Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2016
Николай
Волженцев — поэт, переводчик, краевед.
По профессии — врач. Работал заведующим больницей, заместителем главного врача.
Печатался в журналах «Урал» и «Берега Тавриды», в альманахах «Оренбургский
край», «Гостиный двор» и др. Удостоен званий «Почетный гражданин села
Черноречье» и «Почетный гражданин посёлка Переволоцкий». Живёт в
Переволоцком.
Моя
патретина
Опять в гостях у
нас мать. Приехала утренним поездом. Не отдохнув с дороги, сразу включается в
домашние дела. Помогает жене на кухне. Слаженно, радостно кухарят. За кухонным
делом хозяюшкам — молодой и пожилой — вольготно поговорить. Переберут события и
здешние, и те, что мать с собой из станицы привезла. Из домашнего быта, из общего
житейского обихода ничего из новостей не пропустят. Вот вспомнили или
рассказали друг другу что-то весёлое — обе раскатисто, звонко смеются. Легко,
незаметно время летит для них.
Но детишки женщин
без внимания не оставят. То одна, то другая дочка в кухню заскочит. Словно
проверку делают: как тут без них? Тянут бабушку к своему игрушечному хозяйству…
Кульки с гостинцами, что она ещё утром им дала, уже пустые. Потолклись,
потолкались и в зал убегают. Через несколько минут старшая
снова здесь. Хвалится новым платьицем (мать только что надела):
— Посмотли! Посмотли!
Бабушка
восхищённо качает головой:
— Откуда деушка ета взялась? Неужели наша
Ирочка? Не узнать — картинка прям, да в етом платье…
— Мама сшиля,— радостно сообщает внучка.
Вслед за старшей
неуверенной походкой, громко шлёпая, на кухню заявляется
младшая. Уцепилась в платье бабушки, бормочет, лопочет без слов, показывает
свою куклу.
Бабушка
отрывается от кухонных забот, подхватывает внучку на руки:
— Какая умна,
какая смышлёна да расторопна. Кукла какая нарядна у
неё: ни у ково такой нет. Язык тока неслушный у мнучки. Скоро, скоро
развяжется, месяц-другой — начнё-ёт намекать!
После обеда,
окружённая детьми, бабушка уходит в зал. Какой тут обеденный сон? Любой повод
найдут, лишь бы выбраться из кровати и на руки к бабушке забраться. То
разбегаются, то снова сбиваются в зал, летают из комнаты в комнату. Шум, гам.
Все чувства, вся радость перед бабушкой напоказ. Младшая и словечка ещё ни
одного не связала, а свой напор держит, не хочет ни в чём уступить старшей. Тут
и споры, тут и ссоры. Гневный, от сердца, лепет, рёв и слёзы. Но они моментальны — тут же забываются.
С головой ушла
мама моя в заботу. Вникает в игры детей. Разговаривает как с равными,
для каждой сокровенное словечко есть. Задумчиво смотрит на детскую суету.
— Ростут девчонки. Всё живее, всё смелее. Премудры
становятся. Не уследишь, не усмотришь. Оглянуться не успеешь: оне там шнырят, отвернулась. — уже здесь фордыбачат. Скоро большеньки станут.
Брат пришёл из
школы. Снова бег и скачки. В пятнашки, в прятки ли игра?..
Заводила —
Андрей. Юзом под столом проскакали. В шифоньер нырнули. Уже на диване прыгают.
Стонет, гудит диван. Младшая только ходить научилась — не отрывая ног от земли,
враскачку шлёпает, а тоже — в игру. Держится за спинку дивана: присядет,
привстанет, изображая прыжок.
— Всё! Всё! Всё!
Хватит! — сделав возмущённое лицо, напустив сердитый вид, урезонивает бабушка
детей. — Эт что?! Никакого укорота! Стёкла в доме
дребезжат от гуда!..
Разбегаются.
Андрюшка — за уроками, сёстры — с куклами. Тихо.
Ранние зимние
сумерки занавешивают окна. Включаем свет.
***
Андрей разбирает
постель. Сестрёнки кутают свои куклы, укладывают в игрушечную кровать.
— А-а-а! —
напевает Ирина, покачивая кровать.
— А-а-а! — вторит
старшей сестре, и себя невольно убаюкивая, младшая сестрёнка.
— А-а-а! — всё
тише, всё медленнее поёт она. Глаза смыкаются.
Ирочка сомлела от
своей песенки.
— Всё! Всё! Всё!
Спать, спать, доченька, — подхватывает Ирочку жена, несёт её в спаленку. Уложив
осторожно девочку на кровать, она снимает с неё платьице, укрывает одеялом. Не шерохнётся дочь, спит крепким сном.
Младшая на руках
у бабушки. Почти заснувшая, она вдруг встряхивается, сонным взглядом
осматривается вокруг.
Бабушка приговаривает:
— Мнучка моя, патретина. Спатеньки хочет, бай-бай. Счас, счас. Разденемся и будем спать.
Уложив в кровать,
покачивает:
— А-а-а!
Баю-бай!..
— А-а-а! — сонно
повторяет в такт баюканью младшая дочка.
Напевая
колыбельную, мама моя мерно качает кровать. Она не вспоминает слова
колыбельной. Они сами выговариваются, сами приходят.
***
Услышанная ею ещё
в детстве от своей матери, привычная и родная — дыханием
отчего дома, деревенской улицей, родимым укладом, летними запахами хлебного
поля и поёмных лугов, опустившимся, прильнувшим к нашему дому изумлённым,
радостным нёбушком льётся песня.
И мелодия песни,
и слова, и события — словно всегда были и жили. И люди, и птицы, и зверушки,
упоминаемые в ней, вот сейчас как раз — к месту и времени — пришли к моим детишкам
порадовать, успокоить их колыбельным рассказом, навеять уютный, безмятежный
сон.
Колыбельные песни
как будто идут из этой окружившей дом мирной, спокойной тишины, от
подступившего к окнам студёного зимнего сумрака, от тусклой настольной лампы в
зале, от этих в зыбком невнятном свете ставших таинственными, полных тепла и
покоя комнат.
Слова и мелодии,
которые были во мне почти с рождения, но со временем позабылись, погаслись, — вспыхнули снова, проснулись, отозвались. И
повели за собою в то ласковое, сказочное время — к началу моей жизни.
Прилетели галыньки
Баю-баю, баиньки,
Прилетели галыньки.
Прилетели галыньки,
Сели на воротца.
А воротца скрип-скрип,
А Лидочка спит-спит.
Она спит-посыпат,
Она зорьку просыпат.
Когда я слышу эту
колыбельную песню, мне видится дом и двор дяди Сани и тёти Клавы Вотинцевых, расположенный в глухой, пышно заросшей
травой-просвирой — крайней, самой ближней к Чёрной речке, улице.
Под двускатным
(кровелькой) узеньким дощатым навесом аккуратные тесовые воротца. Просторный
двор. Уложенная камнем дорожка к крыльцу. Дом с улицы и во дворе окружён густым
тенистым палисадом из клёнов, акации, карагачей, вязков.
И летом, и зимой палисад полон гомона птиц. Шумно чирикая, перелетают с ветки
на ветку воробьи. Со скворечников на деревья, на крыши дома, сарая, погребушки,
на поросшие мелким бархатистым гусятником тропки во дворе, на карды, на огород
в поисках прокорма для скворчат слетают взрослые скворцы. В раннюю летнюю пору
навестит, не обойдёт этот богатый деревьями дворик и кукушка. Огласит своим
колокольным, навевающим грусть, протяжным «ку-ку» потаённую, уютную эту, самую
близкую к лесу улочку.
Любят это
подворье птицы. В осеннюю пору сидят на верхушке осокоря возле сарая ненастно,
угрюмо нахохлившиеся галки, молчаливо с верхотуры
наблюдая, что делается во дворе. Суетливо крутится над сараем, погребушкой, скачет по двору вездесущая сорока, тревожа
своим заполошным стрекотаньем всё птичье царство приовражного и прибрежного
речного края.
Уютен двор.
Приветлив, обходителен и сам хозяин дядя Саня — «Никифорович» уважительно
величают его в селе. Такая же добрая и обходительная и жена его — тётя Клава.
Он работает заготовителем в сельпо. Радушны и к нам,
мальцам. Всегда встретят, приветят, примут, отметят. С добродушным,
снисходительным вниманием порасспросят о нашем ребячьем житье-бытье,
отнесутся как к равным себе. А уж дядя Саня за словом весёлым, озорным да за
шуткой-прибауткой, сказкой-присказкой в карман не лезет, разговором
заплетёт-разведёт, развеселит, рассмешит и себя, и нас. Млеем от гордости —
взрослые с нами на равной ноге. Ни иронии озорной, ни улыбок изучающих в счёт
не берём, не замечаем. Гостинцем оделят нас — вездесущую, всегда вхожую, как в
свой родной, в каждый сельский дом детвору.
***
Баю-баю, баиньки,
Прилетели галыньки.
Вроде бы уснувшая
глубоко, ровно посапывающая внучка ворохнулась, подняла голову.
— Спи, спи, —
уговаривает бабушка и дальше поёт:
Стали думать и гадать,
Чем бы Лиду воспитать.
Почти шёпотом
добавляет:
Баю-баюшки-баю!
Закрыла глаза
дочь, будто спит, а сама с боку на бок раскачивает себя:
— А-а-а! — Как бы
показывает и требует: «Качай, бабушка, баюкай и дальше вот так».
Мать медленно
качает кроватку и словно с кем-то разговаривает:
— Это кто там
прошумел за окошком? Кто не даёт заснуть моей Лидочке? Птицы прилетели, воробьи
зашумели за окном. На нос мнучке сели. Кшы-кшы, воробьи! Улетайте отсюда! Спит, спит, мнучка. Улетайте скорей!
Машет руками над
кроваткой, как бы отгоняя с лица внучки докучливых, шумных, мешающих сну
воробьёв.
Ветер, ветер, помолчи,
Зря в калитку не стучи,
— напевает мать
самой же придуманную песню.
Вроде угомонилась
девочка. Колыбельная песенка, скрип кровати сливаются с тишиной засыпающего
дома. Видится далёкое, моё детское время, родительский двор…
Двор
Старый, крытый чаканом дом. Палисадник перед домом. Три клёна, четыре
невысоких, реденьких акации — вот и весь палисад. Клён перед палисадной
калиткой — самый крупный и густой — пышной кроной облокотился на камышовую
крышу. Уютное, привычное, родное, как и всё вокруг, как весь
мир, который был и до тебя, и сейчас есть, и будет после тебя, как небо, как
звёзды, как солнышко, как дивные лунные — зимние и летние ночи. Как всё
вечное, бессмертное…
Зимний вечер. Посвистывает,
вздыхает за углом дома уставший, нагомонившийся за
день ветер. Нет-нет, да изредка кинет позёмкой на гребень крыши охапку снега и
тут же сдует, смахнёт её на палисадные деревья.
Насупившаяся, скукожившаяся под огромной белой, сползшей
набекрень шапкой снега, темнеет стеной погребушка. За ней заметённый,
заваленный с улицы по самую крышу, под такою же огромной снеговой шапкой,
нависшей спереди и с боков, еле видимый в вечернем сумраке сарай. Белой
огромной горой надо всем двором, с тёмным проёмом початого для корма скоту
края, выступает с карды омёт. Сквозь зыбкий зимний сумрак пробиваются очертания
загородки.
Ветер задумчиво
перебирает, пошевеливает, перетаскивает с места на место по уметённому,
утоптанному, плотному снегу выхваченные им из яслей редкие ботылки1, былинки, былки2 от объедков3.
Ночь. Все спят в доме…
***
…Вечер. Сумерки.
Топится голландка4. Через слегка
приоткрытую дверку плещется отсвет багрового пламени. Догорают дрова. Жар
мерцающих, неторопливо гаснущих углей. Сквозь серую мглистую пелену, одевающую,
окутывающую вроде бы уже остывшие угли, то там, то сям в печечке пробиваются,
вспыхивают яркие крохотные багровые, оранжевые, тут же гаснущие, исчезающие,
как привидения, всполохи.
Уютно возле
голландки. Вечернее печное тепло. Кочергой разравниваю догорающие угли. Остатки
несгоревших дров разбиваю на кусочки, чтоб схватились огнём. Под кочергой от
них рассыпаются, весело разлетаются искры, взвивается кратковременное пламя,
обдавая бликами стену печки вокруг дверцы, пол, переборку5. Не
поддавшиеся пламени головёшки (чтоб не было угара) выкидываю в тазик с водой.
Мать сидит на
кровати, качает в зыбке6 мою сестрёнку;
приглушая голос, чтоб ненароком не встревожить её, поёт колыбельную.
Зыбка, ремнями
закреплённая на крюке в матице, висит перед кроватью. Яркая, в красивых цветах,
от потолка до пола занавесь отделяет кровать от горницы, как бы отгораживает
для родителей спальню. Раздвинув занавески в стороны, чтоб удобнее было
баюкать, мать в такт песне то широко и вольно, то короткими махами качает
зыбку…
Будёнки7
…Мать качает всё
тише, всё медленнее кроватку. Колыбельные пропеты. Внучка угомонилась, спит.
Мать над ней наклонилась, проверяя.
— Заснула моя патретина, — ещё слегка покачивая, шепчет она.
Облокотилась о
край кроватки, уже сама под медленную свою раскачку дремлет. Качнулась кроватка
и встала. Бабушка над спящей своей внучкой спит — чутко, поверхностно, готовая
сразу отозваться, очнуться.
Я не тревожу
мать, не окликаю. В вечернем домашнем полусумраке память выносит давнюю
картину…
***
Еле брезжит с
притуленным фитилём керосиновая лампа на стене. Перед самыми
будёнками ночь. Все спят. Поднимаюсь с постели — со
своего закадычного, застолбленного места — сундука. Одеваюсь и тихо, чтоб
никого не разбудить, на цыпочках прохожу в горницу. За окном ворчит ветер.
Хлопают в печной трубе вьюшки. Густая темнота. Но сквозь закрытые ставни
пробиваются, пока ещё тускло, полоски синего предутреннего света.
Возле переборки,
разделяющей дом на горницу и прихожую (прихожая одновременно служит и кухней, и
столовой, и моей спальней), в кроватке спит старшая сестрёнка. Маленькая
горница кажется мне уютной и просторной. Тишина в доме. Только сладкое посапывание спящих.
Доволен собой. Раньше всех проснулся. Притаился
возле стола. Мне хочется появиться внезапно. Удивлю родных: всех обогнал —
раньше всех на ногах!
Просыпается мать.
Не замечая меня, спрятавшегося возле стола, не привыкнув ещё к темноте, идёт на
брезжущий из кухни свет.
Начинает
растапливать печь. Берёт из тазика перед печкой сухие чурки, ножом расщепляет
их на тонкие, мелкие лучинки. Чтоб быстрей разжечь печь, из бутыли поливает
лучинки керосином. Вместе с обрывками старых газет заталкивает их под уложенные
в печи ещё с вечера вперемешку с кизяком дрова. Разжигает.
Как и затеял,
выхожу из своего укрытия неожиданно.
— Ба! Да сынок
уже на ногах! — восклицает она. — Уже одетый! Раньше всех, что ль, встал?! А я
думала — спишь, на сундук и не оглянусь. И свет не пускаю, чтоб тебя не
тревожить. Чё так рано встал? Чать,
не выспался? Иль сестрёнка зёвом разбудила? — привычной обоймой спрашивает она.
— А то поспи, отдыхай. День не постучался, до солнца далеко. Иль помочь хочешь?
Назаботишься ишо. Вся жизнь
впереди. Иди, иди, спи, — пытается отправить меня снова в постель.
Уходить не
хочется. Стою возле печи, смотрю, как разгораются дрова. Россыпью летят искры
от потрескивающих, охваченных пламенем дров. Пыхтит, дымит, но тоже начинает
поддерживать пламя кизяк. Тёплые, яркие блики расходятся во все стороны от
печи. Теплей, уютней в комнатах.
Мама поправляет,
поднимает фитиль в лампе. Свет как бы вырывается на волю, выхватывает из
потёмок углы, ярко, весело захватывает кухню, обдаёт оживленьем весь дом. Отец
уже во дворе, разносит сено корове, овцам.
Мать замешивает тесто,
лепит ватрушки, витушки. Ставит на листы, на сковороды калачи, возится с
чугунками, кастрюлями, готовит на день — на всё семейство еду: борщ или щи,
картошку с мясом. К чаю плюшки, ватрушки, пампушки, лепёшки. Гремит доёнкой: пока горят дрова в печке, надо подоить корову.
Уляжется в печке
пламя, прогорят дрова. Мать разобьёт, расколет, сверкающие фиолетовыми,
рубиновыми вспыхами непрогоревшие
головёшки в угли. Ставит в печное, пышущее жаром нутро чугуны со щами, борщами.
Чуть унялся крепкий жар, сковородником подсаживает сковороды с лепёшками,
ватрушками, плюшками, подталкивает ухватом листы с калачами. Закроет вьюшки,
чтоб печь весь день держала тепло. Накроет зёв печки заслонкой, чтоб вдоволь
натомилась, набралась горячего духмяного духа еда.
Я по доброй своей
воле тоже при деле, стараюсь отцу помочь. Хоть прок от меня пока небольшой, но
мне самому заметный. Не останавливают родители: помощник растёт! Выгоняю
скотину из сарая в карды, раскладываю принесённые отцом пласты сена по яслям.
Гребу навоз из сарая. За всё схватываюсь, что надобно сделать мужчине во дворе
по хозяйству, силу и сноровку исподволь коплю, как и все мои ровесники. В
удовольствие делаю. Если родители ещё и похвалой удостоят, то уж втройне рад
стараться: отметили меня, нужный я в доме. Хозяйственно, гордо вышагиваю,
румянцем посвечиваю!
Холодно, морозно.
Заря встаёт над лесом, над холмами. Синеет, светлеет: начинается день.
Кот-Воркут
Кажется,
убаюкалась дочка, спит. Бабушка не отходит, сидит возле кроватки. Лидочка
закряхтела, пытается подняться.
— Эт что? Сна ни в одном глазу, — изумляется нянюшка.
Чтоб отвлечь
внучку от намерения встать, угомонить её, — повышает голос, вскрикивает, как бы
отпугивает якобы пришедших к дому, чтоб помешать девочке
заснуть, животных: «Тря-тря! Тпруся! Уходи,
коза!»
Лидочка
озадаченно прислушивается, пытается зареветь. Но бабушка прерывает плач:
«Брысь-брыся, котята! Лидочка спит. Нет её. Брысь! Тпруся! Козе! Тря!»8
Лидочка умолкает,
вникая в навеянную бабушкой напряжённую обстановку с котятами и прочими
зверятами. Будто поверила бабушке. Отогнала она всех животных: и козу, и
корову, и овцу, и котят, пришедших пугать внучку. Полежала с минуту и снова
тянется ручонками к перилам кровати. Села. Смотрит перед собой осоловелыми, сонными, ничего не понимающими глазами. Мама
перехватывает её, укладывая, приговаривает:
— Эдык, дыба! Некак не хочет подчиняца! Не хочет лежать, спать. Так на дыбы и норовит.
Спи-спи. Все спят: лягушаты, муравьяты,
мышаты, зверяты. И тебе
надо спать.
В такт
покачиванию ласково касается ладонью, как бы легко похлопывает, направляя на
сон внучку. Наклоняется над девочкой: спит-сопит? На цыпочках делает несколько
шагов от кроватки. Не тут-то было! Зашевелилась, заворочалась: не отойдёшь!..
Напевает внучке
самую жалобную, самую ласковую, про Кота-Воркута,
колыбельную.
Как у котика-кота
Бы-ла мачеха лиха.
Она его би-и-ла,
Пригова-а-ривала.
«Не ходи ты, котик-кот,
По чужим-то всё дворам.
Не качай ты, котик-кот,
Чужих детушек…»
Вспоминаю детство.
Мать убаюкивает маленькую сестрёнку. Я слушаю эту песню и представляю, вижу
Кота-Воркута: доброго, безответного, ласкового,
которого ни за что, ни про что колотит и бьёт мачеха-лиха. Ходит он по деревне
от двора ко двору, чтоб помочь хозяюшкам понянчить детей: баюкает, пестует,
играет с ними.
Все его любят,
жалеют, осуждают злую, завистливую мачеху.
Кот
— сказочный, большой, намного больше обычных котов и кошек, с обильной, густой,
пушистой шерстью — мохнатый, ходит на двух ногах, совсем как люди. Вот он подходит к нашему двору, стучится в
ворота, чтоб пустили его в дом.
Поёт мать:
Приходи к нам ночевать,
Наших детушек качать.
Я Кот-Воркуту
За работу заплачу.
Потчуют его за
работу хозяюшки, как будто кому-то объясняет мать и продолжает колыбельную.
Дам кувшинчик молока
И кусочек пирога.
До чего пирог хорош,
На запас его положь.
Возь-ми под го-ру по-ложь,
А потом за ним придёшь.
Последние,
завершающие эту песенку слова мать, мне кажется, прибавляет уже от себя. Под
эту же баюкающую мелодию переходит к другой песне.
Потерял мужик дугу
Ай, дуду, ай, дуду,
Потерял мужик дугу.
Потерял мужик дугу
На зеленом на лугу.
Под эту
колыбельную видится мне мужичонка, застрявший на
телеге посреди поля. Дорога из города в село, уже недалеко от Черноречья, за
Хуторским Долом как бы…
Потерял он, незадачливый-неудачливый, дугу. Ехал, ехал, да, видимо, и
заснул. Лошадь и распряглась. Упряжь рассупонилась, оглобли упали, дуга
потерялась. Дуга — важный элемент конской упряжи. Без неё на телеге не уедешь.
Держит мужик лошадку под уздцы. Смотрит вокруг: вечер — темно. Ищет дугу и на
дороге, и возле телеги — ощупью: нет нигде!
Шарил, шарил — не нашёл,
Да заплакал и пошёл.
Оставил телегу на
дороге. Со всей упряжью ведёт лошадь за собой. Идёт в село, чтоб вместо потерянной взять у конюха новую дугу и опять
вернуться к телеге. «Запряжёт теперь лошадь в телегу, — так мне хочется думать,
— и вернётся к дому». Но в песне почему-то он не в село идёт, заворачивает к
барыне.
Он заплакал и пошёл,
Взял да к барыне зашёл.
Наверно, хозяйка
его — эта барыня. «В старое время, — думаю, — барыни всем управляли. К ней
должен вначале зайти, доложить, рассказать о том, что приключилось». Ну, что ж:
как положено в песне, так и идут события в ней — так, как спела мать.
Родила татарина
А барыня, барыня
Родила татарина.
Вздохнув,
приглушает голос, чтоб песней не расколыхать сон внучке:
Сына Максима —
Четыре аршина.
— А-а-а! — в
добавку песне приговаривает она.
Кума Пелагея,
Подай полотенце.
Подай полотенце,
Чтоб укрыть млоденца.
А млоденец невелик —
Во всю лавочку лежит.
На лавочке
видится мне только что родившийся, но как бы уже и взрослый человек.
«Вот так
младенец, — думается мне, — аж во всю лавочку!»
У нас в селе не
было татар. Я не знаю пока, что это за люди, какие они. Не видел ни одного.
Представляю татарина, о котором поет в колыбельной мать: не то чтоб чужой
человек, а не нашенский он, не станичный, не похож
обличием и обычаем на нас, русских. Добрый или злой он — не знаю. По песне
получается — вроде бы добрый. Вон как хлопочет,
ухаживает за ним, «во всю лавочку млоденцем», — кума
Пелагея.
«У барыни немчик»
— ещё одна колыбельная про барыню.
У барыни чепчик,
Её любит немчик…
У барыни арбузята,
Её любят киргизята.
Вот какая барыня.
Приветливая, ласковая. Все-то её любят, все к ней идут: и киргизята,
и этот немчик…
Немчиков — немцев
— я знаю. Часто их вижу. Каждый день — то возле правления, то у сельмага стоят
две-три ихние повозки. Лошади привязаны к коновязи. Тележки у них не такие, как
у нас в селе — таратайки-рыдванки всякие, что на
каждом буераке, бугорке колесами, ободьями грохают, всеми потрохами трясутся, с
визгом, скрипом, треском проносятся по нашим избитым, пыльным улицам. У них они
высокие, с сиденьями — уютные, красивые, на резиновом ходу. Не трогают ни
колдобины, ни рытвины такой транспорт — ни тряски, ни грохота: как по воде,
ровненько, гладко плывёт.
Другие люди —
немцы. Не похожие на наших шумных, говорливых,
горячих, то и дело пересыпающих речь ядреными словами чернореченских
жителей. Неторопливые, вроде не особо разговорчивые, как бы и немножечко
пасмурные.
На двухколёсной
арбе каждый день приезжает оттуда почтальон. Худощавый,
высокий, лицо продолговатое. Он вообще не разговаривал — не произносил слова, а
только мычал и размахивал, объяснялся — руками. Как наша деревенская швея
Маша-немая. Может, поэтому и называют их немцами, потому что как немые?
Живут они,
кажется мне, далеко. За холмами-долами, в той стороне, где солнышко закатывается.
Интересно у них,
наверное? Как хочется узнать, что и как там, хоть одним глазком взглянуть.
Часто взбирался я на Маячную гору. Она у нас самая высокая. Даже соседнее село
Нижняя Павловка, что за лесом, за Уралом, разглядеть можно. Вон церковь
тамошняя крестами и куполами высверкивает. Крыши
домов проглядываются из-за леса. Степь за Павловкой до самого горизонта
просматривается: ровная, раздольная — вся как на ладони.
А немецкую
сторону так и не увидел — далеко очень.
Идет туда дорога
ровным полюшком. Спускается в большой, глубокий Глинный овраг, выходит из него,
взбирается на гору. Дальше опять поле, потом опять гора. Сизая мглистая дымка,
обрывая даль, сливается с горизонтом. За нею спрятались немецкие хутора. Если б
повыше была Маячная гора, может, я и усмотрел бы их. Только в школьную пору, в
третьем ли, четвертом классе, я побывал там. Немецкие хутора Савинский и Погромное были бригадным отделением колхоза. Возле хуторов
огромные яблоневые, вишнёвые, малиновые сады. На берегу Урала широкие,
просторные овощные огороды. Своими силами колхозники не управлялись со сбором
обильного урожая, привозили на подмогу нас —
школьников. Усердно помогаем, да и напробуемся вдоволь: и ягод, и фруктов, и
овощей. Гомон, веселье, смех, крики, шутки в саду и на огороде.
Ничего особенного
ни в жителях, ни в самом поселке. Такие же, как и все люди, — немцы. По-нашему
могут говорить, правда, иногда неправильно, смешно произносят. Веселые и
работящие люди.
Такие же, как и у
нас, дома (в ту пору в сёлах всюду ставились сборные финские домики). Может
быть, чуточку поуютнее и красивее у немцев перед
домами и во дворах, много разных цветов в палисадниках. Да и расстояние-то,
оказывается, от нашего села до них вовсе небольшое, всего-то километра четыре.
Сельповские коняги
Под колыбельную
вспоминаю сельповских лошадей. Двое коняг в конюшне:
Карий и Гнедой. Особенно нравился нам Карий. Ласковый,
приветливый конь. Хлеб из рук брал. Покататься на себе позволял. Послушный.
Уютно было и на водопой его водить, и в ночное гонять. Путать себя позволял для
пастьбы на лугу. Хочешь прокатиться, позовёшь: «Карий! Карий!» Тут как тут.
Крикнешь: «Гнедой!» — тот и ухом не поведёт, будто и не ему, так и будет
шуршать сеном в конюшне. Подходит Карий к крыльцу.
Отсюда удобней на него залезть. Ему тоже в забаву с детворой. Поочерёдно — один
за другим, — на него и взбираемся. А то и сразу вместе с другом Шуркой на спину
коняги взгораздимся. Ни
седла, ни уздечки. Один вцепится в гриву, второй сзади в обхват за переднего
всадника держится. Опасаться не надо, что разнесёт, сбросит. Медленно,
осторожно ступает, обходит круг за кругом по сельповскому двору. Спокойно,
уютно на его спине.
«Молодец, Карий.
Всё, хватит». Ласково, тихо заржёт, довольный, что
угодил детворе, и снова остановится у конторского крыльца, чтоб удобней нам
было слезть. Обдавая горячим дыханьем, тянется доброй мордой
к нам за угощеньем, бахатными тёплыми губами тычется
в наши ладошки. Гладим приветливо друга, потчуем его припасёнными к такому
случаю кусками домашнего хлеба.
Сельпо обменяло
Карего на другого, из немецкой стороны, серого коня. Адольфом звать. Норовистый, брыкучий, капризный.
Зачем обменяли нашего конягу на Адольфа? На нём, как на Карем, не прокатишься. Ни в телегу запрячь, ни оседлать: молчаливый, угрюмый, так и норовит то за ногу, то за руку
зубами ухватить иль лягнуть. Наши слова и команды не знает, не понимает.
Спрашиваю отца: почему он — такой? Вмешивается мать: «Тебя от отца, матери
взять, чужим отдать, каково будет? Подрастёшь, и тебе придётся с родной стороны
подниматься, в другой край подаваться —учиться дальше,
профессию приобретать. Тогда и почувствуешь, как в чужой стороне жить, от
родного края отрываться. Тоскует он по прежним хозяевам, родной конюшне». —
«Может, пообвыкнется ещё?» — «Конечно, привыкнет, —
отвечает мать. — Животные отзывчивы на доброту, особо лошади. Будешь заботливым
и ласковыми, и тебе тем же ответят». Подходим с Шуркой
потихоньку к коняге, даём хлеб из рук, поглаживаем.
«Может, привыкнешь ещё, а, Адольф, привыкнешь к нашему краю, к нашей стороне?
Терпи, привыкай. Никто тебя не обидит — ты наш теперь».
Не косит взглядом
сердито, переносит ли, терпит наши ласки — или привыкает?
Обвыкся Адольф:
стал отзываться, понимать наши команды. Катает нас, путать себя позволяет перед
выгоном в ночное. Такой, как и все, стал: не задиристый, спокойный, может,
только чуточку грустный и угрюмый.
У барыни арбузята
О киргизах я уже
знал. Про них мне бабка Горшиха поведала. Люди
степные — кочевники. Жилища у них не такие, как у нас. Переносные,
вроде больших балаганов, крытые войлоком.
В старое время
кочевники крепко беспокоили жителей станиц. Тайком подбирались, угоняли
лошадей, коров, овец. Работа у сельчан в сенокосную, уборочную пору в лесу, в
поле, в степи, а у женщин и на огороде — за станицей возле речки. Подстерегали
киргизы: крали женщин и детей. Могли даже захватить и припозднившегося на
полевой или сенокосной работе, безоружного, оставшегося без помощи и поддержки
матерого и крепкого казака. Охапкой, гурьбой, скопом наваливались, повязывали и
увозили в рабство.
Нянька моя
застала эту пору (на ее молодость пришлась она). Часто пела жалобную песню о
том, как киргизы выкрали и увезли в Орду вначале дочь, а потом и мать. Дочь
помогла матери сбежать из плена9. Этот
случай произошел с землячкой моей няни (уроженкой села Татищево). Жители
Татищева и сложили эту песню.
Как за батюшкой,
за Яикушком
Как за батюшкой, за Яикушком
Огонёк горит, огонёк маленький,
А дымок идёт, дымок тоненький.
У огня сидят злы киргизушки,
Что не так сидят, всё добро делят:
Кому золото, кому серебро.
Доставалась тёща зятюшке,
Тёща зятюшке, злу киргизушке.
Посадил тёщу на добра коня,
Он повёз её во большой аул.
«Молода ханьша, ты встречай меня,
Я привёз тебе русску пленочку.
Уж ты дай-ка ей делать три дельца:
Перво делице ты — овец пасти,
Друго делице ты — кудель прясти,
Третье делице ты — дитя качать».
«Ты качу-баю моё дитятко,
Ты по батюшке киргизёночек,
Ты по батюшке киргизёночек,
А по матушке мне внучоночек».
Молода ханьша всё подслушала,
Она бросилась к ней на шеюшку:
«Ты родимая моя матушка,
Ты давно бы мне рассказала всё.
Ты садись, садись на добра коня,
Ты езжай, езжай в родну сторону,
А мне, горькой, русской пленочке,
Так уж Бог судил, так судьба моя».
Сейчас киргизы живут
теми же обычаями, что и все люди: никого не крадут, не увозят, не кочуют.
Называются они казахами. Дома у них такие, как и у нас. В нашем селе было
несколько семей киргизов. Самый старший из них дед Казбан.
Коренастый, с большой седой бородой старик. Укладывая спать своевольных,
непослушных маленьких казачат, некоторые матери-казачки, урезонивая их, пугали
дедом Казбаном:
— Спи, спи,
скорей засыпай, а то дед Казбан придёт, в мешок покладет, с собой унесёт.
Нас, детей
постарше, эти страшилки уже не трогали: совсем не страшный дед Казбан. Добрый, приветливый — в мешок не покладет, не заберет. Всегда поговорит с нами.
Выйдет из магазина, обязательно попотчует гостинцем — конфетами или коврижками.
Напраслину говорят о деде Казбане
казачки, зря пугают детей. У Казбана мы купили кошму.
Белая красивая кошма (дед сам её свалял). Расстелили на полу. Даже в зимнюю
пору тепло на ней.
Под песню бабки Горшихи видится мне прежняя степная жизнь.
Широкая,
раздольная степь. Оранжевый закат. Вечерний сумрак. Стоят рядком крытые кошмой
степные домики — юрты. Возле них — скуластые, похожие на деда Казбана, люди. Горят костры. Над ними котлы: варится еда. У
костров сидят маленькие смуглые, не похожие на нас детишки. На фоне закатного
зарева вдалеке пасётся косяк лошадей.
Густеет темнота,
стирая силуэты людей, животных, очертания предметов, кочевничьего
жилья. Яркие, крупные звёзды низко повисают над юртами. Остывают, мерцают,
переливаются рубиновыми, сизыми, сиреневыми, фиолетовыми наплывами на углях
костры.
Неторопливо,
одиноко погуливает ветер. Дохнёт порывом, зашуршит непослушными вихрами ковыля,
с размаху ударит упругой волной в дремлющий курган, заскочит на него и играючи,
озорно, как мальчишка, стремительным прискоком сбежит вниз. Налетит на юрты, отмахнёт
полог над входом, погладит крышу кибитки, качнёт, шатнёт жильё — и снова
умчится прочь. Грустно вздыхая, тихо, неспешно прошествует дальше по степи.
Спит, посапывая шелестом трав, степная равнина. Глухая ночь…
Младшая сестра
Мать вполголоса
поёт новую песенку. Навевающие покой и уют, полные беспредельного участья,
добра и радости, родные, запомнившиеся больше чувством, чем сознанием, слова,
что услышал впервые в детстве, будто переносят в те далёкие дни.
Весна. Яркое,
весёлое майское солнце. Просторно во дворе. Пусты загоны для овец, для коровы и
телят, карда для сена. Скотина на выпасе: овцы в своей овечьей отаре, коровы в
стаде. Телёнок пасётся на привязи возле двора. Дотянула, дотянула карда
кормовым запасом до весенней травы. Последние пласты сухого зелёного сена, за
долгие осенние и зимние месяцы не потерявшего знойного душистого запаха лета,
расходуются вечером на докорм корове и тёлочке.
В кардочке подметено, чисто. Карда сейчас огородный питомник.
Здесь хозяйствует мать, выхаживает рассаду для огорода. Выплетенный талами в
высоту почти палисадного забора, засыпанный чернозёмом широкий просторный круг.
Верхний край круга сантиметров в пятнадцать свободен от земли — место на вырост
рассады. Всю площадь рассадника мать засевает семенами помидоров, перцев,
капусты, огурцов, верхний край его укрывает сеткой от бредня, чтоб не достали,
не склевали всходы досужие вездесущие куры. Ох, своебышливая,
нахальная птица! Для этих обитателей двора никаких
преград нет, никакого укорота. Вольная птаха, гуляет, где хочет. Укрывай,
закрывай любые щели, дырочки в плетнях, поднимай выше заборы: растормошит любую
щёлку — отыщет, найдёт, где пролезть, ограду любой высоты лётом перемахнёт.
Мать то и дело гоняет с карды заполошных, истошно кудахтающих
под её окриками и взмахами талин10
кур.
…Мать укладывает
спать младшую нашу сестрёнку.
Ай, тутушки, ай тутушки,
Да пришли подружки.
Как пришли подружки —
Согнали с подушки.
Стараясь быстрей
её убаюкать, мать сильнее, чаще в ритм песни раскачивает кроватку. Бойкая, скоропырошная (в пять месяцев стала сидеть, а в девять —
пошла), улыбчивая, добрая, приветливая, скоростная маленькая сестрёнка.
Нравится нам заниматься с ней.
Плещется май за
окнами. Щедро, раздольно теплынь разливается над землёй. Мерцают сиреневые
дымки над полем. Гудят трактора — посевная. Вот-вот и огороды. Земля возле
речки разделена, вспахана, опоясана плетнями. Казачки высаживают лук, чеснок,
морковь. Мать в огородных заботах. Пристальное внимание к нашей сестрёнке легло
теперь и на нас.
***
Но всё-таки под
полный контроль мама нам её пока не оставляет. Всем обозом: мать с вёдрами и с
коротенькой отцовской (ещё с войны) сапёрной лопаточкой, мы с Ниной, с
младшенькой сестрёнкой в коляске, неторопливо движемся, шествуем к огороду. Для
полива у нас с собой маленькие бидончики и ведёрки. Сестрёнка в коляске в тени
плетня сидит, с любопытством и серьёзной терпеливостью наблюдает за рабочей
суетой в огороде. Помогаем матери рыхлить лунки для огурцов, помидоров, тыкв.
Бегом, наперегонки носим из копанки (яма перед
огородом, соединённая с речкой) воду и поливаем грядки. Утомившись, сестрёнка
дремлет. Мать подхватывает её, кутает плотно ватным одеялом, садится под
плетнём и осторожно прибаюкивает:
«Утомилась,
устала. Все в работе и работе, все делами заняты. Доченька заскучала, спатеньки захотела, спать крошечке хочеца.
Моя раскрасавица, ишь как уморилась, утомилась, пушкой
топерь не разбудишь».
Убедившись — дочь
крепко спит, укладывает её, укутанную, на расстеленное старое моё пальтишко в
тени под плетнём. Накрывает лицо тоненькой прозрачной марлечкой,
чтоб не докучали мухи. Надышавшись пряного вольного воздуха, почти без просыпа
спит сестрёнка. Чуть ворохнётся, мать тут как тут. Мы тоже посматриваем, то и
дело подскакиваем к ней. В забаву, как живая кукла она для нас. Проснется: во
все глаза смотрит вокруг. Подойдём, расплывётся улыбкой — на щёчках ямочки:
родные мы ей, рада нам. Не зевластая, не крикливая, не капризная — весёлая: ни у кого такой сестрёнки
нет.
***
Покосная страда.
В летнюю пору каждая минута сельчанину дорога, каждый час на весу, нельзя
отрываться попусту, день сенокосный тоже год кормит. И взрослые, и детвора —
все на сенокосе. В заботах родители, и мы, дети, с самой люльки при этих
заботах. Без нас никак нельзя.
Некоторые семьи в
селе нанимали в страдную летнюю пору нянечек из девчушек-школьниц для двух-трёхлетних детей. Но маленьких, в грудном возрасте,
детишек не оставишь под присмотром самого ещё ребёнка, няньки-школьницы. Сама
необходимость заставляла родителей брать с собой даже самых маленьких — у
занятых страдной работой взрослых мы, дети, всё же при них, постоянно под
приглядом. А кто постарше — и помощники уже. В позапрошлом году в этой люльке баюкалась старшая сестрёнка, а теперь она сама нянечкой при
малышке. Год, два года назад в эту пору я баюкал в люльке сестрёнку, а теперь я
помощник во взрослой работе: усадили меня верхом на лошадь, подвожу, подтягиваю
волокушами копны к омёту.
Сенокосный стан
ежегодно на одном месте: на просторной луговине под молодым развесистым дубком.
Зыбка подвешена под упругой и крепкой густой веткой. Здесь тенисто, в любую
жару прохладно. Люлька висит невысоко над землёй. Маленькой нянечке высота
такая — как раз, для младшей сестрёнки и безопасна. Усердна, старательна
старшая сестра, всегда начеку. Пискнула, ворохнулась в постельке сестрёнка,
нянька уже здесь: качает зыбку. Колыбельную поёт про кота Баюна.
Коверкает, не совсем ещё выговаривает слова, а припевает после каждого с трудом
пролепеченного куплета чётко, убедительно:
— Баю-бай,
баю-бай! А-а-а! А-а-а!..
Под
тихий, старательный лопот11 нянюшки, под бережный, ласковый шёпот
июньского ветерка, под глухое, размеренное журчанье леса умолкает, засыпает
малышка. Часто подходит
мать, чтоб покормить её, перестлать постельку в зыбке. Солнце вытягивает тени у
деревьев, закатные лучи прощально высверкивают на их
верхушках. Едем подводами домой. Монотонно громыхают одноконки,
на ухабах мягко подбрасывая на мягкой, духмяной, свежей, расстеленной на дне
телег траве. Скрип колёс, ритмичное покачивание телеги на ухабах и усталость
навевают сон.
Сестрёнки спят. Я
смотрю на первые пробившиеся сквозь ветви деревьев
вечерние звёзды… Мерное качание телеги и вечерний сумрак смежит и мне глаза.
Громкий окрик отца, останавливающего лошадь, будит меня уже возле дома.
***
Вся семья на
уборке картофеля. Окружённый зарослями талов огород. Здесь речка, завершая свой
путь (вливаясь в старицу), сжатая невысокими крутыми бережками, превращается в
глубокий стремительный ручей (ключик). Эта часть речки и вся местность вокруг,
от опушки леса до горы, так и зовётся — Ключиком. Огородные участки тут
выделяются попеременно то под картошку, то под другие овощные культуры.
Постоянно заливаемая весенними паводками с обилием ила, сытная, жирная земля:
благодатное, отзывчивое на урожаи местечко.
Сентябрь. Яркое, блескучее, но всё больше и больше теплом убывающее солнце.
Тусклый багрянец, окативший вершины деревьев, траву. Словно утомлённая пышным
летним плодородьем, как бы отрешённая и безразличная к осенним людским заботам
и хлопотам об урожае, серая, взъерошенная сухими былками
по краям огородов и вдоль дороги, укрытая повядшей, бессильно распластавшейся
ботвой на картофельных делянах земля. Родители копают картошку. Я и сестренка
Нина няньками возле младшей, Верочки: на тёплом взгорке возле плетня на
расстеленной фуфайке, плотно укутанная ватным одеялом, лежит она, дремлет. Лицо
от мух укрыто марлевым платком. Посапывает себе.
У родителей
аврал. Спустились на низину поля, неподалёку от речки. Картошка здесь обильная,
клубни густые. Отец вываливает лопатой огромные, осыпающиеся от тяжести с
клубня, сизые шершавые картофелины. Урожайный сорт. Не управляется мать за
отцом, кличет в помощь меня. Нине скучно, подходит к нам, тоже как бы принимает
участие в огородной суете: по картошинке да кинет в
ведро. Заняты все, но за младшенькой поглядываем: она
на виду.
Урожайный сорт
закончился, идут кусты обычной, привычной белой картошки. Ни пусто, ни густо:
нас отпускают. Подходим к спящей сестре. А это что такое? В ногах на одеяле у
неё, свернувшись — греясь на солнце и как бы охраняя её в наше отсутствие,
лежит огромный уж.
Переполох. Сами
от неожиданности в испуге, кричим, шумим, стараясь напугать, отогнать
непрошеного пришельца с одеяла сестрёнки; выдираю, выламываю из плетня талину,
машу ею, хлещу по земле, стучу для острастки незваного гостя.
Невозмутимо,
неторопливо — как бы передавая нам дежурство возле сестры, уж уползает в
густую, ещё зелёную полынь за огородом. Мать будит сестрёнку, кормит. Солнце
над лесом в закатной стороне. Воздух прохладнее. Отец впрягает отдохнувшего, вдоволь напасшегося на лужке Карего, грузит с
матерью на телегу мешки с урожаем. Вечерними сумерками неторопливо, упорно
тянет к дому грузный воз с картошкой и всем нашим семейством труженик-коняга.
Пестушка12
Всё тише и тише,
всё медленней качание. Девочка почувствовала: останавливается качка —
вскрикивает: мол, качайте дальше, качайте опять.
Расколышешь,
упустишь сон — не убаюкаешь потом, хоть всю ночь колыбельные пой. Мать начинает
быстро-быстро, резко-резко раскачивать кроватку: мол, спи-спи, качаю тебя. Поет
песенку-пестушку, которую,
отвлекая от плача — успокаивая или забавляя, пела когда-то и нам. Вспоминаю…
Вот берёт на руки
самую младшенькую. Усаживает на ладонь, другой рукою поддерживает за грудку. В
ритм своей песенки тихохонько вскидывает, подбрасывает
малышку с ладошки вверх, догоняет ладонью, легонько, ласково прихлопывая, и
опять быстро опускает вниз — к себе на колени почти.
Тук-тук-тучки —
На горе стручки,
Да лопаточки,
Куропа-а-точки.
Сердце замирает,
дыханье захватывает от резкого взлёта и такой же резкой посадки на ладонь
матери. Но нравится: интересно, завлекательно. Настроившись
было капризничать, сестрёнка успокаивается. Прижавшись к матери, уже сонно
сопит. Как сейчас моя дочка — после резкой, быстрой раскачки в кроватке под эту
песенку-пестушку покорилась сну.
***
Кровать не
качается. Дочь спит. Облокотившись на краешек кроватки, опустив голову на руки,
как бы убаюкав и себя, дремлет мать. Утомилась. С дороги — и сразу в няньки.
Выхожу во двор,
закрываю калитку. Глухая, безлунная ночь. Мороз крепчает. Клубы пара ломятся за
мной в сенцы. В доме уютно, тепло. Тихо в комнатах. Дети спят. Свет только в
кухне и прихожей. Закончив кухонные хлопоты, щёлкает выключателем жена. Мать
встрепенулась, стряхнула моментальный сон. Оглядывает комнату, будто не веря,
что она здесь — у внучек. Смущённо улыбается:
— Что надо?..
Задремала вить. Сама себя убаюкала, — вид успокоенный, умиротворённый. — И
внучек повидала, и полезной оказалась.
Поправляя одеяло
на разметавшейся во сне внучке, приговаривает:
— Добралась всё
же к вам. Так хотела выбраться — и всё некогда. А сегодня подфартило. Бросила и
отца, и скотину, и всё — и к вам мырнула. Эти колыбельны вам пела. Вот так и управлялась с вами — песнями
да песнями. И тебя, Миколай, качала. Ох, зевластый ты был. И сестрёнок твоех
Верочку да Ниночку, и братишку твово Володимера баюкала — ты уж мне подмогал.
Помнишь, чать?
1 Ботылки — крупные
сухие полые стебли (например, молочая).
2 Былки — крупные былинки.
3
Объедки — грубые остатки скормленного скоту сена.
4 Голландка, галанка
— голландская печь.
5 Переборка — тонкая дощатая перегородка,
разделяющая комнаты.
6 Зыбка — подвесная колыбель, люлька.
7 Будёнки (казачье)
— утреннее пробуждение.
8
Окрики на домашних животных: «тпруся!» — на
коров; «козе!» — на коз; «тря!» — на овец.
9
Фамилия похищенной киргизами казачки — Дюгаева
(конец 50-х годов ХIХ века). Дословно песню передать, пересказать
не могу, так как слышал её (от Прасковьи Ивановны Горшковой — бабки Горшихи) всего один раз (в пяти-шестилетнем
возрасте). По содержанию близка (общая тема: мать и дочка в плену у кочевников)
к песне «Как за речкою да за Дарьёю». Книга «Народные исторические песни». Сер.
«Библиотека поэта». Изд-во «Советский писатель», М.; Л., 1962 г., стр. 62.
Схожа с песней бабки Горшихи ещё одна песня — «Как за
батюшкой за Яикушком». Сборник «Песни Оренбургских
казаков с напевами». Ф.Н. Баранов. (Вып.
второй. Оренбург, 1913, стр. 22). А возможно,
это и была та самая песня, что пела мне моя старая няня.
10
Талина — тонкая, хлёсткая веточка для погона животных и птиц.
11 Лопот, лопотать (местн.) — лепет,
лепетать.
12 Пестушка — краткая, быстрая, ритмичная песенка для малышей.
От слова «пестовать» — нянчиться.