Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2017
Егор Фетисов (1977) — родился в Санкт-Петербурге. В 1999
году закончил немецкое отделение филологического факультета СПбГУ. Член Союза
писателей Санкт-Петербурга. Печатался в журналах «Новый мир», «Арион»,
«Октябрь», «Урал», «Волга», «Нева», «Homo Legens», «Новый Берег», Лиterraтура и др. Финалист Международного Волошинского конкурса в номинации короткого рассказа
(2015). Финалист Международного литературного конкурса им. К. Паустовского
(2017). Автор книги стихов «Лишь часть завета из ниоткуда…» (СПб, 2012),
романов «Пас в пустоту» (СПб, 2014) и «Ковчег» (СПб, 2016, лонг-лист
премии «Национальный бестселлер», лонг-лист премии
«Ясная Поляна»). Переводчик. Редактор литературного журнала «Новый Берег». С
2013 года с семьей живет в Копенгагене.
Хочешь, я подарю
тебе гоголевского героя?
— Хочешь, я подарю тебе гоголевского героя?
Это первое, что я читаю с утра, не успев еще толком разлепить глаза. Мой мозг тоже еще спит, поэтому я соглашаюсь, забыв о попугайчике, умершем от остановки ожиревшего сердца, рыбках, не вынесших заболачивания аквариума, и кошке, выпавшей по моему недосмотру из окна.
— Давай, — пишу я, не сознавая в этот момент, что гоголевский герой мало чем отличается — в определенном смысле — от попугайчика, рыбок и кошки. Он такое же живое существо, которое нельзя просто взять и выключить, уходя из дома или ложась вечером в кровать.
«Щупленький, с большим скрюченным носом мужчина с замусоленной тетрадочкой на коленях. Седые растрепанные волосы…»
Многие любят разворачивать подарки. Кто-то обожает их заворачивать. Я терпеть не могу ни то, ни другое. За время, что уходит на доставку и распаковку гоголевского героя, я успею сварить чашку кофе. Пока персонаж не особо впечатляет. Мало ли таких пенсионеров, не умерших вместе со своей страной четверть века назад, встречается на той же Петроградской стороне. Нос крючком! Тоже мне типаж.
«Рубашка старая, и брюки ему велики. Он как-то усох в своей одежде».
«Вотсап» продолжает выгружать подарок на мой мобильный, всхлипывающий в ознаменование каждой новой подробности.
Я тоже усох в своей одежде. Сначала растолстел до неприличия, а потом слегка похудел. И моментально «усох в одежде». Делаю глоток кофе и начинаю просыпаться. И вспоминаю про попугайчика и рыбок. А еще через пару минут про кошку. Я хватился ее только через два дня. Пару раз подумал: странно, что под ногами не крутится, но решил, что кошка — зверь самостоятельный. А ее собаки, наверное, съели. И этого гоголевского в рубашке на вырост тоже съедят.
«На коленях старый портфель, с которым еще в советское время на работу ходили. На портфеле раскрытая тетрадка…»
Так, про тетрадку уже второй раз!
«…а в тетрадке аккуратным почерком записаны названия веток и станций и подробным образом описаны станции — где выход, где переход и какие-то еще подробности про станции».
Вот в этом уже что-то было. Еще непонятно что, но мужичок и вправду превращался в гоголевского персонажа. Что называется, на глазах.
«Тетрадь с желтыми по краям страницами, общая, на 48 листов. Он листал ее, и она вся исписана этой информацией».
Я уже не выпускаю телефона из руки, сижу с ним и чашкой кофе, ожидая, когда надпись skriver… превратится в еще одну черту героя.
«И тогда я подумала о том, что или он сам написал все это, или заботливая мать его… Может, он рассеянный человек, и она, умирая, оставила ему подробные инструкции на все случаи жизни… Или он сам, выйдя на пенсию, свихнулся и решил, что метро — это тайный шифр к постижению истины».
Интересный тип. В этой его тетради что-то от рукописных книг начала прошлого века. Схемы. Почерк. Чернила. Тетрадь с пожелтевшими краями. Словно само прошлое разъезжает в метро. Кто сказал, что у прошлого нет лица и оно не может принять облик старика с желтой тетрадью?..
«…что, если он разгадает смысл числа станций, переходов и расположение выходов, то проникнет в тайны мироздания? Он, к примеру, едет осмотреть сейчас новую, открытую недавно станцию и занести все подробности, а дома его ждет жена — с таким же птичьим клювом — и думает, что он занят чем-то очень важным. И эта важность — космического масштаба…»
Телефон перестал подавать признаки жизни. Подарок распакован, и вместе с тем меня не оставляет ощущение, что чего-то не хватает.
Так же, как рыбкам, герою нужна его среда. Там он может дышать, действовать, жить. Я не понимаю, в чем тайна этого человека, не чувствую этого. Что мне с ним делать?
Я допиваю кофе, спускаюсь на улицу, дохожу до ближайшей станции метро и спускаюсь под землю. Двери очередного поезда закрываются прямо передо мной, и вагоны сдвигаются с места с легким скрежетом. Гоголевский персонаж сидит у противоположной стены, не поднимая на меня глаз, хотя чувствует, что я тут. Тетрадь с желтыми, замусоленными краями лежит у него на коленях. Мне нужно заглянуть в нее, проникнуть в хитросплетение этих схем. Я уверен, что в его тетради станций больше, чем на самом деле, вернее, в его тетради и есть «на самом деле», а мы ездим по тем станциям, по которым нам дают ездить. Только этот гоголевский персонаж ездит где хочет. Я начинаю погоню, бессмысленную и беспощадную, — к себе и к нему. Ближе к вечеру я настигаю его на эскалаторе одной из юго-западных станций.
Он оборачивается на мое похлопывание по плечу.
— Простите, — говорю я. — Вы не дадите мне вашу тетрадь? Я только…
Не дослушав, он молча протягивает мне тетрадку. От нее пахнет куревом, и жирные пятна давно заменили рисунок на ее обложке.
— Простите, что здесь было нарисовано? — спрашиваю я, сам не зная зачем. Автором часто движет необоснованное любопытство к мелочам, не имеющим отношения к делу. Впрочем, к какому делу? Дело — это что-то совсем иное, не езда на пустом эскалаторе и не листание чужих тетрадей, дело — это… дело.
— Попугайчики, кажется, — голос у него скрипит, как несмазанная дверь.
— У меня был попугайчик, — говорю я. — Он умер. От ожирения сердца. То есть я так думаю, что от ожирения сердца, — добавляю я поспешно. Это такая распространенная причина. На самом деле неизвестно, отчего он умер. Не будешь же к мертвому попугайчику вызывать ветеринара. И к живому не будешь, — окончательно запутался я и замолчал.
— Да, неизвестно, от чего мы умираем, — согласился хозяин тетрадки, — думаю, вы правы: от ожирения сердца.
Я открываю тетрадь. Там действительно план станций. Потом на каждом развороте — подробные маршруты. Я открываю первый разворот, на нем станция, на которой я жил когда-то в детстве, конечная, дальше поезда метро не идут. Дальше номера автобусов и троллейбусов. И ни одной маршрутки. Я хочу спросить моего скрипучеголосого старичка, почему нет маршруток, но он уже далеко от меня, поднимается по эскалатору уверенными, вовсе не старческими шагами. Еще немного, и свет ламп растворяет его, делает невидимым, невесомым, несуществующим.
Впрочем, я и сам мог догадаться: маршруток тогда просто еще не было, это же станция моего детства. Я мысленно выхожу на ней и ищу глазами 20-й троллейбус, вот и его усы шевелятся в отдалении, как у таракана, вышедшего погулять по окраине города. «Он рычит, и кричит, и усами шевелит. Погодите, не спешите, я вас мигом проглочу…» И проглатывает меня вместе с другими пассажирами, уже порядком озябшими на осенней остановке. Я выхожу за две остановки до дома. Потому что скоро первый урок. Так странно — первый урок днем. Но это логика тетрадки гоголевского героя, ее невозможно поверить рассудком. Я бреду по краю рощи, пиная видавшим виды ботинком желуди. Школа не идет мне навстречу, стоит на месте. Я захожу поочередно в классы — в выпускной, потом в десятый, девятый… Какого-то вроде не было по причине школьной реформы. Сейчас трудно себе представить такое чудо — но нам удалось тогда перепрыгнуть через год. Оказывается, не так сложно — прыгать через время. Теперь мне это дается с необыкновенной легкостью — ведь в тетрадке всё указано: с какой ступеньки на которую, здесь по коридору направо, тут через рекреацию налево… Вот и первый класс. Я растерянно стою в гардеробе — мешок со «сменкой», сменной обувью — в руках. Мама, кажется, строго-настрого велела не потерять эту сменку, как я потерял лыжи во втором классе. Хотя откуда ей знать тогда, в первом, — про второй, про этот кошмар вторников и четвергов, когда была физкультура и лыжи нужно было тащить в школу по заледеневшему темному городу? Про то, как из них на ходу вываливались распорки, вставленные отцом, и вся конструкция разваливалась к чертовой бабушке, если, конечно, у черта вообще есть бабушка. И не было никакой возможности заново воссоединить эти распавшиеся части целого и завязать их на морозе детскими холодными пальцами.
Дальше — детский сад. Я стою в углу в подсобном помещении, где хранятся какие-то ведра и тряпки. Они пахнут по-особому: влажной подгнившей материей. Меня за что-то поставили в угол, за лук, кажется… Точно за лук. Мы всей группой сажали эти чертовы луковицы в баночки из-под чего-то, чтобы он пророс. И когда он пророс и на свет проклюнулись зеленые перышки, я эти перышки съел. Не помню уже зачем. И что было на ведрах написано, не помню, а ведь что-то важное — какие-то яркие цифры краской, какой-то шифр, не менее важный, чем этот в тетрадке… Надо ее сжечь, спалить начисто, эту тетрадь, пока она не завела слишком далеко. Эскалатор кажется бесконечным. Там, наверху, по-прежнему свет вестибюля и даже какой-то шум многих людских голосов, однако никто не едет на эскалаторе ни вверх, ни вниз. Кроме меня. Я достаю зажигалку, вырываю первый разворот и подношу к нему трепещущий язычок пламени. Желтый лист быстро схватывается огнем, скукоживается, как тот старичок, что ускакал от меня, этот гоголевский прохвост, и вскоре на ступеньках под моими ногами остается только маленькая горстка пепла.
— Молодой человек, перестаньте хулиганить, костры дома у себя будете жечь, вы же в общественном месте.
Голос мужской, суровый, но без жесткости, так что можно жечь дальше, пока жесткость не появится. Я вырываю следующий разворот. Там фрагмент набережной, где мы когда-то поженились. Она смешно попала каблуком в решетку и не могла выбраться, и выглядела ужасно беспомощной. А я… Тоже, наверное, выглядел беспомощным. Аккуратно складываю ветхую страницу со рваным следом от скрепки посередине и убираю во внутренний карман. Еще разворот: папина больница, мамин голос (так и выведено неровным почерком: «мамин голос»): «Тебе-то откуда знать, где эта больница? Ты вообще там был хотя бы раз?» Гостка пепла увеличивается в размере.
На следующем развороте — крематорий, тут и с флибустьерской картой не разберешься. Прекрасный предлог не ездить на могилу прабабушки. Может, и нет там никакой могилы, и прабабушки никогда не было. Как могла она быть, существовать, если я ее не помню? Её нет даже в этой тетрадке, только план крематория, а прабабушки нет.
— Слышишь, парень, тебе, кажется, говорят, — голос уже жесткий, но не жестокий. Так что можно жечь дальше, пока жестокость не появится. — Перестал жечь бумагу и встал со ступеней эскалатора!
С каких пор мужчин стали брать на эту чудовищную работу — сидеть круглые сутки и не сводить с людей глаз, что они там делают, чем они там заняты, что жгут, как стоят, куда едут… С ума можно сойти от такой работы.
Вырываю очередной разворот. Не сразу узнаю место. Какая-то промзона. Кругом оббитые или недокрашенные стены. Раскрошенное стекло пивных бутылок. У ноги вертится спаниель. Теперь понимаю, где я. Ветпункт. У нашей девочки опухоль мозга, но мы этого еще не знаем. Пока мы знаем только, что каждые полчаса у нее эпилепсический припадок, после которого она несколько секунд никого не узнает. Пасть полураскрыта, с брылек капает слюна. В огонь всё это! Человеку не нужно никакое прошлое. Ему необходим пепел. Только пепел можно носить в душе, потому что он ничего не весит.
— Слышь, ты, недоумок, долго тебя еще упрашивать? — голос где-то наверху становится жестоким. Но в нем еще есть самообладание. Последняя капля самообладания. Так что жечь больше нельзя.
Тетрадь не стала тоньше, а эскалатор по-прежнему бесконечен. Сквозняк поднимает в воздух пепельные хлопья и несет куда-то вниз, на станцию. Я понимаю, что попался в ловушку. В ловушку, из которой есть только один, бесчеловечный, эгоистичный выход. Я нахожу в телефоне номер одной знакомой, пишущей прозу, и, на секунду замешкавшись, отправляю ей смс: «Хочешь, я подарю тебе гоголевского героя?»
Homo ludens
Ветер, как мне думалось, должен был дуть с моря. Однако море оказалось в противоположной стороне, скрытое от глаз высоким песчаным берегом. Я преодолел скошенный луг, посреди которого был брошен мотоцикл с коляской: хозяин ушел отдыхать. Сиеста. Я не думал встретить на побережье никого из местных, однако из-за песчаного пригорка сразу заметил шляпу цвета выгоревшей на солнце травы — по берегу брел грек в закатанных до колена штанах и собирал в тележку мусор и камни, выброшенные волнами на берег. «Время собирать камни», — подумалось невольно и очень избито. Море, избалованный маленький ребенок, подкидывало греку работы, но он был спокоен и молчалив.
Вдруг он присел и долго не поднимался с корточек, доставая что-то из тележки и раскладывая на песке. Мне не хотелось ему мешать, и я поспешно пошел в другую сторону. Когда я оглянулся, его фигурка была совсем крошечной, но всё еще трудилась над чем-то.
Обратно я возвращался под вечер. Жара спала, и туристы высыпали на берег пробовать майскую воду большими пальцами ног. Дети визжали, вырывая друг у друга ведерки с песком, формочки и лопатки, которыми при желании можно было вырыть траншею. Я дошел до места, где днем встретил грека в шляпе цвета выгоревшей на солнце травы. Тщательно подобранными белыми камнями на песке было выложено название острова и развесистое дерево, очертаниями напоминавшее платан. Дерево Гиппократа. Море покуда щадило рисунок и надпись, трогательные и преходящие. Я двинулся дальше вдоль берега. Стайка детей, игравших в пятнашки с волнами, загалдела вдруг громче, и я обернулся. Они добрались до платана и весело и беззаботно разбрасывали по сторонам белые голыши, насколько хватало их детских силенок. Как стайка пираний, каждая из которых в отдельности напоминает пухленького безобидного карасика, они разорвали платан на части и рассеяли по пляжу.
…Солнце уже садилось, я вышел пофотографировать закат. Самый красивый закат, говорили, в горах в двадцати километрах отсюда, но мне не хотелось садиться в душный автобус. Грек с тачкой брел мне навстречу. У бывшего платана мы поравнялись. Равнодушно, как будто имеет дело с мусором, он покидал в тележку белые голыши вместе с парой банок из-под «Фанты» и пластиковыми бутылками. Я не удержался и мельком заглянул ему в лицо. Оно было безмятежно. Ветер к вечеру еще больше окреп, волны становились длиннее, доставая до щиколоток там, где днем едва лизали подошвы. Солнце село поспешно и буднично. Видимо, мне говорили правду — за настоящим закатом придется тащиться в горы…