Фрагменты романа
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2016
От редакции
13 апреля 2015 года не стало Марии Коноваловой, известного екатеринбургского журналиста. Ей было 44 года. Мария изредка писала рецензии на книги для нашего журнала, а в 2012 году собрала воспоминания о поэте Романе Тягунове, которые были опубликованы в 8-м номере «Урала».
После смерти друзья Маши стали разбирать её бумаги. Вот что об это пишет её подруга и однокурсница Наталья Юдина: «На дне толстой папки мы нашли только главы одного романа — написанные отчасти от руки, отчасти напечатанные на машинке. Роман доинтернетной эпохи, от которого мало что уцелело, хотя, как говорят очевидцы, он занимал несколько толстых гроссбухов, исписанных убористым Машиным почерком.
Мы, Машины друзья, искали роман везде, переписывались с десятками людей, хватались за любой, даже самый призрачный след. В минуту отчаянья пошли к астрологам и ясновидящим. Те говорили одно: роман жив, он находится у пожилого человека, имеющего отношение к искусству. Возможно, Мария могла отдать его вместе с какими-то бумагами — по ошибке или сознательно, но назад к ней текст не вернулся». Мы публикуем фрагменты из романа. Редакция просит откликнуться тех, кто знает о судьбе этого произведения.
Сюжет: герой по имени Кирилл устраивается на работу в некий столичный
Институт ноосферных исследований и соглашается на участие в засекреченном
эксперименте. Однако детали этого эксперимента сначала
смущают, а затем пугают его. В итоге герой убегает из
института и, выбравшись на волю, узнает, что все человечество разделилось на
психов и нормалов, нормалы получают печать на чело — отметину во лбу — и
называются включенными, а психов, не получивших отметину, ставят на учет и
жестко контролируют. Положение героя очень опасно: у него нет никаких
документов, его ищет институт, любой нормал может сдать его властям. В тех частях романа, которые еще предстоит найти, герой, убегая от
погони, выходит на подпольную организацию психов, мечтающих совершить
переворот.
Фрагмент 1
Костик оказался невысок, улыбчив и ушаст. Он носил густые пушкинские бакенбарды и беззаботную, как припев детской песенки, фамилию Лалаянц.
— Запиши на «эль», — предложил он прямо в захламленном коммунальном коридоре.
— Запомню, — заверил я.
Он распахнул дверь в свое жилище и, указав на меня пальцем, возопил:
— Гони десятку!
Я жмурился от света и недоумевал. Десятки у меня не было.
Чей-то голос протяжно обрадовался:
— Блин, проспорил!
— Привет, — сказал я в пространство.
Пространство откликнулось:
— Хай!
— Что проспорил? — спросил я, снимая ботинки в закутке за шкафом.
— Ясен пень, — растолковал протяжный голос, — что ты тоже тронутый.
— Наш человек, — ликовал Костик. — Псих!
Я высунулся из закутка:
— У меня что, на лбу написано?
В ответ заржали: «Диагноз — какой?»
Я вошел в комнату. Огромный парень приподнялся над креслом, вытянул руку:
— Дейв.
Энглизированное имя комически не шло к его простодушной славянской физии. Пожатье было медвежьим.
— Ты под каким флагом прибыл? — выговорил он, щурясь.
— Под личным. Державы «я».
— Значит, бумаг не дали?
— Ни листика.
— Во как… Стопом шел?
— Им, родимым, — не знаю, зачем я это сказал.
— А разве сейчас пройдешь? Там, говорят, контроль.
— Я, как видишь, цел.
Вмешался Костик.
— А как к тебе мой телефон попал? Дейв, как к нему мой телефон попал? Куда, в Катер. Кто у нас оттуда? Почему не знаешь, везде все знал… Вот ведь — пути системы неисповедимы. И системы-то давно никакой нет, а они все равно неисповедимы… А так, по жизни, ты кто?
Последнее относилось ко мне. Неуклюжий вопрос. Мне всегда казалось, что отвечать на него надо развернуто и, как сказали бы в средние века, субстанционально. Чтобы не отвечать, как в средние века, я давно разработал формулу:
— Я великий русский писатель.
— Скромно и со вкусом, — оценил Костик. — Пьем, что плещется, любим, что движется, рифмуем, что рифмуется… Так?
— Так.
— Наш человек!
Приятно было дважды за минуту оказаться зачисленным в свои — важно ли, на каком основании.
— Да, насчет плещется… — я кивнул на сумку.
— Ура!
Возникла небольшая суета. Костик спешно расчищал стол. Дейв был сослан мыть стаканы. Я разглядывал дом. Дом мне нравился. Была в нем какая-то симпатичная человеческая соразмерность. Он походил на гордого ветерана — весь в следах ежедневных мелких побед над действительностью.
И Костик с Дейвом нравились мне чрезвычайно — вовсе не потому, что счастье безнадзорного общенья давно мне не выпадало. Про эксперимент я им решил не говорить. Уродливая эта тема не вязалась с добрым домом, с приветливыми людьми. Куда адекватней было продолжать врать про автостоп…
На столе воздвигся любезный сердцу натюрморт, и разговор потек душевный и правильный, из тех, что в человечьей стае выполняют роль собачьего обнюхивания. Аллюзии, намеки, оборванные цитатки — способ выяснить, из какой почвы ты произрос, с кем общался, что читал, о чем с тобой говорить и чего вообще от тебя ждать. Снюхивались большей частью Костик и я — Дейва явно не интересовали проверки на вшивость. Он вершил техническое руководство: стаканы не успевали пустеть, а на щербатом блюдце кукожились ломтики вялого лимона. Присутствовала даже какая-то еда.
Время от времени я выпадал из беседы: книжные полки манили, как Аргентина негра. Библиотека у Костика была отличная, имелись даже некоторые раритеты.
— Наворовал, — признался он в ответ на похвалу.
— По букинистам?
— Какое! В читалке одной служил, поживился немного. В магазине разве сопрешь — глаза кругом.
— Мне тыщу раз удавалось.
— Ври!
— Чтоб я сдох!
— Да хоть сейчас!
— Спорим? На чирик? Дейв, разбей!
Возможности познакомиться с книжками поближе я ждал слишком долго, чтобы не раздумывать, насколько прилична такая форма знакомства.
— Узрите, маловеры! — я накинул куртку, подошел к полкам. — Мама миа, прижизненный Толстой! А Гомера у вас прижизненного нету? Нет? Жалко… Выготский, Корчак… это что — Юнг… Угадываю профессию владельца. Льюис… Заболоцкий… Гандзи-сан, мое почтение. М-м, «Алхимия как феномен средневековой культуры»! Костик, своди меня, пожалуйста, в свою читалку!..
Кража книг в магазинах — промысел сезонный. Конец весны, начало осени — когда куртка нараспашку выглядит естественно. Потому что книги надо под мышку совать и прижимать локтем. Это делается так: берешь то, что тебе нужно, и еще штуки три какого-нибудь барахла и барахло это листаешь, стоя к продавцу в анфас. А потом поворачиваешься к полкам, чтобы барахло на место поставить, и в момент поворота суешь и прижимаешь. Многое, конечно, зависит от размеров и людности торгового зала, но, даже когда зал маленький и ты там один (ну вот как сейчас), шанс остается.
— Вуаля! — я выложил на стол два толстых тома. Маловеры хлопали глазами. На месте Костика я бы решил, что нужно быть разборчивей в знакомствах. А он только выдохнул:
— Как? Как тебе удалось? Я ж все время на тебя смотрел!
— И я, — поддержал Дейв.
Я скромно улыбнулся и сел к столу.
— А вы говорите — невозможно.
Просто и деловито Костик уточнил:
— Так у тебя — клептомания?
— Зачем сразу клептомания? Подумайте об авторах! Это ж высший знак читательской любви — когда твою книгу крадут, идут за нее на риск. Весомей всех наград и премий. Я от счастья бы помер, узнавши, что мою книгу сперли. Творчество само, если хотите, кража. У Бога или из ноосферы какой… Про воровство сюжетов я уж не говорю. Кстати, хорошая кража сама по себе сюжет…
— Вот-вот, сюжет, — Костик мелко захихикал. — Анекдот. Вспомнил случай, сейчас расскажу. Был я влюблен. Ну, и беден, разумеется. Тихо, Дейв, я знаю, что ты знаешь. Вот, и чтобы даму покорить, решил преподнести охапку цветов. Пошел ночью в парк, настриг такущих пионов, несу. И нарываюсь на патруль. Спорим, ты не угадаешь, чем дело кончилось?
— Чем?
— Меня эти злыдни заставили весь букет на ближайший памятник возложить!
— А со мной вышла история — как раз наизнанку. Я собрал букеты с памятника. Они лежали под дождем, свеженькие, грех было не взять. Пересекаю площадь и попадаю прямо в милицейские объятья. Завели меня в модуль — это их стеклянная будка, — учинили допрос. «Вы женаты? Нет? Когда жениться будете, сюда же цветы и понесете». — «Не понесу, — говорю. — Невесте отдам». И перехожу в наступление. «Вы, — спрашиваю мента, — женаты? И когда в последний раз жене цветы дарили? Выбирайте букет, какой вам нравится, только эти розы не трогайте». Мент подумал, выбрал гладиолусы. И строго напутствовал: «Чтоб в мое дежурство такого больше не было!»
Фрагмент 2
Дейв ржал замечательно — искренне и самозабвенно, так, словно в жизни ничего смешней не слыхал. Подвывал, содрогался, мотал тяжелой башкой. Сшиб стакан… Он напоминал честертоновского Воскресенье — и габаритами, и размахом эмоций. Вообще, слушателем Дейв был высочайшего класса, я редко таких встречал. Похоже, связный и стройный треп доставлял ему какое-то чувственное удовольствие. Он весь растворялся в рассказе, даже дыхание затаивал, и сигарета, по-крестьянски зажатая в горстку, тихо тлела в мощной лапище и сеяла пепел ему на штаны. Позже я заметил, что его любовь к словесности была платонической, сам он говорить порой ленился, а чаще — трусил.
— Добрые у вас на Урале менты, — сказал Костик, когда тишина наконец установилась. — Таких и обижать не хочется.
— А ты их часто обижаешь?
— У! При каждой возможности! Раз выхожу из бара, вижу — коробок стоит. Пустой. А на двери герб — и не красками наляпан, а винтиками привинчен. Меня как подбросило — хвать монетку и давай их отвинчивать. Рядом гопники на лавочке сидели — так они пасти поразевали. Ну, представь, вываливает такой интеллигентик, флегматичный, пьяненький. И вместо того чтобы не спеша себе пойти, кидается на герб, аки тигр. Гопники овацию устроили, когда я все отвинтил. А я несу герб и думаю, на хрена он мне сдался? Налетел, понимаешь, такой порыв иррациональный, все равно, понимаешь, как любовь с первого взгляда. Не успел опомниться — уже винчу, уже отдираю… Ты меня понимаешь?
Костик разволновался при мысли, что его не поймут. Чтоб его успокоить, мне оставалось только подхватить и развить тему краж, эффектных и нелепых, как рифмы в протоколе. И слезть с нее мы долго не могли, словно распорядитель менестрельского турнира стучал жезлом и требовал продолжить.
Я знал человека, который в одиночку утырил фисгармонию. Знакомый Костика угнал мусоровоз. Лучший мой друг Лева уволок флагшток от казачьего штаба. Дейв раскололся, что стащил рекламный щит. Кто-то упер макет космодрома. Кто-то — пальму в кадке.
Коньяк хоть и лже, но вполне ничего, явил даже некоторые вкусовые достоинства. Вторая бутылочка была пройдена до середины, зрела мысль пойти за еще.
Я испытывал нечто вроде дежавю — в комфортной его разновидности. Словно последние две или три тысячи лет только тем и занят, что сижу в этой комнате, с этими людьми, рассказываю и слушаю эти истории, и нет в этом ни скуки, ни рутины, а только кайф. Ощущение удавшегося праздника. Или словно фильм смотрю, старый и долгожданный, каждую реплику наперед знаю, и не разберешь, запомнил я ее или сам сочинил…
Тогда я рассказал, как похищал сердце. Оно было заспиртовано и хранилось в медицинском институте. Чтоб его найти, я лез во все лаборатории и спрашивал: «Марка Шейдера не видели?» (Марк Шейдер был мой старый псевдоним.) Медики выясняли приметы. Я описывал Марка Шейдера так подробно, что почти не удивился, когда фантом обрел плоть и хмурый мужчина с кафедры топографической анатомии сказал: «Сейчас позову». И вышел, а искомое сердце лиловело за пыльным стеклом шкафа.
Когда я досказал, Костик нежданно посерьезнел и опять спросил:
— Так у тебя — клептомания?
— Я же сказал — нет.
— А какой у тебя диагноз?
— Зачем тебе?
Я вправду не понимал зачем. Верней, с какой стати. В его внимании к диагнозам было что-то натянутое. Последний раз на моей памяти культ сумасшествия цвел года четыре назад — среди немытой околобогемной шпаны. Дурдом как первая ступень посвящения, дальше наркология и вендиспансер — тоска вселенская… На шпану они тут не похожи, и моды на культы так быстро не возвращаются, и сама идейка о прелести безумия скучна непомерно.
Костик так не считал.
— Кира, ты меня разочаровываешь, — он неприятно хрустнул пальцами. — Почему ты стыдишься своего диагноза? У вас что, это принято?
Меня покоробила внезапная высокомерность тона. На миг в Костике проступил суетливый чванный москвитянин.
— А ты своими гордишься? — я сказал чуть резче, чем хотел.
— А то! — он напыжился. — Маниакально-депрессивный психоз, циклофрения.
С ужасающим серьезом. Ну хоть бы язык высунул, сказал бы «бе-е». Я внутренне скривился. Баронский титул, едрена вошь. Вечно люди кичатся тем, к чему руку не приложили. И не умом, не талантом, не красотой, наконец, а всякой мурой — чистотой расы, дворянскими предками, восемью диоптриями близорукости… Или тем, что водку пил с Шевчуком. Или что в третьем классе с балкона упал… И все это с надрывом всовывается в каждый разговор, словно иначе их никто и за людей не почтет. Но Костик-то что в этой луже ловит?.. Ладно, не мне судить. Он, быть может, просто пить не умеет.
— Звучит, — сказал я. И повернулся к Дейву: — А у тебя?
Он стеснительно заржал.
— Эта, ну как… Шубообразная шизофрения. Парафренный бред. Короче, мания величия.
— Величия?
— Ага!
— Ты, наверно, директор Солнца?
— Не, я этот… Блин, опять слово забыл. Еврейский пророк, нет, праведник… Коськ! Кто я?
Костик польщенно нахмурился.
— Без толмача никак. Сколько лет учить: ламедвовник. Что тут запоминать — ламед-вов, тридцать шесть на иврите.
Слово было знакомым. Где оно мне попадалось — у Куприна, у Зингера?..
— У Борхеса, — сказал Костик. — Помнишь, в «Бестиарии». Тридцать шесть человек, которые самим своим существованием оправдывают мир в глазах Бога. Живут в страшной нищете, сами своей крутизны не знают, а как узнают, так тут же и кони двигают, а на их месте встают другие.
Я не мог не смотреть на Дейва с почтением. Морда у него была пьяная и дурацкая.
— Как же тебя угораздило?
— От армии косил, — попросту объяснил он. — Доктору эту телегу прогнал, а он говорит, чего ты, мол, живой, раз все знаешь? Я, говорю, заменить, блин, некем, приходится жить…
Ну разве не стильно? Я аж язык прикусил от восторга. Гадство, до чего стильно! От армии он косил. Я и то в аналогичном случае исполнял вариации на тему пляски святого Витта, а чтоб легендой какой подпереть, и в мыслях не держал. Ну и Дейв. Гений.
— Тут что здорово — делать ничего не надо, живи себе и всех оправдывай. Я это сам придумал, — похвастался гений и высунул язык: — Бе-е!
И я понял, что надо срочно изобрести себе диагноз. И отбалтываться вульгарной вялотекущей уже недостойно. Я же много их знаю, словец-то психиатрических, справочник когда-то специальный читал… Что-то там такое было — особо длинное и красивое. Галлюцинаторно-параноидный синдром… Дьявол, кого же синдром? Шикарная такая двойная аристократическая фамилия, вроде Ломоносова-Лавуазье. Стоп, при чем тут Лавуазье. Беркора и Коронеля? Пять минут назад я эту фамилию еще помнил, а теперь она провалилась в какую-то щель памяти, и я так силился из этой щели ее выскрести, что на все другие фамилии, то есть диагнозы, просто не мог обернуться. Склодовской и Кюри?..
— Видишь! — подскакивал Костик. — Вот видишь! Нечего стыдиться, Кира, говори, что у тебя!
…Беллинсгаузена и Лазарева?.. Я на всякий случай сказал:
— Вообще-то это длинная история…
Дейв — жадно:
— Давай!..
Ну как дитю не порадовать? Я дал. На меня снизошел дух великого вранья, сомнительный подручный ангела-хранителя. Сюжет, который я излагал, был гибридом криминального романа и сценария позднего Бунюэля. Там присутствовали мафия, роковые красотки, деятели спецслужб (сам не знаю с чего) и адепты невнятных сект, склонные к человеческим жертвоприношениям. Там наблюдалась даже логика — нечастая и странная, но наблюдалась, и все было хорошо, кроме того, что я совершенно не представлял, как из этого бреда произрастет фамилия моего синдрома. Но мне свезло, поскольку на подступах к финалу, напрочь мне неведомому, постучали в дверь. Требовательно и остро, словно не рукой, а клювом.
Фрагмент 3
Костик дернулся, посерел лицом и кинулся прятать бутылки за штору. А Дейв стал делать мне яростные знаки, которые я не понимал. Стук повторился. Костик открыл.
Дама с чиновничьей прической как-то очень сразу оказалась в комнате и как-то очень правомочно зажгла верхний свет.
В этом свете комната обрела вид жалкий и позорный. Уют погиб. Сизый дым стлался над развалинами нищенского веселья.
— Два часа ночи, — сказала дама.
— Я знаю, — сказал Костик.
— Здрасьте, — промямлил я. Дама не отреагировала.
За нею следом вошли два мужика.
— Два часа ночи, — сказал тот, что был в костюме с галстуком. Второй, в засаленной майке, молчал.
— Что я вам говорила, Анатолий Федорович, — обратилась дама к костюму. — Опять сборище. Здесь не филиал сумасшедшего дома. Я больше терпеть не намерена.
Костюм прокашлялся.
— Гм, действительно. Сборище. Крики, шум. Музыка орет.
Музыка вправду была. Радио приглушенно источало нечто психоделическое. А до того, я отразил, пели Саймон и Гарфанкел, «Миссис Робинсон». Забавный фон для коммунальной склоки.
— Не в музыке дело, — досадливо проговорила дама. — Здесь систематически собираются невключенные.
— Это мой дом, — быстро сказал Костик. — Кто ко мне ходит, вас не касается.
— Таскаются каждый день, ходят по коридорам, создают беспокойство. Это опасно для жильцов, вы понимаете?
— Гм, — костюм оловянно глядел перед собой. Блестела пластинка во лбу. — Я с вами согласен. Скопление… э-э… психически неполноценных лиц создает известное напряжение. В принципе. Не нужно их провоцировать.
— Что вы говорите, Анатолий Федорович? Опасные сумасшедшие ходят на свободе, а вы их защищаете.
Больше всех из них мне был симпатичен майка. Он подпирал косяк и зевал.
— Кто опасный?! — выкрикнул Костик. — Кто тут опасный?!
— Не нужно провоцировать, — повторил костюм. — Сейчас разберемся, — он пошарил взглядом. — Господа… э-э… документы предъявите.
Дейв ухитрился как-то слиться с обстановкой. Мимикрировал. Костюм посмотрел на меня.
— Прошу, молодой человек.
— Вот еще, — сказал я с вызовом. — Сначала вы покажите. Кто вы, собственно, такой?
Наверно, это было неправильно. Наверно, мне стоило сидеть тихо. Но я еще не совсем остыл от своего рассказа и хотел воевать.
— Дубина, — прошептал Дейв, — это же координатор.
— По херу, — прошептал я.
— Хамят, — кратко съябедничала тетка.
А костюм взял да и полез во внутренний карман пиджака. Я растерялся. Я не рассчитывал, что он мне что-то предъявит. Я рассчитывал произнести пылкую, но вполне доступную пришельцам речь о всяких там, которые врываются по ночам в чужие жилища, а сами без документов и с темными целями. А пыл пропал зря. Как если бы я кинулся рубить мечом дракона, а он оказался надувной, или дохлый, или вообще не дракон.
Тут встряла тетка.
— Теперь вы убедились? В силу своей болезни Лалаянц не способен распоряжаться собственностью.
Костюм перестал рыться в кармане.
— Есть заключение медицинской комиссии. — В его голосе впервые прорезалось что-то вроде неуверенности.
— Потому я вас и пригласила, — напирала баба. — Чтобы вы могли подать комиссии новую информацию.
Нет, что они болтают? Комиссия… Вся эта музыка съезжающих крыш звучала подозрительно. Словно мерзкая троица с самого начала подслушивала под дверью, а теперь решила нам подыграть. Меч снова затрепетал в моей руке, но я боялся окончательно подгадить Костику.
На него было неловко смотреть. Он раскраснелся и вякал что-то оборонительное. Что-то о святости частной жизни. Его демонстративно не слышали. Баба требовала немедленных действий, а костюм бурчал о своей некомпетентности. Один майка молчал. Он был занят: ковырял в носу. Лазил в ноздрю каждым пальцем по очереди, что напоминало групповое изнасилование.
— Я могла бы сообщить на контрольный пункт сама, но к вам скорее прислушаются.
— Обследование было недавно, комиссия не могла ошибиться.
— Что вам от меня надо?! Зачем вы пришли?! От меня вам — что надо?!.
Я не видел способа прекратить этот абсурд. Разве только взять гостей за шкирки и вышвырнуть. А потом они вернутся — с подмогой, с комиссией… Не нравилась мне вся эта медицинско-бюрократическая лексика, а еще не нравилось, что наши шуточки обнаружили склонность к моментальной материализации. Никак не мог я привыкнуть, что Костик псих не потому, что ему хочется в это играть, а на самом деле. Или, может, не псих все-таки?.. Я пытался найти в нем проявления безумия, но вместо этого вспомнил ту свою фамилию, то есть не свою, конечно, а того своего синдрома. Кандинского-Клерамбо. Охренеть, какая роскошь. Только бы опять не забыть. Ну, Кандинского, пожалуй, запомню, а вот Клерамбо…
— Анатолий Федорович, в комиссии не ангелы сидят, могли что-либо упустить, — это баба.
Костюм: Все факторы учтены.
Баба: Но болезнь может прогрессировать.
Майка: И дружки у него — алкаши. Житья не стало. Крючок вон в туалете сорвали. Вот этот, лохматый, и сорвал.
Баба: Нет, не этот.
Костик: Идите вы все!..
Костюм (Костику, почти дружески): Когда у вас ближайший контрольный день?
Костик (почти рыча): Двенадцатого февраля.
— Перенесем, — костюм потыкал в кнопки ноутбука, — на двадцать седьмое января. Устроит? Это все, что я могу сделать, Галина Денисовна. И если выявятся изменения, тогда… Гм. Да, лечиться вы когда начнете-то, Лалаянц?
— Никогда.
— Это почему?
— Потому — потому что не хочу быть таким говном, как вы.
Тут они все на него заорали, он — на них, а я, совсем уже ничего не понимая, переместился поближе к двери на случай, если придется гасить силовым путем. С другого фланга подобрался Дейв, а ор стоял неимоверный — и «что он себе позволяет», и «он считает себя выше нас», и «бригаду вызвать, бригаду», и «не провоцируйте», и я как-то не отследил момент, когда визитеры вместе со своим оскорбленным достоинством покинули поле боя.
— Фу, — сказал Дейв. — Норман все, пошли допьем.
Он взялся наводить порядок. Передвинул что-то на столе, загнал Костика в кресло, сунул ему стакан, сказав: «Забей», потушил верхний свет, а на меня прикрикнул: «Чего стоишь, как неродной!»
— Забей, — не успокаивался Костик. — Забьешь тут. Доведут меня до дуры, увидите. Это ж п…ец — форменную осаду устроили, не поверишь, в сортир боюсь выйти, пока эти суки там на кухне шарятся. Шаги за дверью слышу — так за сердце хватаюсь! Забей…
И так далее — с пеной у перекошенного рта. Теперь и законченный идиот бы понял, что происшедшее было серьезней обычных соседских усобиц. А я понял еще и то, что назавтра Костик будет стыдиться потери лица. И за этот завтрашний стыд его было жалко даже больше, чем за сегодняшнюю пришибленность.
— Что им от тебя нужно? — спросил я, чтобы прервать его излияния.
— А ты не понимаешь? Приколись, я тоже не понимаю! Где их нам понять, это ж здоровые люди! — он ощерился. — Зда-аровые, на-армальные! Что им от нас нужно — чтоб мы были — всего только! — чтоб было на ком поплясать, посамоутверждаться! Да они впервые в жизни полноценными людьми себя почувствовали, когда эти блямбы на лбы налепили! Представь, был ты всю жизнь серой сошкой, ближнему завидовал, что он живет полней, чем ты. И вот тебя включили, а его нет, ты сперва сияешь, думаешь, настала наконец справедливость, а потом смотришь — а ближний-то, он, паскуда, все равно живет полней, и вся его внутренняя свобода при нем, никуда не делась, а у тебя ее как не было, так и не будет никогда. И тогда ты ему начинаешь показывать, где его место и кто тут хозяин, а ради этого можно и среди ночи встать. Четвертый месяц, как в цирке, все покою не дают, из шкуры лезут, показывают…
Эта тема мне знакома. И привычка глобально отвечать на поверхностный вопрос, и похвальба внутренней свободой, что, как известно, есть признак несвободы внешней. Все душезащитные устройства лепятся по одной болванке, по ним-то мы своих и узнаем…
— Координатор за тебя, — тихо напомнил Дейв.
— Координатор — мудила. Пятый раз уже спрашивает насчет лечения. Я давно считаю, нормалы все уверены, будто мы спим и видим, как бы поскорее включиться. Да не хочу я их включения, если б хотел, не ходил бы в чокнутых. Ты, что ли, не так? Так же… Еще раз придет, я ему прямо скажу: руки прочь, мой лоб — моя крепость! Тьфу, я хотел сказать, неприкосновенная собственность…
— Собственность, — молвил Дейв. — Подвесят тебе желтую полоску, тогда будешь знать — собственность…
— Ах ты, свин! — возмутился Костик. — Еще ты меня лечиться не уламывал! Ничего мне не подвесят. Пусть только попробуют! — он показал кулаком куда-то наверх и сам рассмеялся наивности этого жеста. — Правда, давайте забьем на все это. Давайте о чем-нибудь другом. О чем мы до этого говорили? Кира?..
Я все злился за четвертый месяц, но сообразил рассмеяться.
— Примерно о том же самом. Ты спрашивал, какой у меня диагноз.
— Какой?
— Галлюцинаторно-параноидный синдром Кандинского-Клерамбо.
Сила превеликая. Я облегченно вздохнул. Дейв понимающе возвел глаза.
— Лечиться будешь? — затревожился Костик.
— Ни в жисть! — машинально поклялся я.
— Наш человек! — сказал он. — За это надо выпить.
Фрагмент 4
Потом они вместе ходили за еще, а я оставался в комнате. Чесал репу, думал. То есть говорил себе: надо думать. Подумать бы надо. Поразмыслить.
Матерьялу для этого набралось — мешок. И надо было теперь его, этот мешок, растрясти, по полкам разложить: в систему. Думать надо.
Не думалось. Мысли выскальзывали, как намыленные мыши.
Хреновый я, оказывается, логик. Не умею жизненные явленья в табличку сгонять. Только выдумывать горазд. Если б надо было сочинить чего, я бы сочинил — хоть пять систем, хоть десять. И никто бы носа не подточил, не полез бы выяснять — то ли система моя слишком хороша, что жалко ее портить фактами, то ли до того подогнана, что фактов под нее жаль.
Я стоял перед вытряхнутым мешком, чесал репу и думал, что фактов на достойную систему маловато.
Главный был такой: людей поделили. На нормальных и нет. Нормальные носят во лбу пластинку, это называется включением. Которые нет — соответственно, нет, и включению не подлежат, пока не станут нормальными. И происходит это повсюду. И в ошалелых мегаполисах Штатов, и в пловоядных кишлаках Каракумов, и в стойбищах диких племен бассейна Амазонки. Всемирный масштаб перемен был самым важным и самым противным из фактов. Никак не укладывалась у меня в голове эта повсеместность разделения. Особенно бассейн Амазонки не укладывался…
И обе категории взаимно и сильно друг друга не любят. Дальше факты кончались, начинались вопросы. Тридцать пять тысяч одних вопросов.
Чего ради все это затеяли? И как на это уговорили? И кто уговаривал? В бассейне Амазонки — вот прицепился, проклятущий, — в бассейне, там, наверно, все было просто, там за включение давали красные бусы и огненную воду. А у нас что? Можно сказать, что у нас-то эта вода и есть первейший стимул, — только вот все равно ведь это неправда. А правда состоит в том, что от балды такое не провернешь. Должна была быть подготовка. Обработка, так сказать, общественного мнения, тотальная и необоримая. И где она? Лично я ответить не готов. А ведь я еще человек цивилизованный, из большого города. Как в таком разе дело обстояло в бассейне… ну, Ледовитого океана? Главное — люди должны были разделения пожелать. Влюбиться в эту идею. И чем она их завлекла? Что за пряник им пообещали? Какие бусы, какую воду? Не представляю. А людей-то много. И здравомыслящие среди них встречаются. Их-то как уломали? Здравомыслящим, по-моему, подобало со включением не спешить, включальщиков послать куда подальше… и тем занести себя в список психов. Нет, слишком книжная выходит ситуация. А что же с ними сделали? Наркоту им в еду подмешали, в пряник этот самый?..
Или тут не любовь, а страх? Может, включение — единственная защита от какой-то угрозы? От какой? От эпидемии безумия? Или, наоборот, вирус завелся злой, что только психов и разит? Тогда бы психи, задрав штаны, скакали лечиться. А они не хотят. Костик вот не хочет. Не похож Костик на ненормального, хоть ты тресни. У раздолбаев вообще несокрушимо здоровая психика. Как правильно сказал не помню кто, с ума сходят не поэты, а бухгалтеры. Ибо у первых — образы и воля, а у вторых — цифирь и дисциплина. Костик и Дейв, может, и не поэты, но и не бухгалтеры, и уж точно раздолбаи…
Со специальными раздолбайскими альфа-ритмами, на основе которых им во включении и отказали. Зубчик какой-то не поглянулся.
На хрена все-таки это включено? С какой целью? Кому выгодно?
Конь я в пальто, болван и чучело позорное. Нет бы Костика по-человечески спросить — а я неведенья своего застремался, вранье свое недавнее, что свежеприехавший, постыдился обнаружить и повел косвенный допрос. По крупинкам информацию из разговоров выклевал — приходите, шпионы, ко мне учиться. Научу, как, избегая маленькой неловкости, влететь в большие непонятки. И ведь тыщу раз давал себе зарок — не врать. И тыщу раз вперед выскакивала подлая привычка — или подлая природа, не знаю. И сейчас — съел бы меня кто-нибудь? Поняли бы все, люди же… Просветили бы охотно…
Не думалось. Я распутал все косички, что наплел на бахроме Костиковой скатерти. Вытащил из сигаретной пачки золотинку и стал складывать кораблик.
Неотвязно надоедал гнилой парадокс: что разъединение объединяет. Это раздражало. Религии объединить не удалось, а какая-то вшеятина, какая-то дерьмовая блескучая штучка взяла и всех объединила. В ее блеске мир делался монотонным, а прекрасные дальние страны мельчали, теряли свою прекрасность и дальность. Туда уже не хотелось. Чего туда хотеть, там все как у нас — озлобленные психи и самодовольные нормалы с пластинкой во лбу…
А почему она, собственно, во лбу? Альфа-ритм, я так понимаю, и за ухом не омега… Я сделал из кораблика самолетик, запустил, он упланировал под дверь.
На лбу. Чтоб было видно всем и издалека. Чтоб снайпер не промазал. А что? Солнечный зайчик в перекрестье прицела — и валится бедный нормал, темная кровь толчками выпихивается из аккуратной дырочки… На то, видать, нормалов и пометили. Не так уж их и много, от силы две трети, по моим наблюдениям. Меньше чем за год можно управиться, решив проблему перенаселения и природных ресурсов… Вот он, всемирный заговор, прорезался, родимый! Уроют психи всех здоровых и будут княжити и володети, поделившись на касты согласно стадии безумия. Сюжет для антиутопии. Психократия. Не век же им по палатам подушками драться.
Елы-палы, меня в этом дивном новом мире и дворником не возьмут. Ладно, согласен, пусть показывают за деньги как последнего нормала. Буду сидеть в клетке и делать что-то специфически нормальское (что именно, после изобрету, время есть). Зеваки вопросами замучают, а по ответам будут что-то предсказывать. Погоду там… Чем не жизнь — валяйся ноги на стенку и вешай лапшу. А политические заговорщики будут тайно ходить за советом. Потому как моя здравая логика для правящих психов окажется принципиально непостижима.
Устал я вдруг здорово. Я рухнул в кресло, выискал в пепельнице бычок подлиннее. От никотина уже тошнило. Вопросы сутулились вокруг, и ни один я не мог распрямить до восклицательной стройности.
Что-то мешало. Ощущение заведомой бесплодности усилий. Изначальной ложности построений. И пронзила дикая догадка — даже не догадка, уверенность — какая там уверенность, неоспоримое знание! — что не во мне дело, а в окружающем мире. Что он неоспоримо искажен. Подделан. И это его главная тайна, которая приоткрывается немногим и ненадолго, при особом состоянии сознания.
Глупее некуда, зато объясняет все.
С чем вас и поздравляю. Докатились, господин литератор. Это уже даже не солипсизм. Это какой-то, пардон, критический трансорбиализм. Был бы жив старина Оккам, он бы уши пооборвал. И поделом. Самый, между прочим, пошлый вид гордыни — одного себя во всем мире считать нормальным. Единственный носитель истины — это еще куда ни шло. Но раритетный образчик неведомой нормы?..
Трансорбиализм, надо же. Хорошее слово. Черезмирность. Черезмирие… Я встал записать. Подменный мир уже начал на меня действовать. Чего-чего, а склонности к основанию философских школ я за собой раньше не замечал. То ли еще будет…
Раскрыл тетрадку и вспомнил, о чем на радостях забыл. Бобров-то хотел меня на две недели — для лечения и адаптации засадить. Получается, я тоже того? Вранье. Да, я часто вел себя как готовый шизик, говорил и делал вещи, которые, даже по моим широким взглядам, не шибко здравы, — но всегда знал, что мог поступить иначе. А настоящий безумец об этом «иначе» и помыслить не способен. Настоящий дурак не способен валять дурака. Так, похоже, я определение нормы мимоходом породил, во как поумнел-то в подменном мире. Полное оно или нет, но я ему больше доверяю, чем каким-то там классифицированным зубчикам.
Хотите — смейтесь, но я даже в окошко выглянул — сразу же разобраться, что это за мир и что с ним не так.
В поле зрения имелся снег, лысые кусты, темные окна дома напротив и фонарь над мусорными баками, и на одном из баков имелось крупно выведенное матерное слово. Все было так. И в Москве оно было так, и в Катере, и в каком-нибудь Лос-Айересе-Буэнос-Анджелесе все было точно так же.
И повсюду таращились в муторную ночь такие же, как я, — сбитые с толку, не знающие, на каком они свете, и как им быть на том, на котором они есть. Мои мысли пестрели дребеденью, как привокзальный книжный лоток. И в центре лотка, как это ни позорно, лежала психократическая антиутопия. Костика с Дейвом повеселю, когда вернутся.
А вдруг они обидятся? Они же психи, могут обидеться. До меня бесповоротно дошло, что они психи, ранимые, непредсказуемые и бог весть какие еще. Они и множество других людей. И я уже не смогу к этим людям относиться непредвзято, без нечистой жалости к убогим. Они навсегда перестали быть мне равными. И мне опять и снова придется врать, словами и жестами, интонацией и особенно выражением лица, и чем больше буду врать, тем труднее мне будет доверять тому, кому вру…
Это меня совсем подкосило. Я сидел и трепыхался. Вибрировал жидким киселем. И разные варианты будущего своего перебирал, один другого безотрадней. Пока не врезался в эти трепыхания трезвый и жесткий внутренний голос. Голос мне объяснил, что я — редкостный дол…б и му…вон. Проблемы доверия, видишь ли, его, ублюдка, терзают. Подменного мира, чмо, забоялся. А что его тут незнакомые люди вписали, обожают и лелеют — тогда как в правильном, по твоим, падла, понятиям, мире уже давно никого не вписывают. А что вписчики ненормальные, это его не устраивает. Да кому ты нормальному, сука, нужен? Сидит тут и сопли источает, нет бы полезное что к приходу хозяев сделал. Пепельницу вытряхнул да бумажки собрал, что нащипал тут, страдаючи. Ну?!
Психи ввалились с грохотом и гоготом: «Я пришел!.. Арина Родионовна!.. Я пришел, а ты — с приветом!..» — Ввалились красные, пахнущие морозом, все в снегу: «А мы с горы скатились!..» — Почти протрезвевшие, что вмиг исправилось благодаря принесенному ими же (а что один флакон «Столицы» они умудрились посеять, и не опечалило даже), — и дебилку психократскую я им изложил — ржали и детали подкидывали. Потом Костик заорал, что уже шесть — какие, в жопу, шесть — семь! — пора спать! И процесс положения спать был просто эталонно здрав, и очень здраво меня заклинали не ворочаться, поскольку дряхлая раскладушка, известно из опыта, выдерживает спокойного человека до семидесяти двух кэгэ, а неспокойного гораздо меньше. И Дейв очень здраво просопел на полу с полчаса, а потом как завопит:
— Мне же вставать — в девять!
— Заведи будильник, — посоветовал Костик.
— Не услышу, — сокрушался Дейв. — Наташка убьет. Лучше ты заведи и себе поставь, а потом проснись и на меня наступи.
Костик здраво обдумал предложение.
— Не-а. Наступать на тебя через всю комнату, ага. Пусть Кира на тебя наступит, ему ближе…
—
Неудобно: гость…
«Как
можно не любить таких людей», — подумал я, засыпая.
Фрагмент
5
Разбудил
меня шум коммунальных дебатов за стеной. То есть я до того пару раз просыпался,
но все казалось, что несусветная рань, а тут смотрю, лампа на столе горит, в
угол деликатно отвернутая. Характер застенных звуков отменял размышления на
тему «где я». Доминировал женский голос, слов было не разобрать, но я нутром
чуял, что обвиняют Костика.
«…Свое,
так ведь нету, дармоед…» — миазмом прокисшего борща
всочилось в комнату, когда он вошел.
Я уже
успел одеться и собирал раскладушку виновато и торопливо — первый раз в чужом
доме и дрыхну до невесть скольки, неловко.
— А у
нас в квартире гад, — информировал хозяин. В дурацкой фразе ощущалась двусмысленность пароля.
—
Где? — тупо спросил я.
Костик
постучал в свою грудь, как в дверь, и мое «доброе утро» обратилось
непреднамеренной издевкой.
—
День, — поправил гад, стремительно обрастая
деловитостью. — Вечер. Файв-о-клок. Сейчас мы к нему приступим. Головушка-то
как, ничего? У меня… Дай сюда! — Он схватил раскладушку, затиснул в угол, походя включил телевизор, завявкавший лживыми мультяшными
голосочками, задумался над кипой постельного белья. — Э, куда пошел?
—
Угадай с трех раз.
—
Подожди, там эти…
— Где
— там? В сортире, в ванной?
—
Подожди, сейчас уйдут…
Шум
за стеной набирал обороты. Превращался в стихийный митинг.
— Ты,
наверно, убил кого-то?
—
Увы! — Костик картинно вскинул руки. — Я через благие намерения пострадал.
Потекла на кухне труба. Я, как честный человек, лужу подтер, ведро под трубу
подставил. Пошел сантехнику звонить, как честный человек, квартиросъемщик и
налогоплательщик. А тем времен на кухню, изрыгая пламя, вползает Галина. И
говорит: ты мое ведро испоганил, в которое я стирку замачиваю, а мне с этим
ведром — всю жизнь жить. Ты оцени, Кира, как сказано — всю жизнь жить. Блин, я
даже повторить это точно не могу. Всю жизнь жить. Всю смерть умирать. Я говорю,
с людьми вы жить не умеете, только и остается — с ведром…
Ему
бы родиться в галантный век, чтоб не на засранный линолеум, а на паркет Версаля
ронять острые словечки, успевать попасть в острые полки. Или же на Диком на худой конец Западе, где промах кольта
компенсировался меткостью фразы. Из него вышел бы милейший ковбой, отрада и
ужас салунов, в кино его играл бы юный Дастин Хофман.
— Всю
любовь любить. Весь сон спать, — наслаждался не случившийся ковбой. — Все
пищеварение — пищеварить! — Как дите с новой читалкой, право слово.
…Потому они всегда ездили стопом, а ехать было
неважно куда: все равно ты оставался в своем бескрайнем родном мезозое, в
торфяных болотах, где тепло и влажно, где кишит и пышет, где сочиняли песенки,
плели фенечки, тискали повестушки, которые нигде, кроме болот, не читались, и
называли это иррационализмом, и пестовали заблуждения, и расширяли сознание,
как учили, и придумывали себе нездешние имена и невозможные жизни и сами в эти выдумки верили.
Потому что не хотели быть, как все. Как вон те все — не хотели, а как вот эти
все — стремились. Вон тех, живущих иначе, мы презирали. И получили за презрение
по такой программе: ледниковый период настал. Что нам осталось, кроме позы?
Ничего не осталось… И бредем мы по не нашей земле, до
колен увязая в снегу…
Можно
было бы, конечно, по асфальту, по улице пойти, но Костик потащил меня сквозь
заснеженные дворы: так ему не терпелось выжрать ту
дрянь, что мы купили, — мутно-розовую, подозрительно дешевую настойку. Мы-таки
взяли две, хотя и одной, на мой взгляд, было много. Понижение класса напитков
шло вровень с износом эмоций. Вчерашний захлестывающий восторг бытия облез до мелкотряского удовольствия от наличия бухла. В
перспективе мерещился «деревянный» спирт; соответствующее состояние духа не
хотелось даже воображать.
Впрочем,
Костиково состояние от одного только вида пары пыльных емкостей изменилось к
лучшему. Он до того осмелел, что взялся произвести закуски сам. Вытянул из-за
холодильника коробку с картофелем, начал чистить, усеивая шкурками ковер, но
всадил нож в ладонь и замер обалдело. Две или три
кровоточащих минуты ушло на поиск перевязочных средств. Наконец я обмотал ему
лапу бинтом. Костик величаво приблизился к зеркалу. Сказал задумчиво: «Карма у
тебя — еду готовить…»
Не
успел я все порезать и помыть, как заявилась на кухню
Костикова врагиня. Оперлась задом о стол и уставилась на меня. Насмешливо
смотрела, умно. Чтоб не держаться к ней спиной, мне пришлось встать к плите
боком. Я отчаянно заворошил ножом в сковороде, стараясь выглядеть
непринужденно, — от чего, вестимо, тут же почувствовал
себя деревянным.
— Вы
газ не зажгли, — сказала баба.
— Ой!
Спасибо… — я как-то по-идиотски изогнулся, что должно было изображать
высочайшую степень признательности. Баба усмехнулась, извлекла из кармана
сигарету. Я поднес спичку — весь сплошная куртуазность. Тетка еще раз оглядела
меня с ног до головы и произнесла:
— Уже
не знаю, что там ваш друг про меня наговорил, но я не монстр какой-нибудь. Если
человек со мной хорошо, то и я с ним хорошо.
Ей,
похоже, нравилось, когда о ней говорили как о монстре.
— Еще
бы, — согласился я.
— И
вовсе я не богата, — продолжила она полемически. — Сами подумайте, это просто
смешно. И в таких условиях, — она обвела рукой кухню, отчего приятное,
чистенькое помещение как-то облезло, потускнело и предстало истинным
бомжатником, — разве богатые люди так живут? Смешно!
Две
струи дыма вырвались из ноздрей, как бивни.
—
Смешно, — подтвердил я. Вот ведь привязалась. Как будто мало мне было той
неловкости, что хозяйничаю в незнакомом доме.
— Да
за каждую копейку миллион раз унизишься! И тому на лапу, и этому на лапу, и
налоговый инспектор, и пожарный, и санитарный. За каждую бумажку плати, печатку
хлопнуть — десять раз поклонись и семь раз помасли, да всякая проститутка еще
на тебя свысока смотрит… — Она утерла глаз поясом халата.
Я
сочувственно вздохнул — а что еще было делать-то.
В
кухню всунулся старикан в пижаме.
—
Галочка, мне бы кофейку…
—
Какого кофейку! — прикрикнула она. — Кофейку тебе, — не видишь, я разговариваю!
— Она проследила, чтоб старик плотно прикрывал дверь, и повторно утерла глаз. В
отместку за испугание деда я не отреагировал на этот повтор. Тетка тщательно
всхлипнула: — Бьюсь как рыба об лед… А у меня дочь.
Мне ее выучить надо. Устроить в жизни, вы понимаете?
—
Понимаю.
Дочь
явно обозначала конец преамбулы. Сейчас от меня чего-нибудь потребуют. Наняться
к дочери в дармовые репетиторы или выступить курьером
при передаче ректору взятки.
— Что
вы понимаете? — сощурилась баба.
— Что
вам надо выучить дочь.
—
Условия! Условия мне надо ей создать! Нормальные человеческие условия для
занятий, для жизни и для всего, это вы понимаете?
— Да,
конечно…
— Вы
что, смеетесь надо мной? — угрожающе взметнулись брови.
—
Кто, я?.. С чего вы взяли?..
—
Смеетесь, — уверилась баба. — И нечего на меня так смотреть, я же вижу! А я еще
с ним по-хорошему, как с порядочным человеком!.. На шее у нас сидят, нашим
трудом питаются и за людей нас не считают! Они пуп земли, а мы быдло! Не-ет, голубчики, правильно вас с ваших теплых местечек
поразогнали! Ишь, надеялись всю жизнь ручек не
замарать, с бумажками да машинками, и думаете, вы умнее всех?! Я налоги плачу,
чтоб такую шваль содержать, а он еще издевается! И
нечего на меня с таким невинным видом смотреть, я вам это говорю, вам, вам!..
С придурью была баба, даром что вымороченная. Но какое замечательное ощущение собственной правоты, а! Права на правоту, я бы сказал. Тут не слова, не интонация, даже не напор — а что-то неназываемое за всем этим. У меня такого не было никогда — и, пожалуй, не будет, и не знаю я условий, при каких прорастет. Потому что условия у всех, а право у единиц. Даже не все ересиархи и вожди революций им, наверно, обладали. Жаль бабу — на что тратит уникальное свойство…
Картошка на сей раз подгорела.
Фрагмент 6
— Мешают нам твои соседи пищеварение пищеварить, — объяснил я Костику.
— О, как я устал! — протянул он. Дабы не скучать, он основательно начал настойку. — Как я устал!.. Что она тебе говорила?
Я передал, что запомнил.
— Заче-ем? — возрыдал Костик. — Зачем ты с ней разговаривал?
— А что было делать — молчать как камень?
— Ну и пусть камень — она же сука!
— Просто замученная истеричка.
— Ты не представляешь, Кира, какая она сука! — И Костик принялся расписывать какая. Собственно, сук было много. Вся эта квартира кишела суками. И весь этот город. Но данная сука — номер один, сука вне конкуренции. Воплощала в себе квинтэссенцию сучьей сущности. В долг, даже по мелочи, дает только под проценты: занял сотню — вернешь сто двадцать. Входную дверь в одиннадцать вечера закрывает на цепочку — чтобы знать, кто когда вернулся, для досье. И вечно рожу свою в коридор выставляет: кто идет, к кому? Но Костика она раньше почти не трогала. Трогала, но редко, когда больше трогать некого. До тех пор, пока не объявился богатей, решивший эту квартиру купить. И сука вознамерилась отхапать Костикову долю. История обороны, в общем-то, была обыкновенная, требующая от слушателя лишь мимики, междометий и сочувственных вздохов, по которым я в этом доме неуклонно делался штатным специалистом. Целью вражьих интриг были перечеркнуты Костиковы права собственника некой загадочной желтой полосой, представив его легкую придурь серьезным, даже глобальным сумасшествием.
— Будет оно у меня,
посмотришь, будет, — плакался Костик. — Что бы я ни делал, все доказывает, что
я безнадежно больной. Знаешь, если
тебя сто раз назвали свиньей — невольно начинаешь хрюкать. Разговариваю —
нездоровая болтливость. Молчу — болезненная замкнутость. Защищаться от них
пытаюсь — агрессивный буйный псих. Не защищаюсь — вообще
идиот, потому что ведь это идиот только не защищается,
когда нападают. И каждый день, каждый божий день что-нибудь новенькое. Чует мое
сердце, сегодня опять припрутся. Найдут, за что
зацепиться… У тебя бумаги-то как, в порядке?
— В
смысле — бумаги? — я не ожидал перемены тона.
— Ну, разрешение.
— Какое?
— Что значит — какое? На пребывание. Очередной досмотр у тебя где, здесь будет?
— ?
— Так ты без разрешения? Ну ты, братан, рисковый. Ты каким местом думал, когда ехал? Теперь у них точно повод для вони появится. Блин, и откуда такие берутся!..
— Может, мне уйти? — спокойно предложил я.
—
Обиделся? — поспешил надуться Костик.
— Бог
с тобой: во избежание.
— Не
выдумывай. Куда ты пойдешь?
— У меня тут знакомых полно, позвоню и пойду.
— Не выдумывай — ты мой гость.
— И поэтому должен тебя подставлять?
Начался
конкурс благородств. Правда, подлинным самоотречением в нем и не пахло: мне и
правда захотелось уйти — достала должность утешителя, — но лень было переться на ночь невесть еще куда, а Костик искренне трусил
надвигающихся неприятностей и в то же время не желал остаться один. Поэтому
диспут перетек в область абстракций.
В
жилище влезла сука. «Костя, а реферат для Элечки? Ты обещал!» — «Не успел!» —
сказал Костик. «Вот видишь, ни в чем на тебя нельзя положиться. Эх ты: —
Топ-топ по коридору и на всю квартиру: — Просишь его, в лепешку расшибаешься… Он не успел, видите ли! Водку пить у него
время есть!..»
Спор
благородств решился сам собой. Костик только сказал, что мое пристройство
возьмет на себя, иначе душа его не будет знать покоя.
Для пристройства требовалось позвонить. А для звонка надо было выйти в коридор. А выходить Костик сам боялся, а меня не пускал. В результате мы выволоклись туда оба и шепотом воевали над снятой трубкой на радость всем возможным наблюдателям.
— Не хочу я к твоим знакомым, потому что они мне не знакомые. Я к своим хочу.
— Ты ничего не понимаешь. Ты пойми: я должен! Это мой долг!
— А у меня право. Дай трубку!
— Не
дам!
Он
снова и снова накручивал диск.
— Да
блин, да где они все? Эпидемия, что ли, прошла? Ау-у,
люди… Никого нигде нет, что такое…
— Раз
у тебя не выходит, давай я попробую.
— Отвали. Ой, Виктор
Петрович, извините, это я не вам, здравствуйте, а Наташа не у вас? Пожалуйста…
Наташечка?.. С кисточкой… Что, опять явка провалена?.. Представь себе, не сказал… Наташ, а толстый где?.. Что это он тебе верность не хранит, в тяжких-то
испытаниях, а?.. А хочешь ему
отомстить? Тебе представляется уникальный шанс… Нет, не я, а ты бы
хотела?.. Ну
вот, так всегда… Да, Наташка, я серьезно… Проблема…
Сама знаешь… Не знаю, спросишь… Все тебе расскажи, сиди и предвкушай. Слушай,
мы тут такую фишку придумали насчет исключений!.. — Он испустил хороший смешок
и строго, по-деловому, сказал: — Давай, Кира, собирайся.
—
Кому ты меня сватаешь?
Вид у
него был почти величественный: устроитель судеб, диспетчер кармы.
—
Наталья. Дейвова женщина. Давай, давай.
— А
Дейв?
— Нету.
— А
где?
— Ну нету, нету.
— Костик, я ж тебе сказал, к незнакомым не пойду.
— Дурак, она вот такая. Совершенно своя.
— Пойдем вместе.
— Что?.. — он растерялся. — Не… не могу. Не готов.
— Вот и я не готов.
— Ну и хрен.
— Нет, Костик…
— Ты сам себе враг… Наташ, отбой тревоги. Капризничает, паршивец… Во-во… Что?! Марго?! А почему ты раньше не сказала?! А мне она почему не позвонила?! Когда?!
Даже
при поганом коридорном свете было видно, как у него запылали уши. Я ушел в комнату, не в силах прекратить
дурацки-умудренное покачивание головой. Вернувшийся Костик был радостно взвинчен и видел перед собой явно не то,
что предлагала для обозрения наличная реальность…
Он
разлил остатки, выпил, поперхнулся и опомнился.
— К
знакомым хотел? Тогда иди в подвал.
—
Отчего не на чердак?
—
Оттого, что твой Дейв сейчас сидит в подвале. Ты бы оставил девушку ради
подвала?
— Смотря какой подвал — если, например, пещера с сокровищами…
По ответу выходило, что сокровищ вроде как особых не было, однако подвал не совсем чтобы кондовый подвал, а скорее, клуб — хотя и не клуб, и в чем-то даже подполье, но не во всем, — короче, очень своеобразное место. Мне понравится.
— Шмотки кидай у меня, завтра-послезавтра бумаги отметишь и вернешься.
— А они там не спят? — я глянул на часы и увидел, что за полночь.
— Что? В подвале? Глупости! Спят! Там никто никогда не спит! Там все бост… бодрствуют. Да. Так что на посошок… э, б…я, нет посошка.
— А ты остаешься?
— Буду крепить оборону… Реферат этот гадский писать.
Фрагмент 7
Костик стал рисовать, как добраться. Я внимал его инструкциям и довольно скоро понял, что знаю те края. Недалеко от стадиона, что служил главным ориентиром, раньше жил славный человек Миша, испытатель естества и существо безграничной доверчивости. Он был одним из первых в Москве адептов мухомороедения, это выработало в нем своеобразный снобизм в отношении психостимуляторов: употребление колес Миша, к примеру, считал проявлением плебейского ума. Два года назад я узнал, что он умер.
Дотуда от метро было полчаса троллейбусом, но, пока мы пили эту мерзкую настойку и беседовали о возвышенном, повалил снег. По этой или по какой другой причине я троллейбуса ждать не стал и поплелся по набережной (или не ходили уже троллейбусы?). Однако вскоре обнаружил себя в каких-то малопонятных переулках, стал искать рациональное объяснение, зачем я в них забрел и не порыскал: на набережной снегопад, бесспорно, выглядел красивей. Тогда я с меланхоличной гордостью вспомнил, что прекрасно ориентируюсь в городах и могу найти любую улицу и дом, стоит мне только там хоть раз побывать — сколько бы лет ни прошло. Следовательно, на сияющем проспекте, в который уперся переулок, надо свернуть влево, потом долго идти по прямой, потом опять свернуть, а там начинать внимательно сверяться с планом.
Проспект был неподобающе пуст. В это детское время на нем полагалось быть ордам людей и потокам машин. Однако все люди, которые там были, толпились у кабака, следя за вялой дракой, да еще кто-то встречный, завидев меня издали, резво увильнул в подворотню. Машины двигались неторопливо и вальяжно, как манекенщицы на подиуме. Светящихся окон было на удивление мало. Я закурил и поднял воротник, подчиняясь архетипичной модели хождений по ночным городам. Безлюдье подталкивало к ритуалам.
Да, снег шел. Падал мягкими хлопьями. Плыла неисчислимая флотилия бумажных корабликов. Снежинки опускались в лучи подсветки, как лепестки в хрустальные бокалы. Мне никогда не описать этот снег так, чтобы всякий — пусть даже не всякий, пусть хоть кто-нибудь — увидел его во всей ангелической несуетности его полета. Есть люди, способные вкусно писать о еде, сухо — о засухе, а о снеге — как писать о снеге? рассыпчато? влажно? — в общем, о снеге они тоже как-то пишут и обходятся простым перечислением попавшего под взгляд, под слух и на язык, а потом все говорят: «Как ощутимо! Как достоверно!».
А вот мне не дано. Я только и могу, что приписывать осадкам не присущие им нравственные черты, как в детстве. Как однажды, в средней, что ли, группе детского сада (не знаю, почему так долго держится во мне это бессюжетное воспоминание), замер ни с того ни с сего посреди двора и пялился на снежинки: как они кажутся почти черными на фоне белых туч и становятся белыми, долетев до рыжей стены, и как берутся из ниоткуда, возникают, и все тут, — их изобилие было иллюстрацией к недавно узнанному слову «бесконечность». Тема бесконечности меня в то время сильно интриговала, иногда я принимался считать, до скольки получится, в желании проверить, кончатся ли числа. Это заполняло тоску тихого часа, в который я все равно не спал, и скрашивало срок отбывания в углу. Я уже тогда знал, что умею уйти оттуда куда угодно вдоль по мысли. А более существенных умений я, похоже, не приобрел.