда!» Подошёл Мартынов, он ему:
«Отдай мне этого парня». А Мартынов: «Да забирай, пожалуйста, на какой… он мне
нужен». Бригадир плотников говорит мне: «Всё, сынок, завтра выходи в мою
бригаду». Вот это да, даже как будто теплее стало. Вот, наконец-то, и команда:
«Кончай работу, сдать инструмент и к вахте на построение». Сегодня я действую
по инструкции Усманова. Зашёл в тамбур барака, впрочем, там уже было много
таких, как я, тем лучше. В нужный момент выскочили из тамбура — и бегом. На
построение к вахте. Хорошо получилось, ждать пришлось недолго. Но несколько
работяг опять опоздали на построение. И этих, как и вчера, тоже старательно отметелили.
На следующий день я вышел на работу
уже в бригаде плотников. Наш бригадир Фурсов, не помню, как звали его, потому
что все называли его по фамилии, так было принято. В инструменталке
выдали мне топор и три скобы. Подошли к строящемуся бараку, и я получаю
задание: тесать из шестиметровых брёвен потолочные балки. Я видел ещё в
деревне, как тешут брёвна плотники. Не просто протесать ровно шестиметровое
бревно, причём так, чтобы на всю длину бревна сохранялась плоскость протёса!
Посмотрел, как это делают плотники, получившие такое же задание. Вижу, они
подкладывают под концы брёвен чурбаки и скобами крепят на них бревно. Я сделал
так же. Плотники тешут без разметки, на глаз. Это уметь надо, настоящие
плотники! В деревне я, конечно, тесал кое-что, но было это так, для пробы. На
небольшой длине вроде бы что-то получалось, а сейчас задание сложное, получится
ли? Начинаю тесать, смотрю, как тешут плотники, стараюсь делать также. И вдруг
за спиной властный голос Фурсова:
— Такую мать, а ещё плотником
назвался.
У меня сердце в пятки: все, выгонят
обратно в бригаду Мартынова. А за спиной Фурсов продолжает:
— Смотри вон, как сынок работает!
У меня от радости, как у крыловской
вороны, в зобу дыхание спёрло. Хорошо я поработал в тот день. Замёрзнешь,
погреешься у костра и снова за работу. Фурсов не ругается, от костра не гонит.
Его добротой я не злоупотребляю, наоборот, стараюсь изо всех сил. И получаются
балки, вполне прилично получаются! Даже плотники похвалили:
— Молодец, где это ты успел так
научиться?
— Видел в деревне, как плотники
работают.
— Вот как: посмотрел — и плотник,
ну, тогда вдвойне молодец, — смеются они.
Вечером вручил мне Фурсов талоны на
пятый котёл. Не знаю, жалел он меня, или я на самом деле перевыполнил норму.
Короче говоря, воспрянул я духом, а в этом случае тот же жгучий мороз, тот же
свистящий ветер и метель переносятся уже легче. Вскоре Фурсов поставил меня на
работу в пару с лучшим плотником бригады Василием Иванычевым.
Сейчас мы чаще всего делали печные фундаменты, настилали полы, выполняли рубку
стен. Времени хватало и на то, чтобы погреться у костра, и на то, чтобы сделать
кое-какую заготовку на завтрашний день. Это очень существенно: на следующий
может быть или мороз крепче, или ветер сильнее, да ещё с метелью, так что очень
захочется подольше посидеть у костра и при этом перевыполнить норму. Вчерашняя
заготовка помогала это сделать. Мы всегда перевыполняли норму выработки, и
поэтому был у меня всегда пятый котёл.
Вспоминая Воркуту сейчас, прежде
всего представляешь голод и холод. Голодный, измождённый, плохо одетый человек
мерзнет и при небольшом морозе, а здесь морозы часто бывают ниже сорока градусов,
иногда и ниже пятидесяти. Практически всегда с ветром, часто с очень сильным
ветром. При таком ветре снег прессуется так плотно, что можно идти по снежной
целине, практически не оставляя следов.
Тяжёлая физическая работа на
открытом воздухе в таких условиях требует хорошего калорийного питания, а
питание заключенных в те годы было очень плохим. Среди заключённых было много
дистрофиков и больных цингой. Как-то в бане я обратил внимание на то, что тела
почти всех заключённых покрыты какими-то красноватыми прыщами, которых особенно
много на ногах. Я спросил у одного мужика, почему здесь почти у всех работяг
кожа в таких пятнышках. Он сказал, что это от цинги, что я такой же буду, когда
поживу здесь подольше. Рассказал мне, что от цинги можно здесь потерять все
зубы. Показал на мужика, на теле которого были какие-то багровые, слегка
вдавленные пятна, и сказал, что это следы нарывов, тоже последствия от цинги.
Все работяги очень худые — кожа да
кости. Не помню уже, раз или два раза в год заключённых осматривал врач:
захватит на боку кожу ниже рёбер и ставит оценку — ТФТ, тяжёлый физический
труд. Кстати, от этой аббревиатуры, наверное, произошло лагерное слово — туфта:
ложь, обман. Действительно туфта: защипнешь тело в этом месте, а там только
двойной слой тонкой кожи без малейшей прослойки подкожного жира. Короче говоря,
за такое питание благодарить лагерное начальство не приходится, но всё же есть
за что и поблагодарить его. В лагерях не было вшей. Каждый раз, когда
заключённых ведут в баню, в прожарку сдается вся одежда. После бани получаешь
свою одежду, а от неё специфический запах прожарки. Поэтому и не было вшей у
заключённых, несмотря на все тяготы лагерной жизни.
Сейчас моя лагерная жизнь в Воркуте
уже не кажется такой обречённой, как в первые дни работы в бригаде Мартынова.
Фурсов относится ко мне как к сыну и даже называет всегда — сынок, и с
напарником моим Иванычевым тоже никогда нет никаких
трений, большое ему спасибо. Не думаю, что с первого дня работы в паре с ним я
работал как заправский плотник, но не слышал я от него ни одного окрика, ни
одного упрёка. Правда, ремесло плотника давалось мне легко, так что с любой
работой справлялись мы без затруднений.
Однако новая неожиданность
вмешалась в мою судьбу. Меня вызвали в контору и объявили, что с завтрашнего
дня я расконвоирован и должен буду выйти на работу
грузчиком на автомашину. Сказали, что утром нас, четырёх человек, нарядчик
отведёт на вахту, где нам выдадут удостоверения бесконвойных
и где нас встретит экспедитор. Мне выдали новые валенки, ватные брюки, бушлат и
шапку, правда, ватную. Одели хорошо, всё новое — к чему бы это? Правда, у
бушлата один рукав синий, другой черный, и у брюк штанины разного цвета, а
мне-то какая разница, было бы тепло. Очень скоро я понял, почему нас одели
потеплее. Дело в том, что для бригад, работающих на открытом воздухе, есть так
называемые актированные дни в особо морозную погоду. Для нас таких дней не
было: работа в любую погоду.
Утром нарядчик привёл нас на вахту,
вручили нам удостоверения бесконвойных и картонные
специальные карточки с нашими данными. Вышли за вахту без конвоя! Это же так
здорово, я буду ходить, почти как вольный. К нам подошёл мужчина, не зэк, а
вольный, и сказал, что он будет у нас экспедитором, что его фамилия Василяк. Он подвёл нас к автомашине, вижу — «Студебеккер». На нашем заводе на такие автомашины
монтировали «Катюши». Правда, там машины были новенькие, а этот грузовик
изрядно потрёпан, и передок у него не ведущий. Мы, четверо, залезли в кузов, Василяк сел в кабину. Поехали. Город Воркута одноэтажный,
дома небольшие, деревянные. Остановились около двухэтажного, довольно большого,
но тоже деревянного здания. Читаю на его фронтоне: «Управление Воркутауголь».
Перед зданием на невысоком постаменте памятник Кирову, который энергичным
жестом указывает на землю. На постаменте слова: «Земля и её недра принадлежат
народу». Этому жесту Кирова зэки-остряки придали другой смысл: «Все там
будете», то есть с Воркуты нет возврата на свободу, что всех нас ждет стылая
земля тундры.
Доехали до песчаного карьера, шофёр
поставил машину возле белого обрыва. Василяк
командует: «Грузите песок в машину».
А песка-то и не видно под слоем
снега, но хорошо, что снег возле обрыва не очень плотный, его можно брать
лопатой. Разгребаем снег, под ним мёрзлый песок. Двое работают кайлами, двое
грузят песок в машину. Хорошо, что песок сухой и довольно легко разрыхляется.
Большой кузов у «Студебеккера», много песку в него
войдет. Долбим песок, нагружаем машину. Я уже здорово устал, вижу, и другие
устали не меньше меня, но Василяк подбадривает:
«Давай, давай ещё». Работаем, наконец слышу: «Всё, хватит». Залазим в кузов, на
мерзлый песок, ветер сильный, здорово метёт, а спина-то мокрая. Сели поплотнее
друг к другу, поехали назад. И что удивительно, на обратном пути машина почти
не буксовала. Два или три раза шофёр подавал машину назад для разгона, но нашей
помощи в преодолении заноса не потребовалось.
В этой первой же поездке за песком
я ещё раз понял, почему грузчиков одевают потеплее. Мороз, сильный ветер, да
если ещё машина идёт против ветра, а ты сидишь на мёрзлом песке с мокрой от
пота спиной: плохо одетый этого не выдержит.
После разгрузки снова через весь
город приехали на железнодорожную станцию недалеко от шахты «Капитальной».
Остановились у грузовой платформы, по другую сторону которой стоят
железнодорожные платформы с кирпичом. Василяк
командует: «Грузите кирпич». Советует положить доски с борта железнодорожной
платформы на настил грузовой платформы, чтобы по настилу из досок можно было
носить кирпич на машину. При работе с кирпичом быстро, насквозь под пальцами,
протираются рукавицы, а дальше страдает, тоже протирается, кожа на подушечках
пальцев. На них мелкими крапинками начинает проступать кровь. С кирпичом в
дырявых рукавицах долго не поработаешь, а выдают рукавицы не каждый день:
крутись как хочешь. Меня и здесь выручил Фурсов, дал мне пять пар рукавиц:
«Держи, сынок, пригодятся». Пригодились, да ещё как пригодились!
После кирпича возили бревна, опять
же и на ОЛП шахты «Капитальной», и на наш строящийся ОЛП. Вагоны с лесом и
кирпичом разгружают в тупике Воркутинского лесозавода рядом с железнодорожной
станцией. Близко к брёвнам машину поставить не удаётся: брёвна раскатились при
разгрузке вагонов и лежат как попало. Приходится смотреть, какое бревно не
зажато и его можно взять. Возиться с брёвнами нелегко, без лома не обойдёшься:
успел уже с этим познакомиться. Свободно лежащее бревно скатываем вниз, берём
его на плечи, двое под вершину и двое под комель, и несём на машину. Вдвоём
брать на плечи комель толстого бревна очень тяжело, иногда не под силу, тогда
поднимаем комель втроем, двое берут его на плечи, третий бежит к вершине, и там
уже вдвоем берут на плечи вершину.
После брёвен по тем же адресам
возили половую доску с лесозавода и с Воркутинской ТЭЦ шлак. Я сильно устал и
промерз. Сделав последний рейс, мы подъехали к нашей вахте. Василяк
сказал, чтобы мы завтра выходили сразу за вахту и там ждали машину. Очень
хотелось отогреться, отдохнуть и поесть досыта, но поесть досыта — пустая,
гнетущая мечта. А вот отдохнуть, отогреться всё-таки можно: всё же в бараке —
не на улице.
Утром первым рейсом мы поехали на
Воркутинскую ТЭЦ за шлаковой пылью. За зданием ТЭЦ бетонированный настил, по
которому можно подать машину под погрузку. Василяк
лопатой проверил, где пыль уже остыла. Возле этого места и поставили машину.
Взяли лопаты и стали бросать эту пыль в кузов, а она почти невесома. Такое
впечатление, что она не опускается в кузов, а висит в воздухе. Да ещё ветер
раздувает её во все стороны. В воздухе столько пыли, что трудно дышать. Почти
не видя друг друга, бросаем пыль в кузов. Наконец-то нагрузили. Сейчас нужно
залазить в кузов, в эту пыль, иного места для нас нет! Всю дорогу невозможно
открыть глаза.
Потом были рейсы за известью.
Известь, применяемую в строительстве, получают путём обжига известняка.
Известняк, прошедший обжиг, жадно поглощает воду, выделяя много тепла. Вода
кипит при этой реакции. Процесс этот называется гашением извести. При
недостаточном количестве воды процесс гашения не заканчивается. В этом случае куски
обожжённого известняка, рассыпаясь, превращаются в белый порошок, похожий на
муку, называемый пушонкой. Если в пушонку
добавить достаточное количество воды, процесс гашения продолжится снова с
выделением тепла, и порошок извести превратится в сметанообразную массу,
которая и используется в строительстве для приготовления различных растворов и
для побелки.
Так вот именно пушонку
мы и возили. Грузили пушонку в кузов машины опять же
навалом, совковыми лопатами, ничего иного у нас нет. Пушонка
при погрузке так пылит, что все мы оказываемся в плотном облаке едкой пыли, и
ветер добавляет в него всё новые её порции. Сразу же начинает сильно щипать
глаза, и из них обильно текут слёзы. Жжёт и в носу, и из него тоже течёт. И что
особенно плохо: чем сильнее жжёт — тем больше слёз, а чем больше слёз — тем
сильнее жжёт. По следам текущих слез и по следам жидкости из носа тоже оседает
эта злая пыль, обжигая эти места.
После погрузки приходится в кузове
садиться в эту же пушонку и всю дорогу дышать злой
этой пылью. А впереди еще разгрузка, опять в облаке едкой известковой пыли.
После поездки за известью у всех у нас красные глаза и красные полосы на лице
по следам катившихся слез, и ещё красно, конечно, под носом, из него ведь тоже
текло.
Через несколько дней работы грузчиком
Василяк сказал нам: «Есть возможность немного
подхалтурить: одной пекарне нужны сухие дрова, и на лесозаводе они есть. В
вагонах с лесом, прибывающих на лесозавод, попадаются подгнившие сухие брёвна.
Они непригодны для переработки и только захламляют лесозавод, и поэтому он рад
от них избавиться. Если желаете, мы можем отвезти машину этих брёвен на
пекарню, которая рассчитается с вами хлебом».
Мы, конечно, с радостью
согласились. Привезли сухие брёвна на пекарню, там посмотрели наш товар и
велели разгружать. После разгрузки нам вынесли две теплые душистые буханки
хлеба. Свою долю, полбуханки вкуснейшего хлеба, я съел сразу: не хватило силы
воли остановиться, оставить хотя бы кусочек его на ужин. Съел полбуханки хлеба,
радуясь выпавшей удаче. Почаще бы такие халтурки, сухих брёвен на лесозаводе
хватит.
Главным в жизни заключенного в то
время была работа. Не потому, что у заключенного душа горела, чтобы в мороз и
пургу, плохо одетым и голодным с упоением вкалывать из последних сил по
двенадцать часов в сутки. Нет, совсем не поэтому: работать он был обязан и
всегда обязан был выполнять норму выработки, вернувшись в барак после такой
работы, промерзший и предельно уставший, он желал только одного — отдохнуть и
выспаться. Но до вечерней поверки можно только подремать или заняться чем-либо
по своему усмотрению. Это время общения с соседями по нарам и со знакомыми по
работе, да и со всеми другим, с кем так или иначе столкнула судьба. Кто-то в
это время пишет письмо, кто-то ремонтирует что-либо из своей одежды.
Заключенные вспоминают жизнь на гражданке (на свободе), рассказывают, за что
посадили, к блатным, бригадирам и прочим придуркам в барак иногда приходили их
«жены». В то время мужчины и женщины содержались вместе, в одной зоне, только в
разных бараках. Работали на одних и тех же объектах. Понравится кому-то из
блатных или придурков какая-то женщина, он берет ее себе в «жены», в какой-то
степени помогая ей продуктами питания.
Кстати о придурках. Не знаю, кто
придумал назвать придурками этих заключенных. Навряд ли можно сказать, что эти
заключенные придуривают, занимая места более
благоприятные для условий лагерной жизни. Если уж считать, что придуривают, то очень толково, занимают, как выражаются в
лагерях, теплые места, места, где есть возможность легче выжить. Такие вот
придурки! Блатные придурками себя не называют: они же воры — цвет тюрем и
лагерей.
Разговоров с заключенными было,
конечно же, много. Обязательно интересовались, кто за что сел, на какой срок.
Сейчас очень много пишут и говорят
об осужденных по 58-й статье, и всегда подчеркивают, как много их было. Когда я
был в колонии, то вообще не слышал этой статьи, а встретил одного в лапотной
мастерской. Был у меня в мастерской лапотник Кригер. Как-то я спросил, за что
его посадили. Он говорит:
— КРД.
— Это же не статья, что это значит?
— Это контрреволюционная
деятельность.
Тогда меня совершенно не
заинтересовало, что это за деятельность, что за нее такой срок дают, срок у
него был, кажется, 8 лет. На Воркуте были люди, осужденные по 58-й статье. В нашем
ОЛПе было их сравнительно немного, об этом я могу
говорить довольно точно. При массовой проверке 58-я статья звучала нечасто.
Много было осужденных за растрату, за различные хищения госсобственности, за
воровство, за тяжелые телесные повреждения. Осужденных за прогул или побег с
завода здесь было сравнительно меньше, чем в колонии, так как сроки у таких
заключенных не более пяти лет — для Воркуты это небольшой срок.
В нашем ОЛПе
отбывали срок по 58-й статье преимущественно бывшие военнопленные. Иногда они
довольно зло спорили между собой, считая одних невинно пострадавшими, а других
предателями. Внизу, справа от меня, занимал место Бурцев, осужденный по 58-й
статье. Как-то я спросил его, что же такое он совершил против своего народа.
«Сдался, — говорит, — в плен. Подбили наш танк, я выскочил из горящего танка,
кругом немцы, и я поднял руки». Когда лагерь военнопленных, где он содержался,
освободили наши войска, все они прошли процедуру следствия. Рассказал, как
следователь допрашивал его: где, когда, при каких обстоятельствах попал в плен.
«Ответил, — говорит, — как было». Следователь: «Почему не застрелился?» — «Да
жить, — говорит, — хотел». — «Ах, ты жить хотел, — зло проговорил следователь.
— А другие пусть погибают!» Не помню, сколько лет ему дали, но, мне кажется,
меньше десяти.
Есть на Воркуте особая категория
заключенных — это каторжане. Рассказать что-либо о них из непосредственного
общения я не могу. Они содержались в отдельном ОЛПе,
и, естественно, ни с кем из них поговорить я не мог. После войны отменили
расстрел — высшую меру наказания, сейчас высшая мера наказания — 25 лет
заключения. Каторжане — это, по-видимому, бывшие пособники фашистов, власовцы,
бандеровцы и другие предатели. У каторжан нет фамилий, они под номерами. Номера
на шапке, на груди и спине, на ноге выше колена. На днях мы вплотную
столкнулись с ними. Нам нужно было ехать за песком. Это очень нелегкий рейс:
трудно кайлом надолбить полный кузов песка, даже если песок рыхлится кайлом
довольно легко. Шофер и говорит нам: «Поехали за песком в карьер к каторжанам.
Я вчера у них работал и за песком ездил. Песок там сухой, легко берется
лопатой. Правда в карьере им лучше не попадаться. Они нечасто туда ездят,
успеем нагрузить».
Поехали, песок действительно сухой.
Легко и быстро нагрузили машину, залезли в кузов и видим, навстречу нам идет
машина с каторжанами, а за ними машина с конвоем. Каторжане с кайлами в руках с
матом бегут к нашей машине. Что им терять, расстрела нет, срок и так
максимальный. Выскочил из машины конвоир с автоматом и властно крикнул: «Назад,
такую мать!» Каторжане остановились и, матерясь, побрели назад к своей машине.
Конвоир махнул нам, тоже с матом, чтобы мы убирались. Когда проезжали мимо
машины с каторжанами, они злобно посоветовали нам не появляться больше в этом
карьере.
Заканчивается зима, уже появляется
солнце. Как это хорошо, я так по нему соскучился! Но как еще низко поднимается
оно над горизонтом и как недолго светит. Все чаще случаются теплые дни, иногда
уже капает с крыш. Оказывается, и здесь бывает весна, а то «двенадцать месяцев
зима, а остальное лето». А все-таки какие здесь морозы и практически всегда
ветер, сильный ветер. Характерный свист этого ветра я запомнил на всю жизнь.
Как-то уже годы спустя в журнале «Природа» я вычитал, что Воркута по средней
силе ветров уступает только Огненной земле.
Но вот уже и здесь, на Воркуте,
весна решительно берется за свои дела. Тает снег, появляются лужи. Хорошо, что
в каждом бараке есть сушилка, большое спасибо администрации ОЛПа
за это. Придешь с работы промокший, отдашь в сушилку то, что намокло за смену,
и получаешь утром сухую и теплую одежду — хорошо!
Лето на Воркуте действительно
короткое, зато ночи совсем нет. Солнце на очень небольшой высоте кружит над
горизонтом, немного опускаясь на севере и чуть поднимаясь на юге. В ясные дни
на востоке хорошо видны Уральские горы, особенно ближняя, похожая на большой
холм гора. В горах я еще не бывал, а высоту люблю. Эта гора, видно, высокая,
так как частенько видны возле нее тучи, прикорнувшие к ней ниже ее вершины.
Дальше за этой горой виден уже хребет Уральских гор с крутыми, видимо,
обрывистыми склонами. Как-то перед вечерней поверкой стоял я около барака с
группой заключенных и любовался горами.
— Вот, — говорю, — если бы
разрешалось, сходить бы к ним после работы!
Кто-то рассмеялся и спросил:
— А сколько, как ты думаешь,
километров до них?
— Наверное, — говорю, — километра
три, ну, может, пять.
— Нет, парень, — объяснили мне, —
до этих гор отсюда шестьдесят километров.
Так далеко, не верится! Они же
совсем рядом и так хорошо видны…
Летом намного легче работать. Не
нужно уже всем вчетвером собираться в комок, чтобы хоть как-то противостоять
ветру и морозу. Сидишь в кузове и посматриваешь кругом, даже интересно. Едем по
улице около городского базара, народу много, едем медленно. Смотрю на людей,
идущих на базар и с базара, и думаю, как же все-таки хорошо быть вольным…
Новая зима и морозы не заставили
себя долго ждать, но мне сейчас все-таки полегче, к работе этой я, видимо,
привык. Бревна не кажутся уже неподъемно тяжелыми, щебень и шлак легче уже
берутся лопатой. Появилась сноровка, которая приобретается в процессе работы.
Только к перевозке известковой пушонки и шлаковой
пыли не удается ни привыкнуть, ни приспособиться: известка по-прежнему пылит и
обжигает, и по-прежнему не продохнуть в облаке шлаковой пыли.
Строителям военного городка
потребовалась горячая вода. Возим ее в большом чане. Недалеко от ТЭЦ есть
небольшое круглое строение с проемом вместо дверей. Из этого проема постоянно
клубится плотный белый пар. Когда подъехали к этому строению за водой,
Гороховский объяснил, что нужно войти туда и, прижимаясь к стене, чтобы не
оступиться и не упасть в закопанный в землю чан с горячей водой, дойти до
гидранта, нащупать шланг и вытащить его к машине. После того как конец шланга
опустят в наш чан, нужно сходить открыть вентиль. После наполнения чана закрыть
вентиль и убрать шланг на место. Когда я полез в проем, в плотный белый пар,
мне было очень неприятно: не люблю, когда я ничего не вижу. Держась за стенку,
осторожно нащупываю ногой, где же стенка зарытого в землю чана. Она совсем
близко от стены строения, причем практически наравне с землей. Запросто можно
оступиться и рухнуть в этот невидимый чан с горячей водой. Не знаю, какая там
температура, но если даже выберешься оттуда, то наверняка замерзнешь, пока
доберешься до ОЛПа. Набрали воды и поехали. Дорога
переметена снежными заносами, машину качает, качает и чан, из него плещется
вода, и спрятаться от нее негде. Более чем неприятно, когда в мороз и ветер поливает
тебя водой, даже и горячей. Впрочем, горячей еще хуже: она глубже проникает в
одежду, прежде чем замерзнет. Приехали на стройку и, обледенелые, сразу в
теплушку, к печке. Воду из чана слили без нас. Мы отогрелись и опять в кузов,
только плохо подсохла одежда, и очень скоро мы это почувствовали. Подъехали к
гаражу, подождали у ворот, когда с машины снимут чан, и снова за работу. Не
нравятся мне рейсы за водой, холодно потом работать в обледеневшей одежде.
Из всего, что нам пришлось
перевозить на наши лагерные стройки, особенно запомнилась перевозка с
лесозавода на строительство радиостанции бруса из лиственницы. Брус этот должен
был служить основанием кирпичных стен радиостанции. Шестиметровый брус сечением
не менее 30 × 20 см. Удельный вес сырой лиственницы не меньше удельного
веса воды, так что вес этого бруса был около 400 килограммов. Нас всего
четверо, никаких подъемных механизмов нет. Взять вдвоем конец этого бруса на
плечи не хватает силы. С трудом поднимаем втроем. Решили делать так: трое кладут
один конец бруса четвертому, все втроем бегут ко второму концу, поднимают его
на плечи двоим, а третий бежит назад к четвертому, чтобы тут подставить свое
плечо под брус. Как ни удивительно, но удержать в одиночку брус на плече смог
только я, самый молодой из грузчиков. Одному удерживать широкий брус такого
веса на плече сверхтяжело. Кажется, брус сломает и раздавит тебя, ребра заходят
друг за друга, да брус еще и поворачивается немного, когда второй его конец
берут на плечи. Кажется, в это время даже ребра хрустят. Но не удержать брус
нельзя, если я его не удержу, он переломает и меня, и тех троих на другом
конце. Тяжело, очень тяжело давалась нам эта погрузка. Меня и сейчас удивляет,
как могли мы выдержать, голодные и изнуренные, плохо одетые, такую тяжелую
физическую нагрузку в климатических условиях Воркуты.
Вскоре после того, как мы закончили
отгрузку бруса на стройку радиостанции, ударили очень сильные морозы.
Температура понизилась до – 52 градусов, ветер, правда, в эти дни был слабый,
но он был, а кроме того, когда едешь в кузове машины, ветер дует всегда. Так
вот после такой морозной смены, вроде не с обычной, как мне показалось,
жадностью съел я свой ужин. Поделился этим со своими товарищами и говорю:
— Схожу-ка я в медпункт, вдруг я
заболел.
— Валяй, — говорят, — попробуй.
Пришел в медпункт, а там медбрат в
первую очередь измеряет температуру у всех пришедших на прием к врачу. Медбрат
усадил нас, сразу троих, на скамейку, сунул под мышку каждому по термометру и
стоит наблюдает за нами, чтоб не смухлевали. Подождав нужное время, берет
термометр у первого, смотрит на него и говорит: «Температуры нет, врач не
примет». Берет термометр у меня, посмотрел на него, потом с удивлением на меня
и сразу же говорит: «Проходите к врачу». Заходит к врачу вместе со мной и
подает ему мой термометр. Врач посмотрел на термометр, потом сердито на меня,
встряхнул его и сунул мне под мышку. Хорошо, думаю, что-то, видимо, есть, вдруг
еще на день-два освободит от работы. Вот будет здорово в такой-то мороз
поваляться на нарах в теплом бараке. Врач берет у меня термометр, смотрит на
него, как и медбрат, с удивлением и говорит: «39,7. Сейчас я дам вам
направление в стационар, медбрат вас туда проводит».
— А можно мне в барак зайти,
предупредить грузчиков, что завтра я не выйду на работу?
— А сможете дойти до барака?
— Смогу
— А знаете, где стационар?
— Знаю
Зашел в барак. Рассказал свои
товарищам, что меня кладут в больницу. Они позавидовали мне: отлежаться в
больнице в такой мороз — большая удача. Пришел в стационар, отдал дежурному
врачу свое направление. Помылся в ванной, получил кальсоны и нательную рубашку.
Ввели в палату и показали койку, на которой я буду отдыхать. Лег. Какая
благодать: матрац, чистые белые простыни, одеяло и подушка. Даже не верится,
что так может быть. Что же такое со мной случилось? Я не чихаю и не кашляю,
ничего у меня не болит — и вдруг высокая температура. А если завтра будет уже
нормальная температура — меня выгонят на работу, а хочется, очень хочется
полежать здесь подольше! Спал прекрасно, беспробудно. Разбудили, чтобы измерить
температуру. Утро — 38,8. Хорошо! Пока не выгонят. На утреннем осмотре молодая
симпатичная женщина-врач прослушала меня, спросила, что болит? «Ничего, —
говорю, — не болит. Просто не стало прежнего аппетита». Потом был завтрак. Чем
и как кормили в больнице, я почему-то совершенно не помню. Видимо, больничный
уют и блаженный отдых вытеснили воспоминания об этом. Вскоре после завтрака к
моей койке подошла врач, прикоснулась к моей руке и показала, чтобы я раскрыл
ладонь. Я раскрыл ладонь, и она высыпала в нее целую горсть каких-то небольших
шариков и сразу же ушла. Я понимаю, что сделала она это тайком, только зачем
мне эти шарики? Сунул один шарик в рот, раздавил его зубами и ощутил во рту
приятный кисло-сладкий вкус. О витаминах в то время я и понятия не имел, просто
понял, что шарики эти съедобны. С удовольствием, с наслаждением съел все в один
прием. Через некоторое время мне стало жарко, горят даже руки и ноги. Жар
продержался довольно долго, но постепенно прошел. Температура вечером — 37,9.
Все замеры температуры я и сейчас помню совершенно точно.
На следующий день утром температура
тоже была нормальной, и врач сказала, что больше не может держать меня в
больнице, но так как я лег в больницу с высокой температурой и не удалось
установить причину заболевания, то меня выпишут сначала в барак
выздоравливающих.
Я не знал, что есть такой барак в
нашей зоне, мне сказали, где он находится. После завтрака оделся в свою одежду
и пошел в барак выздоравливающих. Пришел в этот барак, и то, что увидел там,
потрясло меня. Я уже привык видеть истощенных, очень худых людей. Здесь же, в
бараке, содержались живые скелеты с черной кожей. По сравнению с ними те, кто
ходят на работу, — розовощекие здоровяки, несмотря на то, что и эти тоже изнуренные
доходяги. Скелеты эти очень злобны друг к другу. Пока я разговаривал с
фельдшером, возникло две драки, хотя драк как таковых не получилось: драчуны от
малейшего толчка теряли равновесие и с отборным матом расходились в стороны. Не
верится, что из этого барака кто-нибудь может выйти живым. Нет, я не хочу тут
быть ни одного дня! Говорю фельдшеру, что лучше я пойду на работу. Фельдшер не
возражает: «Обычно стараются уклониться от работы, а ты просишься, что ж, иди
работай». Вернулся в свой барак. Друзья мои работают, а я сегодня еще отдохну.
Вечером, после смены, встретились, поговорили и о больнице, и о работе. Николай
шутя упрекнул: «Не оправдал ты наших надежд, болеть уметь надо, а тебя через
три дня на работу вытряхнули».
С утра снова на работу, но мне
легче: кончается моя последняя зима на Воркуте. В полдень уже робко из-за
горизонта выглядывает красное солнце, кончилась полярная ночь. Строительство
военного городка идет полным ходом, а строительство радиостанции почти
заглохло: там все еще занимаются фундаментом. Сложновато,
видно, на вечной мерзлоте строить кирпичное здание. Недопустимо, чтобы под
зданием оттаивала тундра, поэтому-то кладут вначале на столбы фундамента наш
лиственничный брус, а на нем возведут кирпичные стены здания радиостанции.
Ветер под зданием должен гулять, чтобы выдувать излишнее тепло. Вечером
нарядчик объявил, что лицам, занятым на особо тяжелых работах, на складе нужно
будет получить причитающийся им сахар. Зачитал фамилии счастливцев. С радостью
услышал, что сахар причитается и мне. Пришел на склад и получил 900 граммов
сахару! Вот это подарок! Такого не бывало ни разу. Грешен, 900 граммов
сахарного песку я съел, можно сказать, не отходя от склада. Ложкой черпал его
из бумажного кулька. Съел на сухую, даже не запивая водой. Не знаю, сколько от
этого было проку, вреда, во всяком случае, не было, но остановиться я не мог,
пока не вытряхнул в рот из кулька последние крошки. И еще один случай, именно
случай, единственный за три года лагерей: на ужин дали нам по кусочку рыбы, очень
вкусной. Кожа у нее почему-то похожа на наждачную шкурку. Кто-то сказал, что
это акула. А мне-то что, я бы ел эту акулу каждый день.
Время идет, и снег уже растаял, и
солнце даже на севере не скрывается за горизонтом. И жить летом легче, и до
августа, до конца срока, уже недалеко. Однажды утром в начале июня меня вызвали
в контору и объявили, что сейчас с вещами я должен идти на вахту. Сказал
друзьям, что меня куда-то отправляют. Высказали предположение — может,
освобождают. «Мне, — говорю, — до конца срока еще почти два месяца». Муратбеков говорит: «Леха, пиши, не напишешь, освобожусь и
зарежу тебя. Хотя после освобождения никто сюда уже не пишет. Не напишешь и
ты».
Таких, как я, на вахте собралось
пять человек, нас конвоирует один человек, не сделал нам никаких
предупреждений, идет почти вместе с нами. Пришли на пересылку, нас приняли и
привели в небольшой барак. На двойных нарах, причем только на верхних,
непривычно мало заключенных. На верхних нарах разместились и мы. Взаимные
расспросы: никто ничего не знает, но срок заключения ни у кого еще не
закончился. Есть такие, кому до освобождения еще больше двух лет. И почему-то
все тут за побег с завода — указники. Переночевали,
но почти не спали. Закончились разговоры, кажется, все спят, но вдруг кто-то тихо
спрашивает: «Все-таки зачем нас сюда собрали, неужели освободят?» И вновь
начинаются разговоры, где среди всевозможных предположений пробивается и робкая
надежда на освобождение. Утром принесли нам пайки хлеба и спросили, не желает
ли кто-нибудь подмести территорию около барака. Тоже странно: нас спрашивают —
не желаем ли мы? Такого в лагерях не бывает. Подметать вышли все. Быстро
закончили работу. Вернулись в барак, и снова разговоры о том, что же нас ждет.
Откуда-то пришел робкий слух: нас будут освобождать. К вечеру к нам добавили
еще несколько человек. Ночь снова почти не спали, волнение не проходит: пусть и
осталось-то мне меньше двух месяцев, но так хочется на свободу, и какой же это
восхитительный подарок — освободиться на два месяца раньше.
На следующий день нас
фотографируют. Сразу же новые вопросы — а это зачем? Если нас будут
освобождать, то фотокарточка не нужна: ее нет на справке об освобождении. Зачем
же тогда фотография? И эту ночь почти не спали.
С утра по одному стали вызывать в
контору. Вызвали и меня. Захожу в кабинет, офицер, сидящий за столом, жестом
приглашает сесть на стул у стола:
— Лоскутов Алексей Арсентьевич, вы освобождаетесь. Никому не разглашать, как
вы здесь жили, что видели и слышали. Распишитесь вот здесь, что вас
предупредили. Вам выдается годичный паспорт, вот тут в паспорте распишитесь. На
вопрос, был ли судим, как на устный, так и на вопрос в анкете, отвечайте, что
судим не был. После освобождения возвращайтесь на прежнее место работы.
Вот это оборот: мой срок заключения
почти истек, я честно искупил свою вину и тем не менее должен возвращаться на
прежнее место работы.
— Домой месяца на два, чтобы поправиться,
могу я заехать? — спросил я у офицера.
— На два месяца можно. Сейчас вам
выдадут хлеб на дорогу. За вахтой вас будет ждать сопровождающий. Он выдаст
всем вам паспорта и будет сопровождать до станции Печора.
На дорогу мне выдали полторы
буханки хлеба. Вернулся в барак за своей телогрейкой, больше вещей у меня нет.
В барак запустили заключенных нового этапа. Не знаю, как они узнали, что нас
освобождают, только один из них останавливает меня и говорит:
— Как же ты приедешь домой в таких
брюках: одна штанина черная, другая — синяя? Давай поменяемся, смотри, у меня
хорошие шерстяные брюки, давай буханку хлеба и бери их. Мне отдашь свои.
Я говорю:
— Мне далеко ехать, а останется на
всю дорогу всего полбуханки.
— Ничего, — говорит, — доедешь, ты
же на свободе будешь.
Поменялся: брюки действительно
хорошие. Вышел за вахту. Сопровождающий собрал нас, выдал паспорта и повел на
железнодорожный вокзал Воркуты. Пока ждали поезд, половину своего хлеба я съел.
Наконец-то подошел поезд, нас посадили в пассажирский вагон, еще какие-то
минуты ожидания, паровозный гудок — и прощай, Воркута!