Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2016
Душный сумрак кроет ложе,
Напряжённо дышит грудь…
Может, мне всего дороже
Тонкий крест и тайный путь.
О. Мандельштам
Языковая, текстовая, художественная, поэтическая личность многомерна и стереоскопична.
Проще говоря, в человеке уживается человек и поэт, а в поэте — поэт и человек. Две эти сущности постоянно и неизбежно находятся в отношениях то
тождества, то взаимоисключения, то в состоянии родо-видовой
партитивности (когда человек «включается» в поэта, и
— наоборот), то в ситуации пересекаемости, а иногда — очень редко — они живут и
работают в ограниченном (или неограниченном) поле «абсолютной» свободы (друг от
друга). Идеальные же отношения поэта и человека осуществляются в сфере
воли. Воли, которая проще и легче свободы. Воли, которая имеет интенциональную природу, т. е. она объективно «самовольна»,
как погода, смена сезонов и чередование жизни, смерти и любви. Поэт мучает,
изматывает человека в себе, а порой человек не даёт поэту слушать, слышать,
плакать и петь, думать и переживать прошлое, настоящее и грядущее. Человек обусловлен и детерминирован своей антропологичностью,
своей биологической жизнью, социальным существованием, эмоциональными
перегрузками, психологической напряжённостью, разрушительной энергией
прагматичности истории, географии, эпохи, государства, своей амбициозностью и амбициозностью
общества, практицизмом урбанистической цивилизации и т. д. и т. п. Человек, по
определению, должен ненавидеть в себе поэта. Он должен — убить его в
себе! Но… Это — невозможно: поэт любит человека в
себе, он понимает его, он его думает и страдает — выстрадывает,
— он делает в себе человека человечного, но не социального. Общество равнодушно
к человеку и не любит, опасается поэта. Поэта в человеке. (Последний
день марта. За моим деревенским окном — золотоствольная
голая черёмуха, разросшаяся, крепкая, даже могучая, со
множеством чёрных ветвей, нагревающихся в тёплом воздухе и распространяющихся
во все стороны — шарообразно, — а внутри этого перекати-неба — снегирь, как
сердце: человек и художник во мне обнялись — они в согласии; красивое и
страшное делает их роднее. У Вадима Месяца в его доме на
Малом Толмачёвском много красивых вещей: от
экзотических артефактов до книг, — думаю, человек Месяц помогает поэту Вадиму
Месяцу — думать и наживать, приживать в себе стихи.)
Снегирь как сердце пустоты. Пустоты весны. Весны с живой и мёртвой водой:
жизни и смерти в весенней, полой воде — поровну.
В чистом небе легким птицам нет числа.
Прошлогодний под ногами мнется лист.
Знает только половецкая стрела —
Наша жизнь — всего лишь долгий свист.
Знает только москворецкая хула,
Что мне сердце без печали не болит.
Улыбнешься ли — привстанешь из седла,
А по Волге лед уже летит.
Союз страшного и прекрасного в поэзии Вадима Месяца держится на чудовищно
противоречивом соединении, единении, единстве человека и поэта.
Помнит ли человек, что в нём есть поэт? Вспоминает ли поэт, что в нём
есть человек? Асимметрия художественной личности — феномен очевидный:
двойственность, множественность поэтической личности — явление уникальное, к
шизофрении никакого отношения не имеющее. Например, человек в человеке может
быть верующим и воцерковлённым, а поэт в человеке
этом — язычник (и — наоборот: вспомним Пушкина и Мандельштама). Такая антрополичностная, антропохудожественная и антропоонтологическая
бинарность (как минимум) настораживает общество,
пугает обывателя и разочаровывает государство. Даже женщина не знает, кого она
любит: человека? поэта? Или человека и поэта одновременно (вспомним, как
Марчелло Мастроянни оставляли и бросали все женщины, которых он любил)? Не знаю ни одного поэта [среди иных художников такие бывали],
прожившего социально и духовно целостную счастливую семейную жизнь)
Драматизм двойственного существования человека пишущего — феномен
очевидный. Такая «драма» чревата (явление — массовое и в
России, и в Европе, и в мире) трагедией и, наконец, катастрофой. Не буду занимать место статистикой (боюсь и не люблю её), просто
назову цифры, номинирующие рубежи биологического возраста человека-поэта,
переживающего смерть (как материализованную, так и состоявшуюся «частично»,
когда в человеке-поэте умирает — поэт): 22 года, 27 лет, 30 лет, 33 года, 37
лет, 40 лет, 44 года <…>, 55 лет <…> и т. д. (см. мою книгу
«Последнее стихотворение»). Человек и поэт (в человеке), как правило,
существуют в разные стороны: векторы двух субстанциональных процессов (чаще
всего) — разнонаправленны. Но: если человек не знает тайного пути поэта (в
себе), то поэт предвидит одновременно две судьбы — свою
и человека, в котором он вынужден существовать.
Приносили в горницу дары:
Туеса березовой коры,
Молоко тяжелое, как камень.
Я смотрел на ясное крыло,
Говорил — становится светло.
Голову поддерживал руками.
Мама в белой шали кружевной
Пела и склонялась надо мной.
В этом стихотворении В. Месяц — как автор и лирический субъект — создаёт
уникальный образ совокупного и цельного человека-поэта, когда человек адекватен
поэту, а поэт адекватен жизни, до-жизни и после-жизни. — Счастливый случай:
стихотворение смотрит во все стороны жизни, смерти и любви — глазами жизни и
поэзии.
В моих кормушках снегири сменили синиц, соек, поползней, чечёток и
воробьёв (даже свиристели исчезли). Вся деревня — в снегирях, алых,
подтянуто-крепких и готовых на всё. Снегири весенние осердечивают
чёрные пустые сады. Как поэзия одушевляет пустоту и наполняет её собой,
человеком и тем, кто слышит её, — тем, кто плачет и поёт.
1
Говорить (думать) и писать о поэте — трудно, т. к. поэт — это объект полипредметный, что определяется наличием в нём (и окрест
него) целой разноприродной системы личностно-персонального характера, когда
поэтическая личность пересекается с личностью антропологической, с личностью
социальной, с личностью культурологической. Говоря о поэте, исследователь чаще
всего прочего говорит о стихах — и ни слова о поэте как человеке. Говорить (и
думать) о поэте как человеке, то бишь одновременно о
поэте и человеке, — или чрезвычайно сложно, или вообще невозможно.
Мы знакомы с Вадимом Месяцем около тридцати лет: в
восьмидесятых мы приятельствовали, будучи затянутыми
в орбиту кухни, клуба, сообщества, академии, работы и личной гравитационной
энергии (притяжения) поэта Майи Никулиной; в девяностых Вадим переехал из
Свердловска, но место его в этом городе осталось и существует до сих пор: это
свойство поэта — делать своим часть пространства и оставаться в нём,
отсутствуя; место
поэта (места поэта) остаётся за ним навсегда. В двухтысячных мы стали друзьями:
напутешествовались, насмотрелись, напереживались,
налюбились, наработались. Месяц остался прежним:
витальная энергия этого человека и поэта только увеличилась, она обрела
обозримые и одновременно необозримые формы личности, деятельности, а главное —
любви к миру. Вадим Месяц — человек деятельный и любящий, не утративший, но
преувеличивший в себе силу жизни и энергию детства (персонального, земляного,
духовного, креативно-творческого, коммуникативного, поведенческого etc). Месяц — мужчина-мальчик — обладает способностью
источать энергию обаяния и притяжения множественного характера. На таких, как он, — любо-дорого смотреть: динамичность,
порывистость, древний неистребимый русский романтизм человека и поэта (здесь,
не удержусь, отмечу — с опорой на теорию языковой личности, простите за
излишнюю, возможно, терминологичность: Вадим
Месяц способен существовать и функционировать — одновременно — в статусах
языковой, речевой, литературной, культурной, текстовой и антропологической,
гендерной личности; Месяц — поэт, прозаик, литературовед,
культуртрегер, эссеист, организатор уникального литературного процесса /
пространства с названием «Русский Гулливер», а это и журнал, и издательство, и
премии «Русского Гулливера», и сообщество единомышленников, и клуб талантливых
людей, и дом, открытый для друзей и приезжих «гениев», на Малом Толмачёвском, и непрерывный процесс демонстрации стихов и
прозы в Москве и в других городах России, и интернет-презентации поэтов,
литераторов и событий литературно-общественного характера
[чего стоят, например, похороны Ленина или возложение в Мавзолей дела
Ельцина!], и это, наконец, сам Вадим Месяц — писатель, поэт, певец, музыкант и
блестящий говорильщик — иногда комментатор, иногда нарратор, но чаще — рассказчик, аналитик, оратор, — и
всегда — доброжелательный и великодушный человек, помогающий ВСЕМ, кто ищет
поддержки). Месяц — весь особенный (мы все, конечно, уникальны, но
слишком много нынче людей с пустыми глазами), он уникальный. И
здесь уместно сказать пару слов о моих любимых деревенских птицах: кормушка
всегда облеплена птицами (снегири, поползни, сойки, воробьи, свиристели и др.,
но больше всех — синиц, они есть всегда — и поодиночке, и парами, и стайками),
— и вот на днях (когда садился за стол писать о Месяце) вижу среди синиц —
синицу иную, с полосатой головкой, сине-белой, она и сама другая: более
ладная, спортивная, что ли? Это — лазоревка… Месяц — в толпе литераторской —
лазоревка, редкий вид синиц, людей и писателей. Вадим и внешне иной, не как
другие: ладный, стройный, высокий, вытянутый вперёд и вверх, как перед
разбегом…
Рыбацкая считалка
Одеялом фиолетовым накрой,
нежно в пропасть мягкотелую толкни.
Я бы в бурю вышел в море, как герой,
если справишь мне поминки без родни.
Верхоглядна моя вера, легок крест.
Не вериги мне — до пояса ковыль.
По ранжиру для бесплодных наших мест
причащеньем стала солнечная пыль.
Только спящие читают как с
листа,
злые смыслы не упавших с неба книг,
вера зреет в темном чреве у кита,
и под плитами томится как родник.
Возле виселицы яблоня цветет,
соблазняя на поступок роковой,
небесами тайно избранный народ
затеряться средь пустыни мировой.
Рвется горок позолоченных кольцо,
сбилась в ворох сетка северных широт,
раз за мытаря замолвлено словцо,
он с улыбкой эшафот переживет.
Присягнувшие морскому янтарю,
одолевшие молитву по слогам,
я сегодня только с вами говорю,
как рыбак твержу унылым рыбакам.
Трепет пальцев обжигает тело рыб,
мы для гадов — сгустки
жаркого огня.
Если я в открытом море не погиб,
в чистом поле не оплакивай меня.
Язык Месяца здесь — редкое явление — абсолютно адекватен миру внешнему и
миру внутреннему, миру прошлому и миру грядущему; древний героический романтизм
здесь как миф о нарождающемся герое. Месяц — герой. Мифологический,
бессмертный, божественный (в основном значении этого прилагательного), как все
подлинные поэты. Месяцевская просодия — уникальна: она — как поле, где с одной стороны дорога,
с другой — река, с третьей — лес, а с четвёртой — небо: просодия В. Месяца —
это не голос, но голоса многие, бóльшая часть
которых неслыханная, но бывшая когда-то и будущая, грядущая из слоёв времени
земли, жизни, смерти, любви и поэзии; просодия Месяца
— это явление не только акустическое, но и хронотопическое
— время находит своё место в звучании стихов Месяца и не просто остаётся в нём,
но продолжает разрастаться, разрывая строфические сосуды текстов, и переходит в
сказ, в миф, в песню, в плач, в песнь, в тишину и в шёпот, — в воздух, которым
дышат не только люди, звери и птицы, но и ангелы — ангелы памяти и
ангелы вечности. Птица, зверь и человек здесь говорят одновременно, и такое
трио акустически дарит свой звук всему, что (кто) лишено слуха и что (кто)
начинает слышать. Слышать — это одно из базовых качеств поэта.
Любовь гнома
Синица, синица, давай жениться.
Открою форточку — жду невесту.
Я подарю тебе белую нитку.
Ты мне — зернышко манны небесной.
Нитка — это твои наряды.
Зернышко — наше с тобой угощенье.
Свадьба — это мое утешенье.
Понятно?
Лапкой ты отпечатаешь крестик.
Пальцем я отпечатаю нулик.
Не улетай после свадьбы, невеста.
Песенку спой, чтобы я улыбнулся.
Слышать и чуять свой путь. Свой Тайный путь: от жизни к мифу, от мифа к
жизни.
Вадим Месяц — автор более двух десятков книг стихотворений, прозы,
эссеистики; лауреат многих литературных премий. Его стихи и проза были высоко
оценены Иосифом Бродским, Александром Зиновьевым, Михаилом Леоновичем
Гаспаровым, Вячеславом Всеволодовичем Ивановым и
другими. Стихи и проза переведены на все цивилизованные западноевропейские
языки. В 2004 году В. Месяц совершает свой главный «паралитературный»
поступок: он организовывает и открывает «Центр современной литературы» в Москве
с открытыми филиалами в других городах России — в том числе и в Екатеринбурге.
Ядром этого литературного центра являются издательство «Русский Гулливер» и
толстый литературный журнал «Гвидеон» (2012), а также
литературная премия «Русского Гулливера» (поэтическая в 2014 году и
прозаическая в 2015 году). В 2010 году открыт сайт видеопоэзии
(www.gvideon.com). Называю здесь только, на мой взгляд, самое главное: если
перечислить всё, что делает В. Месяц и «Гулливер», — бумаги не хватит, да и
леса жалко — бумага-то у нас деревянная…
Широк русский человек, широк — и «сужать» его по-достоевски нельзя:
по-другому он не может. Не выживет. Помрёт. Есть в Вадиме Месяце, человеке и
поэте, две черты — щедрость и ненасытность, он щедр во всём: и в работе, и в
жизни, и в писательстве, и в поэзии, и в жизни, и в познании мира, себя и ближних-дальних своих; он ненасытен во всём: и в мышлении, и
в писаниях своих, и в любви, и в дружбе, в сотворении мифа и мира своего, и в
говорении, и в вербализации всего сущего-физического,
метафизического и интерфизического, — того, что мы
называем поэзией, мыслью и музыкой. Месяц — художник и деятель, деятель и поэт прежде всего отыскивает и создаёт связь и связи между
эстетикой и этикой, нравственностью, — связи между красивым и страшным, между
ужасом и счастьем, которого нет, но есть где-то покой и воля, и предощущение
фантома счастья — не иллюзии, но призрака: был бы очерк, абрис, силуэт счастья
— а Месяц-поэт найдет или создаст для него и костяк, и плоть, и дух.
Я царю в столице поверила
Я царю в столице поверила,
пожелала ему быть царем всегда.
В лес вошла, а там скрипит дерево,
так скрипит, что стынет в реке вода.
И в дубравах с распростертыми кронами
нет покоя, а скрыта в глуши беда:
облетевшими обагренными
листопадами плачет, как от стыда.
Я искала его, воздух слушала,
прислонялась щекою к глухим
стволам.
И могилы с уснувшими душами
удивлялись словам моим и делам.
Я нашла его там, где не ходит зверь,
где синица падает замертво.
Среди леса стоит и скрипит, как дверь,
то ли дерево, то ли зарево.
И увидела я темную страну,
где столица горит ярким пламенем.
Вот и вспомнил мой царь давнюю вину,
огню теперь грозит черным знаменем.
Половецкою стрелой-червоточиной
сверлит сердце ему как алмаз нефрит.
И лицо его моею пощечиной
уж который год на ветру горит.
Призрак сюжета, фабулы этого стихотворения сначала облекается в звук
(просодия), затем слова (в основном коренная, исконно русская лексика
общеупотребительного и генерально-смыслового
характера) образуют вербально-ассоциативный, фоносемантический
и фабульно-смысловой конструкт, который под воздействием зоо-,
фито-, вообще натур- и антропоморфии
расширяется (как зрачок Бога) в жизнь, и лицо у неё вечно горит от пощёчины
познания, страдания, счастья, руки и воздуха — горит!..
2
Книга стихотворений Вадима Месяца «Тщетный завтрак» («Водолей», — М.,
2014.) — это изборник, в который вошли стихи, написанные за 30 лет (с 1984
года). Это собрание характеризуется прежде всего
тройной (и в целом множественной) синергетичностью, во-первых,
антропологического («возрасты» автора и текстов), во-вторых,
этико-эстетического характера, когда эстетика песни тяготеет и трансформируется
в этику и нравственность жанра, который назову «песнь», т. е. жанровый синтетизм и жанровая универсальность в этой книге может
быть определена как особый, объединительный и уникальный способ поэтического
познания, или — Песнь Песней, но не библейской жанрово-тематической природы, а
природы иной — мифолого-онтологической. Вторая публикация (и третья: что-то
было и в «Норумбеге: головы предков», и в других
книгах) дает не просто вторую жизнь — освежительную, но и воскрешает тексты в
ином интенциональном, смысловом и этико-эстетическом
отношении, когда «Песенка» (сквозняка) трансформируется в сказ и нарратив, в
песни следующих трёх разделов и в конце концов
окончательно переформировывается в «Песнь» последнего раздела «Мифы о Хельвиге». Дикая этика «раннемифологического» Месяца движется к природной
нравственности зрелого поэта, и этот новый синтетический феномен этоэстетики поэзии Месяца упирается в стену коренного мифа
о человеке, о человечестве, о душе и о духе (квинтэссенция «Норумбеги»
— мифы о Хельвиге) — и встаёт на дыбы, и устремляется
вверх — не обтекает эту преграду, но, как воды, текущие вспять, восстаёт и
колеблется, как столп водородно-духотворительный,
обещая нам нового поэта. «Тщетный завтрак» — это знак
прежде всего вертикального движения души поэта. Поэта разного и разнообразного,
каких в России нет: здесь Дантовский замах, от которого леса пригибаются, как
травы и воды, не пожелавшие и не смогшие востечь в
небеса. Многообразие и разнообразие предметов поэзии, звуков, мелодий, ритмов и
смыслов книги не приводит в смятение слух, потому что за этим богатством у
поэта всегда чувствуется монастырь. Монастырь как одиночество певца, творца,
пловца и поэта. (Недавно меня упрекнули
стихотворцы-добровольцы-пионерцы-комсомольцы в том,
что я «лелею своё одиночество», и подумал я: да, лелею; кабы Творцу помогали
такие энтузиасты коллективного творческого акта — что бы Он сотворил? А вот комсомольцы эти нынче, объединившись в славолюбивые
постреволюционные тройки, пятёрки, взводы, сотни, в банковские и чиновничьи
центурии [Соединенные штаты чиновников РФ], добивают нравственность, доразваливают культуру нашей, моей страны.) Монастырь Месяца — не крепость, не скит, не пещеры, а нравственный,
этико-эстетический топос, где душа и Дух поэта
говорит не то, что нужно чиновникам и рынку, а то, что превращает пространство
во время, в вечность, в историю, в культуру, в миф, внутри которого хранится,
живёт и движется бессмертие мысли, образа и музыки.
В лавке пляшет зазывала
В лавке пляшет зазывала.
Сторож ходит третий круг.
Нас на свете не бывало —
это выдумки, мой друг.
Мы еще — снега в дороге
из галактики иной.
Скоро рухнем на пороге
по ступеням сединой.
И во тьме, еще до снега,
в колыбели на лету
пух неправдашнего века
закружится в пустоту.
Предметы поэзии здесь — до-бытие, здесь-бытие, после-бытие и, наконец,
инобытие. Онтологический монастырь поэта — это пространство немереное, — из
него во все стороны света, тьмы и души видно. Вот — русский
традиционализм, который выражается не силлаботоникой,
а неизменным объектом и предметом поэзии: непознаваемое, ненарекаемое,
невыразимое, то есть то, что мы называем по привычке жизнью, смертью, любовью,
Богом, душой и Духом, историей, временем, вечностью, человеком, пространством,
бездной.
Вадим Месяц — поэт бездны. Бездны, которая есть и в мифе, и в памяти, и в
истории, и в душе, и в языке, и в голосе, и в ритме. Месяц — традиционер. Не модернист, не традиционалист — а традиционер. Поэт не «следует традиции»,
а сам есть традиция (из русского языка с его акцентологией, фонетикой, силлабикой и свободным синтаксисом — не выбежишь; от него
не отбежишь, не отпрыгнешь, — а если ты и «выпрыгиваешь» из него, то
оказываешься уже не в зауми (это свойство языковой семантики), а в без-умии. Традиция природы русского языка «ведёт» Месяца
сквозь речь — в миф, в духовность, в культуру. Традиция языка
и традиция стихосложения — разные сущности: первая — для великих, вторая — для
стихотворцев-реформаторов. Месяц «следует» прежде всего
традиции природы. Природы языка и природы поэзии. Природы текста и природы
культуры. А главное — «природы природы».
Поэтическое познание Месяца — естественно. Естественность, т.
е. — неизбежность, неотвратимость такого познания (не себя, любимого, но
поэзии, красоты, ужаса и невыразимого), требует от поэта использования
оптимальных методов познания: поэт «использует» себя (самоистребление) — и
впадает, целиком, в традицию, созданную астрономическим, космическим порядком и
хаосом; именно порядок и хаос, а короче — хаокосм,
«показывает» поэту «традицию» — по голосу его, по душе его, по сердцу его, по
уму его и по голосу. Грех не замечать этого. Месяц создаёт и пересоздаёт свою
книгу, воссоздавая и себя молодого, и себя зрелого, и себя — до-себя,
и себя — после-себя. В книге три центра (имманентных), один из них весьма
мобилен: это песня и песнь, два других занимают срединное место («Восьмистишия»
— географический центр книги) и финальное («Мифы о Хельвиге»).
Песня и песнь пронзают все тексты в книге, чем обеспечивают их интенциональную пересекаемость; мифы о Хельвиге
улавливают и не отпускают от себя время: время любит поэта — и показывает себя
всё, целиком; восьмистишие — душа поэта. Восемь шедевров, входящих в этот цикл,
щедро делятся с читателем бессмертием и безмерностью чистой поэзии.
Поднимаясь с тяжкой ношей на престол,
Разомлевший от дремучего вина,
С длинной лестницы сорвется мукомол,
Мягче войлока, бледнее полотна.
Промелькнет, навек теряясь в глубину.
И, не ведая, что стало в этот миг,
Удивленный, я свободнее вздохну,
Будто горе развязало мне язык.
***
Мама шаль тянула по траве,
до неба глядела и уснула,
королевне северной во Литве
называла имя страшное — Улла.
Королевна шла по глухим углам,
высоко у стен тяжелых вставала.
И меня к своим водяным губам,
словно круглый камешек, прижимала.
В этом цикле главное — не модальность (отношение к тому, что и о чём
говоришь), а мнемония, память поэтическая, растущая
на памяти генетической, рецепторной и вообще — культурной. В этом цикле поэзия —
дикая, природная, чистая, страшная (вот откуда лозунг «Русского Гулливера» —
«поэзия в действии»), действенная (Месяц-деятель и Месяц-литератор, как видно,
обусловлен Месяцем-поэтом прежде всего; и чёрная футболка, подаренная Вадимом
сотням поэтов и читателей, — не оксюморон: чёрное, блэк-джек и крик белым по у́гольному: «Поэзия или смерть!» — как белая лента сестрицына на чёрных
угольках костра-пожарища, как чёрная лента памяти и смерти на белом пепле —
сейчас всё чёрное и белое станет малиновым!). Эти стихи произнесены
землёй.
Хельвиг (осенний)
К августу дол заполнится паутиной.
Олени уйдут сквозь кусты, швыряясь хвостами.
Деревья шепнут, как народы: «мы умираем за короля».
На горизонт примостится плоское солнце,
ляжет поваленной гильотиной. И желтой,
быстро вертящейся монетой станет земля.
Водянистый туман, уходящий в жабьи рты,
поющие глубже колодца, меняясь местами
с восемью берегами озера,
на которых когда-то был я,
дыхнёт медовухой в пчелиные соты.
И пенная шелуха мыла слетит с белья,
развешанного на заборах,
как лопухи.
В песне (песнь), в мифах о Хельвиге — поэт
меняется местами с героем (как туман меняется местами с восемью берегами
озера), — почему? — потому, что автор / поэт / певец — тоже герой. Месяц —
герой, запахнувшийся в мифы о бессмертии и открывший глаза, душу и сердце
потоку вещества жизни, состоящему из промельков, искр, теней и мерцания
времени, времён, вечности…
Завершается книга поэтическим повествованием «Гусиный пригород», которое
— одновременно — открывает, раскрывает и распахивает книгу и во все стороны
света, и — главное — вперед и вверх, где космос кишит временем и куда птицы,
глядя на землю, влекутся, тянутся и восходят с воздухом и светом.
3
Очерк этот я пишу пятый день с недельным перерывом (выезд в Екатеринбург
— лекции, то-сё…) после второго дня сидения за
письменным столом. За неделю неписания в наших
северных краях многое изменилось: снег окончательно обнялся с землёй, чтобы
смешаться с ней и уйти в неё; воздух стал плотнее и светлее; прилетели «южные»
птицы. На красной черёмухе, нависающей над кормушками, на
ветках сидят рядышком снегирь, пара синиц (больших), лазоревка (Дима Месяц),
пятёрка воробьёв (полевых), зеленушка (овсянка), парочка белошапочных
овсянок и (!) зяблики. На одной ветке сошлись алый снегирь (подтянутый,
как лейб-гвардеец) и нежно-бордово-красноватый зяблик. Зяблик меньше, скромнее
— тогда как снегирь, птица важная, смотрит на зяблика — как в зеркало — и
думает, наверно: вот оно зеркало природы, деревенское, самопальное — что-то
потускнел я как-то и усох… Что же думает зяблик, глядя
в зеркало снегиря?..
«Стихи четырнадцатого года» («Водолей», —— М.,
2015) — книга-зеркало, зеркало двуострое,
двухстороннее, без чёрной изнанки: она с одной стороны отражает «Тщетный
завтрак» (традиция месяцевская), а с другой стороны,
в ней отразилось то, что делается сейчас и в будущем. У поэта Месяца «сейчас»
тоже субстанция зеркальная: прошлое — настоящее будущее. Не
просто прошлое, но: прошлое — древнее прошлое, до-прошлое; дикое прошлое —
до-временное прошлое, которое, может быть, никогда не было настоящим, а сразу
стало будущим. Хронос Месяца — загадка.
Главная.
Поэтический взгляд Месяца — не эзотеричен и не
метафизичен, он — скорее — интерфизичен. Взгляд поэта — это материя связи тела с душой, взгляда — с
прозрением и слепотой, слуха — с тишиной и шумом времени, красоты — с ужасом,
любви — со смертью, души — с Духом и пустотой, сердца — с миром, любым: сущим и
бывшим, иррациональным и постсубстациональным, —
хаоса — с порядком, космосом, слова — с песнью, поэзии — со словом.
«Зачем нам красота и сладкой песни мёд, когда никто им больше не внимает?..» —
вопрос не риторический: это человек сопротивляется поэту, поющему вотще
(«тщетный завтрак, вдох, выдох, звук»), это человек всегда сомневается и вводит
— в себе — поэта в состояние неопределенности. Легко сказать: — Петь для чего?
— Чтобы плакать и петь… Чудовищно трудно соединить
вопрос и ответ в уверенность, в появление призрака возможности быть услышанным.
Однако истина проста: поэзия не нужна, но даётся только поэтам, пишущим и непишущим. Плакать и петь — не процесс, это жизнь, это
единственно возможный вариант жизни — ТАЙНЫЙ ПУТЬ. Непоэт
никогда не поймёт, о чём мы тут говорим — и с Димой Месяцем, и с поэтом
Месяцем, и с поэзией, и с жизнью, и с судьбой, и с Богом. «С
Богом!» — хочется сказать после прочтения стихов 2014 года: поэт ведёт нас на
Восток Вещей, Поэт-Пасечник поёт и плачет сквозь восстание плоти и духа, и (!)
голоса, сквозь Чертополох к Ковчегу («Дредноут Арарат»), — вот названия
разделов новой книги Месяца (чудесное всё-таки имя «МЕСЯЦ»!), — вот вехи и
вешки тайного пути, обозначенные и поименованные ключевыми топонимами и
антропонимами поэзии, концептами, метасмыслами и метаидеями. Люботворная
душа поэта преобразовывает сомнения и страдания — в красоту, в ужас, в поэзию.
Эволюционная метаморфоза предметов поэзии В. Месяца (с
учетом всех его книг) такова: историко-генетическое → историческое →
социальное → этико-эстетическое → интимное → нравственное →
онтологическое — данная парадигма параллелизируется и
пересекается с парадигмой смысло-тематической
природы: мифологическое → социомифологическое →
индивидуально-мифологическое → автомифологическое
→ онтомифологическое (бытийное, глобальное, —
эти поэтические, поэтологические и текстовые
парадигмы (системы) формируются и распространяются энергией поэтической
интенции Месяца, интенциональный вектор его поэзии
таков: опыт → текст → архетекст, или: архетекст — текст — опыт; вектор данной интенции —
вертикален и спиралевиден (но — не круг!); точка разрыва / взрыва (появление
стихотворения), или точка встречи поэзии и языка, — в «я», в интимном,
трансформирующемся в бытийное, в онтологическое. «Первая
любовь» — это: быт, антропология, социальность, персональность,
историчность, катастрофичность (жизни), духовность и, наконец, онтологичность (вот предметы поэзии, трансформированные
поэтом в метасмыслы, в метаэмоции,
в метаидеи: первая любовь, девушка, батарея (парового
отопления), эротика, социальные события, детство, одиночество, бабка, генсек,
школа, завуч, война, массовые похороны, жажда своей, персональной жизни,
совершеннолетие как смерть, смерть детства, смерть возраста, смерть социального
и рождение бытийного, вечного — того, что начинается после любой смерти.
Современное стихотворчество страдает просодической мимикрией: просто есть
поэты, которым нечего сказать (нет предмета поэтического познания), вот они и
экспериментируют — ищут доноров просодических; сегодня самые щедрые доноры —
Бродский и Феномен Верлибра (сложное имя). Просодия Месяца — соприродна русскому языку, русскому пению-говорению-плачу,
русскому нежаркому воздуху, с другой стороны, она соприродна
веществу поэзии и жизни: в России нет поэта с такой разнообразной просодией,
вобравшей в себя и силлаботонику, и тонику, и
дольник, и верлибр, и белый стих, и поэтический нарратив, и биологически /
анатомически неизбежные восклицания, всхлипы, шёпот и говорение.
Индивидуальность просодии обусловлена не только антропологичностью,
но и предметом поэтического познания. Предмет поэзии Месяца сложен, множественен
и крайне вариативен — поэтому и просодия как тень, как отражение, как кожный
покров поэзии — столь многообразна.
Сердце снеговика
Сердце снеговика
исполнено новым годом,
оно как рождественский хлеб
любимо моим народом.
Колет его острый штык,
бьет в перчатке рука:
сердце снеговика,
сердце снеговика.
Медленные ключи
я из двери достану,
над огоньком свечи
зашью ножевую рану,
высыпав горсть опилок,
перца и табака
на сердце снеговика,
на сердце снеговика.
В жилах застынет кровь,
маясь немым укором.
Нашу с тобой любовь
вот-вот назовут позором,
но мы останемся вместе
даже если уйдем в бега
в сердце снеговика,
в сердце снеговика.
Песенная просодия, первородно
песенная, преобразовывает состояние, предмета поэзии из физического — в интерфизическое: сердце снеговика (метафора и метонимия
здесь сложнейшие, они держатся на максимально отдалённых ассоциативных
смысловых связях, но эти связи ощущаются, угадываются, осязаются интуитивно, —
это и есть поэзия.
Такая связь — есть поэзия.
Поэзия В. Месяца почти не интертекстуальна:
такие явления, как палимпсест, «чужой» текст в своём
(постмодернизм), — или отсутствуют (в силу авторской интенции), или вытесняются
месяцевским глобальным предметом поэтического
познания. Однако, тем не менее, исторические реалии, имена,
войны, распри и проч. в этой книге есть, но они (Трубецкой, Робеспьер,
Наполеон, посвящения и др.) функционируют, работают в стихотворениях как
маячки, вешки мест, где происходили, происходят или будут происходить те или
иные потрясения: социотрясения, историотрясения,
сердцетрясения и, наконец, культуротрясения.
И здесь призрак интертекста — это и толмач, и
провидец, и интерязык, и интерфизика,
и переход настоящего в прошлое и будущее с неизбежным возвратом в невероятный топос, который мгновенно обживается поэтом («сердце
снеговика»). Поэт Вадим Месяц — творец единственно возможных
для него (и для читателя) хронотопов, как правило, и
постоянных, и изменчивых одновременно. Прямо говоря, Месяц — любветворитель, он (поэт) любит место и время сии, созданные им.
Цветок
Я делю воду с цветком,
что мне подарила моя подруга.
Полстакана ему — полстакана мне.
Я делаю глоток и чувствую,
как вода устремляется в живот,
и в нем начинают шевелиться,
словно в прогретой земле,
лохматые живые корни.
Вот как это происходит: и творение, и любовь, и ращение, приращение,
наращение НОВОГО. Здесь Месяц пошёл дальше Н. Заболоцкого: поэт дал вольную
любому произрастанию любви. И это — чудо. Поэзия вообще чудо. Персональное чудо
любви.
Зрение у поэта Месяца — шарообразное (не стрекозное / фасеточное, а полно-завершённое шарообразное,
не покружное, а орбитально-сетевое,
когда сеть гуще деревенского сита. Это особое сито: оно просеивает само себя
— и меняется мир над и под ситом, под взором, под светотьмой).
Светотьма — вот строительное вещество поэзии Месяца.
Тьма копошится в нас, требуя света, который копошится (и поэт это знает) внутри
тьмы. Месяц знает, какой он — снегопад — изнутри.
Поэзия Месяца загадочна: не потому, что в ней есть ассоциативно смысловые
провалы, бездны, прорвы, а потому, что поэт, ступивший
на свой тайный путь, работает с новым глобальным предметом — ЭНИГМОЙ.
Новая книга Вадима Месяца — это новые отношения с «обновлённым», с
«обновившимся» временем, которое объявляется теперь не само по себе, не
спонтанно и не окказионально, а — неотвратимо.
Маша и медведь
Дашке
Она
подпрыгивала, как собачка.
Увидав
мороженое у прохожих,
была
готова вырвать его из рук.
Немногие
знают, в чем заключается счастье.
Она знала.
Плясала и била в ладоши,
удачно сходив на горшок.
Приглашала меня водить хоровод.
И я соглашался.
Мы любили многосерийный мультфильм «Маша и медведь».
По утрам прибегала с планшетом,
просила найти кино в интернете.
Нам было ясно:
по жизни она была Машей, а я — медведь.
«Благославен Властный Адама воззвать
и возвратить его в Рай!»
Когда-нибудь по мостовым Бейрута
мы побежим навстречу друг другу, раскинув руки.
Чувство отцовства у поэта — коренное: он предок не только стихов своих,
но и времени, места и неба над ним. С дочерью — как со временем. И со временем
— как с дочерью. Вот где сокрыта тайна — в этой множественной природе связи.
Связи как поэзии и поэзии как связи. В новых стихотворениях Месяц создаёт
обновлённую гармонию поэтического натиска на
обыденное: фольклорное, мифологическое теперь НЕ перерастает в бытийное,
подминая под себя бытовое, теперь бытийное буквально врезается в обыденное.
В новых стихотворениях Месяца ощущается бесстрашие живущего одновременно
вечно и смертно, когда поэт ЗНАЕТ, что как человек он умрёт точно, а вот как
поэт… Здесь — как земля ляжет, леса встанут, небеса
надвинутся. Это — великая мука, известная только крупным художникам.
«Растворись счастливым телом» — «упади ко мне на грудь»: здесь
избыточность ментального, божественного, чудесного и
духовного оборачивается мужеством. Мужеством поэта, непрестанно познающего
счастье боли: боль познания всегда оборачивается горем или горьким счастьем
(Экклезиаст). Месяц — поэт мужественный: он ВСЕГДА бросается в кипящее молоко
времени сразу и без оглядки. Поэт, по божественному счёту, сам есть время. Он
вышел из времени, был временем — и ушёл во время.
В новой книге есть целый ряд выдающихся стихотворений, среди которых «Чртополох» — знак серьёзных отношений между поэтом и
бытием. Такие отношения не кончаются никогда — в этом одновременно и ужас, и
счастье творца.
Чертополох
Воровать снотворное у отца
с прикроватной тумбочки у окна
слишком громко в доме стучат сердца
слишком шумно идут пузыри со дна
Пробираться на цыпочках в темноте
постаравшись хозяина не будить
ждали новых времен, а пришли — не те
и о них теперь не тебе судить
Ночь вращает тяжелые жернова
в порошок истирая чертополох
истончая на звуки мои слова
сокращая дыханье на краткий вздох
Стоит лишь преступить закон
как за ним начинается благодать
откажись от книг, сторонись икон
а не можешь жить — начинай летать.
Ментальный полёт Месяца длится, несмотря ни на что: Месяц-человек не
может жить социально, обывательски, как все, и поэтому Месяц-поэт летает.
«Ключ к твоему сердцу лежит на кухонном шкафу под пожелтевшей газетой».
Так и есть: утка в зайце, заяц в волке, волк в медведе, медведь в земле, а
земля — необъятна.
Две новые книги Вадима Месяца — событие в современной литературе и
поэзии. Событие как со-бытиé человека, поэта и
времени. Поэт — собиратель времени, человек — растратчик его. Иногда время
озирается окрест и думает: куда все подевались? Умерли? Но смерти нет. И меня,
времени, нет — есть только вечность и жизнь. Вечность и жизнь.
У Вадима Месяца есть несколько стихотворений «про меня»: узнаёшь себя — и
вздрагиваешь, осматриваешь себя, оглядываешь окрестности и понимаешь, с какой
силой мы сталкиваемся, когда поэзия врастает в нас и когда поэзия уходит из
нас. Месяц — поэт природный, небесно-земляной, мужественный и сильный, как
повелитель не только себя-человека, но и своего
времени, своей вечности, которые оказываются всеобщими.
Проходимец
Коси молодую траву,
руби ледяные дрова,
на жизнь твоему естеству
никто не вручает права.
Бездонная колыбель
качает прозрачный дом,
а ты на лету капель
доверчивым ловишь ртом.
В Каменке — дождь. Первый дождь в 2016 году. В високосном.