Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2016
Детское ищет во
взрослом себя. Китайцы носят на головах летающие тарелки. Слова появляются из
одиночества. Свидетели чуда хотят быть соучастниками его. Прошлое — это
вечность, всё остальное — сейчас. Тоска — это прижизненная, живая, вполне
ощутимая смерть. Детство ищет себя во взрослом — и не находит. Детство
высматривает себя во взрослом, как маленький человек, бедный и больной,
смотрится в государство своё, в это огромное мутное зеркало, — и не находит в
нём своего отражения. Бедный человек (Достоевские бедные люди) переводит взгляд
с государства — на страну и — замечает себя, стоящего в огромной русской
очереди за какой-то там льготой, скидкой, унизительной справкой о том, что ты
ещё не мёртв. Бедный человек видит повсюду сытые лица бездельников, шопоголиков, чиновников, бизнесменов и просто мздоимцев — деньголюбов… Он
переводит взор свой, нет — отводит в сторону, то бишь в центр, а именно туда,
что называем мы природой, которая сохранена и защищена в нас нашим детством…
Мне четыре года.
Я абсолютно нем. Объясняюсь жестами. Мы живём в
девятиметровой комнате в доме, где ресторан «Север», на Уралмаше, в странном
месте со сложным родовым топонимом «Коридорная система» («На 38 комнаток всего
одна уборная»). Я иду по коридору, узкому и долгому, опасаясь многочисленных
дверей, которые могут открыться неожиданно — справа и слева, мысленно, заранее
уклоняясь от возможных ударов в плечо, в голову, в спину. У меня в руках
деревянная плоская коробка с шахматами, и я несу её, как холодильниково
корытце для льда — с чёрными и белыми квадратиками, по которым конь ходит
буковой «г». Иду к Аркадию, парню лет тридцати, умирающему от туберкулёза. Мне
к нему ходить заказано. Но все на работе — и я пру
потихоньку в туберкулёзную школу шахмат. Аркадий научил меня этой игре. Я ему
нравлюсь, т.к. один в этой надресторанной («Север» на
первом этаже) общаге не боюсь туберкулёза, исходящего из Аркадия прямо в
окружающих его людей. Я всматриваюсь в его влажное худое лицо (на глазах припотевшие очки) — и вижу нечто, похожее на детство. Это —
смерть.
Пусть приходят кто приходит
пусть вокруг меня встают
это чудо происходит
что уже не осмеют
пусть в пещере из бетона
исполняется обет
и склоняется мадонна
над младенцем средних лет
Денис Новиков
Чудо детства.
Чудо смерти. Чудо неистребимого детства. Чудо неотвратимой смерти. Детство
всматривается в смерть — и находит себя. Не то чтобы круг,
так сказать, замыкается (смерть — детское — взрослое — смерть — детское и
т.д.), не это — главное и, может быть, неверное, неточное, иллюзорное и
надуманное, — а то, что — как детство ищет себя во взрослом, так и смерть ищет
себя в детском, где смертное явлено непомерным и явно живым, подвижным,
растущим и чистым. Смертное, как и детское, —
чище взрослого. И бесстрашнее, и сильнее. Почему? — Потому что не отягощено
социальным. Социальным даже не грузом, а мусором, дрязгом
и тупым порядком, который воспринимается природой (и детством) как хаос.
Социальное — всегда хаос (два ударения в слове): любое собрание людей от
племенного до супердемократического заботится прежде всего о сохранности гигантского мутного и
волнистого зеркала, полотно которого заляпано кляксами чёрной изнанки
амальгамы.
Вот боль моя. Вот станция простая.
Всё у неё написано на лбу.
Что скажет имя, мимо пролетая?
Что имя не влияет на судьбу.
Другое имя при царе носила,
сменила паспорт при большевиках,
их тут когда-то много колесило.
Теперь они никто и звать никак.
А станция стоит. И тёмной ночью
под фонарём горит её чело.
И видит путешественник воочью,
что даже имя — это ничего.
Денис Новиков
Общество —
безымянно. БезЫменно. Без-именно. И безъязыко. Но — речисто. Шумно. Визгливо. Шипливо.
Сквозьзубыцедливо. И — приказливо,
императивно. И лживо. Брехливо. Крикливо. Etc.
История
человечества — это история войн, душегубов и жестоких
правителей (тоже душегубов). Подлинная история человечества — это история,
настоящее и будущее культуры. Основа культуры — словесность. А словесность —
феномен, природа которого прежде всего выражается в
детскости зрения, слуха, осязания, обоняния, вкуса, интуиции, поведения, души,
отношения, оценки и текстотворчества. «Войну и мир»
Л.Н. Толстого можно было увидеть, услышать, понять и запомнить только ребёнку.
Детское — объективно и поэтому берёт всё: картина мира оптимально полная.
Взрослое — субъективно, физиологично, психологично, сексуально, эстетично и
т.п. Детское (почти по И.А. Бунину) интересуется
только красивым и страшным, т.е. главным в бытии. Но: и все детали быта и бытия
— в ребёнке. Взрослое же — креативно, жанрово, товарно,
рыночно и аттрактивно.
Дай поцелую, дай руки дотронусь
через века.
Невероятно важная подробность
твоя рука.
У выпускницы ямочки играют,
и желваки
по скулам, как лады, перебирают
выпускники.
Ты смелая была и не ломака.
Через века
мне ножницы, и камень, и бумага
твоя рука.
Денис Новиков
Детское — не
играет. Детское мыслит и живёт всем существом своим —
и мысли, чувства, переживания, ощущения в нём материализуются в плоть детства.
Детское — не наивно, но откровенно; не скоропалительно, но скороспело; не
косноязычно, но музыкально. Детское всегда в музыке и
в поэзии. Беспомощность детского в социальном — это
трагедия не поэта, а общества.
Счастлив говорящий своему горю,
раскрывая издалека объятья:
подойди ко мне, мы с тобою братья,
радостно рыданью твоему вторю.
Сторонится мое и глаза прячет,
а в мои не смотрит, будто их нету.
Чем тебя я вижу? И нет ответа,
только тех и слышит, кто и сам плачет.
Григорий Дашевский
Детское открывает объятья братскому, родному не
наугад потому, что объятья эти раскрыты, распахнуты постоянно, всегда.
У детства глаза
воды. Детство смотрит одновременно в мир и в себя. Божественная стереоскопия
детского зрения способна удерживать в себе все виды времени, времён и
пространств. Чем мне смотреть на тебя? — водой, огнём, небом, глиной, душой.
Человечество
убивает детское в детском, вытягивая его — до прорех —
во взрослое. Втягивая его — во взрослое. Взрослое —
значит прагматичное, хитрое, бездумное, алчное и лживое. Детское — это эхо и
тень зрения, слуха и голоса сами знаете Кого.
Всё сложнее, а эхо всё проще,
проще, будто бы сойка поёт,
отвечает, выводит из рощи,
это эхо, а эхо не врёт.
Что нам жизни и смерти чужие?
Не пора ли глаза утереть.
Что — Россия? Мы сами большие.
Нам самим предстоит умереть.
Денис Новиков
Детство всегда
«большое». Ребёнок говорит: я — большой. Поэт говорит: я слышу. Сейчас дослушаю
и стану большим: заговорю. Ребёнок и поэт говорят (и пишут) в себя, — и
стереоскопия зрения и слуха преувеличивается необозримым простором говорения.
Ёлка
М.А.
В личико зайчика, в лакомство лис,
в душное, в твердое изнутри
головой кисельною окунись,
на чужие такие же посмотри.
В глянцевую с той стороны мишень,
в робкую улыбку папье-маше
лей желе, лей вчера, лей тень,
застывающие уже.
Голыми сцепляйся пальцами в круг,
пялься на близкий, на лаковый блик
под неумелый ликующий крик,
медленный под каблуков перестук.
Григорий Дашевский
Детство — не
играет. Оно так живёт. Ёлочный хоровод вырастает из покружного
движения Вселенной, Млечного Пути, Солнечной планетарной системы. «Заигрался со
смертью», — говорят о поэте-самоубийце. Да нет, просто здесь танец иной, когда
хоровод уводит в смерть. Всё нормально. Детское
братается в равной мере одинаково горячо и нерасторжимо и с жизнью, и со
смертью, и с любовью. Детская любовь — всегда до гроба…
Аркадий умер
через год. В шахматы играть стало не с кем: все поголовно резались в карты, в
шашки и в домино. И я стал ходить каждый день в библиотеку, небольшую,
районную. Книги я глотал с картинками, с рисунками и суперобложками. С тех пор
кроме книг меня ничто не интересовало. Детство и книга — сущности, адекватные
друг другу: детство — есть само по себе книга, книга преждежизни,
жизни и послежизни. А любая хорошая книга — детство
(без отрочества, юности, молодости и зрелости), детство души
прежде всего, когда воображение, лишённое давления со стороны TV, интернета и
кинематографа (какое говно вот уже 50 с лишним лет кажут в кинотеатрах!), —
когда воображение абсолютно свободно. Когда детское живёт не в теле ребёнка, а
в мирах его фантазии, эстетики, природной этики и самой природы, в его
мышлении, лишённом прагматизма, в его сознании, чистом и горько-сладком, как
слёзы.
Ковер
«Давай, ты умер». — «Да сколько раз
уже в покойника и невесту». —
«Нет, по-другому: умер давно.
Пожалуйста, ляг на ковёр, замри.
Нету креста, бурьян, но я
бываю и приношу букет.
Вот чей-то шелест — не твой ли дух:
я плачу, шепчу ему в ответ». —
«Лучше я буду крапива, лопух:
они лодыжки гладят и щиплют.
Новое снизу твое лицо —
шея да ноздри да челка веером».
Григорий Дашевский
Детству не нужно
перевоплощаться: детское знает — помнит все языки мира и Вселенной; детское
живёт во всём на свете, исходя из своей оболочки и одновременно оставаясь в
ней. Детского — много. Детское — это круг, центр
которого везде, а окружность нигде (спасибо за дефиницию Б. Паскалю). Детское живёт только с землёй, в траве, с деревьями,
зверьками и птицами, с водой, лягушками, тритонами и рыбкой, в небе с огнём и
дымом, с воздухом и грозой…
Детское — умрёт в интернете. И останутся здесь одни взрослые.
И — перебьют друг друга. Уже бьют. И — крепко. Цивилизация, человечество довело
себя до состояния расчеловечивания. Расчеловечилось — и взялось за детское: дети… нет, не могу,
не стану писать о том, чтó с ним делают… Сами
знаете.
Вот молитва Григория
Дашевского — поэт прямо говорит о детстве.
Г.Н.
Огнь живой поядащий, иже
вызываеши зуд сухость жжения
истончаеши нежные стенки,
преклони свое пламя поближе
прошепчи что я милый твой птенчик
Но огнь
пожирающий может быть огнём очищающим. И пламя так похоже на птицу.
Детское — всё в
язычестве, поэтому и сильно оно, и чисто, и вечно. Денис Новиков приспособил
взрослое говорение — к детскому. Это уже в конце своей
жизни поэт сказал:
Слушать дождь, даже больше —
стать дождём самому.
Это как многобожие
испытать одному…
Мне шесть лет. Мы
уже переехали в самстроевскую хрущёвку-двушку,
только это уже не центр Уралмаша, а болото, или Болото (ул. Восстания), с
тростником на север и узкоколейкой. Рядом с нашим двухподъездным
домиком открыли новый магазин — самообслуживания, куда я однажды зашёл и набрал
в охапку, как дрова, шоколадных конфет в диковинной упаковке. Никто меня не
остановил на выходе — и я ушел. А потом сел на скамеечку перед своим подъездом
и начал всех угощать — и своих соседей, и прохожих. Себе я оставил три конфеты
для мамы, брата и для отца. О себе забыл… Мать наказала
меня как-то особенно крепко: поставила голыми коленями на горох. Во был кайф! — И я не обиделся — а удивился: я ж для всех!… Ну, конфеты эти…
Уходит дитя за слепцами
Небесного Града искать,
таскаться в пыли месяцами,
годами и палки таскать.
Не видят они понарошку,
но только сельцо на пути —
слепцы окликают Алёшку,
чтоб подал им палку войти.
А время до Ерусалима
в лаптях-скороходах бежит
воистину неумолимо,
как разом прозревший мужик.
Денис Новиков
Детство
прозревает мир, потому что мир — ровесник детского. Потому что в ребёнке есть
сразу два мира — этот и тот, два света — белый и тёмный, два снега — холодный и
тёплый… Детство — это особое, вневременное и всеместное
состояние души. И когда детское всматривается в меня, то оно сталкивается со
встречным взглядом моим, и в точке столкновения есть всё: и жизнь, и любовь, и
смерть.
Будет дождь идти, стекать с карнизов
и воспоминанья навевать.
Я — как дождь, я весь — железу вызов,
а пройду — ты будешь вспоминать.
Будет дождь стучать о мостовую,
из каменьев слёзы выбивать.
Я — как дождь, я весь — не существую,
а тебе даю существовать.
Денис Новиков