Из дневника штабного писаря (окончание)
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2016
Окончание. Начало см. в № 5, 2016.
Узнал я от Минаева много подробностей нашей будущей операции. Он рассказал мне, в частности, о её командире, полковнике Туманове. Я его пока видел только мельком — это невысокий, коренастый человек, с плоским, невыразительным красным лицом. Манеры у него спокойные, даже кроткие какие-то, говорит он тихим и как будто вопросительным голосом. Впрочем, солдаты считают его требовательным и строгом начальником. Минаев рассказывает, что он воюет в Чечне в целом около трёх лет, до того, ещё курсантом, кажется, был в Афгане. Он недавно получил «Героя», но звезду по каким-то соображениям не носит. Имеет, кстати, краповый, то есть красный, берет.
Это такой особый знак отличия у спецназовцев, получить который очень трудно. Есть целая процедура сдачи экзамена на него — надо пробежать то ли десять, то ли двадцать километров по смешанной местности, переплывать реки, ползти через грязь и при этом ещё каждый километр останавливаться и делать упражнения. Притом всё это — с заряженным автоматом, который под конец кросса должен не забиться грязью и выстрелить. После начинаются боевые испытания — на тебя кидается сначала один, потом двое, а затем три человека, причём все они уже сами краповики, и начинают нещадно, изо всех сил, тебя бить. Важно не победить, а в течение нескольких минут просто продержаться на ногах. Получится это — и тебе вручают берет. Подобные испытания проходят как солдаты, так и офицеры. Причём солдат, получивший краповый берет, становится элитой части. На него перестаёт действовать дедовщина (которая в спецназе чудовищная), и даже если он младшего призыва, то отныне может приказывать дедам носить ему чай, стирать портянки и так далее. Минаев Тумановым, конечно, восхищён, чуть в рот ему не заглядывает. Рассказывает о нём разные истории — то он спас каких-то журналистов, вынеся их на своих плечах из подбитой машины в Грозном, то вывез с огромным трудом какую-то русскую семью, которую преследовали чехи (так чеченцев у нас называют), чуть не в одиночку отбив её у целой банды головорезов. В бою он якобы бесстрашен и всегда прямо, даже не пытаясь уклоняться от пуль, идёт на врага. Минаев рассказывал, что однажды мылся с Тумановым в бане — у того всё тело в шрамах.
Что касается чеченцев, то я, уже готовясь с ними столкнуться, почти ничего не знаю о них. Поразительно, но у нас вообще очень мало говорят о войне. Заведя беседу об её причинах, услышишь набор странных предположений, причём совершенно разных, никто не верит официальной болтовне (и даже в большинстве считают ниже достоинства её слушать) и предполагает что-то своё. Одни говорят, что конфликт начался из-за нефти, другие, что речь идёт об играх олигархов, третьи считают, что войну начал Путин ради президентской кампании. Я даже сейчас толком не знаю официальных причин войны, не помню, чтобы хоть кто-то на эту тему с нами беседовал. О чеченцах тоже почти не упоминают, разве что рассказывают, что на их стороне воюют ещё и арабы, и это, дескать, страшные люди — все, как на подбор, двухметровые, с гранатомётами и почти полуметровыми ножами. Несколько недель назад ребята-линейщики приносили радиостанцию, которую они на время брали у каких-то своих знакомых в группировке. Ну и солдаты развлекались, слушая закрытые каналы, по которым шли переговоры. Ругань там стоит сплошная, причём ругаются, кажется, ради развлечения. Чеченцы бормочут в радиоэфире:
— Свиньи русские, на сало вас порежем.
— На себя посмотри, чурка, — отвечают им.
— Готовьтесь, следующий Курбан-байрам на Красной площади отмечать будем.
— Ты доползи до Красной площади на культяпках, недоносок.
Ну и прочие любезности. Иногда, правда, в эфир вмешиваются разумные голоса, начинающие урезонивать обе стороны — дескать, надо жить спокойно, зачем ругаться, ну и всё в этом роде. Но их со злостью прерывают.
Источник новостей о происходящем у нас один — телевизор. Да, нам рассказывают что-то на разводах, какие-то данные можно почерпнуть из телеграмм, которые получают и передают ребята. Но ведь это частные сведения. А объединить их и понять очень непросто, да и не всех это интересует. О нашем телевизоре я рассказывал — это старый, ещё советский, чёрно-белый агрегат. Главная проблема была у нас с антенной. Тут ужасный приём, ловились кое-как только два или три канала. Но и её решили, подведя антенну к палатке НТВ-шников, которые тут поблизости обретаются. Кстати, ребята очень смешные — живут в своей удобной палатке, даже моются чуть не каждый день (им, говорят, воду отдельно подвозят), ну и изображают тут настоящих военных — ходят все в «разгрузках», небритые, нажираются каждый вечер. Трансляции же ведут в таком тоне (я видел много раз), словно они находятся на поле боя. Наверное, считают, что, оторвавшись от коктейлей и глинтвейна в московских барах, они совершают тут какой-то необыкновенный подвиг. Им бы наших вшей и нашу грязную палатку да наших бы офицеров и дедов, вот я бы посмотрел тогда на их героизм…
Но так или иначе, у них есть спутниковая тарелка, и наши ребята-линейщики проложили кабель в их сторону и то ли прикрутили его к чему-то, то ли бросили рядом, во всяком случае, изображение значительно улучшилось. Теперь вот смотрим иногда ОРТ, «Россию», ну и ещё пару каналов. Тон, которым говорят о происходящем в Чечне по телевизору, очень удивляет, такое ощущение создаётся невольно, что у нас тут собрались одни пламенные патриоты, рвущие тельняшки на груди за идеалы, стремящиеся во что бы то ни стало драться с общим нашим врагом. Не знаю, то ли мы все тут какие-то чёрствые, то ли за пределами узла связи совсем другая жизнь. Впрочем, это я скоро увижу своими глазами. Рассказывают и о восстановлении Чечни. Недавно показывали совершенно удивительный сюжет о том, как в одном из районов танками вспахивают землю.
Что до самих боевиков, то их окружает какая-то таинственная и ужасная аура. Я вот толком не знаю — кто они такие, откуда берутся. Существуют самые странные версии — кто-то говорит, что их набирают из горных аулов за фальшивые доллары. (Но это ж как надо оголодать, чтобы за деньги воевать пойти?) Кто-то рассказывает, что все эти банды и крылатые отряды начали формироваться аж в советское время, и всё на основе ненависти к русским за то, что Сталин их в конце сороковых годов переселил из Чечни. Слышал я и такую версию, что чеченцев-то натуральных среди них почти что и нет, а сплошь одни иностранные наёмники. Это передавали в том числе и ребята с телеграфа. Мол, как ни возьмут ориентировку, опять там рассказывается об убийстве какого-нибудь турецкого боевика или болгарского легионера.
Впрочем, кое-какое представление о чеченцах я мог составить. Нам недавно на время давали из информационного центра видеоплеер с парой кассет, купленных тут же, на базаре. Это обычная кинохроника, которую снимали сами чеченцы, говорят, ещё во время первой войны. Честно говоря, до сих пор у меня кровь в жилах стынет, как вспомню эти записи. Речь там идёт о наших военных, в разное время захваченных чеченцами в плен. Показывается, как их расстреливают, вешают, режут, и всё это в подробностях, со смакованием деталей. Особенно поразила меня одна сцена. Представь себе — сидит наш офицер на каком-то зелёном пригорке рядом с чеченцем и спокойно так с ним говорит, как будто бы убеждая того в чём-то. Его собеседник — черноглазый боевик, с короткой чёрной бородой и в армейском бушлате — сидит, играя длинным черкесским кривым ножом, и внимательно слушает офицера, впрочем, не глядя на него.
— Сами посудите, ну что вам будет, если вы со мной что-то сделаете? — говорит офицер. — Ничего же не будет хорошего. А отпустите меня, я и с командующим поговорю, и попрошу, чтобы режим облегчили, и ваших ребят кое-кого отпустим. Например, Магомедова, Вахирова нам нет смысла особого держать.
— Магомедова? — внимательно спрашивает чеченец, как будто особенно заинтересованный.
— Да, Магомедова, ну и других тоже, кого захотите.
Чеченец задумчиво кивает на все эти слова, словно обдумывая выгоды предложения.
— Готово! — вдруг сказал голос за кадром.
— Что, всё, закрепил?
— Да, будет держаться.
— Ну, помоги мне.
В кадре появляется другой чеченец, тоже огромного роста и бородатый. Он спокойно подходит к офицеру, берёт его за запястья и держит. Второй же боевик, тот самый, который беседовал с ним только что, вынимает свой нож, смоченным слюной пальцем проверяет лезвие, а затем, подойдя к русскому сзади и задрав ему назад голову, начинает резать горло. Причём происходит это совершенно буднично, безо всяких резкостей — он не бил свою жертву, не мучил, даже и за волосы держал не крепче, чем парикмахер, что-то поправляющий в причёске. Офицер тоже не сопротивлялся, даже не вырывал рук, которые удерживал второй чеченец. И вот через несколько секунд отрезанная голова с закрытыми глазами и почерневшими от выступившей крови губами в руках чеченцев, и они, весело переговариваясь на своём языке, передают её друг другу. Переводят камеру на обезглавленное тело, показывают брюки офицера, повлажневшие в районе таза, и смеются.
Смотреть на это страшно именно из-за будничности, с которой произошла эта казнь, — как будто случилось самое обычное, рядовое дело. На наших солдат этот фильм произвёл тяжёлое впечатление. Если прежде, даже видя трупы и взрывы, многие весело комментировали происходящее, то тут все как-то замолчали и только иногда обеспокоенно переглядывались друг с другом… Поразило особенно всех то, что казнённый не пытался сопротивляться своим убийцам, не кинулся на них, не стал драть их хотя бы зубами, если не оказалось под рукой ножа. Но эти упрёки мне показались очень уж наивными. Кто знает, что пережил этот офицер за месяцы плена? Может быть, его и пытали ежедневно, и он видел мучения и гибель своих сослуживцев… Вообще, мы с детства так привыкли идеализировать войну, так срослись с её героями, что обычная банальность того, что человек не погиб, плюя врагу в лицо, как Карбышев или Космодемьянская, а униженно выпрашивал себе жизнь, кажется нам чем-то уродливым и неестественным. Эх, видимо, многое ещё мне предстоит узнать в этой поездке…
Видели мы и другие ролики — как женщине беременной вспарывали живот, доставали плод и давили его у неё на глазах, как солдат наших (почему-то в полном обмундировании и даже с оружием) сбрасывали с многоэтажных домов, как у живых людей отрубали руки, ноги, ну и всё в этом роде. Я думаю и удивляюсь — что же это за нация? Почему, за что они нас так ненавидят? Чем мы навредили им, что сделали плохого? Говорят у нас, что чеченцы — зверьки и их нельзя понять. Мол, дети гор, живущие по своим каким-то диким законам, идущим издревле. Другие говорят, что в их восстании есть идея, что они обижаются на нас аж с генерала Ермолова (это историческое имя у нас часто звучит тут), который, покоряя эту маленькую страну, устроил террор в чеченских селеньях. Сталина тоже много вспоминают, который их переселил после войны. А сделал он это потому, что они, дескать, активно помогали фашистам — подарили Гитлеру белого коня и в армии советской не хотели воевать — кто-то даже говорил, что у них число дезертиров было самым большим из всех союзных республик. Я в это не могу поверить. Нет, разумеется, я предполагаю, что этот народ действительно может иметь коренную, глубинную ненависть к нам, русским. Что же — она передаётся из поколения в поколение? Что, чеченские матери, укладывая детишек спать, поют им не про серенького волчка, который ухватит за бочок, а про Ивана, который сожжёт их дом? И потом, если они дикари и живут в горах — то что же они, не как все люди, желают растить детей, выращивать хлеб, а желают убивать и мстить за обиды, нанесённые им при царе Горохе? Я в это не могу поверить точно так же, как не могу поверить в то, что я сам пошёл бы сейчас мстить французам за 1812-й год, а немцам — за 41-й… Да и нелогично как-то это всё. Почему не подняли они восстание в самый момент своего переселения Сталиным, которое теперь вспоминают на каждом шагу, ну или в раннее советское время, когда раны после него были ещё свежи? Почему всё это именно теперь вдруг возникло, в то время, когда сталинская идеология развенчана (официально, разумеется) и события тех лет прокляты и заклеймены? Политически, во всяком случае, всё это очень странно. Да и вообще, на такую перманентную ненависть без внешнего раздражителя не способен, на мой взгляд, ни один народ. Народ, нация как совокупность характеров, отношений, мне кажется, всегда должна быть гуманна — это просто неизбежно, иначе она просто не смогла бы существовать…
Но факт есть факт, зверства они творят неимоверные… Впрочем, я слышал разные истории (из третьих уст, правда) и о наших солдатах. Говорят, и там нередки и убийства, ничем не мотивированные, и изнасилования, и пытки. Вот только с чего, зачем? Я бы мог понять всё это в условиях Отечественной войны. Разбомбили твой дом, ты берёшь винтовку и идёшь мстить за родных и близких. Тут, конечно, всякое возможно. Но вот взрывы в Москве и Волгодонске — достаточная ли для того причина? Не знаю… Разумеется, будь мы сейчас цельной, единой нацией, с общими идеалами, общими интересами и целями — словом, такой, какую предполагает в своей болтовне официальная пропаганда, — тогда да, всё это было бы возможно. Великий народ оскорблён попытками сепаратистов атаковать его территориальную целостность, сложенную веками, нация в едином порыве бросается на защиту своих интересов… Но тогда бы и ситуация в армии была иная. Шли бы люди служить не так, как сейчас, стыдясь и словно в наказание, а как в пресловутом «Максиме Перепелице», с гордостью, да ещё оскорблялись бы, если б не брали. На вокзалах провожали бы нас цветами благодарные граждане, девушки махали бы платочками и посылали воздушные поцелуи, а за газетами с вестями из Чечни выстраивались километровые очереди. Не было бы, разумеется, и дедовщины: при взаимном уважении, при наличии общей благородной, великой цели ей не нашлось бы почвы. Но разве сейчас так? Впрочем, это и не значит, что правы чеченцы.
7 марта 2001 года
Вот и началась наша операция. Позавчера нас подняли рано утром и вывели строиться. Туманов прочитал длинную вдохновляющую речь, затем мы попрыгали в машины, и колонна тронулась с места. Задач нашей операции я не знаю, слышал только, что цели у нас несколько необычные и вся она займёт не меньше двух-трёх недель. Помимо прочего в задачи наши входит и ликвидация банды полевого командира Каитова, который, судя по услышанному мной, какой-то сумасшедший маньяк — и бойцов наших режет разными садистскими способами, и насилует женщин, и грабежами занимается. Мы будем его разыскивать больше недели и в ходе этих поисков объединимся с ещё одной группой военных, которая в настоящее время уже находится где-то в районе села Шали. Кроме того, у нас масса дополнительных заданий — кого-то откуда-то забрать, завезти на такой-то пост припасы, ну и так далее. Колонна наша небольшая — всего пять автомобилей. Я еду в связной кашээмке. Мои задачи просты — носить повсюду рацию за командиром операции, то есть самим Тумановым, и обеспечивать ему связь с бойцами и с центральным штабом. По ночам ещё надо заряжать аккумуляторные батареи всех раций и выдавать их утром офицерам. Ну, и кроме того, надо выполнять и разные бытовые поручения.
Из еды у нас один сухой паёк (консервы и галеты) да небольшой запас воды, который планируется пополнять в селениях по дороге.
Кроме меня в кашээмке едут ещё Минаев и наш ремонтник прапорщик Валентинов. Минаева вы, наверное, помните, это тот самый молодой офицер, с которым я прилетел в Ханкалу. А вот о Валентинове я только мельком рассказывал. Это человек невысокого роста, жилистый и крепкий, с коричневым, словно прокопчённым лицом, начавший, правда, седеть, но вместе с тем энергичный и живой. Он у нас считается лучшим ремонтником на узле, и даже из группировки, где своих мастеров хватает, к нему носят неисправные магнитофоны, чайники, приёмники и прочую технику. Ещё не было сломанной вещи, которую он не починил бы. Думаю, дай ему даже какую-нибудь насквозь простреленную рацию, и тогда он закурит свою трубку (у него есть настоящая пенковая трубка, которую он всегда курит во время работы, так что дым стоит коромыслом), повозится с паяльником да через полчаса вернёт её тебе уже работающей. Я с ним познакомился, когда он чинил магнитофон Сомова. Нам тут пришла ориентировка — наградить офицерский личный состав ценными подарками или нагрудными знаками — по желанию. Офицеры, в основном молодые, попросили знаки, Сомов же, человек прагматичный и циничный, выбрал подарок — магнитофон. Вручили ему этот магнитофон, распаковал он коробку, а там — дрянной аппарат того сорта, что продаются в дешёвых ларьках на Ярославском вокзале. Техник наш, прапорщик Николаев, замучился его ремонтировать. Ещё один любопытный штришок, показывающий, во что власти ценят наши тут усилия… Как многие прапорщики, он очень гордится своим званием, а о младших офицерах, которым по долгу службы обязан подчиняться, отзывается презрительно. «Что, мальчишка-то наш скоро будет?»; или: «мальчишка-то какие-нибудь распоряжения по службе оставлял?» — спрашивает он меня иногда о Минаеве. С офицерами же вообще он держится независимо — мол, у вас, друзья, свои задачи, а у меня свои, так что давайте не мешать друг другу. Это, конечно, гордость, но гордость показная и как бы не совсем естественная. Вообще, о прапорщиках можно много интересного рассказать, это совершенно особенная, самостоятельная и самодостаточная армейская прослойка. С ним мы, впрочем, уже подружились — дядька он хоть и не очень общительный, особенно когда дело касается службы, но на перевалах и за обедом поговорить всё-таки любит.
Несмотря на всю свою деловитость, он принадлежит к довольно распространённому сегодня типу отчаявшихся и разочарованных людей. Повсюду у него заговоры, везде он видит зло, обман и чёрную безысходность. Иногда мне кажется, что он даже наслаждается, упивается всем этим. Во всяком случае, я не раз удивлялся тому, с какими смакованием и злобным торжеством он рассказывал о том, как какой-нибудь его знакомый был ранен, а ему отказали в компенсации, как другого, тоже раненного и ставшего инвалидом офицера, уволили со службы за месяц до срока, чтобы не выдавать ему законную квартиру, как погибли из-за дурацких приказов люди в таком-то районе и так далее. Кстати, он рассказал мне довольно странную историю, которую я, впрочем, и сам смутно припоминаю. Многие, наверное, помнят, как несколько лет назад по телеканалу НТВ шёл целый ряд репортажей, в которых благожелательно освещалась деятельность боевиков. Мол, это такие милые и добрые люди, сражающиеся за свои свободу и независимость. Федеральные же войска представлялись настоящими зверьми, которые только и делают, что насилуют и грабят мирное население. Среди журналистов, снимавших подобные сюжеты, была корреспондентка по фамилии Масюк. Однажды ей пришлось делать интервью с одним из лидеров этих прекрасных боевиков. Когда оно окончилось, тот дал знак своим людям, они моментально скрутили женщину по рукам и ногам и вместе с оператором бросили в какой-то грязный и тёмный погреб. Там её держали несколько дней на хлебе и воде, избивали и насиловали. Ну и по своему обычаю, бандиты потребовали за неё выкуп. Причём сумму назвали огромную — больше миллиона долларов. Вопрос решился в кратчайшие сроки. Прилетел вертолёт, доставил бандитам требуемое, и на нём же Масюк вывезли из зоны боевых действий.
«А вот наших солдат, — язвительно заключает каждый раз Валентинов, очень любящий рассказывать эту историю, — никого не выкупили, все так и остались в плену».
Я часто расспрашиваю его о том, как же тогда освобождают наших ребят. Отвечает: или родственники платят выкуп, продавая последнее, а после — самостоятельно, на свой страх и риск, приезжая в Чечню за детьми, или, что бывает гораздо реже, их освобождают наши войска. Некоторые солдаты ещё с середины девяностых остаются тут в рабстве у богатых чеченцев. Всего их там несколько сотен, а то и тысяч.
Как мне кажется, эта история очень показательна. Цинизм чудовищный: врага армии, человека, поливающего нас грязью, власти выкупают, а наших ребят, проливающих здесь кровь по их же указке, так и оставляют в плену — мол, вертитесь как хотите. Я всё думаю: а что же будет, если в плен попаду я сам? На выкуп и надеяться нечего, это ясно. Не так боюсь сам погибнуть, как переживаю о том, что с мамой без меня произойдёт. Как она, больная и беспомощная, одна-то жить будет? Эти мысли постоянно меня мучают.
С Валентиновым часто спорит Минаев. Иногда по часу ругаются, Валентинов заводит свою шарманку — мол, предатели все, и власти, и чеченцы, неизвестно за что воюем, только людей зря губим, ну и так далее. Вспоминает события пятилетней давности, первую чеченскую. Всю землю кровью залили, говорит, тысячи ребят погубили, а потом эта гнида Ельцин (он иначе не говорит про Ельцина) в Хасавюрте всё, чего мы добились, похоронил. Минаев же оппонирует ему словами официальных агиток — мол, в Хасавюрте действительно боевикам был дан шанс построить свою государственность, но они с этим не справились, и только тогда началась вторая кампания, ну и проч.
— Да вторая кампания началась, чтобы Путина на престол завести, — хмуро отвечает Валентинов.
— Ничего подобного, войска ввели в самый последний момент, когда стало ясно, что иным путём ситуацию не урегулируешь.
— А до этого, когда они после Хасавюрта русских резали и выгоняли из домов, — всё нормально было? Губят наших — и ладно, государственность просто так не построишь, лес рубят — щепки летят, так, что ли? Да будь я президентом, так после первой же вырезанной семьи вывез бы всех наших и ядрёной бомбой по Грозному жахнул.
— Ну, не понимаешь же ты, не понимаешь ничего! — горячится Минаев. — Наша это земля, предки же наши воевали за неё, как же ты на неё бомбу сбросишь? И потом — не все же чеченцы такие.
— Может, и не все, но, пока ты их по сортам разбирать будешь, они половину Москвы взорвут, а другую вырежут.
— Вот боевиков разобьют, останутся одни мирные жители, тогда и бомбы не понадобятся.
— Да кто разобьёт? Те, кто Масюк выкупали? Этим тварям продажным и конфликт здешний, и терроризм только выгодны.
— Да что же ты за чушь мелешь!
— Ну, ты сам посмотри — взорвали в вашей Москве метро, и начинается трёп про консолидацию общества, поддержку твёрдого курса власти на борьбу с терроризмом и всё в этом роде. Рейтинг растёт, да и от других проблем народ отвлекается. Сами же господа наши в метро не ездят, в магазины для «быдла» не ходят, плевать им на всё — не они и не их родные гибнут. Притом если кого мы и мочим тут, то мелкую шелупонь, а главарей не трогаем. Увидишь, пройдёт время, их же и посадят потом во главе Чечни.
— Да ты не патриот! — кричит наконец Минаев.
— А что ты патриотизмом считаешь? Есть ведь два патриотизма — личный и государственный. Личный — это берёзки любить и Пушкиным гордиться. А вот государственный — вдобавок к тому ещё и верить всему, что вождь вещает. Я, конечно, не государственный патриот, не дурак то бишь по-нынешнему, и национальным нашим лидерам не верю. Им рейтинги и выборы нужны, какое им дело до моей-то шкуры?
Ну, и так круглые сутки. Минаев горячо что-то доказывает, а Валентинов сидит в своём углу, иронично посматривает на него, курит трубку да пыхает дымом. Впрочем, недавно я стал замечать, что Минаев уже не так уверенно чувствует себя в спорах, как в первое время. Не то чтобы сухой, безжизненный скептицизм Валентинова заставил его в чём-то усомниться, напротив, это-то его только раззадоривает. Но он, видимо, чего-то не может выбросить из головы, что-то и у него, видимо, не совсем сходится… Что касается меня, то я во всех этих спорах не участвую, у меня свои цели — быстрее бы срок отслужить да домой уехать — к матушке. А это уже скоро — считаю вот — четвёртый месяц мой в Чечне пошёл. Даже если сейчас уволюсь, то в части пробуду не больше четырёх месяцев, если считать отпуск. Ну а там и домой, да ещё, надеюсь, и с деньгами.
Иногда мы делаем привалы, запасаемся водой, пищей, если удаётся, и двигаемся дальше. Останавливаемся где попало — в старых школах, в деревнях, в каких-то даже сараях. Пока с местными жителями мы почти не общались, разве что пару раз ребята из спецназа просили у них воды. Я же видел их только с дальнего расстояния. Вообще, жизнь, даже несмотря на постоянное ожидание опасности, у нас очень скучна — всё машина и машина, едешь и едешь куда-то. Я, к слову, пока пишу это, даже не знаю, где конкретно мы находимся. В селениях мы бываем редко, но то, что мне всё-таки удалось увидеть, почти не напоминает о войне. Дома у чеченцев — отнюдь не какие-то мазанки глиняные с земляным полом, которые я почему-то представлял, а вполне себе нормальные кирпичные строения, иногда даже новые. Если заранее не знаешь, что тут к чему, то и не поймёшь, что попал на войну. Даже и дороги по большей части тут не такие уж разбитые, хотя иногда и случается нам попадать в такую непролазную грязь, что буквально останавливается колонна, и все мы — и солдаты, и офицеры — вылезаем из кашээмок и толкаем застрявшую машину. А как тут красиво — вы не представляете. Воздух — чистейший, хрустальный, погода, особенно для этого времени года, стоит прекрасная, у нас сейчас гораздо теплее, чем в Москве, и многие ходят без бушлатов, в одних кителях. Нам по ходу поездки попадаются то огромные, со снеговыми шапками, заросшие редким лесом горы, то стремительная и холодная горная речка, извивающаяся между высокими каменистыми холмами, то водопад, то живописное прозрачное озерцо, то развалины какой-нибудь древней часовни… В общем, буквально лермонтовский Кавказ. «И дик и чуден был вокруг весь божий мир…» Как, наверное, хорошо тут будет жить после войны! Никакая Швейцария по красоте не сравнится с этими местами. Эх, мало мы ещё умеем обживать нашу землю. Тем же швейцарцам достались два утёса и три залива, так они всё это растиражировали на открытках и туристических проспектах, поставили на каждом шагу ресторан, отель и сувенирный магазин и стригут купоны. У нас же такое богатство огромное простаивает напрасно и земля, которая могла бы кормить и своих жителей, и всю нашу Россию, вместо этого бессмысленно поливается кровью.
Глядя на всю эту красоту, часто вспоминаю об Ире… Как она там сейчас?
10 марта 2001 года
Четвёртые сутки едем по Чечне и ищем эту проклятую банду. В сёлах, указанных в ориентировках, которые мы получаем из центра, нет никаких её следов. Жители говорили, что бандиты ушли в горы, но, когда мы обратились за распоряжениями в штаб, уже думая возвращаться обратно, нам передали, что вооружённых людей снова видели в населённом пункте, расположенном в двадцати километрах от нас. Там состоялся небольшой бой, в ходе которого боевики захватили двух наших солдат-срочников, которых и ведут теперь с собой. Также слышно, что банда постепенно начала разваливаться. Говорят, это обычная ситуация — сначала соединение крупное, но постепенно в нём или возникают ссоры и конфликты (дисциплины у боевиков мало), или у командира просто кончаются деньги. От банды начинают откалываться отдельные группы, которые переходят на самообеспечение и то нападают на федеральные войска, то терроризируют своих же сограждан.
Местные жители общаются с нами довольно дружелюбно, во всяком случае, явной агрессии нет. Мы часто обращаемся к ним с просьбами, особенно — воды просим набрать. Я и ещё один парень — Аверьянов — за этим очень следим. У нас тут случай недавно был, который я не могу вспомнить без тошноты. Как-то ночью ребята набрали воды на чай в речке, вскипятили, выпили, а утром караульный приходит и говорит: «Вот вы воду в реке берёте, а там скелет лежит». Я пошёл посмотреть — действительно скелет. Причём кости маленькие, видимо, ребёнок. Меня, хоть я эту воду и не пил, рвать после этого стало. Ребята-спецы смеются над моей мягкотелостью, мол, ещё не такого насмотришься. Наверное, так, но теперь при каждом случае за водой я обращаюсь к местным. Живут тут люди очень бедно — к кому ни зайдёшь, почти ни у кого дома нет мяса, питаются кубиками бульонными, хлебом да травой. Ещё хорошо, если в семье есть коза или корова, но это довольно редко.
Позавчера впервые разговорился с местной жительницей. Я с ведром обходил селение, надеясь достать воды, но никто мне не открывал. И вдруг из одного дома меня окликнула тётушка лет шестидесяти, в цветастом платке — маленькая, полная и улыбчивая.
— Что, солдатик, воды набрать хочешь? — спрашивает меня.
— Да, а можно у вас?
— Заходи, пожалуйста, — сказала она, сама открывая дверь.
Я вошёл. Обстановка бедная — стены обклеены старыми, вылинявшими и кое-где отслоившимися обоями, из мебели — два стула с прохудившейся обивкой, покосившийся шкаф с книгами и посудой да круглый стол с чистенькой, впрочем, вязанной крючком скатёркой. На тумбе у стены — старый, ещё советского производства, телевизор. Словом, обычный сельский дом, о Кавказе напоминают только две гипсовые фигурки всадников в бурках да истёртый цветастый ковёр на полу. Пока набирал воду, разговорился с ней, впрочем, помня все инструктажи об осторожности с чеченцами и стараясь быть начеку. Но тут, кажется, бояться было нечего. Муж у неё инвалид, а сама она — заслуженный учитель (теперь уже давно на пенсии). О жизни своей говорила мало, всё больше интересовалась тем — как мы живём, что говорят о ситуации в Чечне в России, ну и всё в этом роде. Но и из обрывочных её рассказов стало многое понятно. Рассказала она и как русских соседей из сёл выживали, аж до побития камнями, по мусульманским обычаям, дело доходило, и как бандиты бесчинствовали в середине девяностых. Сначала русских грызли — кого поймают из женщин, изнасилуют или убьют, а потом и на своих перешли. Особенно запомнился её рассказ об одной соседской девушке, бывшей её ученице. Она приглянулась одному из бандитов, но и сама она, и семья её были против их свадьбы. Так он всю семью её перестрелял — брата, отца, мать, и взял её себе. Увёз куда-то в горы, а как она ему разонравилась, застрелил, перед этим отдав своим бандитам. Про наши войска, впрочем, тоже многое она рассказывала — и о том, как машину у кого-то из соседей угнали, и как избивали и убивали невинных людей, и как поборы на дорогах устраивали. Кстати, она передала мне о бандитах интересную деталь. По её словам, все банды делятся на две категории — идейные и беспредельщики. Идейные — это вот такие банды, как у Басаева или Гелаева (известные полевые командиры), они верят в Аллаха, вслух читают по вечерам на привалах Коран, молятся, возят с собой муллу. Они население своё не трогают, напротив, помогают даже в чём-то людям. А вторая категория — беспредельщики. Эти уж обычные бандиты, которым всё равно, кого грабить и убивать, — своих или чужих. Главное, чтобы были деньги, женщины, ну и так далее. Меня особенно первая категория заинтересовала.
— Что же, — спрашиваю, — у вас тут такой народ религиозный, что при одном упоминании Корана готовы куда угодно, за кем хочешь идти?
— Да нет, — отвечает. — В советское время религия у нас особой роли не играла, особенно у тех людей, что жили в городах и были пообразованней. Но боевики в городах людей в свои банды и не ищут.
— Где же они тогда их набирают?
— А в горах. Там же целые племена живут, у которых ещё первобытные времена не кончились. Ни телевизора нет, ни электричества. Скот разводят да охотятся. Вот их-то и заманивают Аллахом и обещанием быстро заработать. К тому же с начала девяностых они вообще все в нищете очутились, работы нет, доходы тоже прекратились. А нищий человек, он, известно, озлобленный, его против кого угодно настроить можно. Вот им и говорят, что во всех бедах русские гяуры виноваты, затем выдают оружие — и сделано дело.
Мы так проговорили около получаса. Эта беседа заставила меня задуматься. У нас часто рассуждают о сплочённости чеченцев, о том, что у них, в отличие от нас, есть идея, направление какое-то. Но после этого разговора мне кажется, что это всё не совсем верно. По всей видимости, если и действительно у них какая-то идея есть, то не общая, не такая, которая увлекла бы весь народ. Вообще, у нас часто говорится о том, что надо оставить чеченцев в покое, дать им делать, что они хотят, строить любое мусульманское государство, жить по законам шариата. Но кто эти они? Люди с автоматами, ультимативно излагающие свои требования? А имеют ли они право говорить от имени всех чеченцев? Это же не однородная масса — там есть и интеллигенция, которая, конечно, не хуже нашей и которая, вероятно, смотрит на все происходящие дикости с ужасом. Почему же мы совсем не считаемся с мнением цивилизованных людей, являющихся сливками чеченской нации, а опираемся на дикие, пещерные воззрения террористов, запятнавших себя нашей же кровью?
Вечером рассказал об этой беседе в кашээмке. Минаев выслушал меня благосклонно, вероятно, увиденное мной совпадает с его взглядами и представлениями. Николаев же всё время, пока я говорил, только скептически улыбался.
«Ты больше их слушай, — сказал он наконец. — Пока ты в его доме, он тебе будет другом и братом — обычай у них такой — какой бы гость ни был, к нему пальцем нельзя прикоснуться. А выйдешь — нож в спину всадит».
В этот же день на подходе к одному из сёл нашу колонну впервые обстреляли. Я даже не сразу понял, что случилось, только услышал, как по рации нам приказали лечь на дно машины. Лёжа, я слышал далёкий треск пулемётных очередей, а после — глухой грохот разрыва гранатометного снаряда. Минаев, едва различив выстрелы, подхватил автомат и выпрыгнул из машины, ну а мы с Валентиновым так и пролежали весь обстрел. Вернулся наш начальник бодрый и весёлый, с пустым капсюлем от «мухи» (одноразового гранатомёта), который нашёл на том пригорке, откуда в нас, видимо, и палили. Показал его нам, а после, очень довольный, отправился демонстрировать знакомым офицерам. Но ему, кажется, только досталось от Туманова за излишний энтузиазм.
В селение мы решили не заезжать на ночь глядя, передали ориентировки на него и поехали другой дорогой. Ночевали где-то в поле, выставив вокруг машин караульных, и ужинали холодным сухпаем, не разводя костров.
Мне, кстати, было очень интересно — как я поведу себя при первом обстреле? Смелый я человек или трус? Буду ли дрожать от страха или, напротив, соберусь и храбро вынесу всё? Но никаких сильных эмоций я, к своему удивлению, не испытал. Было разве что лёгкое волнение да совсем небольшой испуг. Видимо, это вопрос в первую очередь психологический. Всё просто — чем больше будешь думать о смерти, представлять её себе в деталях, рисовать в воображении трупы, оторванные конечности, тем больше будет и страх. Если же забудешь о ней, то и не заметишь ничего.
Николаев также оставался совершенно спокоен, разве что иногда ободряюще улыбался мне из-под усов.
— Что, страшно тебе было? — спросил он меня после обстрела.
— Да не особенно.
— Молоток! Правильно, не бойся, — коротко хохотнул он, хлопнув меня по плечу своей широкой ладонью. — Если пулю слышишь, значит, не твоя она.
Самому ему эти бои не впервой, у него уже три ранения. Одно он получил во время взятия села Комсомольского в марте прошлого года — говорит, чудовищная каша там была, человек 200–300 наших полегло, а два других — осколочных — во время службы на блокпосту в Грозном ещё в первую войну. Их чеченцы закидали гранатами — из двенадцати солдат семеро погибли… Иногда я удивляюсь ему — зачем ехать после всего этого в командировку? Он вроде бы не из тех людей, которые стали бы мстить за своих знакомых и близких, как делают тут многие, да и на сорви-голову, наслаждающегося опасностью, не похож. Разве что деньги ему нужны… Но неужели же такому, как он, они могут быть дороже жизни? Иногда мне кажется, что он оказался здесь не по собственной воле, а по указанию какого-то высшего разума, решившего, что именно тут он нужен больше всего. Вообще, что-то я мистиком становлюсь в последнее время. Впрочем, возможно ли хоть отчасти не быть на войне мистиком?
Что же касается других ребят из нашей группы, то я уже со многими подружился. Спецназовцы оказались очень спокойными и нормальными людьми. Дедовщины никакой у них нет и в помине, и даже их отношения друг с другом серьёзно отличаются от тех, что существуют у них между собой в части. Там у них зверская, самая свирепая в Дивизии дедовщина. Тут же, напротив, они живут какой-то семьёй — все подчёркнуто внимательны друг к другу, ссор никогда не бывает, даже и таких, какие случаются у нас на Узле в Ханкале. Призыв среди них ровно ничего не значит, меня, например, ни разу ещё никто не спросил, когда я призвался и сколько мне осталось служить. Это, кстати, удивительный феномен, который особенно поражает, если хорошо знать дедовщину, понимать, сколько кипящей злобы обыкновенно собирается у солдат к дедам за первое время службы. Невозможно же хоть отчасти, хоть иногда не желать отомстить за себя, особенно тут, где это так возможно. Чего проще — в лихорадке боя выстрелить обидчику в спину или перерезать ему горло ночью, когда он выйдет покурить, а затем свалить убийство на чеченцев? О подобных намерениях я частенько слышал ещё в Дивизии, причём, бывало, и от людей, вполне способных их выполнить. И это в нашей — почти травоядной — части. Что уж говорить о спецах, у которых, случается, «лося» пробивали с ноги, а «фанеру» выписывали с такой силой, что у наказанного случались и сломанные рёбра? Но нет — ни одного такого случая у нас пока не было, по крайней мере, о них ничего не известно. Правда, вероятно и то, что жажду мести тут заменяет всеобщая ненависть к чеченцам. Ребята, которые успели уже с ними познакомиться, рассказывают о них разные страшные истории. Те же, кто потерял в боях знакомых и друзей, попросту ненавидят их.
Узнал я немного и Туманова. Насколько я могу судить, человек он самоуверенный и решительный и, несмотря на свои расслабленные и спокойные манеры, правит в подразделении твёрдой рукой. Солдаты и боятся его, и вместе с тем благоговеют перед ним. В частности, мне рассказывали о том, как он спас одного из наших бойцов — водителя Ширина. Рискуя жизнью, он вытащил его, потерявшего сознание, из-под обломков взорванного боевиками здания. Он человек общительный и не брезгует и солдатами. Эта черта у офицеров редкая, даже Минаев, самый демократичный из наших командиров, почти не разговаривает с ребятами вне службы. Туманов же частенько на перекурах подходит к нам, расспрашивает о делах, о том, откуда кто приехал, кто ждёт на гражданке и всё в этом роде. Любит он и запросто поболтать с нами на привалах.
— Что, мальчишки (он всех нас зовёт мальчишками, хотя иным из «мальчишек» уже сильно за сорок лет), слышали вы, что Грозный-то казаки основали? — обычно говорит он без всяких предисловий, подсаживаясь к нашему вечернему костру и поджимая под себя ноги. — Да, вот так-то. Даже столицу ихнего эмирата — и то наши построили.
— А давно, товарищ полковник? — спрашивает его кто-нибудь из солдат.
— Да двести лет почти. Сначала там стоянки казачьи были, затем крепость построили, называлась она — Грозная. А потом и город вокруг неё вырос. Большой, красивый казачий город.
— А война за Чечню долго шла?
— Долго, долго… Сто лет почти завоёвывали мы эти места. Каждая пядь землицы здешней кровью нашей умылась. Но тогда и воевать умели. О генерале Ермолове-то слышали?
— Слышали кое-что…
— Вот это был вояка. С чичами знаете, как поступал? Принесут ему донесение, что из аула банда в горы ушла да наших стреляет, так он возьмет этот аул в три кольца и ультиматум джигитам ставит: или вы вернётесь с гор и сложите оружие, или я всех баб ваших с дитёнками без разбору в порошок покрошу.
— И возвращались?
— А куда им деваться? — говорит Туманов. — Возвращались, конечно. Эй, Буйнов, что у тебя во фляге, спирт, что ли? — кричит он одному из ребят — рыжему, зеленоглазому сержанту, заметив, как тот украдкой передаёт по кругу солдатскую фляжку в кожаном футляре.
— Коньячок, товарищ полковник, — виновато улыбаясь, отвечает тот.
— Откуда коньячок? Из подвала Махмуда, небось с цианидом?
— Из запечатанной бутылки перелили в Мартане, товарищ полковник.
— Запечатанной? Ну, дай сюда.
— А сейчас что так не сделать? — спрашивает один из ребят — круглолицый, с тупым, добродушным лицом Семёнов. Он сидит, облокотившись на ржавое ведёрко, снятое с кашээмки, и положив на колени автомат, который только что окончил чистить.
— Как не сделать? — отрывисто отзывается Туманов, отпивая из фляги.
— Ну, не окружить село и баб всех не вывезти с детьми? А потом им, боевикам то есть, ультиматум и поставить.
— Да кто же решится на это? Сейчас же наши трусы, трясутся из-за малейшего их чиха. Боевики-то тут же в Европейский суд да в «Нью-Йорк Таймс» побегут. Как же — нарушают права человека. Девок-то наших насиловать да стариков живьём сжигать у них в порядке вещей, а вот их пальцем тронешь — всё — Страсбург, ООН… А наши бонзы этого и боятся.
— Чего же бояться-то?
— Да дураки они. Поставили Россию на колени перед Западом — мол, мы теперь развивающееся государство, да как вы нам, уважаемые да дорогие, скажете, так мы и поступим. Дураки мелкие! Это ж неслыханно — русского-то человека, победителя, никогда ни перед чем не пасовавшего, всегда и во всём привыкшего первым быть, в ученики к каким-то заморышам жалким определить! Только и слышно — Россия должна отказаться от имперских амбиций, должна построить демократию, должна умерить аппетиты, должна им то, должна сё. И вот когда выполните наши требования, тогда, дескать, мы примем вас в дружную европейскую семью, в цивилизацию, так сказать. Нет, друзья, Россия была и всегда должна быть империей. В этом её роль и назначение. Будем сильны — тогда и уважение появится. Слова нам никто не вякнет ни о правах человека, ни о том, что мы должны делать у себя на территории. Вон американцы-то бомбили Белград, рушили роддома и больницы, мирное население мочили, и хоть одна шавка гавкнула? То-то и оно… А на нас именно из-за нашей слабости и лают в голос. Ничего, придёт, придёт ещё наше время.
— А если не придёт оно? — с тревогой спрашивает Семёнов, выпрямившись и с каким-то щенячьим нетерпением глядя в глаза Туманову.
— Что ж, погибнем тогда все, к чёртовой бабке, — ответил Туманов, резко разведя руками. — Впрочем, сейчас, кажется, понимать стали, что без сильного государства нам не выжить. Путин вон пришёл, порядок наводит…
Подобные рассуждения я слышал часто, и не только от Туманова. И офицеры на Узле связи, и раньше, ещё в части, говорили примерно то же. Да, нельзя не согласиться с тем, что Россия не может и не должна находиться в нынешнем подавленном состоянии, с тем, что для нас оно неестественно. Но именно ли насилие — единственный выход из нынешнего кризиса? Вообще, разве только силой добилась наша страна своего положения? Напротив, всю свою историю только и делали, что спасали слабых, защищали немощных, помогали встать на ноги несчастным. Даже отрывая от себя, мы всегда помогали нашим союзникам. Мы закрыли грудью Европу от Чингисхана, поплатившись за это двухсотлетним рабством, спасли западный мир от бандита Наполеона, а после — ценой двадцати семи миллионов русских жизней — и от Гитлера, поставившего половину мира на колени. И что же мы получили за это? У России, единственной из европейских держав, никогда не было колоний, из которых она сосала бы соки, она, единственная, никогда не грабила своих сателлитов, а даже кормила их. Какое ещё из европейских государств, преодолевая последствия тяжелейшей из войн, помогало освобождённым народам так, как мы? Почти во всех соцстранах мы строили заводы, электростанции, поднимали их хозяйство, разрушенное гитлеровской оккупацией… Да мы, наконец, и территорию нашу почти всегда осваивали без насилия и резерваций (Ермолов тут почти исключение). Нет, наша сила не в танках и жестокости, мы сильны всечеловечностью нашей, гуманизмом, умением добром располагать к себе. В этом мы пророки, в этом мы на столетия опередили существующий порядок, в этом и наше, и, может быть, всего человечества будущее…
Однако людям вроде Туманова этого не объяснишь. Они, как идолу, поклоняются чистой физической силе, считая её абсолютом, на который везде и во всём опереться можно. Характерно и то, что он Путина упомянул, таким людям нужен сильный вождь, лидер с орлиным взором, мускулистыми плечами и стальным голосом. И в этом-то они, кажется, и ошибаются в первую очередь, тут-то и находится их ахиллесова пята.
14 марта 2001 года
Сегодня участвовал в первом настоящем бою. Недалеко от Урус-Мартана, где мы должны были встретиться со второй колонной, на соединение с которой идёт наше подразделение, мы задержались возле маленького сельца из десяти–пятнадцати домов, раскиданных по низеньким холмам. Двое наших ребят — Сенковский и Малахов — взяли цинковые вёдра и пошли просить у местных воды. Но когда они подходили к первому дому — маленькому зданию из красного кирпича с полуразваленной крышей, в них из тёмного проёма окна полетела граната. Сенковский, парень сообразительный и решительный, бросился на землю, дёрнув за собой Малахова. Граната, скатившись с откоса, слава богу, никого не ранила, но звук взрыва всполошил колонну. Туманов, только услышав его, сразу отдал несколько распоряжений — трём бойцам приказал оставаться у машин, а остальным — идти за ним. Хоть у меня голова другим была занята — я с Минаевым должен был прикрывать тыл одного из небольших отрядов, на которые распределилась наша группа, мне было очень интересно наблюдать за тем, как действовали военные. Всё происходило очень быстро. Наше подразделение, подчиняясь знакам шедшего сбоку Туманова, которые тот отдавал руками, то разбивалось на отдельные части, то сформировывалось обратно в сплошной строй, то рассыпалось по сторонам. Наконец мы устроились на трёх холмах, окружающих деревню, и начали обстреливать дома так, чтобы наши ребята, оказавшиеся в стороне от линии огня, могли спокойно уйти. Они действительно на корточках, повесив на шеи автоматы, отползли на безопасное расстояние, а затем присоединились к нам. Чеченцы из дома отвечали короткими очередями и, видимо, не зная толком, где противник, не сделали ни одного точного выстрела. Военные, кажется, понимали, что никакая опасность им не угрожает, но всё-таки, слыша звуки стрельбы, словно отдавая дань уважения всегда висящей над ними опасности, которая теперь щадит их, но может задеть в другой раз, наклоняли к земле головы. Наконец стрельба остановилась и с чеченской, и с нашей стороны. Наступила тишина, в которой слышны были только рёв горной реки, бегущей поблизости, птичьи крики да далёкие гулкие артиллерийские залпы. Я думал, что всё уже окончилось и чеченцы куда-нибудь скрылись, но, глядя на напряжённые лица солдат нашей группы, не опускавших автоматы, чувствовал, что все чего-то ещё ждут.
— Смотри, что сейчас будет, — после пяти минут ожидания шепнул мне Валентинов, сидевший рядом со мной на корточках на окраине холма. — Сейчас потянутся, зверушки.
Действительно, через несколько минут дверь дома открылась, и из неё выбежали, наугад паля в разные стороны, два чеченца в бронежилетах, надетых поверх ватников. Бежали они к оконечности холма, расположенного в северной части села. От него, как мы потом узнали, начинался пологий спуск к речке, заросшей по обеим берегам густым кустарником, в котором легко можно было спрятаться.
— Огонь, — резко скомандовал Туманов, сделав короткий взмах рукой. Этого только и ждали. Началась быстрая, перебивающая сама себя шквальная стрельба. Несмотря на сравнительно большое расстояние — между нами и целями было, наверное, метров сто пятьдесят–двести, обоих боевиков мы подстрелили до того, как они успели скрыться. Один из них упал сразу как подкошенный, широко раскинув руки. Другой же, видимо получив ранение в ногу, ещё пытался ковылять, но не прошёл и пяти шагов, как тоже свалился на землю. При падении с него слетела шапка, он зачем-то потянулся за ней, но, не дотянувшись, замер на месте. Двое ребят, находившиеся ближе всего к убитым, встали с мест и побежали к телам, но Туманов знаком остановил их. Он сам в сопровождении двух солдат добрался до того здания, в котором скрывались бандиты, бросил в окно гранату и отбежал на безопасное расстояние. Видимо, в помещении хранилось что-то горючее, так как взрыв был чудовищной силы — у дома вынесло рамы, покосилась кирпичная стена, а из окна валом повалил чёрный дым, сквозь который замелькали синие языки пламени.
Валентинов смотрел на всё происходящее с удивлением и только качал головой, видимо, думая о чём-то своём.
— Что такое? — спросил я его.
— Да то… Странно, что они убегать стали. Триста метров драпать по открытой местности под прицелом — верная смерть, считай.
— А что же им было делать?
— Да что и всегда — тряпку белую высунуть в окно да проситься в плен. А там кто знает — может, обменяли бы их на своих…
Впрочем, поведение боевиков вскоре объяснилось…
В село мы вошли только через двадцать минут, до того несколько раз обойдя его по кругу, надеясь обнаружить сообщников убитых бандитов. Но никого не нашли. Селение оказалось совершенно заброшенным и пустынным — ни в одном из окон не видно стёкол, крыши ободраны, ограды завалены и частично разобраны на дрова. Видимо, люди ушли отсюда больше года назад. Туманов приказал обыскать село, и мы осторожно обходили дома один за другим, стараясь не наткнуться на мину или растяжку, которые боевики часто оставляют на местах своих стоянок. Грустно было смотреть на эти пустующие жилища, где некогда кипела жизнь, кто-то ссорился, мирился, заводил детей… Куда ни зайдём, везде пусто, грязно, на полу валяются обломки мебели, обрывки газетной бумаги, какие-то старые, гнилые тряпки… В одном из домов я обнаружил почти не тронутую детскую — весёленькие, хоть и вылинявшие, розовые обои, шведская стенка, в углу — кубики и несколько плюшевых медвежат, посаженных у игрушечных чайных приборов… Так и чудилось, что где-нибудь за стеной сейчас зазвенит детский смех и в комнату с игрушечным паровозом в руках вбежит её румяный и толстощёкий прежний обитатель…
В одном из домов Николаев с Минаевым обнаружили следы бандитского постоя — несколько порожних бутылок водки (а болтают ещё, что чеченцы спиртного в рот не берут), шесть или семь открытых банок тушёнки, обёртки от шоколадок и спиртовую горелку. В маленьком полусгнившем деревянном сарайчике с прореженной крышей, пристроенном к зданию, Минаев нашёл два трупа наших бойцов, тех самых, которых боевики недавно захватили на блокпосту. Никому не пожелаю увидеть такой картины… Один солдат, парень огромного роста, буквально медвежьего сложения, был застрелен в лоб, точно между глаз. Он сидел в углу полностью одетый, даже застёгнутый на все пуговицы, скрестив руки на груди и открытыми глазами спокойно глядя куда-то вверх. Другой же лежал на маленьком и ржавом металлическом верстаке, похожем на те, что бывают в школах в трудовых классах. Ему повезло гораздо меньше, чем его товарищу. Его, видимо, пытали — всё его тело было иссечено, живот распорот, и из него выпущены кишки. На груди вырезана звезда, от рук, прикрученных проволокой к верстаку, бандиты, видимо, по одному отрезали пальцы… Что тут случилось? Почему одного солдата чеченцы пытали, а другого не трогали? Неужели он продался им? И если так — почему его всё-таки в итоге убили? Не знаю, будут ли нам когда-нибудь известны подробности этой трагедии… Зато стало понятно, почему убитые бандиты пытались сбежать. Видимо, понимая, что мы найдём трупы, они боялись, попав в плен, повторить участь замученных ими ребят. Удивительно разве то, что боевиков было только двое. Впрочем, Николаев считает, что они просто ночью отбились от своей банды, как это часто бывает, и утром надеялись нагнать её.
В сарае сложно было одновременно развернуться нескольким людям, и как-то само собой случилось так, что военные заходили в него по очереди. Зашедший с минуту пристально всматривался в погибших, словно впитывая в себя их образы, заучивая их наизусть, затем резко разворачивался и уходил. О субординации было забыто, люди шли в порядке живой очереди, без различия званий. Выходя, кто-то крестился, кто-то, скрывая волнение, с излишней суетливостью надевал шапку, кто-то цедил сквозь зубы ругательства. Я видел, как Николаев украдкой вытер глаза платком… Во время этих странных, как-то самих по себе состоявшихся поминок по двум никому из нас не знакомым людям между нами не было сказано ни единого слова… Туманов задержался в сарае дольше всех и вышел минут через десять, и то только тогда, когда его вызвали по какому-то делу бойцы.
Трупы боевиков перенесли в ту самую избу, где накануне ночью они пировали. Их обыскали, раздели до пояса, положили к стене голова к голове, и после все желающие приходили на них посмотреть. Первый чеченец был крупный мужчина лет сорока, бритый наголо и с иссиня-чёрной бородой, на которой вытекавшая изо рта кровь сделала багровую борозду. На его покрытой густым курчавым волосом груди было множество глубоких шрамов, в которых наш доктор лейтенант Никодимов опознал следы старых пулевых и ножевых ранений. Видимо, он успел повидать виды ещё в первую чеченскую. В кармане у него обнаружился Коран — небольшая книжечка в зелёной обложке, напечатанная на тонкой сигаретной бумаге. Видимо, он часто читал её — она изрядно уже потрепалась, некоторые страницы были загнуты, а в тексте остались отметины, сделанные ногтем. Нашли у него и несколько автоматных патронов, на каждом из которых было что-то нацарапано гвоздём по-чеченски.
— Что это? — спросил я у Валентинова, помогавшего при обыске.
— Имена его врагов, наверное, — отрывисто сказал он, презрительно глянув на чеченца. — Кровную месть какую-нибудь замышлял.
Второй боевик оказался гораздо моложе, на вид ему было лет двадцать, и по возрасту он мог быть даже сыном первого убитого. При нём кроме нескольких автоматных магазинов нашли только пластиковый складной стакан с цветным изображением Микки Мауса на крышке и дешёвый китайский радиоприёмник с одной кнопкой для переключения станций. Такие очень популярны у нас в части — ребята берут их в караулы, чтобы не скучать на посту.
Все как-то равнодушно смотрели на тела убитых чеченцев. Один из спецназовцев, Ёлкин, высокий русый парень, вдруг подошёл к ним, поставил ногу на грудь молодого боевика и громко и твёрдо сказал, оглядывая нас: «Это тело когда-то было человеком!» Зачем он это сделал и что хотел выразить своими словами, я не понял. Вечером ещё многие ходили фотографироваться на фоне трупов, но как-то тоже без особого энтузиазма.
Ночевали мы в этом же селении. В соседней станице всю ночь шли перестрелки, и мы с Минаевым, от нечего делать включив рацию, несколько раз перехватывали переговоры боевиков. Одна фраза меня очень удивила: «Вертушки сейчас прилетят, баб, детей собирайте да ведите сюда», — говорили они.
— Странно, что они по-русски говорят между собой, — сказал Минаев.
— А что странного, — из своего угла отозвался Валентинов, который сидел, вытянув ноги и куря трубочку. — Хотят, чтобы наши услышали и не мочили их. Надеются, скандала международного испугаются.
— А что, Валентинов, — спросил Минаев, отвинчивая крышку термоса и наливая себе чаю, — ты ведь воевал тут уже?
— Воевал.
— И как, часто такое вот видел, ну… как в сарае?
— Случалось, что же. И даже похуже видел в первую Чечню.
— Ты где тогда служил?
— Да в Грозном, в Ведено, в Шали. Всё объездил.
— И что там было?
— Да всякое бывало. Насмотрелся. И трупы видел ободранные, и баб с отрезанными сиськами, и детей, живьём зажаренных. Нечего говорить об этом.
— Страшно было?
— Да это всё не страшно, к этому привыкаешь.
— А что же страшно?
Валентинов, прищурившись, глубоко затянулся трубочкой и медленно выпустил изо рта густой сизый дым.
— Был случай один — тётка приехала из Москвы сына своего искать. Его убили где-то возле Грозного. Погиб он, а наши отступили и тело не смогли забрать — только землёй чуть присыпали. Она напросилась на приём к командующему — и то ли денег дала, то ли разжалобила его, но он разрешил ей искать сына, да и направил вдобавок к тому вместе с ней трёх человек, включая и меня. И вот несколько дней подряд искали мы этот злополучный труп. Перекапывали курганы, разрывали братские могилы. Открываешь иногда могилу — а там останки, уже развалившиеся, всё сгнило, стоишь, только нос закрываешь и сдерживаешься, чтобы не вырвало. На мать же страшно было смотреть — увидит тело, вся вытянется, соберётся, как гончая на стойке, и ждёт. И улыбается, улыбается при этом радостно, как будто, знаешь, золото нашла. Я говорил ей: ну что ты, мать, рану бередишь, мучаешь себя? Езжай домой, смирись. Горе, беда, но что же поделаешь, что тут изменишь? Жизнь большая, и счастье, может быть, ещё у тебя будет. Она на меня резко так зыркнула глазами и говорит: «Вот когда косточки сына своего отыщу, тогда и буду счастлива. Тогда я самой счастливой женщиной на свете буду!» И знаешь, искренне так, с вдохновением сказала, со слезами на глазах. Никогда её не забуду… Вот это было страшно.
— Что же, нашла она сына? — тихим, прерывающимся голосом спросил Минаев.
— Со мной не нашла, а потом, я слышал, подстрелили её — снайпер руку задел. Она сначала в госпиталь во Владик улетела, а оттуда её муж в Москву забрал.
— Война, что поделать… — задумчиво сказал Минаев после недолгой паузы.
— Эх, что поделать, что поделать! — вдруг злобно взорвался Валентинов. — Не знает он, что поделать. Мальчишка!
Он сдёрнул с полки свой бушлат, укрылся им, отвернулся к стене, и больше этим вечером мы не слышали от него ни слова.
18 марта 2001 года
До сих пор ищем проклятую банду Каитова. Сведений о ней нет никаких, кроме самых обрывочных. Кто-то видел одного из помощников Каитова — Гешарова с отрядом из нескольких человек, кто-то замечал движение в горах, где, по слухам, скрываются бандиты, ещё кто-то рассказывал, что видел боевиков, разбивших лагерь в такой-то местности. Этим данным мы уже почти не верим, так как непонятно — хотят ли люди запутать нас или, напротив, помогают искренне. Я до сих пор не могу понять эту местность, этот народ. Где-то нас встречают с уважением, помогают всем, чем могут, а где-то, напротив, натыкаемся на самую лютую ненависть. Такой контраст объяснить трудно. Валентинов, правда, рассказывает, что чеченцы вообще живут довольно обособленно, тейпами, то есть своего рода кланами, основанными на родстве, и часто один клан участвует в войне, а другой, напротив, самопроизвольно от боевых действий отстраняется и занимает нейтральную, а то и дружественную по отношению к нам позицию. Не знаю, всё ли так, как он говорит, но доля правды в этих рассуждениях должна быть, слишком уж хорошо они объясняют происходящее тут.
Небольшие стычки с бандитами стали для нас рядовым делом. Обычно это ерундовые перестрелки, когда чеченцы выстрелят в нас пару раз да и разбегутся, но случаются и схватки, переходящие в серьёзные бои. Мы потеряли одного из ребят раненым — ему в руку попал осколок гранаты, брошенной чеченцем во время одной из стычек. Осколок извлекли, руку перевязали, но всё-таки он сейчас недееспособен и едет в медицинской машине. Это высокий, коренастый парень лет двадцати двух, с весёлым, безобидным характером. К своему ранению он относится, как и все в первый раз раненные, с какой-то показной небрежностью — мол, ничего страшного, до свадьбы заживёт. Я расспрашивал его о том, как он получил ранение, было ли ему больно, страшно, ну и так далее. Он отвечает, что нет, страшно не было, он даже в первые моменты в горячке боя и не заметил происшедшего и только минуту спустя по стекающей с руки крови понял, что ранен. Только вот теперь он боится, что, если не доберётся до госпиталя вовремя, у него рука высохнет. Впрочем, доктор наш, Никодимов, смеётся над этим и говорит, что подобной опасности нет. Я, честно говоря, больше боялся бы заражения крови. Мы тут заросли грязью хуже, чем в группировке, ходим все чумазые, как кочегары. Ну, что поделаешь — попробуй провести неделю в поле, посреди весенней грязи и почти без капли воды…
Вообще же чеченцы воюют плохо. Туманов на привалах рассказывает иногда о них, причём всегда — в пренебрежительном тоне. Не знаю, то ли пытается людей своих подбодрить, то ли действительно ничего, кроме презрения, к ним не испытывает. Говорит, что подготовка у них боевая — совершенно ерундовая. Ни стрелять как следует не умеют, ни выносливостью не обладают. Тактика у них воровская — выстрелил, отбежал, спрятался. За счёт своего знания местности, умения прятаться в горах только и выезжают — в прямом бою им бы не поздоровилось. В частности, он рассказал нам довольно забавную историю, не знаю — правда это или нет. Генерал Шаманов, командующий нашими войсками в Чечне, в ходе какой-то очередной перебранки по рации предложил чеченцам устроить соревнование на выносливость, сделав марш-бросок по горам. Для сбора назначили какое-то место на нейтральной территории, загодя гарантировав безопасность. Чеченцы это соревнование нашим спецназовцам позорно проиграли, не пройдя и половины расстояния.
Среди боевиков иногда попадаются женщины — в одном из сёл мы задержали тётку, сидевшую на крыше с винтовкой и обстреливавшую проходившие колонны. Я сам не видел её, но ребята рассказывают, что она прикрывалась детьми, которые были при ней же. Её задерживают, а она ребёнка схватила и кричит в голос: «Мать многодетную у детей отнимают!» Собралась половина деревни, еле-еле с помощью старейшин и местных стражей порядка удалось её в машину затолкать.
Не могу не отметить ещё одно событие. Дня три назад наши ребята обыскивали по наводке, пришедшей из Грозного, один из чеченских домов — огромный трёхэтажный особняк с птичьим двором и виноградником, и в подвале обнаружили русского раба. Хоть подобные события и не такая уж редкость, посмотреть на него сбежалась вся наша колонна. Парень худющий, кости видно, вокруг глаз — круги синие. Одет в треники адидасовские и застиранную майку, стоит, с ноги на ногу переминается и смотрит на нас так пристально, что, кажется, из глаз сейчас выпрыгнет. Ребята дали ему бушлат, берцы нашли на замену его летним тапкам. Кто-то и стакан водки поднёс. Когда он немножко оклемался, стали расспрашивать о том, как он очутился тут. Сказал, что в этой деревеньке живёт с 98-го года, а до того жил в Ачхой-Мартане — большом чеченском селе. Там, по его рассказам, было лучше, чем теперь, — хозяин был очень богат — делал и продавал водку, а кроме того, имел и «пробивной» бизнес — это когда пробивают нефтяную трубу и сцеживают оттуда топливо. Потом сырьё на специальном заводике, которых много по всей Чечне — и маленьких домашних лабораторий, и огромных промышленных предприятий, обрабатывают и продают. Степан (так зовут этого беднягу) работал на заводе, помогал по дому и всё в этом роде. А вот когда продали его, стало тяжело. Новый хозяин — Магомеджанов — оказался человеком до свирепости злым, чему немало способствовало то, что его сын погиб в первую Чечню при штурме Грозного. При каждом случае он избивал беднягу, морил его голодом и издевался над ним. Например, во время застолий он вызывал его к гостям и напоказ унижал — заставлял плясать за хлеб (а голод, понятно, не тётка), ставил на него ноги, как на тумбу, заставлял вылизывать себе сапоги, говорить всякую чушь вроде того, что русский — раб чеченца, и всё в этом роде. Чего только не перенёс этот несчастный парень… Об отношении же остальных чеченцев к нему много говорит хотя бы тот факт, что почти все жители села, по его словам (а уж тут я бы ему доверял), прекрасно знали об его рабском положении, но при этом никто не то что не донёс об этом, но и не пытался как-то облегчить, хоть коркой хлеба, его жизнь. Вообще, чеченцы в массе своей, именно в массе — без различия — бедных или богатых, — относились к нему да и к другим рабам, тоже русским ребятам, которых он встречал немало, как к скоту. Интересная деталь — он рассказывал, что женщины, жена хозяйская, например, спокойно при нём переодевались. Раб, мол, не человек, не мужчина.
— А в плен-то ты как угодил? — спросил Туманов, который одним из первых пришёл посмотреть на бывшего невольника и, кроме того, первым из офицеров распорядился достать ему кое-что из вещей.
— Да по глупости всё это случилось. Возле Грозного вошли в село какое-то, где боевики сидели. Едем по дороге и вдруг видим — двигается нам навстречу несметное число местных, целая толпа — бабы, дети, старики какие-то. Мы понять не могли — что такое, думали — делегация, хлебом-солью нас люди встречают. Ребята все неопытные, не знали, что делать. Не стрелять же по ним? А как подошли они к нам, тут, откуда ни возьмись, и боевики появились. Все бородатые, холёные, в натовском обмундировании. Идут через строй и оружие буквально из рук у нас вынимают. Мы растерялись и даже не сопротивлялись. Стоим, как кутята беспомощные, только глазами хлопаем. Ну а потом — кого в расход пустили, а кого, как меня, — в рабство. Потом повезли нас с ещё одним пареньком по городам да сёлам и везде, как зверей, гражданским показывали. Те пальцами в нас тычут, ржут, плюют, камнями кидают. Не кормили почти, только били да пинали. А потом уже я к первому хозяину перешёл. Сначала говорит мне — пиши семье, родным, кому угодно, доставай денег, чтобы выкупили тебя отсюда, — двадцать тысяч долларов. Я, конечно, написал домой записку. Но ответ так и не пришёл — у нас семья многодетная, и так родители бьются, чтобы прокормить всех, а уж двадцать тысяч — такие деньги для них неподъёмные, что смешно и говорить об этом. Так и остался тут.
— Бежать-то пытался? — спросил один из ребят, Евстафьев, — разбитной и весёлый малый в туго перетянутом ремнём бушлате и шапке, так лихо задвинутой назад, что она едва держалась на его бритом русом затылке.
— Пытался один раз, от второго хозяина, — как-то смущённо ответил Степан, даже виновато потупившись при этом, словно стесняясь своего малодушия, из-за которого он только однажды решился на побег. — Правда, плохо это закончилось.
— Как?
— Да так… К побегу я готовился долго — копил деньги — копейки, которые удавалось за хозяевами подобрать, кое-что прятал из еды. И вот как-то ночью, когда хозяин уехал, выбрался из подвала и сбежал. Спал в канавах, под кустами, в сараях каких-то старых. Одного боялся — сделать круг да обратно к хозяину вернуться, это мне в кошмарах снилось, и даже наяву как представлю это, и тогда ноги подкашиваются. Ни компаса, ни карты при этом у меня не было, и, встречая на пути название какого-нибудь села на придорожной табличке, я не знал, где нахожусь, — ушёл ли вперёд или забрал обратно… Хорошо ещё, если попадался лесок какой-нибудь, — я знал, что у деревьев ветви длинные на юг указывают, а короткие — на север — ну хоть какой-то ориентир… На пятый день вышел к какому-то городу. Думаю: ну всё, здесь и спасусь, в городе-то, даже в чеченском, и русские могут быть, и бандиты там не посмеют средь белого дня меня забрать. Увидел машину милицейскую и побежал к ней. Подбегаю: менты меня под руки взяли — и в машину. Отвезли в участок, обо всём расспросили, всё записали, покормили и в дежурке спать уложили. А утром открываю глаза и первым вижу хозяина своего. Так он при них меня на пол повалил да давай сапожищами бить… Еле оторвали. Привёз меня обратно в дом и снова бить начал. Печёнку отбил, зубы выбил (тут он открыл рот и действительно показал одни чёрные обломки зубов). Потом оставил отлежаться и говорит — с собаками жрать теперь будешь. И месяца два он меня действительно с собаками своими, двумя злющими овчарками, из одной лоханки кормил. После этого я уже не бегал, чувствовал, что второй раз побоев не вынесу…
Закончив говорить, он ещё долго курил возле нашей кашээмки. Ему, видимо, холодно было на ветру в одном бушлате, но он долго не влезал в машину, а всё радостно оглядывался вокруг себя, внимательно следя за нашими бытовыми солдатскими делами — как кто-то носил воду, чистил оружие или вытряхивал грязные резиновые коврики из салона… И весело так, по-младенчески улыбался — может быть, впервые улыбался за эти пять лет… Ребята всё приносили ему гостинцы — кто одеяло, кто пачку сигарет, кто банку тушёнки. Он за всё это почти униженно благодарил, кланяясь и подавая руку.
Когда он уезжал со встречной колонной, которая шла на Ханкалу, к нему вдруг подбежал один из наших ребят — совершенно ему незнакомый и до этого ни разу с ним не заговоривший солдат. Сняв с себя оловянный крестик на тоненькой цепочке, он надел его Степану на шею и крепко обнял. Беднягу, кажется, очень тронул этот жест, я издали видел, как он, уже устроившись в кузове грузовика, растирал ладонями слёзы по лицу.
Вечером в кашээмке мы обсуждали происшедшее.
— Ну, хорошо, хоть теперь отмучился он, — сказал Минаев.
— Да кто знает, — сказал Валентинов, — может быть, ещё хуже среди наших будет. Посадят ещё.
— Ну, это вряд ли.
— Как сказать. Командиры-то, отцы наши, не любят ошибки свои признавать, а тем более — на себя ответственность принимать. Тут же объясняться надо — почему меры не были приняты для спасения, почему расследование не проведено и всё такое прочее. Плюс к тому надо виновных отыскивать, а тут политика какая-нибудь может обнаружиться. Ну, например, этот же Магомединов — кунак кому из наших-то начальников, дела у них общие. Как же теперь: его, брата родного, — и в зиндан? Легче уж солдатику безответному пятёрочку выписать. Мол, так и так — подлец и дезертир. Сбежал и прохлаждался на курорте, а ради развлечения в кулачных боях участвовал и черемшу собирал, сельское хозяйство вражеское восстанавливал. Ну, или там по пьяни в плен попал, блокпост пропил.
— Как это, блокпост пропил? — удивлённо спросил Минаев. — Неужели такое бывало?
— Сейчас не знаю, а в первую Чечню всякое бывало на блокпостах. Случалось, и пропивали. Иногда так пили, что сами чеченцы гражданские ни за какие деньги не продавали воякам нашим водку — напьются мужики и давай стрелять по сторонам почём зря. Ну а чаще командиры их продавали.
— Как это?
— Ну, так — у полкана какого, к примеру, отношения хорошие с чехами, скажем, торговля налаженная. Такое часто тогда бывало — начальник всё — консервы, боеприпасы, даже топливо — на сторону продавал, а бойцы на самообеспечении были, с проезжавших драли по копейке на покушать. Ну и в какой-то момент чеченец и предлагает — продай, мол, блокпост. Мешает он ему, или претензии есть к кому из бойцов — застрелили не того. Тот и продаёт. Кстати, и деньги-то небольшие, сравнительно, конечно, — 3–4 тысячи долларов. Дело оформляют так: как-нибудь вечером командир приказывает сдать оружие и поставить его в пирамиду. А чехи ночью приходят и забирают всех тёпленькими.
— Да не может быть такого, — недоверчиво сказал Минаев. — Что же, дураки бойцы, не видят ничего подозрительного в том, что им оружие приказывают сдать? А полковник как перед начальством отчитывается? Вообще, не представляю, как это организовать и как…
— Да ты многого не представляешь, — нахмурившись, оборвал его Валентинов.
Я думал, что сейчас вспыхнет очередной спор, но Минаев хоть и косо глянул на прапорщика, на этот раз возражать ему почему-то не стал…
22 марта 2001 года
Между тем банда Каитова, которую мы преследуем, постепенно разбегается. Об этом теперь говорят не только местные жители, то же сообщают и в официальных сводках. В частности, недавно возле села Шали подстрелили Мадеджанова — одного из полевых командиров Каитова. Некогда он немало попортил крови нашим — тут и убийства, и подрывы мостов, и грабежи… Его сразу узнали по огромному шраму, пересекавшему лицо. С ним было около десяти человек, многих задержали. Они рассказывают, что у Каитова закончились деньги, вот они и расходятся. Прям какой-то атаман Грициан Таврический из «Свадьбы в Малиновке». Но вот где он сам, мы пока не знаем. Быстрее бы закончить все дела да домой, в группировку…
Вчера произошёл один запомнившийся мне случай. Выезжали мы из одного села, когда старший колонны, ехавший впереди, подал знак остановиться. Выяснилось, что ему показалось какое-то странное движение на дороге. Туманов приказал группе из четырёх человек осмотреть местность. И действительно — нашли несколько растяжек, расположенных в трёх или четырёх местах на переезде, причём таким образом, чтобы они сработали одна за другой. Растяжка, собственно, — это артиллерийский снаряд, ну или реже — самосборный заряд взрывчатки, к запалу которого привязана струна или тонкая верёвка. Наступишь, наедешь на неё — и происходит взрыв. Недалеко от Мартана я уже видел наших бойцов, попадавших на такие растяжки, — их как раз увозили в госпиталь на вертушке. У одного ногу оторвало, другому череп пробило… Оба — замотанные, как мумии, бинтами, не говорят, а только тихо стонут… Пока сапёры разбирались с миной, ещё одна группа ребят обыскивала местность. Мы стояли с Минаевым и Валентиновым возле машины и курили, когда раздался жуткий крик. Похватав оружие, мы бросились в сторону, откуда он доносился. Выяснилось, что спецы — Воронов, Сапрыкевич и Головко — нашли «террориста», паренька лет десяти, который подкладывал эти заряды. Собственно, с одной из растяжек в руках его и обнаружили в густых кустах возле дороги. Сапрыкевич — огромный черноволосый детина с лицом болезненно-землистого цвета, вытащил мальчишку за волосы из кустов, одним ударом свалил его на землю и поддал в живот сапогом. Головко и Воронов тоже отвесили ему каждый по удару, затем ещё по одному… Чем дольше они били его, тем больше раззадоривались. Чувствуя и понимая их, думаю, что всё они вспомнили ему — и страх наш вечный перед взрывами, и погибших ребят, и вообще всю нашу грязную, кровавую жизнь… Мальчишка сначала кричал, затем начал стонать в голос, а когда мы подходили — уже и не стонал, а только бессильно закрывал лицо руками.
— А ну прекратить! — издали крикнул Минаев бойцам.
Но они не прекращали.
— Прекратить! — крикнул он снова и, уже на бегу достав пистолет, дважды выстрелил в воздух.
— Товарищ лейтенант, нарушитель! — крикнул Сапрыкевич, обернувшись к нам и обхватив ладонью цевьё автомата, висевшего у него на шее. — Растяжки ставил.
— Нарушитель, нарушитель! — задыхаясь, говорил Минаев, подбегая к ним. — А вы русские солдаты или кто? Додумались: с детьми воевать!
Он растолкал бойцов и подошёл к мальчишке. Тот лежал на земле, тяжело и сипло дыша. Всё его лицо было иссечено ударами, нос свёрнут на сторону, изо рта шла кровь. Когда мы были совсем близко, он, видимо сделав огромное усилие, поднялся на ноги и, прижимая руки к животу, глазами затравленного зверёныша посмотрел на нас. Был он небольшого роста, худой как спичка. На вид ему казалось лет десять-одиннадцать.
— Что, как звать тебя? — спросил его Минаев.
— Ахмад, — робко ответил ребёнок.
— Откуда ты?
— Из села соседнего.
— Кто послал тебя сюда? Мать послала? А?
Мальчик молчал.
— Ну, говори! Кто тебе растяжку приказал ставить?
— Да отец небось воюет, вот он и помогает ему, — обиженно сказал Сапрыкевич, утирая тыльной стороной огромной грязной ладони пот со лба. — Хрен он что скажет.
— Не разговаривай, — оборвал его Минаев и снова обратился к мальчику: — Ну, отвечай!
Но мальчик больше ничего не сказал — то ли от побоев, то ли от страха он совсем потерял дар речи. Через минуту к нам подошёл Туманов с двумя офицерами и отозвал Минаева в сторону. Кажется, у них вышла ссора, потому что Минаев через час явился в кашээмку хмурый как ночь. Мальчишку же отпустили с какой-то родственницей — желтолицей угловатой чеченкой в чёрном платке, прибежавшей через десять минут из селения. Она укутала ребёнка в длинное серое полотенце, похожее на половую тряпку, и увела за собой в аул. Хотели отправить в село команду — найти тех, кто ребёнка подучил подложить мину, но времени на это не оказалось.
В детях ненависть особенно поражает, кажется чем-то диким, уродливым, невозможным. Идёшь иногда по мирной улице, видишь играющих детей и должен думать — а ни у кого ли не спрятан ствол? А не бросит ли кто в тебя гранату? Такие случаи бывали и бывают, о них известно. Боевики вообще очень хорошо с детьми ведут пропаганду, тут угадывается что-то изощрённое, геббельсовское. Мы были недавно в школе в одном из сёл, и представь себе — на стенах картины повешены, изображающие настоящие зверства, то, что от детей всегда и во все века утаивали. На одной, под названием «Герои Газавата», — чеченцы расстреливают безоружных русских солдат. На другой Дудаев с ополчением идёт по улице Грозного вдоль сложенных в линию трупов убитых бойцов. На третьей изображён бой: храбрые чеченцы с ножами в руках наступают на строй русских солдат, те же, робея, опускают автоматы, а то и вовсе, вжав головы в плечи, спасаются бегством. Не буду говорить о художественных достоинствах всех этих изображений — их нет. Это какие-то уродливо увеличенные карикатуры, которые вызывали бы смех своими шаблонностью и наигранностью, если бы не их сюжеты. Но главное — кровь, кровь, отрезанные головы, разорванные пополам тела. Всё грубо натуралистично, с физиологическими подробностями, как по анатомическому атласу. И это висит в том числе и в младших классах. Заглядывали мы и в брошенные тетрадки детские, дневники. Каждый почти пишет, что отец у него «сотрудник национальной службы безопасности» — иными словами, — боевик. И темы сочинений, задаваемые на дом, те же — прославление героизма убийц, восхваление насилия во всех видах. Так не людей — собак, бульдогов бойцовских воспитывают… Какие всё это даст всходы — сложно предположить. Долго нам, наверное, ещё не одно десятилетие расхлёбывать эту кашу.
Одно ещё наблюдение упомяну. Я давно заметил, что во всех как официальных агитационных, так и самодельных пропагандистских плакатах фигурирует один и тот же образ красной звезды. Он почти официально обозначает русского солдата. Звёзды рисуют дети в своих тетрадях на касках русских солдат, разоряющих сёла, звёзды изображены на машинах, обмундировании наших военных на агитационных плакатах, звёзды, наконец, частенько вырезают сами боевики на груди и лицах пойманных ими наших бойцов. Между тем в нынешней армии образ красной звезды — уходящий. У офицеров на кокардах уже давно нет никаких звёзд, их заменили двуглавые орлы. У солдат они попадаются редко, да и то на значках, а не на огромных кокардах, как прежде. Ещё звёзды есть на ремнях, но их мало, в основном сейчас мы портупеи носим, а на них вообще нет никаких знаков. Ассоциирование красной звезды с русскими солдатами — не свидетельство ли это некой исторической памяти народа, не смутное ли воспоминание о тех днях, когда люди со звёздами их переселяли?
…Каждый вечер вспоминаю об Ире, о нашей с ней последней встрече. Её лицо, залитое слезами, сжатые перед грудью кулачки так и стоят у меня перед глазами… Не забыла ли она меня?..
12 апреля 2001 года
Две недели прошло с последней моей записи, а я всё не решусь добавить что-то новое. Так сгустилась жизнь за это время, что нельзя выделить отдельного события, всё — и значительное, и мелкое — как-то удивительно однотонно, серо, не вызывает никаких ярких эмоций. Вкратце напишу, что мы побывали в Грозном, Шаами-Юрте, Шали и ещё в нескольких пограничных сёлах. Банда Каитова разбежалась окончательно, самого её главаря схватили где-то в Гудермесе, где он пытался вербовать людей. Мы же, выполнив все задания, направляемся теперь домой… Я бы хотел рассказать о каком-нибудь необыкновенном подвиге, геройстве, свидетелем которого был, но, если честно, не хочу. Как ни разнообразно происходившее с нами, но ничего отдельного не выделишь — сплошные серость и грязная, мясная банальность. Именно банальность, настаиваю на этом. Я не знал, что бывает банальная смерть, но она только такой и бывает… Я видел, как гибнут наши ребята, видел, как погибают чеченцы, и каждая смерть только укрепляла меня в этом мнении. Не знаю, не могу представить себе людей, которые бы сохранили в этих условиях патриотические чувства, не могу вообразить, как можно совершить тут подвиг, и вообще не знаю и не понимаю, что это такое — подвиг. Мне кажется, что всё творимое тут и нами, и ими, чеченцами — одно большое, глупое, грубое, бездарное преступление. Я видел, как солдат с одним ножом бросался на чеченского автоматчика, — наверное, это героический поступок, но для меня в этом нет ничего примечательного, я чувствую, что и я бы на его месте сделал то же. Интересно, как-то я буду смотреть на это после, уже со стороны, в какой момент начну считать это подвигом? И трупы, трупы… Я видел возле Грозного труп человека, сожжённого и вдавленного всем скелетом в грязь, одни белые кости торчат. Что, кто он? Почему валяется там? Кто убил его? Вспоминаются мне какие-то ободранные черепа, какие-то гнилые и высушенные тела, какой-то человек, которого мы при обыске нашли повешенным на кишках, ещё — убитые бойцы на одной из пограничных со Ставропольем застав, сложенные в виде звезды голова к голове, женщина с отрубленными руками и ногами, изуродованный взрывом ребёнок. Всё это переполнило меня, превысило какую-то чашу терпения… В какой-то момент, я не могу вспомнить этого перехода, внешние явления перестали поражать меня, я как будто окаменел, потерял ко всему чувствительность. Это окаменение внутреннее, всё больше охватывающее меня, до ужаса меня пугает. Как будто что-то внутри меня сопротивляется, как будто втайне что-то протестует против него. Я не могу отделаться от страха того, что никогда уже не вернусь к обычным человеческим чувствам. Впрочем, может быть, состояние это — некая психическая защита, без которой я давно бы сошёл с ума.
Говорят, я тоже кого-то убил. Во время перестрелки недалеко от Шаами-Юрта я выстрелил по дому, в котором прятались боевики. Один из наших снайперов — Чейвазов сказал мне, что я подбил какого-то бандита. Я даже не обратил на этот факт особого внимания, и сейчас, когда пишу это, он не представляется мне чем-то особенным. Не знаю, как бы я отнёсся к нему, не будь нынешнего сонного состояния?..
Убили двух наших — какого-то офицера из группировки, сопровождавшего нас от Шаами-Юрта до Грозного, и сержанта Семенкова. Про офицера я слышал только, что он пошёл покурить, и в полной темноте снайпер убил его, ориентируясь только на огонёк сигареты. Этот случай нам часто приводили в пример на разводах, предупреждая о необходимости соблюдать осторожность. Этого офицера, его фамилия, кажется, Хитров, я не видел и не знал, его труп забрали на следующий же день какие-то встретившиеся нам сапёры, ехавшие колонной в чеченскую столицу. Семенкова же я знал хорошо — это был очень рассудительный, хозяйственный и, казалось, всегда всем довольный парень. Его деловитость и основательность были так хорошо известны, что однажды, когда у нас не было повара, Туманов назначил его на эту должность. Семенков, хоть, кажется, и никогда до того ничего не готовил, действительно, прекрасно справился со своими новыми обязанностями. Он достал где-то поваренную книгу, завёл новую посуду и приборы на замену измучившим нас котелкам и каждый день стряпал довольно неплохую пищу. В обычное же время он исполнял обязанности старшины и каптёра. Он всегда торопился и спешил куда-то, до всего ему было дело. Одному бойцу менял бельё, другому выдавал какие-то новые сапоги, третьему доставал масло для смазки оружия… Его, как и многих ребят, ждала дома девушка, фотографию которой в аккуратной пластиковой рамке он любил нам показывать. Это была симпатичная курносая блондинка, с немного косящими серыми глазами и трогательной родинкой над верхней губой. Она была поклонницей группы «Руки вверх» и часто писала жениху миленькие письма с нарисованными по углам листа сердечками и обведёнными в виде облачков наивными стишками из песен своего любимого коллектива. Иногда солдаты высмеивали Семенкова — мол, глупая у тебя девчонка, раз такую ерунду слушает. Тот на это никогда не обижался, а рассудительно заявлял, что, действительно, любить «Руки вверх» — не очень похвально. «Но, — прибавлял он, — она ещё совсем молодая и неопытная, ей всего восемнадцать лет (самому ему едва исполнилось девятнадцать), так что судить о ней ещё рано, а надо подождать, пока вырастет и поумнеет». И действительно, глядя на него, так и виделось, что она вырастет, поумнеет и будет ему хорошей, верной женой, такой же аккуратной и хозяйственной, как он сам… Теперь его труп лежит в штабной кашээмке, обёрнутый в два бушлата и привязанный верёвками, чтобы не падал во время движения. Убило его во время переезда через железную дорогу. Машина, в которой он ехал, тряслась по рельсам и шпалам, когда из одного из сараев, стоящих на отшибе у дороги, раздался одинокий выстрел. Лобовое стекло расплескалось по кабине и водитель — ефрейтор Шилов — изо всех сил вдавил педаль газа, думая, что начался обстрел, и желая уйти из-под огня. Проехав пару сотен метров и поняв, что пальбы позади нет, он остановился, чтобы собраться с духом. Оглянувшись на соседнее сиденье, он увидел, что Семенков сидит, не двигаясь, а всё его лицо покрыто кровью. Он дёрнул его за руку, думая, что парень просто от испуга потерял сознание, но Семенков не шевельнулся. Тогда Шилов пригляделся к нему получше. Смотрит — а у того дырочка во лбу маленькая. Повернул он его, а сзади — половины черепа нет, и мозги по всему сиденью разбрызганы. Вообще, часто бывает так, что входное отверстие у пули небольшое, так что и не заметишь его, а выходное — как от снаряда какого-нибудь. Помню, больше всего меня поразило тогда, что кровь Семенкова, осколки черепа собрали и вытерли с места и после там спокойно, как будто ничего не случилось, сидели. Даже и я сидел несколько раз, когда мне приходилось ездить в этой машине. Помните, у Достоевского был момент, когда Раскольников носок, в старушечьей крови замазанный, сначала не мог надеть, но наконец победил себя и натянул его на ногу? «Кончил же тем, что надел!» — помните? Тут тоже этот барьер преодолён, но не разумом преодолен он, не мыслью и логикой и даже не усталостью (именно не усталостью — это заметьте, это важно!), а какой-то животной грубой и слепой силой… Это вот — наша жизнь.
Наши ребята все так же вымотаны, и все поскорее хотят обратно в группировку. Один командир наш, Туманов, держится хорошо, ему все эти бедствия нипочём. Он, кстати, был легко ранен — пуля сбила ему шапку с головы, чуть задев при этом. Ребята говорили, что несмотря на то, что кровь залила ему всё лицо, он спокойно продолжал бой и отдавал приказы как ни в чём не бывало. Валентинов был рядом с ним в тот момент и подтверждает, что всё именно так и было. Кстати, сам он держится бодро, хотя устаёт больше всех нас — по ночам ему приходится чинить одну важную железяку, которая недавно сломалась. Немного меня беспокоит разве что Минаев. Во время поездки он как-то всё больше падал духом. Сначала мне казалось, что дело или в проблемах со здоровьем, или в каких-то нагрузках, оказавшихся для него непосильными, но, видимо, тут виной что-то другое, кое-что, что, может быть, посерьёзнее физических трудностей.
Одна история, произошедшая пару дней назад, окончательно выбила его из колеи, и это показалось мне симптоматичным фактом, оправдав некоторые мои догадки. Дело было так. Мы проезжали мимо Керла-Юрта — маленького грязного сельца, похожего на все остальные чеченские сёла в зоне войны. Грязь, какая-то бессильная полуразруха (лучше уж полная разруха, чем это), серые домики и скучное серое поле. Это село считалось враждебным, в нём, говорят, сильны ваххабитские настроения, и нам приказали быть осторожнее возле него. Передали это два раза, и мы насторожились. Наши худшие опасения полностью оправдались. Только мы оказались рядом, по нам начались выстрелы. Спецы, как всегда, быстро сгрупировались, попрятались за машинами и холмами, и началась перестрелка. Банда, в которой было человек двадцать, отступила. Мы не стали их преследовать, так как не имели на это ни ресурсов, ни времени, но Туманов приказал обыскать ближние к нам два дома, откуда начались первые выстрелы. В первом же доме — полуразрушенном жёлтом кирпичном строении с осыпавшейся шиферной крышей, ребята нашли двух скрывавшихся боевиков. Оба грязные, ободранные, засыпанные какой-то извёсткой. Ребята со смехом рассказывали, что они пытались спрятаться под обломками разрушенной стены, что-то неосторожно задели, и на них осыпался потолок и свалились хранившиеся на втором этаже какие-то древние сани. Собственно, по шуму-то их и нашли. В том же доме обнаружили ещё одного мужичка — маленького, грязненького, страшно заросшего, в линялых джинсах и с диким, напуганным взглядом. Если первые два боевика пытались сопротивляться и вырываться, несмотря на то, что были оглушены, третий только ошалело оглядывался по сторонам и что-то шептал себе под нос. Об обнаруженных бандитах доложили Туманову. Я думал, что сейчас начнётся вся наша обычная, тысячу раз надоевшая мелкая суетня — переговоры со штабом, вопросы — что делать с пленными, куда доставить их на допрос или как допросить самим и всё в этом роде. Но Туманов подозвал грязного, в заляпанном кровью бушлате сержанта Коровина — одного из ребят, нашедших боевиков, и коротко бросил ему: «Расстрелять!» Но тут случилось неожиданное происшествие. Когда боевиков отводили за дом, чтобы разобраться с ними, навстречу бойцам выкатилась толстая тётушка в чёрном платке, похожая на растрёпанную ворону, и что-то быстро заговорила на своём языке. Несколько военных, стоявших рядом, думая, что устраивается какая-то провокация, подошли к ней и попытались оттолкнуть её в сторону, но она что-то залепетала им, бросаясь от одного к другому. Я слышал только слова «безумный, больной», гортанным голосом повторяемые на все лады. Минаев, кажется, стал прислушиваться к ней, и она, схватив его под руку, стала уже подробно что-то ему объяснять. Он послушал минуту, приказал бойцам остановиться и пошёл к Туманову, уже влезавшему в машину. Они долго спорили о чём-то. Наконец Туманов сделал знак рукой одному из ребят, задержавших бандитов. Тот подбежал, ответил на какой-то вопрос и вернулся обратно к своим людям. Процедура немедленно продолжилась. Задержанных завели за дом, и через минуту оттуда раздались несколько отрывочных выстрелов.
На Минаева их звуки произвели ужасное впечатление. Я, стоя в нескольких шагах от него, видел, что он побледнел как полотно. Мне стало даже жалко его.
— Товарищ лейтенант, что с вами? — спросил я его. Он не ответил, а только резко, как на параде, развернувшись, чеканным шагом пошёл к машине. Этим вечером он не сказал ни слова, я только слышал сквозь сон, что поздно ночью они о чём-то шептались с Валентиновым. На другой день я как бы между делом расспросил прапорщика о произошедшем. Он сказал, что случилось вот что — к Минаеву подбежала тётка, которая представилась родственницей одного из задержанных — того самого грязного мужичка, которого взяли вместе с бандитами. Она рассказала, что он — больной, сумасшедший, известный всей деревне, а не бандит. Минаев доложил об этом Туманову. У них вышел спор, в результате которого командир подозвал одного из бойцов и спросил его об этом якобы больном. Тот доложил, что при нём нашли оружие — пистолет ТТ и несколько патронов. Тогда Туманов и приказал им продолжать начатое.
— А что, могло такое быть, что действительно невинного расстреляли? — спросил я прапорщика.
— Могло, — флегматично ответил он, орудуя паяльником.
— А откуда же оружие у него?
— Подобрал, может быть, где-нибудь. Тут чего только не валяется…
Как бы там ни было, но после этого Минаев скис окончательно. В нашу работу он почти не вмешивается, всё сидит в своём углу и угрюмо молчит.
22 апреля 2001 года
Неделю назад мы вернулись в Ханкалу, и за это время успели произойти как очень приятные, так и трагические события. Сначала расскажу о хорошем. Во-первых, сменился Сомов, и вместо него командует узлом полковник Заболотцев, полный, добродушный толстяк, кажется, довольно интеллигентный человек. Он прибыл из главного штаба внутренних войск, а публика там совсем иная, чем в обычных частях. Солдат они и не видят — те у них разве что охранниками да курьерами работают, и потому хозяйничает он тут совсем не так, как офицеры из части. Мне кажется, он даже отчасти боится нас и потому относится к нам очень формально, без излишних требовательности и придирок. Жизнь началась спокойная, по уставу, что, в общем-то, всех устраивает. Кроме того, прекратились прежние пьянки и гулянки.
Другое, главное хорошее событие в том, что наши отношения с Ирой приняли новый поворот. Через день после того, как я оказался на Узле, мне рассказали, что, пока меня не было, Ира звонила на Узел каждый день из Северного, пытаясь узнать, где я и что со мной. Этим же вечером я дозвонился до Северного, и у нас состоялась долгая беседа, о которой писать не буду, вряд ли я когда-нибудь забуду её. Вкратце — впервые она призналась, что неравнодушна ко мне, и впервые я ей открыто рассказал и о своих чувствах. Отношения у нас с ней лучше некуда, обещает ждать меня после увольнения. Её отцу я, правда, не нравлюсь, но она надеется убедить его. После армии мы совершенно точно встретимся, и там… Не хочу загадывать, чтобы не накаркать.
Но сразу после разговора с Ирой произошло и одно печальное событие. После нашего разговора с ней я всё никак не мог уснуть и до поздней ночи гулял по группировке, дыша вечерним воздухом, любуясь на звёзды и наслаждаясь своим счастьем. Когда я собирался идти в палатку и откинул уже её подол, позади меня раздался истошный, дикий вопль. Я побежал на его звук и увидел довольно жуткую картину. Возле столовой у свёрнутых рулонов брезента копошились две фигуры. Подойдя, я увидел, что в грязной луже у палатки лежал наш дизелист Васильков, весь в крови. Над ним, склонившись, стоит Минаев и бьёт его руками, ногами изо всех сил, с какой-то отчаянной ненавистью.
— Тварь, сволочь, мразь! — кричал он.
Когда я подошёл, к месту сбежались уже человек пять, среди которых был и спецназовец — майор Цыбулько, который, только подойдя, кинулся к дерущимся и начал растаскивать их по сторонам.
— Боец! — крикнул мне Цыбулько, увидев меня. — Что встал, как конь? Помоги!
Я подошёл и помог поднять на ноги Василькова.
— Что такое? Что сделал ты? — стал расспрашивать Цыбулько.
— Ни-ни-ничего… — заикаясь, объяснял Васильков, вытирая измазанными машинным маслом руками заплывшие кровью глаза. — Я кабель питания менял, выложил его наверх, а тут товарищ лейтенант шёл. Я и по-по-просил т-т-т-товарища лейтенанта н-н-не на-наступить. И вдруг он ка-а-а-к на-на-бросится.
— Точно больше не было ничего? — спросил Цыбулько.
— Ни-ни-ничего.
Мы подошли к Минаеву. Он лежал, раскинувшись, на земле, широко открыв глаза. Мне показалось, что он шепчет что-то, и я осторожно наклонился к нему.
— Сволочи, твари, мрази, — тихо говорил он.
— Да он в дупло бухой, — сказал майор. И стукнул меня по плечу: — Давай дуй в палатку офицерскую, зови своих начальников, пусть помогут дрыхнуть уложить это тело.
Я привёл офицеров, которые помогли поднять Минаева, а затем перенесли его на его койку в палатке. Тем временем подошла моя очередь заступать на смену на телеграф, и я ушёл, не успев узнать причины происшествия. Это событие меня удивило, ничего подобного именно от Минаева я никак не ожидал. Следующим утром, уже меняясь со смены, я узнал от ребят из палатки, что Василькова с переломом руки перевезли в санчасть. Когда я возвращался к палатке, меня окликнули. Я узнал Минаева. Он, бледный как тень, стоял у порога палатки.
— Сёмин! — крикнул он мне. — Подойди на минуту.
Я, несколько удивлённый, подошёл.
— Что было вчера, помнишь? — спросил он, заведя меня за угол палатки.
— Помню, товарищ лейтенант, — сказал я, вглядываясь в его лицо. Он был бледен, бескровные губы тряслись.
— А с Васильковым что — можешь узнать?
— Знаю, что в медчасти он лежит, кажется, рука у него сломана.
— Ну всё, всё, иди, — сухо сказал Минаев. Я был уже возле палатки, но вдруг он снова окликнул меня: — Эй, Сёмин, а не сходишь со мной… ну… в медчасть, — сказал он нерешительно. — Я бы проведать хотел.
Когда мы дошли до здания медчасти, расположенного в северной части группировки, Минаев зашёл внутрь и спросил у дежурной медсестры расположение больных. Васильков лежал на кровати. На глазу была повязка, рука привязана. Увидев Минаева, он приподнялся и единственным открытым глазом опасливо посмотрел на него. Минаева этот взгляд, кажется, поразил, он даже вздрогнул почему-то.
— Ну что? — спросил он, садясь на узкую скамеечку рядом с койкой. — Лучше тебе?
— Лучше… — испуганно сказал Васильков.
— Да ты не бойся. Я извиниться пришёл.
— Я прощаю, товарищ лейтенант.
— Я не со зла, а знаешь… нашло что-то, — сказал Минаев тем же робким голосом. На больного он старался не смотреть и говорил, всё больше глядя прямо перед собой.
— Да,я понимаю. Если вы беспокоитесь, что я доложу… ну… об этом, то я ничего не сказал. То есть сказал, что упал, — ответил Васильков.
— Может, сигарет тебе принести или поесть чего-нибудь? — спросил Минаев.
— Ну, сигарет можно. Только курить тут нельзя, — улыбнувшись, ответил солдат.
Минаев встал и пошёл со мной в группировку. Он всё молчал. Только у самого входа в палатку вдруг опомнился, достал бумажник, вытащил две купюры по пятьсот рублей и выдал их мне.
— Сёмин, купишь… что он просил? Сигареты или что там? — рассеянно сказал он мне.
— Да ста рублей хватит, товарищ лейтенант, — начал говорить я. Однако он настойчиво всучил мне деньги и зашёл в свою палатку.
— Всё не так должно было быть, — сказал он мне. Мне показалось, что в его глазах блеснули слёзы. И вдруг, собравшись, прибавил: — Что, служба идёт?
— Идёт, товарищ лейтенант, — сказал я ему.
— Ну, служи, — сказал он мне, входя в палатку.
Я лёг спать и вечером, когда меня разбудили на новую смену, вышел на построение. Меня сдёрнули со смены и вызвали в штаб. Заболотцев сидел за столом с двумя офицерами — Мисковым, начальником штаба, и Плотниковым — новым заместителем по работе с личным составом. Меня сразу пригласили сесть.
— Сёмин, — начал Заболотцев, — ты утром говорил с Минаевым?
— Говорил. Мы в группировку ходили, в медчасть.
— Зачем?
— Василькова посмотреть.
Офицеры переглянулись.
— Которого вчера он … того?..
— Да, — сказал я.
— И что, о чём они говорили?
— Ни о чём. Ну, он спросил его о том, как у того здоровье.
— И что сказал Васильков?
— Да ничего особенного. Сказал, что поправляется. А что такое?
— А после что вы делали, куда пошли? — вступил Плотников.
— Да вернулись в группировку. А что случилось, товарищ полковник? — спросил я Заболотцева.
— А ты не знаешь? Застрелился Минаев сегодня днём.
— Как застрелился?
— Зашёл в кашээмку штабную, достал пистолет и выстрелил себе в висок.
— И что же, всё? — сказал я, не веря своим ушам.
— Ну, не всё, — снова вступил Плотников. — Пуля косяком прошла, только причёску ему попортила. Так ничего странного ты не заметил за ним?
— Ничего, — ответил я.
— Ну, иди.
Я вышел из помещения и, как оглушённый, не разбирая дороги, поплёлся к себе на пост. Эта новость потрясла меня. Зачем, почему ему надо было стреляться? Не боялся же он того, что его привлекут теперь за избиение? Такие вопросы всегда можно замять, да и тут, в группировке, к ним спокойнее, чем в части, относятся.
Последний раз я видел Минаева за час до отправления в госпиталь. Лицо его было перемотано бинтами, он ничего не соображал, а когда я подошёл к нему, только взглянул на меня странным несобранным взглядом, видимо, не узнавая меня.
Проводив Минаева, я вернулся с аэродрома к себе в палатку. Долго не мог я забыть его перемотанное бинтами лицо, длинное, сильное тело, ворочающееся на носилках. Вспоминал я почему-то вместе с тем и тот странный, измученный взгляд, которым он посмотрел на меня, когда просил вместе с ним сходить к Василькову… Многое я вспоминал в этот вечер. Вспомнил я и избитого мальчишку с залитым кровью лицом, и добрую чеченку, наливавшую мне воду, и трупы двух наших солдат в изгнившем сарае… Что случилось с нами всеми, что привело к этой войне? Дело ли в разрушении государства, в падении нравственности, или попросту в том, что человечеству, как рассуждал один философ, обливаться свежей кровью? «Нет, — думал я, — нет и не может быть такого. Если мы объединены, связаны друг с другом, то одна-единственная может быть связь — гуманность, добро. Насилие, всегда и везде разъединявшее людей, — потребность индивидуальная, идущая вразрез с этой духовной связью».
Но что же будет дальше? Выберемся ли мы из этого безумия? Простим ли мы друг друга за всё сделанное, заживём ли в мире и спокойствии? Или наш удел — вечная борьба и война, и лучший выход из ситуации — огороженная тридцатиметровым забором Чечня? Это покажет будущее. Пока же известно одно — без идеи, без новой светлой правды движения быть не может. Какая эта правда — коммунизм ли это, христианское ли братство людей или что-то третье — я не знаю. Но знаю, что чувствую её в своей душе, знаю, что стремление к ней — лучше той пустоты, в которой мы живём сейчас.
Эпилог
На этом оканчивается дневник Артёма. Я не вытерпел и решил узнать — что с ним? Через два с половиной месяца после последней записи он возвратился в часть, откуда уволился через несколько дней, сразу после поступления приказа. Ирина, порвав с отцом (отдельная история), ждала его у ворот Дивизии. Через два месяца они поженились. Одно время они жили с матерью Артёма, но продолжалось это недолго, в июне 2003-го года она умерла от инфаркта. Артём окончил обучение, получил диплом и сейчас преподаёт в одном из московских университетов на кафедре литературы. В 2007 он защитил кандидатскую диссертацию по творчеству Гоголя. У них с Ириной двое детей. Её отец первое время противился этому браку, но после рождения первого ребёнка, Миши, смирился с ним. Не так давно он уволился из армии по выслуге лет и живёт теперь в Иркутске, работая охранником на овощебазе.
Про остальных героев этой повести сказать почти что нечего. Про Сомова известно только то, что ещё в августе 2001 года он со страшным скандалом уволился из части, вконец переругавшись с новым командиром.
Минаев после неудачной попытки покончить жизнь самоубийством провёл три месяца в госпитале, где полностью выздоровел. У него после попытки самоубийства остался лишь небольшой и почти незаметный шрам на левой щеке. Через два месяца после выписки он также подал заявление на увольнение. Артём видел его только однажды — два года назад, зайдя в торговый центр «Европейский», он узнал в одном из менеджеров, распоряжавшихся в зале, своего бывшего командира. Подойдя к нему с женой, он поздоровался. Минаев не сразу узнал Артёма, а узнав, хмуро и сухо ответил на его приветствие и поспешил уйти по своим делам. Видимо, эта встреча была ему неприятна.
Из всех главных действующих лиц этой истории только Туманов по-прежнему служит в армии. Он несколько раз был серьёзно ранен, получил «Героя России». Известно, что со здоровьем у него всё хуже дела, он часто лежит в военных госпиталях, но и теперь не отказывается от командировок в Чечню.