Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2016
Александр Верников (1962) — прозаик, поэт, переводчик. Окончил иняз Свердловского пединститута, служил в армии, начиная с конца 80-х публиковал прозу, стихи и переводы с английского, немецкого и на английский в журналах «Урал», «Знамя», «Новый мир», «Октябрь» и др. Автор трех книг прозы и трех книг стихов.
Лехем
«Уроды! П…оры! Жулье!»
Фотохудожник Коля Бурцев повторял в уме эту последовательность определений, точно мантру, через более ли менее равные отрезки времени, как только перед мысленным взором проходила очередная группа лиц, с которыми ему довелось вступить в течение жизни в контакт достаточно тесный, чтобы создались условия для проявления их именно таких качеств.
Николай сидел неподвижно в пластиковом кресле под большим манговым деревом и перебирал, перебирал знакомых. Если бы кто-нибудь из соотечественников или дасов потревожил его и спросил, чего, мол, это он все сидит и не идет спать к себе в домик несмотря на то, что было уже около пяти утра, а в семь начало занятий, он, вероятно, даже не отреагировал бы. Не то чтобы ему не хотелось вставать или менять позу, просто это было такое захватывающее кино, что он забыл про свое тело и вообще про все прочее.
На сетчатке его глаз, когда они открывались, и в зрительном мозговом центре автоматически регистрировались фигуры других бессонных участников процесса, когда те забредали в манговую рощу позади длинного дьяана-мандира и перемещались там, как плавные тени, в свете развешанных на нижних ветвях ламп, но это никак не нарушало Колиной концентрации на внутреннем. Он даже не имел внимания удивляться силе и такой неколебимой сосредоточенности собственного внимания — настолько оно было собрано на людях из памяти, показывая каждого во всей красе их основополагающей мерзости.
Лица возникали, наплывая из темноты, точно из ванночки с проявителем. Когда достигалась оптимальная резкость и становилось ясно, что и на этом, очередном, та же печать, можно было смело бросать готовый снимок в закрепитель и переходить к следующему. И скорость этих операций постоянно увеличивалась, делая их какими-то автоматическими, конвейерными.
Когда это вдруг началось, Коля поначалу не слишком удивился, поскольку первыми выплыли харя владельца офисного здания, где он уже третий год вынужден был арендовать помещение под свою мастерскую, насквозь прококаиненная и особенно порочная в своей интеллигентности рожа директора балетной труппы «Лав Дэнс» и, конечно, лисья, с мелкими острыми зубками, мордочка бывшей жены. В них он и без всяких процессов видел беспардонную гнусность. Владелец недвижимости каждые полгода, ухмыляясь, объявлял о повышении арендной платы, директор балетной труппы присылал ему юных мальчиков для фотографироваться в голом виде; причем мальчики либо были проинструктированы, как именно сниматься, либо сами проявляли творческую фантазию, и Николая тошнило от красоты их молодых тренированных тел, от регулярной необходимости видеть напряженными не только их бицепсы и прочие мускулы — но именно за эти съемки он получал самые большие деньги. А деньги были просто необходимы для выплаты аренды, приобретения нужной аппаратуры и всего прочего, требовавшегося профессионалу его класса. И на алименты на двух дочерей-подростков, высуженные женой, несмотря на то, что это она сама его выставила в мастерскую, обзаведясь хахалем, каким-то молодым писателишкой.
Но следом за этой явно гадской троицей посыпались и собратья фотографы, норовившие перехватить лучший заказ или дать в престижный журнал свои снимки за более низкую цену; и все бывшие подруги, которые всегда спустя какое-то время изменяли, а удержать их можно было либо деньгами и подарками, либо обещаниями поместить их фото на глянцевую обложку или разворот; и все былые институтские товарищи, которые железно кидали, едва на горизонте появлялись проблемы, и никогда не спешили прийти на выручку; и учитель йоги, самовлюбленный урод, возомнивший себя гуру, который после пяти лет занятий жестко отлучил его от себя, заявив, что он, Николай, все делает по-своему, и раз так, то пусть делает это где-нибудь в другом месте; и православные попы, которые только бубнили: «Поститесь, прощайте и кайтесь, сын мой», а сами лоснились от подношений и разъезжали на джипах.
Эти открытия были сродни откровению — словно свет зажегся, и все вещи приобрели четкие, свои, очертания. И это было очень увлекательно, поскольку происходило само собой, без всяких, казалось, волевых усилий.
Но самое изумительное случилось дальше, когда начали, точно бегущие мишени в тире, возникать и забытые лица из детства, школьного и дворового, даже детсадичного, то есть вообще все когда-либо встречавшиеся люди. Все они были законченными моральными уродами, скрывавшими свои истинные мотивы, тщившимися выдать себя за что-то другое, маскировавшимися под хороших и добреньких, верных-примерных и все такое. На этой стадии уже не нужно было даже всматриваться в лица, наводя память на резкость, — мгновенного взгляда было довольно, чтобы все понять и прозреть. Потрясало то, что абсолютно все люди были такими, включая и родного брата, и деда с бабкой, и тетку, и даже собственных родителей!
Сторонней рефлексии у завороженного Николая хватало лишь на то, чтобы недоумевать, почему картины этих разоблачений пришли сегодня, после пятой за процесс дикши — на переживание единства со всеми людьми и всем мирозданием. Ведь дикша на виденье уродства — своего собственного и всех других людей, как объявил проводивший занятия дас Навин, была самой первой дикшей, которую все они получили на пятый день процесса.
Сегодняшняя дикша была дана вечером, около девяти часов, — без лехема и без ужина.
Лехем им дали утром, после часовой беседы и коллективной медитации на единство. И сегодня он этот лехем съел-таки.
Собственно, всем дикшам сопутствовал прием лехема. Иногда перед наложением рук, а иногда тотчас после того, как последние дас или дасиня убирали ладони с головы очередного участника, людям предлагали разжевать и проглотить мягкий шарик, цветом очень походивший на гашиш. Николай однажды видел такое у одного из своих артистических знакомцев, настоящего п…ора, но на предложение попробовать отказался с отвращением и негодованием.
Перед первой дикшей, той самой, на уродство, к ним специально приехал один из директоров Фонда, первый ученик Сидхараджа — мужчина, тридцатилетний, чернокожий, но с европеоидными утонченными чертами, ачарья Арджуна, или, как его чаще звали, Арджунаджи. Настоящий принц. Он сел с ногами на широкое низкое кресло на фоне Шри мурти Сидхараджа в натуральную величину — никудышного в плане профессионализма и цветокоррекции фотоснимка — и вначале долго обводил своими сладкими и знающими, чуть озорными глазами добрую сотню русских мужчин и женщин, которые сидели перед ним на песчаном полу на ковриках, подушечках и скамеечках в тридцатиметровом бамбуково-джутовом сарае под названием «дьяна-вихар» и ждали откровения, наставления и милости.
Арджунаджи сказал, что сейчас все по очереди подойдут и примут из его рук особое, благословленное самим Бхагаваном, снадобье из нескольких десятков трав, известное под названием «лехем». Состав его, слегка варьирующийся в зависимости от местности, был определен еще в глубокой древности, в ведические времена, просветленными мастерами индийской медицины Аюрведы. В этом составе нет ничего психоактивного. Лехем действует на уровне клеток и высвобождает все накопившееся в них напряжение и подавление. Клеточные мембраны от этого делаются более проницаемыми, обмен веществ повышается в разы и нормализуется для каждого организма индивидуально, а митохондрии, энергетические клеточные центры, начинают работать в полную силу, поскольку им уже не нужно тратить энергию на преодоление блоков и «завалов». На физическом уровне лехем может проявляться как мягкое рвотное и слабительное. И вот к этому нужно быть готовым. Но надо понимать, что не на всех лехем подействует одинаково, — на кого-то вообще может не оказать ощутимого эффекта, — и тем не менее ощутимо или нет, но этот прием очень поможет успеху дикши, которая есть передача божественного намеренья Сидхараджа и основное орудие Его милости.
— Ядерное орудие… Оружие? — перевел, видимо, буквально, а затем запнулся и поправился очкарик Эдик, подыскивая на ходу точнейшее русское соответствие. Затем он стремглав подполз к ачарье и что-то спросил у него. Тот, склонившись и размеренно кивая, дал свои пояснения.
— Да, ядерное оружие, ачарьяджи сказал именно так, — добавил этот, наверное, студент какого-нибудь иняза, — Арджунаджи говорил нам о клетках организма. В клетках, как вы знаете, есть ядра. Поэтому лехем, то есть дикшу с лехемом, правомерно назвать ядерным оружием…
Аудитория поняла и оценила, завздыхала, засмеялась.
— Are you ready? — спросил Арджунаджи, когда все утихомирились, и еще раз, улыбаясь, обвел всех глазами, которые сверкали так, будто сахарились.
Люди в ответ зашумели: «Да! Рэди! Йес! Ви ар!», но сам Николай промолчал и решил посмотреть и подождать.
Он с самого начала занял место в последнем ряду с правой, мужской стороны. Мужчин было что-то около тридцати из общего числа ста двух человек, и потому пространственно это место оказалось почти ровно посредине стопроцентно экологичного строения. И не далеко от ведущего — можно было все хорошо видеть, — и не слишком близко. Из этой позиции было удобно наблюдать вообще за всем происходившим. Часто, когда ведущие просили закрыть глаза, Николай держал их приоткрытыми и, прислонясь к опорному столбу из бамбука, следил за тем, кто как ведет себя во время занятий и дикш или после них. Он с легкостью объяснял себе такое поведение профессионализмом фотографа и даже рассчитывал получить разрешение поснимать-таки сам ход процесса — в последние дни, когда основная часть будет позади. И потом поместить в журнале. Ну, не в ГЕО, понятно, но все равно в приличном. А пейзажных, жанровых и портретных снимков он в свободное время уже наделал, наверное, не меньше тысячи.
Арджунаджи взял из рук Навина большой круглый поднос, покрытый белой крахмальной салфеткой, снял покров и представил на всеобщее обозрение серебряное блюдо с сотней маслянисто-коричневых шариков. Каждый шарик был размером с детский бильярдный. По правилам нужно было становиться перед ачарьей на колени, открывать рот и давать ему собственноручно вложить туда чудодейственное вспомогательное средство.
Когда подошла очередь Николая, Арджунаджи не только вложил шарик ему в рот, но и, длительно посмотрев ему в глаза, подспрятанные за тонированными очками, быстро и легко прикоснулся рукой к центру его груди, основанию горла и центру лба. Внимательно наблюдая сзади, Николай видел, что так ачарья поступал далеко не со всеми, а чтобы прикоснуться к одному человеку целых три раза — такого он вообще ни с кем не делал. «Наверное, просто потому, что я последний из мужиков», — решил про себя Николай, унося во рту шарик с кисловато-тошнотным вкусом. Возвратившись на место, он незаметно склонился к полу как бы в благодарственном пранаме, выплюнул шарик в ладонь и тотчас, одним движением похоронил в половом песке. Он решил сначала посмотреть, что станет с остальными после дикши, и сравнить с собой — будет ли заметная разница.
Разница была, и очень заметная. И Николай решил, что всех просто надули, а лехем был на самом деле какой-то разновидностью наркотика.
Чем это еще могло быть, если люди уже вскоре после того, как им отнакладывали руки на головы хохочущие в экстазе, некоторые в натуральной невменяемости, дасы и дасини — в чем и состояла дикша, — выбегали наружу и блевали, как перепившие, в специально принесенные пластиковые ведра или пулей мчались в сторону туалета? Ладно еще рвота и понос — то, как вело себя валявшееся и катавшееся по полу, вопившее, мычавшее и рыдавшее большинство баб и мужиков, не могло не указывать на явную психоактивность лехема. Вопли и ругательства, женские визги и обвинительная брань в адрес непонятно кого, вылетавшие из ртов на лицах либо с закрытыми, либо с закатившимися и остекленевшими глазами, не могли, казалось Николаю, говорить ни о чем другом. Тогда ему впервые стал понятен смысл подписания особой формы так называемого «Обещания участника», где было несколько пунктов, гласивших, что подписавшийся обязуется не иметь претензий по поводу непредвиденных результатов от участия в «практиках и действиях, могущих представлять опасность для физического и психического здоровья, вдали от центров оказания современной медицинской помощи».
Люди пришли в себя к вечеру, и он слышал обрывки разговоров, уже со смехом, но все еще с округленными глазами, где мужчины и женщины — которым было вообще-то велено хранить молчание в течение всего свободного от занятий времени — делились деталями пережитого. Сам-то он строжайше хранил эту самую мауну, радуясь, что «по уставу» запрещено и потому нет нужды и повода заговаривать с малознакомыми.
В течение трех следующих дикш он так же выплевывал лехем и продолжал наблюдать, ожидая, произведет ли дикша на него эффект в чистом виде. Эффекта не было, и Николай начинал чувствовать, как загодя и подозревал втайне, что их здесь просто дурят и обирают, но при этом он замечал, что одни и те же люди ведут себя после каждой дикши по-разному.
В конце концов он решился съесть этот самый лехем — от процесса оставалась всего неделя, самая главная, венчающая. «Приносящая плод», как перевел им Эдик слова Навина. Так, собственно, и должно было быть по логике любого дела.
Никакого послабления или тошноты не последовало, как Николай ни прислушивался к собственным ощущениям. Единственным результатом, если это вообще был результат, явилось отсутствие всякого желания спать и даже просто находиться в своем домике ночью, лежать на деревянной кровати через проход от храпящего шестидесятилетнего толстяка соседа и смотреть в плетеный потолок, на месящий воздух вентилятор. Не зная, что делать и куда податься, он отправился бродить по территории лагеря и, дважды наткнувшись в разных местах на безмолвных черных охранников с деревянными дубинками, узрел одиноко блестевшее пластиком кресло под одним из манговых деревьев и занял его. И как только сел, устроил руки на подлокотниках, так все и началось.
Николай вернулся памятью к самой первой дикше, к моменту, когда он впервые увидел лехем, к тому, как выглядел и держался Арджуна, как и что говорил в переводе Эдика. За этой картиной последовала еще одна подобная, со следующей дикши, и все дасы, а с ними охранники, уборщики, переводчики и организаторы замелькали перед внутренним взором Николая. И здесь было на самом деле то же самое! И Умма-Сидхарадж со своими бесконечными Шри мурти — тоже!
«Уроды! П…оры! Жулье!»
Николай вскочил, резко оттолкнувшись от подлокотников, и встал в полный рост, озираясь так, будто вдруг осознал, что оказался один в стане врагов.
При одном из поворотов головы он заметил свисавший с толстых ветвей соседнего дерева конопляный канат. Он был в форме латинской буквы U и, очевидно, предназначался для качелей, но доска отсутствовала.
В два шага Николай приблизился к веревке, думая, что вот было б здорово взять и повеситься на «небывалом в истории человечества» процессе по массовой передаче Просветления — пусть увидят все эти п…оры! — а сам уже вскочил и уперся обеими ногами туда, где должна была быть доска, а руками ухватился за обе веревки на высоте своего почти двухметрового роста.
Качаться не получалось. Слишком сильно сжимало ступни. Николай зло осмотрелся так, будто у него были секунды на принятие решения. Он соскочил наземь, схватил кресло, в котором только что сидел, и, делая так впервые в жизни, но почему-то зная, что так может получиться, «усадил» кресло на нижнюю часть качельной веревки, нашел более или менее равновесную позицию, стоя к сиденью спиной, на ощупь ухватился обеими руками за веревки и скакнул задом в кресло. Импровизированное сиденье колебнулось, но удержалось. Вес большого тела надежно и функционально придавил кресло к веревке и обеспечил баланс.
«Уроды! П…оры! Жулье!» — скандировал Николай шепотом при каждом новом взлете, раскачиваясь все сильней.
«Уроды! П…оры! Жулье!»
«Уроды! П…оры!..»
Носки ног Николая в апогее достигали уже метров двух-трех.
«Урр-ооды! П…оры! Жулье-ее!» — Николай уже кричал вслух, но получалось все равно шепотом.
Еще до завтрака, часов в семь, должна была начаться очередная хома. Все должны будут собраться вокруг кирпичного особого очага в этой самой манговой роще прямо за дьяна-вихаром, и эти п…оры в белом будут целый час читать какую-то херь по свои книгам и кидать в огонь зерна, цветы, фрукты, а этот очкастый урод будет переводить всю эту мутотень, и они, лохи, заплатившие тыщи баксов, рассевшись вокруг, должны будут, затаив дыхание, следить за всем, все внимательно слушать и выполнять все идиотские команды и действия этих черномазых п…оров!
«Уроды! П…оры! Жулье!» — прорвался крик Николая в полный голос, веревка лопнула, и он вместе с креслом полетел наземь.
Он успел сгруппироваться и мягко приземлился, оттолкнув назад кресло. Одну секунду он глядел на оборвавшийся канат, который казался таким прочным.
«Уроды, п…оры, жулье!» — пулеметом пробормотал он, точно уже не мог говорить ничего другого, еще немного постоял и побежал в свой домик.
— Уроды, п…оры, жулье, — приговаривал он, расстегивая небольшой кофр и вытаскивая оттуда свой профессиональный зеркальный «Никон», — уроды, п…оры, жулье….
Когда Николай с фотоаппаратом, бившимся о грудь, выходил из лагеря, рассвет уже брезжил, небо на востоке светлело. Он знал, куда идет. Он шел в горы, до ближайших отрогов которых было километра полтора-два. Эти горы, поросшие зеленью и каменистые, не больше тысячи метров высотой, полукольцом окружавшие лагерь на западе и юге, он снимал пока только издали. Теперь наконец время пришло. Он, казалось, выполнял какую-то команду или не знал, как быть — всем телом, — кроме как поступать так. Он спешил. Он должен был оказаться в горах вместе с восходом солнца. Горы и восход. И ни одного человека. Может быть, пролет первого орла от вершины к вершине — вот настоящее, вот единственно истинный мир!
«Никон» от стремительной ходьбы стал так сильно биться о грудь, что Николаю пришлось на ходу по-другому устроить его на своем теле и придерживать за передний ремешок рукой, как автомат или просто как сумку, перекинутую через плечо.
Вообще-то из лагеря, именовавшегося тут, естественно, «Анандалока-1» — что в переводе означало «Место блаженства-1» или «Первое благодатное место», — им самостоятельно выходить не рекомендовали. В горы же было вообще запрещено отправляться: обещали устроить специальную экскурсию на целый день по окончании процесса — организованную, с джипами и проводниками — на какой-то местный знаменитый водопад, обладавший якобы не просто целительными, но и волшебными свойствами и располагавшийся глубоко и высоко в гористых джунглях, в особом «месте силы». Там, по рассказам, в течение столетий селились отшельники, обладавшие различными сидхами, всякими там паранормальными способностями типа левитации и ясновиденья. Подобными байками, понятно, была напичкана вся Индия, нужно же было этому жулью от духовности чем-то заманивать пресыщенных западников и заставлять их раскошеливаться!
Но, конечно, и совсем строго, под страхом наказания или отправки домой — как в военной части или в пионерлагере, — их, заплативших такие деньги, не могли удерживать в городке, состоявшем из нескольких рядов бетонных домиков под пальмовыми крышами, дьяна-вихара, столовой и кучки хижин обслуги и уборщиков. Их просто обязали подписать уродское «Обещание участника», смыслом более чем половины пунктов которого было то, что подписавшийся берет всю ответственность за происходящие с ним тут на себя и не будет иметь к Фонду никаких претензий, тем более таких, которые могли бы привести к разбирательству в суде.
Все это делалось настолько ясным и очевидным Николаю, стремительно удалявшемуся от очага морока, что он уже просто недоумевал, как получилось, что он вообще здесь оказался, послушался уговоров, дал себя убедить… Со своей светочувствительной пушкой на ремне через плечо он шагал от этого прочь так решительно и размашисто, что хвост волос на затылке ощутимо бил ему своим концом промеж лопаток. Он едва удерживался от перехода на бег — чтобы не терялось последнее собственное достоинство и чтобы не выглядело как бегство. Он и впрямь чувствовал так, будто пробудился, но уж больно дорога была цена такого побуждения!..
«Фонд Пробуждения Человечества! Уроды, жулье! — бормотал Николай, подходя к бабмуковому шлагбауму, который в предрассветной серости и свежести перечеркивал собою дорогу. — Хорошо же вы пробуждаете людей, п…оры черножопые!»
На охранника, сидевшего и дремавшего в пластиковом кресле под убогим навесом, Николай даже не дернулся, не обратил внимания, не удостоил никаким приветственным жестом. Тот пошевелился было навстречу приближавшемуся высокому иностранцу, но иностранец двигался, охваченный таким порывом, что походил на влекомый смерчем столб, и охранник воздержался от приближения и оклика, а вместо этого плотнее вжался в скользкое кресло. В его прямые обязанности входило только проверять пропуска у водителей въезжавших и выезжавших машин, если в них не было дасов или дасинь, пеших он не должен был останавливать, но если что — он хорошо запомнил этого диковатого типа и сможет описать его дасам. Для верности он с удовольствием, в том числе и от своевременной уместности такого действия, поглядел на свои роскошные наручные «Сейко» на серебряном браслете, которые ему протянул из отъезжавшего джипа один японец, когда закончился предыдущий процесс: циферблат с подсветкой показывал 6.10.
Но Николай не просто не удостоил вниманием человека у дороги в предрассветной мгле — он его действительно не заметил, поскольку, оказавшись уже метрах в трех от шлагбаума, пережил нечто сравнимое с окончательно просветляющим ударом такой вот примерно дубины даже не по голове, но по самому лицу, по шарам!
Картина, глумливее которой на свете просто ничего не могло быть, вновь со всей яркостью встала у него перед глазами. Какой же он уродский идиот, что сразу там, в тот миг, в этом бл…ском Дели, не придал случившемуся должного значения! Не прочел как вопиющий знак того, что его ждет тут, в этой сраной Индии, куда он отправился, поддавшись на уговоры этого п…ора Андрюши! И стоило лететь за этим в такую жопу!..
До их «Боинга» уже внутренней авиалинии в Мадрас оставались чуть не сутки, и почти все, кроме самых бедных, которые чуть не квартиры свои позакладывали ради этого, решили не кантоваться в порту, а поселиться в городе в гостинице, отоспаться и походить потом по экзотической столице, накупить настоящих пенджаби, сари и всяческих сувениров. Для него лично, для Николая, открывалась и заманчивая профессиональная перспектива — пофотографировать. Наслушавшись разговоров уже бывалых о жутких размеров тараканах, мокрицах и пауках, Николай, в компании других ребят и теток посостоятельней, предпочел заплатить подороже, но разместиться получше — не в какой-нибудь базарной полуночлежке, а так, в трехзвездочном отеле, чтоб излишнего шику не было, но чтоб имелись нормальные чистота-комфорт — ванная там, эр кондишен.
Их привезли в «Плаза-Инн», почти в самом центре, и они взяли номер на троих — он, Андрюша и еще один бывший эмвэдэшный начальник из аж Владивостока. Он еще в самолете достал своими рассказами о том, как его подсиживали и подставляли, давали самые нераскрываемые дела, чтобы уйти на пенсию и освободить это место для зятя одной тамошней властной шишки, связанного с наркомафией, но на троих было втрое дешевле, и можно было потерпеть еще несколько часов.
Номер оказался вполне приличным, на третьем этаже, с видом на какой-то сквер с тропическими акациями. Только ключ был почему-то один, с огромной медной биркой, где были вытиснены название и адрес отеля. С таким, правда, уже приходилось сталкиваться в гостиницах родной страны, но все равно как-то сразу неприятно покоробило.
Заселившись, завалились спать, а проснувшись и позавтракав в ресторанчике на террасе, выходившей на все тот же сквер, решили взять трехколесного моторикшу, такой мотороллер с кузовом и сиденьями внутри, и отправиться на экскурсию по городу. Адрес и название отеля каждый переписал себе в записную книжку или еще куда с бирки. Андрюша немного владел английским, и на него была вся надежда и опора в магазинах и всем таком при расспросе дороги, а сам Николай знал только фразы приветствия-прощания, благодарности и «сколько стоит» — кроме, естественно, «шит», «фак» и «факинг шит».
Было много ярких моментов и интересных сцен для снимков, но в целом многомиллионная дура разочаровала — пылища, все как-то скученно, бестолково, одно на другом, та же реклама, что и повсюду, только с индийскими рожами и толпы-толпы, от пестроты которых рябит в глазах. Дикое количество мотоциклов и велосипедов и один светофор на пять квадратных километров, постоянные пробки и толчея, но удивительно, что никто никого при этом не крыл, и все мирно ждали своей очереди — и мотоциклисты, и велорикши, и моторикши, и просто повозки, запряженные плотными и приземистыми, в основным белыми, быками с плавником свободной кожи сантиметров в двадцать на шее и с прямыми рогами, крашеными или одетыми в какие-то кованые медные колпаки, как в ножны.
Возвратились уже на закате, около семи вечера. До самолета было еще шесть часов, три из которых нужно было проторчать в номере или вообще в гостинице. Это почему-то не радовало, несмотря на возможность принять душ после дня, проведенного в пылище, жаре и поту, — то ли потому, что неохота было говорить с сономерниками, то ли скорее потому, что хотелось еще поснимать в сумерках и в настоящей темноте ночной город, который должен был стать таким уже минут через двадцать. Ну, конечно, не уходя далеко от отеля, все время имея его в виду и не теряя из виду.
Так Николай и поступил.
Оказавшись на улицах чужой столицы один и в темноте, со своим орудием, он ощутил какой-то даже охотничий трепет и азарт, свободу, стало вроде бы даже вольнее дышать — хотя было все равно как в духовке. Отчетливо насладившись этим ощущением, повеселев и пробыв в таком состоянии где-то около часа, Николай побрел обратно в отель, имея плюсом еще кадров двадцать–тридцать, пяток из которых могли стать при доводке и печати по-настоящему классными.
В некой приятной рассеянности, граничившей даже с непринужденностью, Николай подошел к стойке ресепшн и, показывая на доску с ключами от номеров, сказал, почти не стесняясь своего акцента: «Рум сётрти эйт». Молодой, дико услужливый индусик быстро метнулся к доске и тут же развернулся, жестом показывая, что ключ уже взят, а потом добавил со своим акцентом: «Альреди тэйкэн, сёр!» Индусик в белой рубашке лоснился и лучился, глядя на Николая, и ему стало неловко за свою просьбу, ведь он должен был помнить, что ключ был один, и его, конечно, уже взяли соотечественники, раз фактически вернулись в гостиницу часом раньше него.
Николай хлопнул себя пол лбу, как-то неловко поклонился, улыбнулся, тряхнул головой, развернулся и стремительным шагом пошел прочь. Можно было воспользоваться лифтом, но энергия смущенности и неловкости, вспыхнувшая внутри, толкала разрядить себя простым физическим действием, и Николай, едва оказался на лестнице, помчался по ступенькам вскачь. На нужном этаже он свернул вправо и быстро достиг двери своего номера, четвертого по правую сторону коридора. С разбегу и почти не глядя он толкнул дверь и…
В первый миг он отшатнулся, чувствуя, как уши оттопыриваются, волосы на голове шевелятся, а все лицо, вслед за ушами и бровями, ползет и вытягивается вверх, кровь же при этом отступает от него куда-то далеко-далеко вглубь. Только через несколько мгновений он смог проинтерпретировать умом, что ударившее по глазам и всему нутру, заставляя его враз захолодеть и опустеть, было голыми женскими ягодицами шоколадного цвета, обращенными прямо на входную дверь, а под ними и между них — лицо то ли негритянки, то ли настолько темной индуски, с толстыми розово-оранжевыми губами и огромными, медленно вылезавшими из орбит глазами. Женский визг раздался, казалось, спустя невыносимую вечность тягостного и тягучего, точно липкая субстанция, безмолвия. Крик был сигналом, по которому Николай ожил, пришел в движение, развернулся кругом, выскочил за дверь, с грохотом закрыл ее и тотчас уставился на номер. На двери были цифры 4 и 8. Он промахнулся этажом, пролетел на целый этаж выше, урод несчастный!..
Он бросился прочь и перешел на быстрый, как бы решительный шаг, только достигнув гостиничного холла на первом этаже. Он даже не взглянул в сторону ресепшн. Оказавшись на улице, он сбежал с крыльца и автоматически пошел влево, не видя ничего перед собой, кроме того, что запечатлелось в его мозгу на пороге комнаты 48. Нужно было немедленно стереть это. Нажать этот чертов «делет» на долбаной клавиатуре памяти. Однажды это ему уже удалось. Когда, стоя в восьмом классе у доски перед математичкой, вызвавшей его доказывать теорему, он раскрыл было рот, громкий и протяжный звук раздался в мертвой классной тишине совсем из другого места в его теле. Тогда его тоже будто сдуло этим ветром изнутри, и он пришел в себя только через полчаса за гаражами во дворе собственного дома, в трех кварталах от школы. Как произошло это перемещение в пространстве, он не запомнил, но стыд был куда сильнее изумления перед чудом. В тот день до самого вечера он то и дело обнаруживал себя в разных местах родного микрорайона, словно просыпался, пока наконец не позвонил, набычась, в дверь собственной квартиры в удивительно точное время своего обычного прихода из школы во вторую смену. Дома он пробыл три дня, потому что к позднему вечеру у него возникла температура 39 и 5, с крупной сыпью по всему телу. Потом был еще один выходной, а в понедельник школу закрыли на карантин в связи с эпидемией гриппа — на две недели.
Андрюша вызвонил его по сотовому, крича, что через двадцать минут нужно съезжать и брать такси в аэропорт, — где он?! Николай поднял голову и осмотрелся — странным образом гостиница была прямо перед ним, будто выросла из земли или свалилась с небес по требованию момента.
— Извини, я тут загулял! Прикольно одному оказалось в ночи, — изумляясь спокойствию и даже развязности собственного тона, отозвался Николай, словно из него говорил кто-то другой, — я тут, у входа, щас поднимаюсь.
Идя вновь пешком вверх по лестнице, Николай так же с изумлением отмечал, как какой-то очень быстрый и четкий голосок внутри шепчет ему о том, что он якобы делал все это время в городе, какие сценки видел и снимал, что особенно заинтересовало — роскошный фаэтон, запряженный четверкой белых коней, вместо свадебного лимузина.
Сейчас, шагая прочь от шлагбаума и вновь не видя дороги за своим обрушившимся вспоминанием, которое вообще-то было все равно что переживание всего того вновь, Николай впервые подумал, а в связи с чем та баба могла стоять в такой позе перед дверью номера, то есть за ней. Ответов находилось лишь два. Она либо заранее, участвуя в какой-то плотской игре, условилась со своим кобелиной, что он, как только войдет, тут же и войдет в нее, так сказать, анфилада входных дверей, п…оры черножопые, уроды! Либо она просто занималась чем-то типа йоги или гимнастики, уверенная в своей «прайваси».
В любом случае эта страна в первый же день повернулась к нему задом! Как можно было быть таким тупым уродом, чтобы не понять, в каком ключе события будут развиваться дальше?!
Но он ведь мог и не растеряться, а взять и снять ее своей пушкой, фотограф х…ев! Ну и что? На свете стало бы на один порноснимок больше! Их и так уж горы, если все свалить в одну кучу!.. Нет!.. Ее глаза, выражение ее лица между ног! «Два лица женщины». Ее глаза — которые в диком ужасе и вообще, чем-то таком, для чего слов нет, лезли из орбит!.. Но ведь это при взгляде на него, на его харю, снизу!..
Николай резко остановился и, рывком приняв аналогичную позу, выпучил глаза и вобрал ими линию далеких гор, встававших против тоже встававшего солнца. В их серо-сизой громадности был какой-то неумолимый и безразличный покой. Давящий. Тягостный. Приказной. Невыносимый. Он словно толчком заставил Николая вернуться в нормальное вертикальное положение, и его взгляд упал на большущего черного скорпиона, перебегавшего узкую, уже асфальтированную дорогу в метре перед ним. Хвост, таивший жало, был высоко поднят. Это был первый скорпион, которого Николай видел тут собственными глазами, и теперь он с легкостью истолковал этот знак — он шел в горы на верную смерть.
Ну и пусть! Какого хера жить таким уродом среди всех этих п…оров?!
Переползшая через сто проделанных вперед шагов дорогу изумрудная змея длиной в полтора метра и толщиной в сервелат подтвердила это предчувствие и укрепила Николая в его отчаянной, но уже холодной решимости.
Он уже ясно видел, как забирается на высокий уступ, делает несколько последних снимков с высоты: солнце над зубцами гор, земля внизу, ущелье, какая-нибудь парящая птица, далекие маленькие жилища и всяческие другие наделанные для всяких уродских нужд постройки, какой-нибудь цветущий куст — крупным планом и… Рожденный ползать летать не может. Но испытать хотя бы на несколько острейших мгновений чувство полета — это он способен дать себе пережить!.. А «Никон» останется лежать прямо там вместо всяких педерастических предсмертных записок, гораздо лучше любой их них, — тем, кто, может быть, найдет; какой-нибудь простой козий пастух или разбойник, скрывающийся от этих уродов в горах в перерывах между тем, когда наводит на них страх и ужас!
Николай знал, куда идет. Ноги, казалось, сами несли его туда. По дороге от «Анандалоки-3», где был дворец главного п…ора Сидхараджа с этой постриженной лужайкой, где он, сидя на своем троне, регулярно парит мозги несчастным уродам со всего света и куда их уже три раза за две недели возили для участия в подобной процедуре, имелась своротка в горы, которые, кажется, прямо там и начинались. Нужно было лишь прошагать еще где-то с километр и свернуть вправо. Опять вправо! Это просто всегдашняя подсказка такая была, что он прав и в своих мыслях, и в том, что делает.
Подходящий уступ глаза Николая выхватили почти мгновенно. Он остановился и сделал первый снимок. Теперь до того места нужно было только добраться, преодолев метров семьсот по наклонной вверх по белым и серо-черным камням среди колючек и кустарника. И оно было тоже с правой стороны теснины, узкого ущелья, по дну которого бежал то ли естественный поток, то ли канал в бетонных берегах, — заберется и точно определит с высоты. И еще снимет. И над тем местом великолепной стеной, эдаким зеленым сводом возвышались деревья с плоскими распростертыми купами.
Солнце
уже взошло и розово-золотыми лучами освещало все великолепие последнего места
пребывания Николая Бурцева, фотографа и регистратора видов, на этой немыслимо
прекрасной планете, которую эти двуногие уроды и п…оры
превратили в невыносимый ад.
Николай
считал про себя шаги, неважно, какими они были — более или менее по прямой или
с подтягиванием и взлезанием вверх. Через каждую
сотню он останавливался и делал снимок. Наконец к середине четвертой тысячи он
достиг цели. И то, что открылось его взору, бесконечно удивило и ошеломило, но
одновременно как-то успокоительно обрадовало его, стало еще одним знаком
правильности его чувствований и выбора: почти все пространство вознесенного на
трехсот- или четырехсотметровую высоту плоского уступа площадью эдак в триста
квадратов покрывала какая-то мягкая растительность, мох не мох, но что-то такое.
Казалось бы, по логике, такого быть здесь не могло, но в натуре было так.
Николай, пошатываясь, с каким-то пьяным ликованием поозирался и бросил взгляд вниз. Он прекрасно видел и свою первую убогую «Анандалоку», ряды мазанок под огромными манговыми деревьями, и роскошную, но с этих высоты и удаления тоже, в общем, жалкую Сидхараджеву «Анандалоку-3», и бесконечно плоскую равнину, расстилавшуюся дальше на восток вплоть, видимо, до самого океана, и обгорелые спички пальм, какие-то плоские озерца между их рощиц, и дальше, на пустом пространстве, большое скопление правильных квадратов и прямоугольников, так называемую деревню, куда порой некоторым удавалось сгонять на моторикше за дополнительными фруктами, тапочками, специями и натуральной хной или за дешевыми побрякушками и где можно было выпить настоящего кофе из огромного подобия медного, в бесчисленных вмятинах, самовара. А не такого уродского, всегда с сухими сливками, пластмассового, из этого педерастического автомата в так называемом баре при столовой.
Розово-оранжевый диск солнца висел в нежно-лазоревой дымке на расстоянии примерно пяти своих диаметров над горизонтом. При взгляде на это диво невозможно было продолжать верить уродским учебникам физики и астрономии, утверждавшим, что это сиялище находится на расстоянии 150 миллионов километров от земли. У Николая стало горячо в груди и горле и сами собой, без всяких спазм и содроганий, полились слезы. Сквозь влагу вид получался еще прекрасней. Больше не в силах держаться на ногах, Николай сел на мох или что бы там это ни было и снял солнце несколько раз своим верным орудием. Затем он снял само это орудие с себя и положил рядом с собой, а сам отвернулся от солнца и принялся собранно смотреть в противоположный дальний угол уступа, почему-то особенно пристально в одну особо темную точку чуть справа, у корней, точнее, у начала стволов тех шатровых деревьев, которые он теперь видел вблизи. Высота их была метров около двадцати–двадцати пяти.
Тигр вышел оттуда через две минуты такого глядения. Он был не очень большой, куда меньше чем те, которых Николай видел и снимал на недавнем открытии реконструированного зоопарка в родном городе — «самого компактного из первоклассных зоопарков на планете», как сказал в своей церемониальной речи господин мэр, лично патронировавший реконструкцию, которая как раз и завершилась к Дню города. Но полосатый приближался так уверенно медленно и так ясно показывал свои великолепные клыки, что можно было не сомневаться в успехе звериного намерения. На средине уступа тигр оказался тигрицей. Потому что за ней у корней дерева появились два смешных, круглых и совсем не страшных тигренка размером с обыкновенную собаку чао-чао.
Поразительно, но ни один волос не встал дыбом ни на теле, ни на голове Николая. Он ощущал невероятные покой и безразличие к происходящему и к тому, что вот-вот должно было произойти. Ему просто хотелось смотреть как можно дольше и видеть яснее, и смотреть и видеть до самого конца.
Когда расстояние между сидящим человеком и тигром сократилось до двух прыжков зверя, за спиной человека раздался легкий звук шагов, и мимо Николая прошел и пошел навстречу тигру очень сухой и очень черный мужчина, чуть выше среднего роста, лет шестидесяти, в одной бордовой набедренной повязке и с такого же цвета повязкой на седой голове. Левой рукой он поглаживал свою белую бороду, а правой совершал движения, которые можно было принять и за жест, которым отгоняют, и за тот, которым приветствуют.
Тигрица мяукнула, села, закрыла пасть и улыбнулась. Когда человек, не останавливаясь, поравнялся с ней, она вновь поднялась на четыре лапы, затем встала на задние, положила передние человеку на плечи, тот кратко обнял ее за голову, не прекращая двигаться, снял ее лапы со своих плеч, чем мгновенно и, казалось, без всяких усилий развернул зверя, тот снова сделался четвероногим, и они удалялись уже вдвоем — человек и зверь, достигавший ему до пояса. Тигрята двумя меховыми полосатыми мячиками подскочили к этой паре на толстых лапках, поскакали, потерлись о ноги человека и тоже потрусили туда, откуда недавно появились. Несколько мгновений спустя на уступе сидел опять всего один человек.
Он трогал траву и землю вокруг себя, получал от этого несомненные вроде бы осязательные ощущения и пытался собранно подумать о том, привиделось ему только что пережитое или и впрямь произошло.
Но думать не очень получалось. И это не тревожило. Не тревожило, казалось, больше вообще ничего.
На общей волне
То, что происходило сейчас, уже в третий раз за жизнь, словно в классической сказке и точно по ее же правилам, заставляло верить, что все на свете и впрямь случается согласно какому-то плану или замыслу. Только его контуры становятся ясно видимыми лишь в очень редкие и не зависящие от твоего хотения моменты — подобно высочайшим, действительно заоблачным пикам горной цепи, стоящей не просто «на краю» этого самого света, но и почти все время вот именно облаченной густым туманом. Или по меньшей мере, стараясь из последних сил сохранять разумный контроль над ситуацией, приходилось допускать, что нашему восприятию в подобные моменты решительно, как кислородный шланг в безвоздушье, требовалась идея Судьбы и посылаемого Судьбой чуда. А чем еще можно было успокоить рассудок и быстренько объяснить ему, точно ребенку, готовому зайтись в крике, что место их встреч на земле не имело — так получалось — никакого значения? Только время. С промежутком сперва почти в 10, а затем без малого в 15 лет.
Правда, от внимания при этом не ускользало, лишь пуще его дивя, и то, что и расстояние от одного места их негаданной встречи до другого с каждым разом увеличивалось в прогрессии, но строго в юго-восточном направлении. И теперь это была Индия, почти саванна с кокосовыми пальмами и манговыми деревьями между побережьем Бенгальского залива и невысоким, протянувшимся с юга на север хребтом Уббалудугу, меньшим братом Западных Гат, где во влажных джунглях подножий, обращенных к Аравийскому морю, жили дикие слоны и тигры.
А затевалось все вполне обычно, «как у всех».
В самом начале 80-х, еще при правлении легендарно-анекдотичного генсека Брежнева, студенткой второго курса иняза Пермского университета перед зимней сессией она принимала участие в финале межфакультетского смотра самодеятельности и читала со сцены «Леди Годиву» в переводе Бунина. На ней было приталенное платье из настоящей шотландки, тонкие каштановые волосы были, по замыслу, сперва гладко зачесаны назад и собраны неприметной заколкой на затылке на манер живого шлема, а потом, в кульминационный момент, когда сказочная графиня выезжала верхом на улицы Ковентри, прикрытая лишь собственной золотой гривой, она, чтица, выверенным движением головы рассыпала свои волосы по плечам и спине — и ряды зрителей в актовом зале главного корпуса взрывались аплодисментами.
Естественно, со сцены она не видела его, сидевшего в темном зале. Но по окончании смотра в одной из соседних больших аудиторий была устроена дискотека, и он — тоже выйдя из сумрака — встал перед ней, возвысился и пригласил на танец. Прежде она не видела его в стенах университета, но он сразу пронзил ее своей какой-то и впрямь древней внешностью, имевшей, как ей показалось, отношение именно к тем самым временам — викингов и норманнов.
Во
время медленного топтания в ритме условного танго он сообщил, что учится на
четвертом курсе факультета археологии, в другом здании. Он был блондин, с
льдистыми глазами и русой небольшой бородой по всей нижней части лица. И, очень
приятно щекоча ей кожу щек и шеи этой — оказалось, мягкой — растительностью, он
шептал на ухо, наполняя его теплом дыхания, что и она, в его восприятии, тоже
похожа на настоящую кельтскую красавицу: с этими каштановыми волосами и
глазами, точно две запотевшие вишни, с этими ямочками на щеках. От таких слов и
от тепла дыхания прямо в ушную раковину при их произнесении, от прикосновений
завитков бороды к коже у нее кружилась голова, и она мгновениями ее буквально
теряла — но сумела-таки прошептать в ответ, что у нее такая внешность, скорее
всего, от мамы, которая наполовину западная украинка, а наполовину мордвинка из
народа мокша. Потом была маленькая темная аудитория в конце коридора этажом
ниже, и поцелуи до боли в языке и слегка ободранных укусами губ, до тумана в
голове и радуг за опущенными веками, и объятия чуть не до синяков. Потом он
поехал ее провожать на другой конец города, за реку, и опять были поцелуи и
объятия в подъезде. Домой из-за родителей и младших братьев-сестер она его
пригласить не могла, а номера телефона он, уходя — мягко отталкиваемый и
одновременно удерживаемый ею, — почему-то не спросил. Правда, никакого телефона
и не было.
А затем были Новый год, трудная сессия, каникулы — и он словно пропал. Юная гордость не позволяла ей самой его разыскивать, хотя она непрерывно мечтала о нем и дорисовывала воображением в самых откровенных деталях то, как бы это могло быть с ним, живи она в квартире одна и будь совсем взрослой. И даже оказавшись однажды в апреле возле того корпуса, где помещался факультет истории и археологии, она переборола себя и не стала заходить внутрь. Или попросту не решилась.
Больше до окончания собственного студенчества она его не видела. Потом был тягостный год отработки учительницей английского на селе — лишь год, вместо полагавшихся трех: грянула перестройка. Все казавшиеся незыблемыми структуры поплыли и принялись перетекать во что-то другое, порождавшее в том числе полугосударственные и частные фирмы, связанные с иностранным языком и вообще с запретной до того заграницей, — и она нашла себе место в одной из них, со всем аппетитом молодости и жаром собственной натуры окунулась в налаживание контактов с заморскими гостями, которые потянулись и в их прежде закрытый город и таежный, по-уральски горный край.
Поражаемые ее красотой и живостью, многие из тех западных людей, с которыми она сближалась как переводчица, как необходимейшее деловое звено, были готовы предложить ей руку и то, что еще оставалось у них от сердца, — и зарубежное, в разы более обеспеченное существование. Но на двадцать шестом году она выскочила за местного художника, полотна которого, как якобы гения «новой волны», помогала продавать иностранцам, и успела родить от него двойняшек — прежде чем «пермский Малевич» начал так пить и кутить на дикие деньги от нескольких удачных продаж, что ей пришлось, спасаясь почти бегством, вернуться с младенцами к собственным родителям.
Два с лишним года спустя, когда малютки подросли и пошли в ясли, а она окончательно оправилась от потрясений своего безумного замужества, в степи под Магнитогорском открыли и спасли от планового затопления Минводхозом, утратившим былую власть, первый город страны древних ариев, ныне уже знаменитый, привлекающий толпы Аркаим, и в середине лета там должна была состояться конференция, еще всесоюзная, по поводу столь эпохального открытия и в ознаменование спасения памятника мирового значения, — и знакомые журналисты из «новых» стали уговаривать ее встряхнуться и съездить туда и «просто так, ради интереса, ведь здесь же рядом, на Урале, можно сказать, дома», и на случай, если там вдруг окажутся иностранные ученые гости; и чтобы у них можно было бы взять «эксклюзивное» интервью для одной передовой телепередачи или аналогичного издания в печатном формате.
И она согласилась — без раздумий и с поразительной для себя той поры готовностью. Она сразу, еще со слов знакомых, почувствовала так, словно неизвестное прежде место позвало ее к себе, потянуло необъяснимым, но очень отчетливым образом. Пережив это физически, точно вакуумную присоску, захватившую весь центр тела, создавшую мгновенную пустоту и холод внутри, она через некоторое время урезонила себя тем, что просто впервые после ухода от невыносимого гения и рождения детей вновь почувствовала себя свободной и цельной, готовой к переменам и новым предприятиям, к поступкам по собственной воле. Однако истинная причина того необычайного переживания открылась только на месте — в поросшей кермеком, горько благоухающей, продуваемой жарким ветром степи на берегу речки Утяганки, вдоль которой стоял тростник с облачками синих стрекоз над ним, а на воде роскошно покачивались кувшинки, ближайшая родня индийских лотосов.
Она заметила его издали, метров со ста, при полном послеполуденном солнце — уже после того, как разместилась с приятелями в оранжевой четырехместной палатке в этом современном как бы кочевническом лагере, и после того, как искупалась в теплом омуте с дощатой нырялкой под высоким берегом, — и невероятным образом тотчас узнала его даже со спины.
В одном купальнике-бикини, обдуваемая ветром, точно огромным горячим феном, она босиком шагала по твердой степной дороге к спирали раскопа, а он уже стоял там — где три, если не все четыре тысячелетия тому назад возвышались опорные столбы и сама двухэтажная круговая стена из дерева. В ней все враз — и вновь, как тогда, в момент приглашения от знакомых, — захолодело, во рту пересохло, а сердце страшно заколотилось. Она шла уже конкретно к нему, но не знала, что бы могла сказать в первый миг встречи лицом к лицу. Однако говорить ничего не понадобилось.
Что-то почувствовав спиной, он обернулся, когда между ними оставалось еще шагов пятнадцать, и замер с растянувшимся в улыбке изумления и невыразимой радости ртом. Приближаясь, уже не чуя ног, она отмечала, как великолепно он возмужал, как прекрасно его прежде не виденное тело — скрытое лишь майкой и короткими шортами защитного цвета, как широки плечи, как мускулисты руки, как длинны и стройны ноги в простых сандалиях, и каким бронзовым загаром покрыт он с ног до головы, и как ярко, настоящими льдистыми огнями горят его устремленные на нее светлейшие глаза; но борода при этом была точно та же, что и почти десять лет назад, хотя волосы на голове выгорели до белизны.
Она лишь на миг остановилась перед ним, глядя снизу ему в глаза своими блестящими вишнями, передавая всю себя и все свои чувства к нему в этом взгляде, — и он без слов обнял ее, сжал в объятии, оторвал от земли, легко поднял в воздух, покружил, вновь поставил наземь, и они так же молча, держась за руки, прошли поперек разрезанного на секторы круга, мимо копавшихся там студентов-археологов и просто любопытствующих, пересекли его по диаметру и, не оглядываясь, пошли в степь — прочь от лагеря, от людей и самого культурного открытия, бывшего причиной их сбора и встречи в этом месте земли.
Стоило лишь приоткрыть рот и верно подставить его ветру, как все внутри головы начинало свистеть и нежно гудеть, а при попадании в носовые пазухи — почти петь. Это было так необычно и настолько лучше слов, что слов и не прозвучало — до той самой поросшей полынью ложбинки, достигнув которой и почувствовав, что это уже на очень большом удалении ото всех, они опустились на разогретую землю: сначала встали друг перед другом на колени, а затем легли и вытянулись в рост в теснейшем объятии.
Никто
из них не смог бы сказать — без взгляда на какой-нибудь циферблат, — сколько
они там провели, сжигаемые собственной страстью и опаляемые солнечным зноем,
особенно горячим в земной складке. И даже поднявшись, они не увидели ничего,
кроме все той же степи вокруг и бледно-голубого неба над ней. Но он, видимо,
умел очень хорошо ориентироваться на местности и уверенно повел ее за собой, и
через какое-то время они вышли к речке, отыскали в зарослях тростника
подходящее место и стали купаться нагишом. Из-под их ног и тел прыскали во все
стороны мелкие лягушки и рыбешки, волнисто проблеснула по поверхности воды пара
потревоженных ужей, чуть поодаль показался и скрылся в зарослях выводок ондатр
и взлетела стая уток. Он сорвал полураскрытую кувшинку и вдел ей в блестящие,
еще более темные от воды волосы. Взглядами и мимикой они дали при этом друг
другу понять, что оба прекрасно знают: сей редкий вид флоры считается
охраняемым и вообще-то рвать водяные лилии не следует — но сейчас, быть может,
имеет место явление еще более редкое, и подобная живая драгоценность будет тут
в самый раз, как, что ли, особое жертвенное приношение.
И только после этого, сидя рядом с ней на свободном от тростника кусочке берега, не видимый никем и ниоткуда, он заговорил и кратко отчитался за свое прошлое, настоящее и будущее.
Тогда, в начале восемьдесят первого, почти сразу после Нового года, он перевелся, как давно мечтал и намеревался, на факультет археологии ЛГУ и сейчас жил — с женой, но без детей — в Питере, числился научным сотрудником на кафедре, уже защитил кандидатскую по своей специальности, реально видел перед собой в этом плане большие возможности, а через полмесяца улетал по меньшей мере на год в Америку, в Принстонский университет, по так называемому академическому обмену, как «перспективный молодой ученый». Древние арии не входили в круг его непосредственных исследовательских интересов — но событие подобного масштаба просто невозможно было проигнорировать, находясь в такой профессиональной среде, да еще перед отлетом за океан. Можно сказать, это его прощальный поклон родным местам, Уралу, в том числе и родителям в Перми — коротенько, но непременно — на обратной дороге. Так что он здесь во многом вроде гостя, не особо обязан принимать участие в многочисленных секциях и семинарах под открытым небом — и это значит, что все три дня он будет в ее распоряжении. И власти. И днем и ночью. И ничего другого ему здесь не нужно.
В ответ она лишь согласно, но словно в неком трансе от пережитого и услышанного, покивала и кратко сообщила о себе, что была замужем, но теперь уже около трех лет в разводе, живет у родителей — в той самой квартире, куда не смогла привести его тогда, — со своими детьми-двойняшками. Работает переводчицей — больше устной, сейчас всюду полно иностранцев, и этот труд востребован и неплохо оплачивается. И хорошо — добавила она, немного помолчав, — что он сразу сказал ей про жену и Принстон: эти три дня тут будут для нее куда полнее и ценнее, раз обозначен предел.
И за эти три неразлучных дня и три почти бессонные ночи они — кроме степи и речки в разных местах — узнали и усыпанное ярчайшими звездами небо, и лик земли и самой раковины раскопа с полукилометровой высоты из специального «обзорного» кукурузника, и даже осторожную скачку верхом — он брал лошадь, легко договариваясь об этом с местным пастухом-башкиром, гонявшим по округе коровьи стада такой численности и тучности, что своим видом издали, особенно у горизонта, могли заменять настоящие тучи, упрямо отсутствовавшие в небе.
А прощания никакого не было: просто утром четвертых суток она проснулась в палатке одна и сразу поняла, что он исчез из этого места. И буквально за море-океан.
И вот теперь они были в Индии. То есть были и — встретились через пятнадцать лет. Только на сей, третий, раз она уже могла различить повторяемость и похожесть обстановки и ситуации и — лихо подумать — ее закономерность.
Это опять было прямо на земле, вдали от городов, на жарком, но не более палящем, чем в южноуральской степи, солнце — потому что в декабре; однако при этом вновь в декабре, как в самый первый раз в студенчестве. И опять, как в стенах университета и на Аркаиме, — при большом стечении народа, посреди многолюдства, на общей волне. И лагерь, называвшийся тут «кампусом» и представлявший собой в основном ряды бетонных, с пальмовой крышей домиков — ни дать ни взять украинских мазанок, только под сенью столетних манговых исполинов, — по сути мало чем отличался от палаточного городка у древнеарийского раскопа. И народ, тоже по самой сути, по тому, что его привело и принесло сюда — только уже со всего мира, со всех континентов и краев земли, — был тем же, что и в прошлый раз в степи под Магниткой. И все место, состоявшее из нескольких расположенных в километрах друг от друга «кампусов», тоже называлось — даже смешно — университетом: Университетом Единства.
В этом небывалом, как утверждали, месте людям со всего света обещали — по окончании Фестиваля традиционных знаний и практик — ни больше ни меньше как «первую в истории Земли массовую передачу просветления» — от воинства уже полностью просветленных юных монахов здешнего гуру Бхагвана Кальки и его супруги Аммы, как якобы издавна, по разным пророчествам, ожидавшихся аватаров, «божеств во плоти», к чему тут, в Индии, относились совершенно серьезно. Она же оказалась тут просто как переводчица, специалист — к своим сорока двум годам — уже очень высокого класса. То есть по всем внешним механизмам и общественным надобностям она была доставлена сюда как профессиональный и гибкий толмач подходящего профиля; но если бы не наступившая свобода от забот о выросших детях и, главное, не собственное желание, точнее, отсутствие внутреннего противления, — этого бы не произошло. Однако, когда ее, опять через знакомых, попросили поехать — полететь — в такой роли приблизительно на месяц, непременно с оплатой дороги в оба конца и денежной выплатой в размере месячного заработка либо по среднему переводческому тарифу, она согласилась. Подумала пару дней и согласилась. И когда просила эти пару дней на раздумье, в глубине уже знала, что ответом будет «да».
В чем-то это было ощущение, похожее на то, которое испытала, когда ее позвали на Аркаим. Только много слабее — тише, глуше, спокойней. Она, конечно, не могла не вспомнить его и не подумать мельком о возможности встречи с ним. Но разумная вероятность этого была ничтожной: может быть, она так чувствовала, потому что с момента последнего свидания прошло 15 лет, и все в той поре, что является уже полностью взрослой, со всеми вытекающими, и еще потому, что уже знала — он мог быть, даже вполне жить, в Америке или где-то еще дальше. В самом невероятном месте планеты, напрямую в связи с родом занятий. Где-нибудь в Никарагуа или в Перу, там, где были индейские пирамиды. При своей отъявленно варяжской внешности он почему-то стойко связывался в ее воображении именно с теми пирамидами. Правда, с таким же успехом он мог быть и в Юго-Восточной Азии, где тоже полно древностей и храмов, похожих на пирамиды, — вроде полуразрушенного и проросшего джунглями баснословного Ангкора.
Но все это она перебрала за те пару дней «на раздумья» как чисто умозрительные возможности — точно кино просмотрела, прокрутив его для самой себя. По-настоящему ее склонила к поездке исподволь и незаметно возникшая свобода от забот о детях и чувство, что собственная жизнь, в общем, настолько устоялась, что мог начаться и застой.
Они встретились на четвертый день после ее прибытия на место. После того, как успела надивиться окружающему и немного освоиться: привыкнуть к забавному акценту монахов-индусов, к их необязательной манере обращаться со временем и не попадать в «график», будто времени для них и впрямь не существовало или оно было растяжимым; после того, как уже перевела пару семинаров по фэн-шуй и его индийскому родственнику васту, по трем разновидностям йоги и рассказ одного новозеландца с показом слайдов о различных «местах силы» на планете, которые он посещал лично, испытал их влияние на себе и даже составил некую стройную схему их взаимосвязи и особенностей; после того, как во всех тонкостях передала для российской группы изысканное и некороткое приветственное обращение «ректора» Университета — молодого человека, едва ли тридцати лет, с внешностью сказочного принца, одетого, казалось, слишком просто для такого происхождения и словно нарочно снявшего с себя перед встречей свои драгоценные шелка, изумруды, рубины и сапфиры; после того, как подружилась с очаровательной группой латиноамериканцев и почувствовала — словно легкое, ни к чему не обязывающее опьянение — свой особый интерес к их переводчику по имени Кристобаль, светловолосому чилийцу явно с европейской, скорее всего, немецкой кровью, с манерами истинного кавалера, каких не найти в России, и ощутила такой же интерес с его стороны к себе; после того, наконец, как блестяще перевела для соотечественников речь самого похожего на благородного цыганского барона Бхагавана — живьем восседавшего на троне, подобном тому, что видела на фото у знакомых еще перед отлетом, — под манговым деревом, на безупречной травяной лужайке возле собственного, иначе не скажешь, дворца в центральном кампусе, в свете юпитеров, выхватывавших его босоногую фигуру в белом из ранней и благоуханной тьмы почти экваториального вечера, в воздухе, наполненном стрекотом цикад и щелчками особых местных ящерок, — они делались слышны тотчас, едва смолкало пение мантр в исполнении то юношей, то девушек-дасов, сидевших тоже в белом прямо на траве справа и слева от Бхагавана; от него и впрямь — особенно когда молча обводил взором собравшихся — исходили покой, и мощь, и любовь.
Он появился тоже с небольшим опозданием против означенного в расписании времени лекции «профессора из США о календаре майя» — вошел в овеваемое вентиляторами длинное помещение под пальмовой крышей на опорах из толстого бамбука, но с зеркально мраморным полом, когда смешанная аудитория из россиян, шведов, голландцев, немцев, латиноамериканцев, японцев и нескольких человек из США — тоже «лекторов», только по другим вопросам — провела в ожидании уже около четверти часа.
Она заметила и узнала его тотчас — но ему для этого понадобилось несколько минут, ушедших на спешную установку и проверку работы проектора и на раскладку каких-то бумаг на пластиковом столике. Этих минут ей хватило, чтобы пережить и унять волнение — настоящую волну, захлестнувшую все ее существо, — и приготовиться к тому, чтобы держать создавшуюся ситуацию как ни в чем не бывало, как чистому посреднику и как оно и подобает профессиональному переводчику. К тому моменту, как он выделил ее из массы присутствовавших, она уже укрепилась и была готова — и встретила его взглядом, в котором кроме улыбки приветствия было еще так много всего — точно в зашифрованном радиосигнале, — что ему потребовалось все самообладание, чтобы не пошатнуться и не побледнеть. Между ними моментально возникла словно бы вольтова дуга, и он говорил — выходило — лично для нее; однако никто вокруг ничего необычайного не замечал, потому что обращаться выступавшему перед иноязычной аудиторией было естественнее всего именно к переводчику.
В ней все пело от счастья и полноты, будто бы сбывания какого-то обещания, и полноты жизни вообще, но голос ее при передаче его слов не дрожал, но звенел, а временами звучал с особой глубиной и силой, точно открылись какие-то потаенные резонаторы. Годами развитое и отточенное внимание позволяло ей воспринимать и передавать сразу по нескольким, как бы отдельным каналам — и это походило на головокружительный, но при том столь же уверенный полет владеющего высшим пилотажем. И с особыми восторгом и ясностью ей удавалось при этом отмечать, что сейчас, в их третью встречу, они впервые так глубоко и тесно общаются друг с другом без телесного контакта, без объятий и поцелуев, без обмена слюной и другими сугубо внутренними секретами, — но нынешний обмен по-своему даже острей и важней. По крайней мере, он точно важней для слушателей, которые иначе не могли бы понять ту потрясающую информацию, которую он передавал словами и сопровождал показом на экране различных схем и таблиц, вычерченных, несомненно, его собственной рукой. И теперь «на сцене» был он, а она — в «зале».
И
он говорил по-английски!… Слышать его на этом языке было тоже внове и особо
трогательно, потому что, прожив, очевидно, последние пятнадцать лет в Америке,
он так и не избавился от заметного русского акцента и, видимо, никогда не
ставил себе такой цели. Технически это облегчало ей задачу понимания его речи —
и в этом тоже была специфическая прелесть, — и переспросила она всего лишь
несколько раз то, что касалось сугубо майанских
названий временных циклов, и самых больших, почти по 5 тысяч лет, и тех
меньших, на которые они подразделялись по «темам» и «сферам», — поразительно
точно рассчитанные наперед вплоть до 2012 года по нашему летоисчислению:
выходило, что все они заканчивались, то есть исполнялись, к той уже совсем
недалекой дате. Например, эпоха появления письменности — начинавшаяся по этому
календарю в особый год, соответствовавший как раз времени возникновения в нашем
полушарии шумерской цивилизации, — «принесла плод» ровно в 1617 году, когда в
Нидерландах вышла первая печатная газета массовым тиражом; а к 2012-му цифровые
технологии, получалось, уже должны были поставить собственно письмо и его
ценность на грань исчезновения «за ненадобностью». И из его речи следовало, что
так — с ошеломительной точностью, до конкретного года — обстояло дело со всеми
областями жизни нынешней цивилизации. И именно в этом смысле, прежде всего в
этом, следовало понимать все шире распространявшиеся сведения о якобы грядущем
в 12-м году «конце света».
Но кроме того, что успевала сама отмечать и запоминать эти сведения, она тут же, на их основе и фоне, делала для себя вывод применительно к отношениям их двоих: значит, и для них существовал и был наперед «рассчитан» столь странный и удивительный календарь встреч. И, конечно, она мысленно благодарила свою интуицию, своего, как говорили здесь, антарьямина, «бога внутри», за верную подсказку насчет его интереса как ученого именно к пирамидам Нового Света; ведь календарь майя и их пирамиды являлись гранями одного и того же, иначе не могло и быть. И это говорило и об их кровной, до дрожи ощутимой включенности во все эти процессы напрямую глобального масштаба и — уже рационально, с расчетами — наделяло их личную связь несомненным звучанием чего-то великого и вечного — тем, что она и чувствовала с самой первой их встречи на студенческой дискотеке. Встретившись сейчас в Индии, они оказывались причастными всей Земле и всем временам — и это ее всегдашнее бессловесное ощущение подтверждалось теперь его собственными словами «для других», словно бы для свидетелей со всех концов света. И чтобы это чувство окончательно выкристаллизовалось, потребовалось всего три встречи за без малого четверть века!… Может быть, именно поэтому ей никогда даже не приходило в голову привязать его к себе или приревновать к другим женщинам в его жизни, которые, без сомнения, были, — и вообще ко всему его существованию вдали и отдельно от нее. Просто у них была своя очень особая, но при том и очень полная жизнь вдвоем, «лучше» которой вряд ли можно было чего-то пожелать.
Когда его выступление уже явно подходило к концу, она — внешне продолжая бойко переводить — стала гадать, удастся ли им перемолвиться в этой обстановке хоть словом наедине, и заранее смирилась с вероятностью того, что не удастся. Ее обязанности переводчицы и отчасти «обслуги» для тех соотечественников, которые прибыли сюда, заплатив за это очень немалые деньги, могли тотчас по окончании велеть ей переместиться в другую точку кампуса или просто заняться чем-то другим — хотя в расписании значился как раз обеденный перерыв почти на два часа, — но он сам, ответив на все скопившиеся вопросы и живо переговорив со стайкой своих американских коллег, дождался ее на улице, у выхода из помещения, на полном полуденном солнце. И сначала они молча пошли бок о бок по центральной улице кампуса, по ее кремнистому краснозему, а затем, взявшись за руки, свернули, «как все», в столовую. И там, вновь среди радостного гама, разноречивой разноголосицы, пестрой толчеи и многолюдства, за пластиковым столиком в углу возле решетчатого, тоже бамбукового, ограждения веранды, над очень яркой по цвету и острой, настоящей индийской едой, говоря друг с другом впервые по-английски — в чем тоже было словно бы шпионское очарование, — они без труда сумели выяснить, что по окончании всех здешних «процессов», числу к двадцатому, будут иметь до отлета и Нового года еще минимум неделю, которую и проведут вдвоем в каком-нибудь отельчике, каких — он точно знает — множество, целая полоса, километрах всего в ста отсюда к востоку, вдоль океанского побережья возле Мадраса. Это и будет их — наконец-то — полноценная и, выходило, законная, по крайней мере, заслуженная «медовая неделя»; ведь они, невзирая на минувшие почти двадцать пять лет, друг для друга все равно что «молодые», да, собственно, молодые они есть в самом прямом смысле — несмотря на паспортный пятый десяток. И она не могла не согласиться с его словами — без лукавства и без особых натяжек: ей самой, если не присматриваться, на ходу, «в толпе», трудно была дать больше тридцати с хвостиком, а он в свои сорок пять выглядел как раз на эти годы — просто вошел в полную зрелость, в лучший для мужчины возраст.
Все решалось само собой, на лету — как вообще-то, всегда и во всем, что касалось их связи, — и даже то, что они тут сидели вдвоем за столиком и говорили друг с другом, не сводя друг с друга сияющих глаз, не могло вызвать ни у кого вокруг ни подозрений, ни нареканий; здесь все пребывали в атмосфере поистине солнечной радости и общения по поводу вещей столь бескорыстных и одновременно важнейших, что объятия — иначе не скажешь, братские — и сияющие глаза были делом обычным и естественным. Правда, монахи-дасы на специальной рабочей встрече в самом начале — которую, конечно, переводила тоже она — мягко, но строго уведомили организаторов российской группы, что после фестиваля, во время десятидневного процесса по собственно передаче «энергии просветления», всем участникам будет необходимо соблюдать по возможности полное воздержание от общения и разговоров и, разумеется, половое воздержание: иначе дар этой тончайшей энергии может просто не пройти или не усвоиться клетками мозга и тела, как необходимо. Но теперь, после его слов о «медовой неделе» вдвоем на океане, и это было не помехой — и можно было спокойно воздерживаться и дожидаться.
За время, остававшееся до своей впервые в жизни уговоренной встречи — и сразу на океане! — они кратко пересекались еще несколько раз; кратко — потому что он жил в центральном кампусе, в одном из корпусов как бы для VIP-гостей возле самой резиденции Бхагавана, и смыслом каждой из тех мимолетных встреч было молчаливое взаимное убеждение в том, что оба остаются верными изначальному уговору, направленному в скорое будущее. И в этом тоже было особое и острое, почти заговорщическое, очарование причастности секретному знанию. Однако для нее оно практически перечеркнуло ожидания чего-то необычайного и зыбкого в связи с обещанным процессом «передачи просветления» — в успехе и возможности которого она и без того сомневалась. Но в нем сомневалось, в самой глубине, и большинство тех, кто прибыл сюда из России нарочно ради этого. И хотя дасы на подготовительных занятиях специально и подробно оговаривали подобный момент, предугадывая людские настроения и страхи, и заверяли участников, что это вполне нормально для темного, ни в чем не уверенного и, по сути, озабоченного лишь эгоистическим выживанием ума, приводили примеры из собственного опыта, увещевая людей не сопротивляться и позволять сомнениям и страхам до поры вовсю терзать их, — ей самой тоже приходилось регулярно выступать в роли успокоительницы, раз в восприятии большинства она, по своему особому положению тут, была якобы причастна всей этой таинственной кухне, но при том и значительно ближе «к народу». И на это у нее уходила масса сил и времени. Кроме того, имелась еще прорва технических моментов, связанных с письменным переводом всевозможных бумаг, скриптов к особым фильмам — тоже как бы подготовительным наглядным пособиям, — и множество всего другого, мелкого, но постоянного, что вынужден выполнять квалифицированный переводчик на службе у полусотни, можно было сказать, безъязыких и беспомощных сограждан на чужбине.
А сам десятидневный процесс прошел как один бесконечный праздничный день, точно пронеся вихрь именно энергии — сверкающей, поющей, воющей, хохочущей, вопящей, временами пугающей — ни на что из прежде ей известного не похожей. И кроме того, что непрерывно, порой до хрипоты — стараясь максимально передавать все эмоции ведущих — переводила, ей приходилось постоянно выполнять и роль настоящей сестры милосердия и сиделки для тех, кто переживал особенно ошеломительные опыты. Но воздействие этой энергетической лавы для нее самой выразилось главным образом в том, что очень много смеялась, временами хохотала часами подряд, сидя или лежа на пальмовой циновке под пальмовым же навесом между сраженными дикшей — так это звалось на санскрите, — валяющимися на полу участниками и рядами монахов и монашек в острейшем экстазе, у некоторых до полной отключки и оцепенения, после того, как по многу раз отнакладывали в этом состоянии свои руки на головы подводимых к ним участников — в чем передача этой энергии и выражалась материально. Для гостей из других стран — отдельно для европейцев, американцев и японцев — дикши давались в других местах и в другое время, и вновь перед отъездом на океан они увиделись лишь на общем для всех заключительном даршане с Бхагаваном, когда на лужайке перед его дворцом собралось несколько сотен человек. Улучив момент, он сообщил ей, что уезжает спустя несколько часов, городок, где они встретятся завтра или через день, если ее тут еще задержат какие-то дела, называется на местном языке телугу Мамалапурам, а на тамильском — поскольку это на границе со штатом Тамил Наду — Махабалипурам; нужно заказать прямо отсюда джип, все водители знают это место; он уже забронировал номер на двоих, люкс, — и передал ей на клочке бумаги четко написанное название отеля и его адрес и попросил тотчас переписать в блокнот или куда-нибудь еще, лучше в несколько разных мест, чтобы как-нибудь не потерялся, это было бы попросту немыслимо…
Ей действительно пришлось задержаться еще на сутки, потому что монахи опрашивали прошедших процесс и фиксировали их слова о пережитом, их нынешние ощущения на видеокамеру. И хотя люди — многие самого простого вида и нехитрого социального статуса в обычной жизни — очень ясными и уверенными словами сообщали невероятные вещи, достойные мудрецов и поистине «знающих», для нее все это проходило словно за пеленой, так она уже рвалась прочь отсюда — ради самой обыкновенной встречи в прибрежном отеле с «любимым и желанным». Моментами она ловила себя на том, что, механически переводя слова какой-нибудь соотечественницы, что та-де потеряла ощущение границ тела и ощущала себя буквально «всем вокруг» — и этими дальними горами, и манговыми деревьями, и ящерками-птицами в их ветвях, и бродившими по территории собаками, козами и павлинами, и реявшими в вышине орлами, и самим несущим их воздухом, бризом, летевшим прямо с океана, — она вдруг до осязаемости, до замирания воображала, как его горячий жезл входит в ее истекающее лоно и словно пронзает ее насквозь; или чувствовала в собственном жаждавшем рту, на горевшем языке, вкус его сладкого от фруктов семени.
И первые сутки после встречи они и впрямь не выходили из номера — точнее, из целого двухэтажного домика в ста метрах от полосы прибоя — с настоящей гостиной и кухонькой внизу и просторной спальней с огромной кроватью на втором этаже. Сколько себя помнила, она никогда раньше не кричала в голос от физической любви — или не доходила до такого исступления, или просто не могла дать себе прежде полной воли, или окружающее не позволяло. Даже в аркаимской степи приходилось все равно учитывать возможность нежданного появления кого-то из окружавшего травяного простора, откуда ни возьмись. Но здесь было самое подходящее место — ради такого многие пары, собственно, и отправляются в подобные места: и домики стояли друг от друга на изрядном расстоянии, и персонал был привычен, и, самое главное, ей было все равно, слышит ее кто-то ясным ли днем, темной ли ночью или нет. Они были в самом деле как юные любовники или новобрачные — несмотря на то, что знакомы столько лет, и на свой возраст. И в осознавании этого имелся восторг не меньший, чем в самой близости, и от него близость делалась только острей и слаще.
А то, что было в остающиеся дни — если смотреть отстраненно, как снятый кем-то видеофильм, — вполне укладывалось в шаблон классического времяпрепровождения отпускников в курортном местечке у заграничного моря в «экзотической стране». Кругом имелось такое множество яркого, непривычного, гомонящего, но при том живущего совершено естественной для здешних краев жизнью, что одно рассматривание этого, самое поверхностное приобщение забирало практически все внимание и время. Но кроме хождения по базарам городка и многочисленным лавкам местных умельцев — невозмутимо и безразлично приветливых, веселых резчиков по мрамору и дереву, текстильщиков и гончаров, изготовителей барабанов и флейт, производивших свой товар прямо тут, на глазах, с помощью простейших орудий, и во многих местах на фоне того самого шри-мурти Бхагавана и Аммы, кроме сидения в крохотных ресторанчиках кухни различных индийских штатов и народностей, разбросанных вдоль побережья специально ради туристов, кроме посещения нескольких небольших по размеру, но все равно поразительных храмов Шивы, целиком вырезанных из гигантских базальтовых глыб, которые, несмотря на размер, все-таки невозможно было ни по-русски, ни по-английски назвать «скалами», они, само собой, много купались и лежали на серо-белом песке пляжей — и прямо перед отелем и порой на удалении нескольких километров от него, хотя берег был здесь повсюду почти одинаков. Выяснилось, что они оба превосходно плавают и часто, преодолев характерный океанский бурун, тянувшийся белопенной стеной вдоль всего побережья в полутораста метрах от суши, они заплывали далеко в открытое море, туда, где покачивались парусные лодки рыбаков, и тоже качались там, лежа на спине на пологих волнах, — иногда взявшись за руки, — глядя при этом в бледное небо, в матово слепящий зенит; и он, будто говоря с самим собой или к небу и обращаясь, рассказывал, чем, по его ощущениям и опыту, Индийский океан отличается от Тихого и Атлантического. И несколько раз они занимались любовью прямо в океане, в километре от берега, не зная, сколько под ними морской глубины и какие подводные чудища в ней таятся, занимаясь, быть может, тем же самым.
И, конечно, они объедались фруктами — особенно папайей, гуавой и огромными плодами хлебного дерева с невероятно клейкой кожурой, от которой руки поначалу, пока не научишься правильно счищать, делались безнадежно липкими, будто вымазал их в свежей сосновой смоле. Он, что называется, платил за все. Это было тоже само собой разумеющимся, и она сразу и без слов приняла это, — хотя, примеряя в какой-нибудь из лавочек очередное сари, цветной палантин, ожерелье из жемчуга или гривну серебра с бирюзой в комплекте с целым набором тонко звенящих браслетов, она, будто на миг выныривая за глотком воздуха из волн, пронзительно представляла свою жизнь по возвращении в родном городе среди снегов, среди повседневных дел и забот — и не могла представить такое существование как нечто реальное, как то, что действительно начнется всего через несколько дней, несмотря даже на праздник Нового года с его елкой, запахом хвои, свечами, холодцами-пельменями и всем таким. Но не удавалось ей представить и того, что им двоим доведется когда-нибудь еще, хотя бы еще один раз, встретиться на этом свете — и того, где бы это могло произойти после такого свидания.
Однако она напрасно об этом тревожилась. Наутро после ночи западного Рождества — которое тут, на стопроцентном вроде бы «востоке», из-за множества туристов отмечалось вполне бурно и пышно, с фейерверками и огненными факирскими представлениями — был так называемый День подарков, Боксинг дэй, если по-английски, официальный праздник для граждан Великобритании и США, к которым он уже давно имел самое прямое отношение. И самым грандиозным подарком в этой части света всем, кто там оказался, стало великое цунами.
Когда они брели вдоль пляжа к городку — где он собирался приобрести для нее по этому случаю «кое-что совершенно особенное, ахнешь, когда увидишь, и не вздумай отказаться», — за считанные минуты в воздухе установилась небывалая тишина, потом раздался ни на что не похожий как бы свист или вздох, будто сам океан вздохнул, и тотчас, на глазах, вода стала стремительно отступать от берега, обнажая песчаное, кое-где в пятнах водорослей, дно. Все, кто шли вдоль пляжа, остановились и, открыв глаза и рты, воззрились на творящееся, а те, кто сидел или лежал на песке, мгновенно повскакивали и тоже уставились на уходившую воду. Спустя несколько оцепенелых мгновений люди бесконтрольно, но практически одновременно закричали, а когда вдали, на расстоянии километра, на обнажившемся дне показалась группа таких же небольших, как в городе, базальтовых храмов — в матовом панцире ракушечника и водорослей, — несколько человек, и он среди них, как обезумевшие, сорвались с места и понеслись к ним.
Ее оцепенение тянулось много дольше. Она очутилась будто в вакууме, точно попала в какую-то неразрываемую плотную ауру. Внутри нее — или внутри собственной головы — она слышала обвал тысяч голосов, словно то было колоссальным, сыплющимся вокруг и шуршащим словами возом сена. А когда это наконец утихло и пелена прорвалась, ее высвобожденное тело оказалось заряженным как бы тысячей вольт электричества, бездумно и властно бросивших ее, как просто снаряд, следом за ним — к нему, к подводным храмам Шивы, — за которыми ни на что не похожей стеной неотвратимой мощи, занимая весь горизонт, уже вставала и катилась к суше гигантская волна.