Новая книга Натальи Поляковой
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2016
Дождь прошёл. Ушёл. А шум остался. Шум всегда остаётся. Он просто есть.
Есть всегда. Постоянно. Шум времени, по Мандельштаму. И — губ шевеленье — предстиховое, — как артикуляция бесшумного времени,
которое, уходя, не проходит. Шум начинающихся стихов. Стихов — на подходе. Робер Деснос и Майя Никулина
сравнивают появление стихотворения с ростом кристалла. Кристаллография —
поэтическая. Меня такая метафора пугает: слишком красиво и чересчур холодно…
Стихотворение — это растение. Это шум. (Хотя, по Александру Кушнеру,
стихотворенье — молчаливо). Шум растения, дождя и дозвукового, дофонетического, дофоносемантического
состояния языка. Шум — это чистая семантика, беззнаковая,
безартикуляционная. Семантика, смысл — как таковые.
13 лет я топлю печи в доме и в бане, топлю камин — дровами. Дрова —
одновременно и досемантичны (будущий, грядущий огонь
и тепло), и послесемантичны (лес, дерево, растение
вообще; пила, топор, дровокол механический; лесовоз; погрузчик; мужики-дровники; и, наконец, я… Нынче заказал три машины (≈
15 кубометров берёзовых и осиновых дров.) Домик мой спрятался в глубине
северо-западной окраины Каменки: с крыльца видно сразу и речку Каменку, и
Каменский пруд (бр. Демидовы ладили его), и
Чусовую-реку, и — главное — небо, — во все стороны. Подъезд один, узкий,
тупиковый, к небольшим воротам: самосвалы выложили дрова на травку поочерёдно,
в колонну по одному — так, что третья машина дров оказалась в метрах двадцати и
от ворот, и от навеса… Неделю, целую неделю, я перебрасывал (неспортивное
метание поленьев вдаль — под навес) дровишки из-под неба под крышу навеса. И,
когда закончил, принялся укладывать их в поленницы. И — вдруг понял:
стихотворение (моё по меньшей мере) растёт, как поленница дров. Сначала
стихотворение было лесом, потом лесоповалом, потом лесоперевозом,
потом распилом и колкой чурбачков, чурбанов и комлевых кадок, а потом — стало
поленницей, которая скоро, после просушки дров на ветру, станет огнём в печи,
станет теплом, горячей водой и т.д. и т.п. — станет
жизнью.
Поленница, сложенная из живых, сырых, пахучих берёзовых и осиновых
поленьев, — шумит. Пошумливает. Это и шум ветра,
воздуха, просачивающегося сквозь прорехи, щели и дыры-дырочки в поленнице,
которая, уплотняясь, слёживаясь, стесняясь, как бы усиливает множественное,
многотысячное объятие поленьев, образующих одно, сплошное, поливалентное
единство, стену, The Wall,
стискивая себя в систему, в гармонию. Это единое целое потрескивает — оно,
уплотняясь, «садится», уменьшается. Оно растёт уже в себя, внутрь структуры,
как слова — смыслами, ассоциациями, образами, метаэмоциями
и метаидеями. Стихотворение — читают, шепчут, поют,
плачут. Поленницу — эту систему многотысячных объятий и сцеплений дров — рвут
на охапки и носят в дом. Берут в охапку — обнимая. И тысячи объятий твоих с
дровами перемещаются в дом — в будущий огонь печной, в жар, в грядущее тепло.
Шум поэзии — это доязыковое, дотекстовое, доголосовое, домузыкальное звучание — чего? Гармонии? Чистой интонации?
Голых смыслов? Воображения? Шорох поэтического мышления? Дуновение, почти
беззвучное, поэтического сознания и познания? О. Мандельштам слышал этот шум,
это пошумливание — и артикулировал его, шевелил
губами; Бродский видел графический абрис, очертания, профиль стихотворения;
иные чуют ритм — и вышагивают стихотворение, вымахивают его руками; другие
встречают начало стихов мимически — мученически, сладостно и покорно; кто-то
видит призраки образов — ряды призраков смысла, идей, — призраков музыки; немногие
слышат музыку (не инструментальную, но ментальную) — и переводят её в звуки, в
слова, в ряды, в поленницы слов.
У каждого поэта — свой слух. Слышать и услышать — это дар. Павел Бажов
слышал землю, недра, камень. Слышал — значит знал. Каждый поэт улавливает
«свой» шум поэзии, предназначенный только ему. Доступный только ему. Из
бесконечного множества шумов поэзии он воспринимает только тот, который
родствен его душе, его дару. Таким образом Поэзия представляется нам, остаётся
с нами, соединяющими её шумы в одно целое. Поэзия, в свою очередь, сама
соединяет поэтов в единое, совокупное существо — в метапоэта.
Для меня Данте, Шекспир, Пушкин, Тютчев, Мандельштам, Рильке, Седакова, Хлебников, Кушнер и многие (немногие?) другие —
один поэт. Поэт, который слышит всё. Или почти всё.
Откуда этот шум? Беззвучный, но слышимый ментально? Старомодно выражаясь
— воспринимаемый душевно? — Шум поэзии — мой или не мой?.. Это
— мой поэт, — говорят об N, — а это — не мой. Для меня — немой. Мой поэт
— значит мой шум, родной и долгожданный. Нет, вечножданный.
Неловкое счастье с чужого плеча в
царапинах, ссадинах, пыли.
Лишайные кошки всего двора и псы по
пятам ходили.
Зелёные яблоки вяжут во рту. Укусы
натрёшь петрушкой.
И детства парного целый бидон
радостно черпаешь кружкой.
Калошка поспела, айда собирать и есть эту
сладость горстями.
Запáхнет блинами, домашним вином — и дом
наполнялся гостями.
И бабушка чёрным глаза подведёт, как
в юности, губы — алым:
Даже в селе офицерской жене обабиваться не пристало.
На балконе у дедушки мастерская.
Заточка ножей и ножниц.
Так военного лётчика жизнь приручала
— пересевшего на запорожец.
Так жили, так водку пили, так в горле
першили крепкие папиросы.
И меня под мальчика стригли — всё
лучше, чем жидкие косы.
А я и рада, и, чёлку смахнув со лба,
тугие крутила педали
И дедушку обгоняла. И открывались с
моста иные, озёрные дали.
Я слышала сзади весёлый звонок — он
следовал всюду за мною.
Пока не замолк. Пока не замолк. Пока
не замолк за спиною.
Консонантные — похрустывают, поцокивают, посвистывают, шипят, пузырятся и лопаются
(губно-губные). Вокальные же вбирают в себя стихотворение построфно
(как поленницу — «по-охапно») — и раздают его миру в
уши, в слух, в гортань, в мозг, в сердце, в душу. Первая охапка — строфа:
у-а-а-а-ы-а-о-а-ы-а-и-о-а-а-у-у-у-о-у-а-а-э-и-а-э-у, — то бишь у-а-у-а-у.
Вторая: а-о-а-у-а. Третья: о-а-э-о-а-у-о. Четвертая:
а-о-а-ы-о-а-о. Долгие бесконсонантные выдохи, клики,
крики, шёпоты, стоны, вдохи и междометные знаки интонации. ТАК Наталья Полякова
слышит и говорит — поёт — шепчет — выдыхает.
С Натальей Поляковой мы познакомились в Коктебеле (спасибо Андрею
Коровину, Диме Месяцу и Кате Перченковой). Сразу
увидел, рассмотрел и понял: девушка морская, красавица, но внутренне
напряжённая — слушает. Постоянно слушает и слышит. Поэта узнаю по такому
напряжённому вслушиванию и всматриванию в себя и в мир, и в те промежутки
времени-пространства, которые образуются на стыках материального,
метафизического и интерфизического. А где интерфизика (связь всего со всем) — там и поэзия. Недавно
Наташа прислала свою новую книгу (Радио скворешен. —
М.: Воймега, 2016. — 72 с.). Я уже знал её стихи (и
публиковал в «Урале»), но ещё не слышал их. Не воспринимал шум — шум её поэзии,
поэзии Поляковой. Книга же — способна воздействовать на читателя (со-поэта)
тотально, множественно и, главное, стереоскопически. Книга — стереоскоп поэзии.
Стереоскоп — в поэзию.
У вечности займи и нежности отдай
Меня, моё тепло, моё худое тело.
Держи меня во рту и языком катай,
Как мятный валидол, чтоб сердце не болело.
У верности в плену, у бедности в жильцах,
На риск меняя страх попутно то и дело,
Держи меня в руках, держи меня в руках,
Чтоб выпасть не смогла, очнуться не посмела.
Из лодочки руки, из осени кромешной —
В холодный свет реки. Реки обледеневшей.
Неси меня в горсти, глотай меня неспешно,
Как тёмные плоды черешни переспевшей.
Женщина — звук. Женщина — слово. Женщина — чудо, соединяющее вечность и
нежность. Времени — нет. Есть только вечность и жизнь. Женщина — поэт. Женщина
— интерфизична (sic!)
потому, что только она — как поэт — способна выласкать
изо льда — нежность и тепло. Нежность и тепло… Это стихотворение — по звучанию
смыслов (по гудению, по шуму семантики) — стереоскопично: наращение,
«выдвижение» смыслов здесь безмерно, т.к. нежность как жизнь способна соединить
физику, метафизику и интерфизику в шарообразный
(вполне предметный) хронотоп, имеющий метасмысловую и метаэмоциональную
природу.
Папирос разрывает пачку
Смущённый рыбак.
Берёт в жёны рыбачку,
Говоря так:
Вот рыба-щит, рыба-меч.
Я буду тебя беречь.
Жена отжимает подол и
Вяжет тугой узелок.
Берег исхожен вдоль и
Поперёк.
Спят рыба-облако, рыба-луна.
Рыбачка живёт одна.
В этом стихотворении между второй и третьей строфами — провал —
фабульный, семантический, вообще, материальный. Провал — интервал. Интервал
смерти. Смерть помещается между любовью и жизнью, между физическим и
метафизическим — интерфизическое, смерть. Смерть и
поэзия — интерфизичны.
Шум — это ещё и запах: дрова, ещё не сложенные в поленницы, источают
запах, аромат берёзовой и осиновой расщеплённой древесины. Запах жизни, смерти
и любви. Запах времени, которого нет, — запах вечности. Так — вечностью —
обычно пахнет осина. Ещё она пахнет книгой, если на неё брызнул дождь; ещё она
пахнет немножечко школьным спортзалом, — и газировкой из детства, и рыбалкой из
отрочества, и любовью из юности, и смертью — из остальной жизни.
Круглый фонарь. Занесённые снегом
пути.
Станционный смотритель
Совершает обход (полночь без десяти),
Накинув потёртый китель.
Прибыв однажды сюда,
Выйдя размяться
На перрон, остался здесь навсегда
Остаться.
По-птичьи занял покинутый дом.
Судьбу не обманешь.
Зимнего леса за мёрзлым окном
Чередование клавиш.
Поезда идут мимо, как ни крути
В голове старый шлягер.
Надевает китель, обходит пути,
Отпивает из фляги.
рельсы-рельсы шпалы-шпалы
ехал поезд запоздалый
ехал сутки ехал двое
из Порожнего в Пустое
Пустота — один из важнейших предметов поэтического познания. Каково
расстояние от «здесь» («сюда» — вторая строфа) до «мимо» (четвёртая строфа)? От
Порожнего до Пустого? — «Мимо» значит «мимо всех и мимо всего» — вперёд к
началу, или пустое из пустого в порожнее, — как из времени — временем — во время, которого нет. Пустота — вещество трансгрессии,
движения в пустом и способность сотворения из пустоты непустоты,
т. е. Нечто. Поэзия создаёт нечто, доступное, слышимое, видимое и ощущаемое не
всеми, но теми, кто познал пустоту. Стихотворчество — трансгрессивно: сущность
поэта движется от пустоты — к шуму, от шума — к звуку и т. д. Всё это
воспринимается (обывателем) как движение поезда запоздалого, идущего двое суток
(две жизни — человеческую и поэтическую) из Порожнего в Пустое. Или — из поэзии
в поэзию. Вот где субстанциональный и экзистенциальный ужас. Здесь всё
стихотворение — семантический провал, интервал, пробел. Только ничем можно
создать нечто. Животворная пустота. Пустота поэзии. Чистой. Свободной.
Абсолютной.
Уроборос
I
Свёрток со старой шинелью, пропахшей
полем,
Нашли в сундуке на чердаке на даче.
Вытряхнув бабочек, вспрыснешь
аэрозолем
Мир, что давно утрачен.
II
Дождь с утра, и в бочке садовой вода
вскипела.
Яблоки перебираешь, порченные
местами.
Земля в веснушках августовских переспелок,
Ночами играющая на тамтаме.
III
Чёрная ходит собака с ошейником,
сторожевая,
Глотает объедки и прочую требуху.
Возвращаешься в город и крутишься,
выживая,
Как собака, размениваясь на чепуху.
IV
Таджик метёт шагреневую кожу,
задыхаясь от пыли.
Перелицованный город, гоголевская
шинель.
Хлеб на стакане для всех, про кого
забыли.
Бабушки вяжут пучки из вербы. Дрожит
апрель.
V
На базаре джигиты правят, бомжи
ночуют в канаве.
Всё идёт своим предсказуемым чередом.
Сок арбузный течёт, и семечки как
лодочки на переправе.
И облака, как пена, бурлящая за
винтом.
VI
Сладкое облако на палочке, следы
эскимо на платье.
Мы застряли в кабине на большой
высоте.
Город лежал беззащитный, розовый на
закате,
Подключённый всеми каналами к
пустоте.
VII
Ветер в карманах гуляет без сигарет и
денег,
Выходит под снег на тебя похожий пиит.
Всё своим чередом. Начинается понедельник.
И блоковский ангел над ним парит.
VIII
Испарина на лице от упавшей
температуры.
МКАД как море в ракушке, дождь —
сиротлив и мелок.
Лежишь наглотавшись колёс,
начитавшись макулатуры.
И ночь, как часы без стрелок.
IX
Сердце — пустой скворечник —
холодное, нежилое.
Но уже проступили пролежни на
Москве-реке.
Герцен писал мемуары и забывал былое.
И начинал жить сызнова, налегке.
X
По Кривоколенному переулку идёт
человек из теста
Под дождём, под кайфом, под цветным
зонтом.
Озимандия, для твоей земли больше не надо
места,
Потому что она фантом.
XI
Берёшь мотоцикл и мчишься из центра в
область,
Слепая позёмка тонкий стирает след.
Говорят, за МКАДом
пустоты первобытная полость.
Там действительно ничего нет.
XII
Затопленный муравейник — страна, оставшаяся
от империй.
Подрезанное дерево, боковой ветвью
уходящее в рост.
Кольцо колец в панцире из невежества
и суеверий.
Змея, пожирающая свой хвост.
Это одно из «главных» в концептуальном отношении стихотворение.
Двенадцать строф — это дюжина концептосфер: 1)
утраченный мир; 2) живая, очеловеченная земля, меняющая миры — один на другой;
3) замкнутый круг жизни городской, социальной etc; 4)
дежавю культуры, культурологии — снова мнемонический
круг: старая шинель, найденная в сундуке, — гоголевская шинель А.А. Башмачкина; 5) два зеркала — города, общества и неба, — два
зеркала времени — подвижного (социум) и доминантно-константного (по Умберто
Эко), «неподвижного», вечного (небо); 6) два круга (город и пустота),
образовавшие восьмёрку (∞); 7) поэт + ангел = поэзия; 8) Круг дороги,
жизни, отчаяния; 9) «восьмёрка» времени — персонального, социального и
культурологического; 10) «восьмёрка» (как оппозиция) двух миров — реального и
иллюзорного; 11) две окружности физического (реальность) и метафизического
(духовность) соединяютсв «восьмёрку» интерфизического (пустота); 12) бесконечное самопожирающее
единство душевного, предметного и социального — «змея, пожирающая свой хвост».
Естественно, такая интерпретация не является единственно возможной, кроме
того, она слишком лапидарна, груба и абстрактна. Но — такое декодирование интерфизического вещества стихотворения позволяет если не
понять, то ощутить сквознячок, дуновение движения трансгрессивного характера —
движения к поэтическому познанию себя, мира и того, что есть в них и между
ними.
Иди, ничего не касаясь,
Ребёнок, подросток, мужчина.
И осень, как ранняя старость,
Во влажных морщинах.
Хватит с лихвой и лихом
Всем по любви и вере.
Студентам — портвейна в тихом
Бульварном сквере.
А тебе выходить на площадь,
Где в сумерках обледенелых
Торгуют с лотка на ощупь
Зрелостью яблок спелых.
Метонимическая природа этой поэтической (гносеологической!) метафоры (и —
автометафоры поэта) отчётливо и недвусмысленно
идентифицирует неадекватность истины — правде. Идти, не касаясь правды, — к
истине, где зрелость и спелость существует в разных сферах бытия: спелость
правды близка к зрелости истины, и поэтому всякий получит (с лихвой!) и любовь,
и веру. Любовь — сначала. Веру — после любви. Вот истинная, мощная и
мужественная нежность бытия и поэзии Натальи Поляковой.
Говорят за глаза и вешают за глаза
На нитке от ветки до ветки.
Висишь и сохнешь, и редкая стрекоза
Навестит тебя. И дожди редки.
Сохнешь по морю, поджав плавник,
Жабры открыв на просушку.
А вечер к пивному бочонку приник,
Льёт пену в стеклянную кружку.
Но если представить, что нитки нет,
Нет боли в прошитых глазницах.
И горе — не море. И горя нет.
И рыба — немного птица.
Здесь поэт разводит быт (социальное, обывательское) и бытие
(онтологическое): быт — вниз, бытие — вверх, туда, где оно и должно быть, — в
небо. В небо, но прямо из сердца, из себя, из груди, из души. Вот почему рыба
летает. А птица — плавает. В небе.
Тоньше перо чертёжное, тени резче.
Переходя со звучащего на немое,
Чётче музыка ангельской речи,
Ветра пение горловое.
Час от часу ноша легче.
Быть счастливым как быть влюблённым
В звёздный свет, мерцающий на
конечной
Красным. Потом зелёным.
Великолепное стихотворение. Такие стихи пишутся только тогда, когда автор
имеет весомый душевный и духовный опыт жизни с жизнью, с пустотой, с любовью, с
обязательным неизбежным одиночеством поэта и с поэзией (Поэзия здесь — не
стихотворчество, не литература, а связь всего со всем: и ужас, и красота, и
пустота, и нежность). Наталья Полякова — поэт нежный и поэт нежности: нежность
(как духовное состояние) — это не столько отношение, сколько осуществление
синтеза, полного и живого, — поэта с предметом (замечу: любым!) поэтического
познания, которое чаще всего более эффективно происходит в процессе не только
перевода, но и перехода со звучащего — на немое.
когда-нибудь наступит ничего
похожее на огонёк болотный
на лист кувшинки из бумаги плотной
на стан покинутый охотничий и нотный
ты отлучён в изгнании своём
от жеста рук в значении прощальном
от папиросы в тамбуре печальном
от дыма над пустым речным причалом
как распознать мне это ничего
какие призраки у этого ничто и
как угадать задёргивать ли шторы
зеркал уняв пустые разговоры
и всюду быть отсутствуя во всём
Вот — поэтическое прямоговорение. Говорение
языком о том, чего в языке нет: о невыразимом. Шум невыразимого слушают все,
слышат — единицы. Поэзия Натальи Поляковой перенаполнена
таким шумом…
Иногда поленницы падают. Они сначала кривеют, выпячивают свои отдельные
части (чаще посередине — «пузатеют»), потом начинают
покачиваться, двигаться, будто собираются не упасть и рассыпаться, а —
покатиться, покатиться в огонь, в лес. В лес — в огонь. В огонь — чтобы
вставать дымом — над лесом и деревней — до неба. Поэзия (в своём вербализованном виде), что бы с ней ни происходило, всегда
остаётся поэзией. Остаётся словом. Остаётся шумом. Неслышным, но всегда — и
вездесущим шумом. Шумом нежности. Шумом поэзии.