Дмитрий Атряскин. Дневник кадета. — «Звезда», 2017, № 7
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2017
Как скоро начинают иссякать мемуарные источники? Обычно, наверное, лет за пятьдесят. Но в России, где победивших в октябре 17-го попытались признать низвергнутыми лишь три четверти века спустя, поток неизбежно растянулся: основной эмигрантский мемуарный пласт приходил на родину всё последнее десятилетие прошлого века, но достало и для начала века нынешнего.
И все же столетия (1917–2017) хватило, чтобы обнародовать всё главное. Великие и выдающиеся сказали свое последнее слово. Но кто знает, сколько еще записок, дневников, журналов, писем и тетрадок немо лежит в заброшенных семейных архивах, храня свидетельства «простых» участников невиданной смены эпох? Вот и записи Дмитрия Атряскина, этим летом обнародованные «Звездой», случайно были найдены его дочерью Марией фон Мольтке в шкатулке покойной матери.
Когда осенью семнадцатого кадет питерского Морского корпуса Атряскин начинает делать свои записи, ему нет еще и шестнадцати. Впрочем, не совсем так: записи оформлены в подобие дневника явно позже. Обычное дело для тогдашней эпохи: рукописи прекрасно горят в пожарах революций, и не так просто подсчитать, сколько дневников воссоздано или переписано их авторами задним числом. Те же «Окаянные дни», которые мы читаем сегодня как классический дневник, полыхающий яростью и болью, трудно считать документом в режиме онлайн: спешно покидая Россию, Бунин утерял свои записи и восстанавливал их по памяти спустя годы.
И Бунин, и Атряскин воссоздают и отчасти имитируют дневник позже, когда все уже случилось и путь на Родину заказан. На этом сходство заканчивается. Дело даже не в том, что в первом случае автор — почти уже живой классик русской словесности, а во втором — молодой человек, лишенный малейших литературных амбиций. Дело в другом. Может быть, в том, что мемуаристы тонкой культурной прослойки (а по ним и судят о минувшем читатели будущих времен) именно что тоньше. Тоньше в разных смыслах: владея регистрами голоса и письма, они яростней, злей, умней, ироничней, поэтичней… У неизощренных свидетелей лишь одно преимущество — они типичней.
Большевики взяли в Питере власть. «Среди беспросветной темноты на политическом горизонте загорелась вдруг светлая звезда — сопротивление большевикам всего Донского края под предводительством Каледина. Это сопротивление сразу взволновало все умы. Кадет Л. подошел ко мне и сказал: всем нам, вероятно, придется бежать к Каледину, и что первая партия кадет и гардемарин уже уехала на Дон. Ну что ж, ехать так ехать. /…/ Тайное отправление на Дон все время откладывалось ввиду почти прекращенного сообщения. Так мало-помалу стали подходить Рождественские каникулы».
Вместо Дона кадет попадает в Ревель, на крейсер «Адмирал Макаров». Революция здесь все еще не ночевала, так что можно расслабиться. «Обедать и вообще нас всегда приглашали в кают-компанию, что было также в высшей степени шикарно. Боже! Какое чудное это было Рождество! /…/ За столом, например, как и всем офицерам, нам прислуживали вестовые, все время проводили в кают-компании, спали в каюте и т.д. и т.д. /…/ Праздники я провел шикарно: все время пил, ел и веселился».
Праздники кончатся, и автор окажется в Мурманске, где вскоре со своими товарищами станет плавать «под Красным флагом». Большевики, конечно, сволочи, но обещают хорошее жалование. Затем англичане предложат влиться в антисоветскую борьбу, — как выяснится, весьма ленивую. Но драться автору и не хочется, ему, как и большинству, хочется достойной работы и хороших харчей. В России с этим день ото дня сложней, так что начинающий мореход все чаще смотрит в сторону европейских держав. Автору этих записок не откажешь ни в развитом нравственном чувстве, ни в системе моральных координат. Просто кадет легендарного Морского корпуса стал моряком, плывущим по течению, — и он не одинок, рядом плывут товарищи. Он не пытается оправдываться — ему не приходит это в голову, ему не в чем себя винить. Читая подобные дневники, вдруг ловишь себя на мысли: хождения по мукам, когда герои той эпохи неистово, на разрыв аорты ищут свою правду и суть, мечась между противоборствующими станами и берегами, — это, конечно, высоко и драматично, но зачастую это всё же литература. Опыт большинства проще и практичней: ты будешь там, где спокойней и сытней.
Читатель, знакомый с каким-то количеством мемуаров тех лет, найдет в записках Атряскина много узнаваемо-ожидаемого. Тем интересней неожиданные открытия. Мы, конечно, знаем про все флаги, что были в гости к нам в те годы, но чтобы настолько… Вот Атряскин сотоварищи добирается до Мурманска, частично пешком. Близ станции Ягельный Бор нужно сыскать ночлег. Ближайший барак набит китайцами, соседний — корейцами. («Долго не раздумывая, мы повалились на нары рядом с вонючими корейцами и захрапели»). А все теплушки на станции заняты военнопленными австрийцами, которых, впрочем, никто не стережет. Пришедший же на глухую станцию поезд оказывается поездом военной французской миссии. Если верить автору (а не верить нет причин), по России 18-го года можно путешествовать день за днем, встречая полчища китайцев, корейцев, австрийцев, французов, — и не встречая ни единого русского.
Но удивительней всего другое. В «великом и страшном» восемнадцатом году, в Мурманске Атряскин арестован за участие в антисоветском заговоре. Этот вялый заговор не увенчался успехом, но он всё же был. Автор предстает перед Чрезвычайной следственной комиссией и ждет короткого суда. Суд действительно короткий, но кадета, вопреки его опасениям, не ставят к стенке, его отправляют обратно на крейсер до следующего суда (и это гораздо мягче домашнего ареста, никакого электронного браслета на ноге: гуляй не хочу). А вот и новый суд. И Атряскина, и руководителя заговора капитана Веселаго, и прочих участников отпускают на все стороны за недостаточностью улик. А ведь мы привыкли читать о зверствах красных, расстреливающих без всякого суда!
Разумеется, зверств было в избытке. Но в России эпохи неустойчивости и зыбкости вершители суда еще не чуют за плечами свинцовой мощи государства и его законов. Российский суд времен шаткого беззакония порой куда более вариативен, чем суд времен стабильности. И, скажем, фигуранты нынешнего дела вокруг «Гоголь-центра» могли бы позавидовать демократизму мурманских большевиков…
В восемнадцатом году записи Атряскина обрываются. Из лаконичной редакционной заметки, сопровождающей публикацию, мы узнаем: эмигрировал, плавал на английских и французских судах, ходил в кругосветку. Затем учился в Белградском университете, в Белграде же обзавелся семьей, открыл текстильное дело. А после Второй мировой оказался в Америке. Литератором не стал, но отношение к литературе имел: заведовал отделом распространения в Издательстве имени Чехова. И вот тут бы подробней. Это легендарное издательство существовало менее пяти лет (1951–1956), но успело издать 180 наименований и заявить о себе (стараниями как раз Атряскина) в сорока почти странах, где были русские колонии. В издательстве печатался весь цвет русской эмиграции, включая, конечно, и Набокова с его «Даром», прежде опубликованным лишь в парижских «Современных записках» без изъятой «чернышевской» главы. Так что первое полноценное издание «Дара» произошло не без участия Дмитрия Атряскина. А первое издание «Дара» в России (не напрасное и не случайное) осуществил журнал «Урал» весной 88-го года. До этого события бывший кадет Морского корпуса не дожил лишь несколько месяцев.