Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2016
Сергей Луцкий (1945) — прозаик. В
1
Роман Сергея Луцкого «Причастный» опубликован в «Урале», № 11–12, 2010. — Ред.
Двадцать лет спустя
Единственный, кто не обиделся на меня, был Миша. Хотя мог бы — в романе 1
я наделил его не слишком благозвучной фамилией Довгошея. В остальном тоже не
особо жаловал. И потому мне приятно было услышать:
— Сережа, приезжай ко мне в деревню, живи сколько хочешь! Здесь река
Великая, красиво, природа! Лучше любого дома творчества!..
По мобильнику можно говорить, не форсируя голос, но Миша почти кричал.
Все-таки мы люди своего времени — если разговариваешь по телефону, а человек за
тысячи километров, то нужно громко. В подсознании сидит.
— Яблоки мои попробуешь! Виноград! Медом угощу!..
Голос у Миши был все тот же, хотя не виделись мы изрядно. Последний раз,
дай бог памяти, где-то в конце восьмидесятых. Получается, больше, чем двадцать
лет, давшие название этой главке. Оно, видимо, навеяно Дюма. Для человека,
живущего в литературе, дело непроизвольное.
Давний мой знакомец между тем продолжал соблазнять:
— Ты еще дом мой не видел! Практически один строил. Столько всего с ним
было!.. Хотели под берег бульдозером спихнуть!..
Да уж, Мишин дом. В романе мой альтер эго помогает его строить, но в
жизни было иначе. Дом я видел разве что на фотографиях, приходя к Мише в гости,
когда служил в Госкомиздате. Фотографии были еще черно-белые: высокий берег,
яблоньки с тонкими, в известке стволами, излучина реки внизу… Строительство
Миша затеял на гонорары — он был самым преуспевающим в нашем творческом
семинара.
— Хорошо, Миш, попробую, — отвечаю я. — Буду в Москве — подскочу, если
получится.
— Природа! Настоящая русская деревня! Воздух, рыбалка, грибов море —
увидишь!..
— Спасибо, Миш, постараюсь.
Соблазнять меня природой и деревенской идиллией смешно — сам живу в
деревне много лет. Во время отпуска, наоборот, стараюсь побывать в городах. Но
человек я сентиментальный, меня тянет повидать людей, рядом с которыми прошла
молодость. К тому же в романе я в основном фантазировал насчет Мишиного дома и
обстоятельств его жизни — у литературы свои законы. А теперь можно было
увидеть, как всё на самом деле. Опять же Миша доброжелательный, славный
человек, с которым приятно общаться.
Да и когда еще выпадет случай, и выпадет ли? Шагреневая кожа жизни с
каждым днем становится все меньше. Особенно у нас, людей немолодых. Я это
понимал, Миша, так активно приглашавший в гости, видимо, тоже.
И вот Москва. Август. Ленинградский вокзал. Поезд, идущий до Пскова.
Мужик без четырех рублей
У Пришвина в дневниках есть запись: человек другой культуры кажется ему
особенным. Интересней, что ли, значимей, чем он сам и свой брат-русский. Причем
относится это не только к англичанину или немцу, но к татарину или, скажем,
якуту тоже.
Часто и я ловлю себя на подобном ощущении. Не только по отношению к людям
другой культуры, но и к русским, живущим в других регионах. Иной уклад,
традиции, возможно, — генетический код. Взять ту же Псковщину. Стык России,
Эстонии, Латвии и Беларуси — петух поет, на четыре страны слышно. А если ещё
вспомнить о влиянии на эти земли поляков, литовцев и отчасти немцев, то
невольно будешь искать в псковских жителях что-то особое, исключительное. Вон
сколько кровей намешано.
Оттого с такой пристальностью я смотрел на встречавшихся мне людей,
начиная с вокзала в Пскове. Хотя железнодорожный вокзал, в общем-то, не
показатель — много приезжих. А вот на автовокзале кое-какое представление о
местных уже можно было составить.
Представление, понятно, самое первое, поверхностное, но все же. Курносых
круглых лиц — что называется, рязанских — практически не было видно. Всё больше
продолговатые, вытянутые. И носы у многих прямые, тонкие, нередко с горбинкой.
Крестоносцы наследили?.. Много рослых людей — это, видимо, от латышей. Женщины
за сорок в основном крупные, дебелые, но это не в счет — в таком возрасте они
практически везде одинаковы.
Всё это внешнее. А как с глубинным, веками складывавшимся, с
менталитетом? Я принялся коллекционировать мелочи. А может, и не мелочи вовсе.
Бомжеватому мужику, стоявшему передо мной в кассу, не хватало четырех рублей,
кассирша нервно заявила: «Мне свои, что ли, докладывать?!» Мужик безропотно
отошел. Зато молодые девчонки оказались гуманистками. Мой мобильник с
московской симкой не успел перестроиться и сообщить Мише, что в Лабусах я буду
часа через полтора, — никак не удавалось. Я и попросил девчонок позвонить с их
телефона, они тоже дожидались автобуса на Лабусы. А когда захотел рассчитаться,
мне со смешком совсем по-одесски посоветовали не брать в голову.
История с мужиком без четырех рублей имела продолжение. В маршрутке он
все-таки оказался, сидел смирно и то ли дремал, то ли слушал разговоры. Женщины
по-свойски общались с водителем, похоже, ездили каждый день — обычное дело,
жили в районе, а работали в городе. Разговаривали они громко, на весь салон. В
том числе с появившейся контролершой.
Тут-то и выяснилось, что мужик без четырех рублей должен был выйти
раньше. По сути, ехал уже безбилетником. На требование освободить маршрутку
сказал: «Мне пешком, что ли? Ночью». И стал просить у попутчиков четыре рубля.
Не знаю, дал бы кто-нибудь или нет — слишком уж несло от мужика перегаром и
немытым телом. Но тут в салоне появился водитель и выволок его из маршрутки за
шиворот. «Не рви куртку», — негромко просил бомж.
Понятно, не всякое лыко в строку. Где таких людей любят? Не опускайся,
это легче легкого. Соблюдай себя, как говаривали прежде. Водитель потом
несколько раз повторял: «А чего он не подошел ко мне, не сказал? Я что, не
понял бы? Нет, молчком!..»
И все же осадок у меня остался. Быть может, не случайно Псковщина в
войну стала партизанским краем? Жесткие ребята, говорят, были партизаны. И не
только с немцами.
«А ведь мой альтер эго тоже ездил на родину Довгошеи!..» — вдруг
подумалось мне, хотя ситуация к аллюзиям не располагала. Главный герой
«Причастного» не то чтобы завидовал литературной удачливости приятеля — он
хотел понять сущность таланта. Уловить связь между Довгошеей и его земляками, к
которым я по дороге тоже присматривался; водой, которую Довгошея пьет; самим
воздухом, которым дышит. Метафизика, одним словом. Хотя мой альтер эго и помнил
слышанное в ЦДЛ: талант, как прыщ, — на ком захотел, на том выскочил.
Закономерности нет.
«Параллели, однако! — усмехнулся я. — Литература не жизнь. Хотя…»
Аки тати ночные
Это потом мы будем с Мишей взламывать его дом, подсвечивая себе
фонариками. А в перерывах решать, не проще ли выдавить стекло в высокой веранде
или забраться через второй этаж. Пока же, встретив в Лабусах, Миша повел меня к
здешним родственникам — одолжить хлеба. В его деревушке магазин уже несколько
лет не работает.
Двигаясь за давним знакомцем по темной улице, я думал, что не только
голосом, но и внешне Миша мало изменился. По крайней мере, так казалось в
жидком освещении редких фонарей. Не мог сбить с толку даже камуфляж, ставший в
последние годы расхожей одеждой для многих. Правда, на Збигнева Цыбульского,
популярного в шестидесятые польского актера, Миша походить перестал — все-таки
возраст. И, здороваясь, руку не оттягивал вниз и не выворачивал, как прежде. С
ухмылкой сказал:
— Помню-помню…
Этой его особенностью я наделил Довгошею. Должно быть, Миша счел подобное
своим недостатком.
В темноте все кажется таинственным и необычным. Вернувшись в эти места
днем, удивляешься: и чего таинственного в них нашел?.. Но сейчас таинственными
были и двухэтажные панельные дома вдоль улицы, и теряющиеся в темноте кроны, и
нечастые освещенные окна. На всем пометка: Псковщина, Лабусы, неподалеку Мишина
деревня Иваньково.
— Не спят еще, — удовлетворенно сказал он перед одним из домов. — У Сашки
хлеб должен быть… Опоздал, понимаешь, разобрали. Теперь только завтра привезут.
То, что в своей деревушке Миша хлеба купить не смог, — понятно. Но в
Лабусах-то, носящих гордое название поселка, почему хлеб привозной?..
— Что, свой здесь не пекут?
Вопрос напрашивался сам по себе, да и разговор надо было как-то
налаживать. Когда люди не видятся много лет, подобное получается не сразу.
Глохнут коммуникационные каналы, затягиваются временем, будто илом. Миша, как и
в прежние времена, отвечать не спешил. Остановился перед подъездом двухэтажного
дома, по своему обыкновению, помедлил.
— Невыгодно печь.
И еще одна мелочь легла в мою копилку соглядатая. Ведь существуют
мини-перкарни, почему невыгодно? В нашем Большетархове местный магазинчик
торгует хлебом собственной выпечки. Или Псковщина не Нижневартовский район —
другие тарифы на электричество, и северных надбавок у людей нет?..
Александра дома не оказалось, шурин занимался ремонтом дачи, там и
ночевал. Дома была его жена. Как и полагалось женщине за сорок, в теле. Мало
того что хлеб нашелся — стала приглашать ужинать. Я помалкивал, наблюдал за
происходящим — гость, мое дело телячье. Миша отказался, дескать, надо еще зайти
к Александру.
Мне нравятся отношения между родственниками в деревнях. В городе все-таки
иначе, нет той открытости и готовности помочь. Конечно, родня родне рознь, но
общая закономерность существует. В деревне человек может рассчитывать прежде
всего на своих. В больнице, например, тебя примут, социальной заботой охватят,
но до нее еще надо из деревни добраться. Попробуй сделай, если нет собственного
транспорта. Одна надежда на родню с машиной. Да мало ли.
Александр — крупный, под стать супруге — встретил тоже радушно. Миша не
спешил вести меня в свое Иваньково, что было и понятно. Люда, жена, не так
давно умерла, никто нас не ждал. А здесь Александр быстро приготовил яичницу с
сосисками, нарезал сала. Пока он хлопотал на кухоньке, я молча кивнул на сумку
— у меня была бутылка купленной в Москве «Старки». Достать?..
— Он хозяин. Ему полагается, — сказал Миша.
Полагается так полагается. Со своим уставом в чужой монастырь не суйся,
заведенный порядок не нарушай.
Выпили местной водки, не торопясь, закусили. И как-то враз заговорили,
скованность улетучилась. Стали вспоминать наш творческий семинар, знакомых по
Литинституту, многих ребят уже нет…
Время понеслось.
Александр тоже оказался не чужд литературе. Издал сборник стихов, работал
в солидной конторе, хотя начинал в Москве лимитчиком в «Лифтмонтаже» — Мишина
инициатива, перетянул в свое время шурина в первопрестольную. Надо полагать, по
деревенскому обычаю, окружал себя родней. Сейчас Александр был то ли в отпуске,
то ли жил на два дома, московский и лабусовский. Насколько я мог понять, Миша
эту дачу, служившую ему плацдармом при строительстве дома на берегу Великой,
уступил шурину.
О стремительно понесшемся времени я не случайно. Хозяин незаметно исчез,
а когда мы заглянули в соседнюю комнату, оказалось, телевизор работает, а
Александр сидя спит.
Пять утра. Пора, однако, и честь знать.
И опять таинственная невразумительность ночи, световые конусы наших
фонариков, появляющиеся и исчезающие в черной безвестности ветки деревьев,
стебли высоких августовских бурьянов…
— Вон туда мост через Великую, я о нем писал. — Миша взмахивал рукой в
темноту. — Повесть так и назвал, «Мост». Конечно, метафора. О бывших секретарях
райкома Николае Ивановиче и Полторанине, он был у Николая Ивановича третьим,
строительство курировал… А здесь еще один герой живет, Ходорёнок. В смысле,
жил. Пропил мужик лошадь, корову и жеребенка. Умер. Ерченков считает, от
голода, я думаю, от самогонки. Меня угощал, пить невозможно, а Ходорёнок пил.
Это какое здоровье нужно, чтобы каждый день такую пить! Кончилось здоровье,
конечно… Когда хватились, лежал, скрюченный, на полу, собака никого не
подпускала…
Идея моста между людьми Мише не дает покоя, но он возвращается к реально
существующему мосту. Строя дом, он вылавливал из реки разбухшие тесины, обломки
свай, доски — то, что строители во время ремонта выбрасывали, а ему могло
пригодиться. «Бесплатный стройматериал», — по голосу чувствуется, мой старинный
приятель усмехается. Рассказывает он подробно, называя по имени-отчеству,
фамилиям или прозвищам людей, которых я не знаю, — так, будто они должны быть
знакомы мне с детства.
Потом я прочту и «Мост», и о Ходорёнке, и о многих других людях, среди
которых он жил все эти двадцать с лишним лет. Чтение, должен сказать,
непростое. Много в Мишиных произведениях, на мой вкус, лишнего, золотой принцип
литературы — необходимость и достаточность — не выдерживается. Излишек дикого
мяса.
Но вот ведь какая штука. Рассказывая сейчас о Мише, ловлю себя на том,
что невольно впадаю в его манеру. Там, где можно ограничиться фразой, пишу
абзац. Отмечаю то, без чего можно обойтись. Так ли уж нужны, к примеру, здесь
шурин Александр и его жена? Вполне можно было обойтись одной-двумя фразами о
том, как появился у нас хлеб, не вводя для этого Мишиных родственников. А то и
вообще о хлебе не упоминать — он никак на последующее не работает. Но пишу.
Конечно, не все так однозначно, есть и объективные резоны в появлении
такого персонажа, как Александр. Не исключительно же под влиянием Мишиной
стилистики я нахожусь. Во-первых, писательское соглядатайство особенно остро,
когда человека видишь в первый раз и глаз еще не замылился. Так что появление
Александра и его жены психологически оправдано. А во-вторых, мне все время
кажется, что плотность фактуры сыграет свою роль. Прототип моего Довгошеи
получится осязаемей, выпуклей. Сама манера повествования начнет работать на
образ неспешного, внешне простецкого, слегка заикающегося Миши.
Литература — та же алхимия. Не всегда знаешь, что в итоге выйдет.
Приходится и на авось.
По единственной, как позже выяснилось, улице Иваньково мы всё шли и шли.
Улица одна, но бесконечная. Даже Миша в конце концов притомился и умолк. Как
освобождение я воспринял его слова перед замаячившими в свете фонариков
высокими глухими воротами:
— Пришли, Сережа!
Вот тут-то и обнаружилось, что ключи от дома потеряны. Оказывается,
выпали через непонятно как образовавшуюся дырку в кармане Мишиной камуфляжной
куртки.
О том, чтобы идти их искать, речи быть не могло — темно, да и что найдешь
в густой траве. Опять же, где искать? От дачи Александра до Мишиного дома не
меньше трех-четырех километров.
Характер нордический — это не только о Штирлице. Я не помню, чтобы Миша
когда-нибудь выходил из себя. В том числе на семинарах Кима Николаевича, на
которых мы друг друга не щадили. И на этот раз он нервничать не стал, а принялся
вслух соображать, как попасть в дом.
Можно было попробовать выдавить стекло и проникнуть через веранду. Но
слишком уж высоко она над землей находилась. К тому же наши габариты (и возраст
тоже) подобной авантюре не способствовали. Отпадал вариант и со вторым этажом
дома — лестница коротковата. Оставался полуподвальный этаж. Дверь была закрыта
изнутри на засов, но рядом находилось забранное решеткой небольшое окошко.
Можно было попробовать снять решетку подручными средствами. Что Мише в конце
концов и удалось сделать.
— Слабое звено в твоей крепости! — попробовал я острить сквозь усталость.
В забрезжившем рассвете дом действительно впечатлял своей
основательностью. Впрочем, как все, за что Миша брался, — в этом прототип
полностью совпадал с персонажем «Причастного» Довгошеей. Не отвечая, Миша
просунул в освобожденное окошко руку и отодвинул засов.
Можно было входить.
На веранде, где мы вскоре чаевничали, произошло еще одно доброе событие.
Адаптировался к местным условиям мой мобильник. Теперь я мог позвонить домой,
сообщить, что все у меня благополучно. А то действительно, уехал — и ни слуху,
ни духу. На Псковщине солнце еще не взошло, но в наших-то сибирских краях уже
не спят. Как-никак плюс два часа.
Обманка
Забегаю вперед. Не может литератор не сочинять, даже находясь в гостях.
Хотя бы про себя, в уме, чтобы потом перенести на бумагу. Этакий Боборыкин, о
котором современники острили: будет строчить новый роман, устроившись на
обломках только что рухнувшего мира.
«Не так уж всё плохо! — думаю я, глядя на колосящееся поле. —
Совхоз приказал долго жить, зато фермеры хозяйствуют. Вон какой клин
засеяли!..»
Середина дня, мы идем в Лабусы за покупками. В Лабусах,
единственном из окрестных деревень населенном пункте, есть магазин. Даже целых
два.
— Миш, кто хозяин? — Я киваю на желтеющее поле. По моим
понятиям, хлеб пора убирать, а то зерно осыплется.
Тропинка меж высоких бурьянов узкая, Миша идет впереди. У
него появилась привычка говорить тихо, будто самому себе, и я иногда прошу
«прибавить звук». Что Миша говорит сейчас — мне не разобрать. Видимо, все о том
же: о запустении и одичании псковской деревни.
Миша — московский писатель, но уже много лет живет в
Иваньково. Одно время даже держал корову. Я приехал вчера, почти всю ночь мы
просидели за разговорами под рюмку чая. Тогда-то я и услышал о совхозных
землях, которые никто не обрабатывает — для купившего их местного олигарха это
вложение денег.
Миша поведал, как этот человек приказал перепахать дорогу
вместе с молодыми березами, которые он в одиночку посадил, — собирался таким
образом обозначить путь к Иваньково. Рассказал о соседе, который благополучно
пропил жеребенка, лошадь, корову и сгорел в конце концов от самогонки. О бывших
райкомовцах, которые пересобачились, деля при Ельцине должности… О многом мы в
ту ночь переговорили.
Не верить своему старому знакомому у меня нет оснований.
Но господи, как приелись эти разговоры об одном и том же!
Куда ни поедешь, с кем ни заговоришь — все плохо. О чем-нибудь добром бы
услышать, обнадеживающее увидеть!..
Потому-то я так обрадовался, заметив колосящийся клин. Жив
русский человек, сохранилась в нем хозяйская жилка. Не все запиваются от
безысходности или роют друг другу яму из-за должности!..
Сворачиваю с тропинки и, путаясь в хватающих за ноги
бурьянах, иду к желтеющему полю. Должно быть, это озимая пшеница — яровая
поспевает позже, сейчас только август. А вон и сам фермер. Вышел из дома,
пристально смотрит в мою сторону. Стараясь выглядеть как можно доброжелательней
— ничего дурного, мол, не замышляю, — я наконец добираюсь до колосящегося поля.
И чертыхаюсь от досады. Это не пшеница и не рожь, а какой-то полуболотный
сорняк! Но как издали похож!.. И как ровно, в четких границах растет, будто
специально посеян!
Хорошо, Миша шел впереди и не заметил, как я свернул. Не
удивлюсь, если местное название бурьяна «обманка» или что-нибудь в этом роде.
Но Боборыкин во мне и в такие минуты не дремлет. Думаю, что эта обманка —
символ.
Ладно бы я обмишулился, беда невелика. А то обмишулилась вся
деревня, весь народ. Что людям власть втолковывала? Колхозы и совхозы
неэффективны, земле нужен настоящий хозяин. Под этим лозунгом ее и распродали.
Ох, доверчив русский человек. Безнадежно доверчив!
Дом и окрестности
Почему столько места в этих заметках займет дом, вы поймете. Самое очевидное:
Миша строит его с начала восьмидесятых, то есть отдал дому более тридцати лет
жизни. И конца-края, похоже, этому не видно. Строительство, как я мог заметить,
плавно переходит в ремонт — то в одном месте надо подновить, то в другом.
Но не этот круговорот, на который обрек себя приятель, кажется мне самым
важным, самым главным. Обходя вслед за Мишей комнаты, комнатушки, крутые
лестницы, чердаки и мансарды, сопоставляя с рассказами о событиях, которые
произошли за время, пока мы не виделись, я приходил к мысли, которая смущала.
Как туша кита из океанских глубин, эта мысль всплывала из рассказов о
жизни Миши и его семьи. Я начинал чувствовать себя прохвостом. Меня пригласили
в гости, от души привечают, а я, досужий соглядатай, строю всякие догадки. Хотя,
собственно, большого греха для литератора в том нет. Так или иначе, жизнь
укладывается по преимуществу в немногочисленные схемы, а вот насколько они в
наших творениях убедительны, зависит от способностей.
Но пока о своих фантазиях умолчу. Рано.
В отличие от дома, Мишин огород на меня впечатления не произвел. «На моих
большетарховских грядках куда богаче, хотя и Север!» — горделиво думал я,
осматриваясь. Не впечатлила и Мишина пасека, точнее, несколько ульев. Под
разросшимися яблонями, которые я когда-то видел на черно-белых фотографиях,
пчелы не гудели, густо в воздухе не сновали и не вились, а лишь изредка
появлялись у летков. Слабые семьи. Каким, интересно, медом приятель собирался
меня угощать?.. А вот виноград приятно удивил. Оказывается, выведены уже сорта,
пригодные для Псковщины. Густо-зеленая плотная волна захлестнула угол дома,
взметнулась ко второму этажу, на земле видны были расклеванные черные кляксы —
ягоды. «Кыш! Пошли!.. — Миша, взмахнув руками вслед птицам, сорвавшимся с лоз,
повернул ко мне усмешливое лицо. За усмешкой хотел скрыть досаду. — Каждый год
так, хозяину на вино не оставят!..»
И цветы во дворе были хороши — клумбы сплошь занимали солнечный пригорок.
Вот уж не думал, что Миша их любитель. Это явно не Людина затея. «Людка там лежит,
— кивнул Миша за высокий, как и ворота, через которые мы ночью вошли на
усадьбу, забор. — Я сначала не знал, что кладбище рядом. Может, не стал бы
здесь строиться… Знаешь, мы решили Людку в Иванькове похоронить».
Это тоже было не очень понятно. Людмила постоянно жила в Москве,
заведовала библиотекой на каком-то заводе. Миша ее студенткой привез из родных
мест — как и мой Довгошея, мог позволить себе роскошь не жениться ради прописки
на москвичке. С Людой я разговаривал, когда несколько лет назад отыскал их
московский телефон. От нее и узнал, что Миша живет в деревне, мобильника у него
тогда еще не было.
Как я из разговора понял, сама Люда в деревню не собиралась, хотя ничто в
Москве, по моим понятиям, ее не держало. Заводскую библиотеку в постперестроечные
годы благополучно закрыли, сын Валера взрослый, уже окончил институт. Мне
запомнился Людин голос — тихий, гаснущий. Слабо поудивлялась, что наша семья
перебралась в Сибирь. «Я вас с Галей молодыми помню…» О смерти Люды я узнал
недавно. Цирроз печени. Конечно, все под Богом ходим, но цирроз у благополучной
женщины?.. Так и сидело с тех пор занозой.
— Ну, ты помнишь, я к тебе насчет дома ещё в Госкомиздат приходил, — в
неспешной своей манере говорит Миша. Конец дня, мы опять сидим на веранде.
Главное в наших посиделках — разговор, а горячительное исключительно для
поддержания тонуса. — Меня тогда с домом начали доставать. Синий обещал
бульдозером спихнуть с кручи. Уже фундамент стоял, а Синий: не будет
разрешения, пойдет твой дом в Великую…
— Фамилия такая — Синий?
— Ну да. — Миша удивленно смотрит на меня. Он настолько во всем здешнем,
что не понимает, как можно не знать Синего. Этот человек был председателем
райисполкома в восьмидесятые, сейчас тоже при должности. Повторяется то же, что
накануне было с неизвестными мне Ходорёнком, Ерченковым, Николаем Ивановичем и
другими.
Мы не так давно вернулись из лабусовского магазина, купили наконец хлеб и
к хлебу. Шли по заброшенным, густо заросшим полям, бывшим совхозным, и я
лопухнулся, до сих пор неловко. Хорошо хоть Миша не заметил. Я издали принял
заросли бурьяна за яровую пшеницу. А еще деревенский, можно сказать, житель!..
— В твоем Госкомиздате мне не помогли. Хотя в «Современнике» и «Советской
России» выходили мои книги…
Про себя соглашаюсь, действительно, могло бы наше начальство и помочь:
«Современник» и «Советская Россия» были рэсэфэсэровскими издательствами. Но
особенность приснопамятного Госкомиздата: забодать рукопись — это запросто, а
вот в чем-то посодействовать, заступиться за достойного автора…
— Не помогли, — повторяет Миша. Дело прошлое, но по голосу чувствуется,
ему до сих пор обидно.
То, как он приходил в Госкомиздат, я хорошо помню. В небольшой комнатке
на Качалова, 12 нас с коллегами сидело четверо, не поговоришь. Вышли в коридор,
Миша поставил свой солидный портфель на низкий подоконник, достал папку, а из
нее листок с машинописным текстом. В нем речь шла о том, как псковское
начальство не позволяет писателю строить дом на малой родине.
Я отвел тогда Мишу в приемную председателя Госкомиздата. Такие вопросы
решались не на моем, рядового сотрудника, уровне. Пользы от меня здесь было
мало. Вернее, она была, но другого рода. Я помог Мише переиздать в
Восточно-Сибирском издательстве его роман. Можно сказать, использовал свое
служебное положение, хотя и реальные зацепки были. Речь в романе шла об
иркутских краях, где Миша в свое время работал в геологической партии.
— Это место я сам нашел, Золотой Плёс называется. Мне его Чеботков
показывать не хотел. — Разговор наш последовательностью не отличается, то и
дело сворачивает в сторону, разветвляется. Темы уходят под спуд, чтобы потом
неожиданно вынырнуть на поверхность опять, как подземные ключи. Миша бросает на
меня догадливый взгляд и на этот раз поясняет: — Чеботков? Здешний поэт, вот уж
скобарь так скобарь. Пригласил на рыбалку, у него своя лодка с мотором и
снасти. Вроде как собрались ловить спиннингом, сети потом появились… Ничего,
нормально порыбачили. Нашли место на берегу, тут, недалеко. Наломали сушняка,
разложили костер, приладили котелок… Ты двойную уху ел?
— Тройную тоже. Так почему место он тебе не хотел показывать?
— Уха хорошая получилась, можно сказать, классическая. — Мишу тяжело
сбить с темы, он будто не слышит меня. — Знаешь, такая, с дымком. В ухе главное
много картошки не класть. Картошка весь вкус забьет, не уха получится, а рыбный
суп. Я как-то Людке…
— Ты про место для дома начал. Как Золотой Плёс Чеботков показывать не
хотел…
— Это ладно, это потом. Знаешь, меня помещиком местные окрестили. Будто я
родственник тех, у кого до революции здесь было имение. Потому, мол, я и
березки посадил, чтобы свои владения обозначить. Ну, их потом перепахали, я
говорил…
И Миша рассказывает ещё раз, как он хотел наметить дорогу на бывших
совхозных полях. Аллея не аллея, а чтобы был ориентир для водителей. Постепенно
накатали бы нечастые машины, настоящая дорога появилась бы, сотни три березок
он в одиночку из балки принес и посадил. Но ему показали, кто здесь хозяин. Об
этом он тоже написал. Книгу подарит, почитаю…
— Так что все-таки с местом? — допытываюсь я. — С Золотым Плёсом?
— А что с ним? Чеботков не хотел показывать, для себя держал, хитрован.
Из-за таких псковских и прозвали скобарями. У него вниз по Великой дача была.
Так себе скворечник… Этот Золотой Плёс я во время рыбалки как раз и присмотрел.
Чеботков стал отговаривать, зачем тебе здесь строиться, нечистое место. Во
время революции помещичий дом сожгли, он как раз на круче стоял, какая-то
знатная фамилия, чуть ли не родственники Пушкиных…
В общении с Мишей от собеседника, как и от читателя его произведений,
требуется терпение. Каюсь, не всегда мне его хватает — другой темперамент.
Вкратце история спасения стройки на берегу Великой выглядит так. На
псковское начальство не подействовали даже неоднократные ходатайства Правления
Союза писателей СССР — самой высокой писательской инстанции в советскую пору.
Уперлись товарищи то ли в обкоме, то ли в облисполкоме. Уперся и Миша. Все-таки
он был не из последних прозаиков, громко заявивших о себе тогда, — поколение
сорокалетних, как их назвали. Его наградили даже орденом, пусть и скромным
«Знаком Почета», в просторечии «Мальчик и Девочка». Да и по-человечески Мише
было обидно — всего-то и хотел построить дом на малой родине. И что с того, что
прописан в Москве.
В правлении Союза писателей ему предлагали компромисс: дадим участок в
Подмосковье, стройся на здоровье, никто мешать не будет. Но Миша решил идти до
конца. Отыскался земляк в Совете Министров РСФСР, он и помог с ходатайством
очень высокого на ту пору чина. Здесь уж товарищи из псковского то ли обкома,
то ли облисполкома подняли вверх руки. «Ну, ты показал свою силу! — кинулся к
Мише навстречу первый секретарь Николай Иванович, когда Миша появился в местном
райкоме. — Молодца! Умеешь!»
— Золотой Плёс, говоришь? И чтоб помещичий дом на этом самом месте
стоял-красовался?.. — бросаю я пробный камень. Вроде бы по-приятельски ерничаю,
а на самом деле пробую на зуб забрезжившую догадку. Мои слова можно списать на
счет выпитого и бессонной ночи, пусть Миша так и думает. — Да у вас мания
величия, Михаил батькович! Почти что Ясная Поляна! Целое поместье, можно
сказать, цветники, сад и пасека! Ваша фамилия, товарищ, часом не Толстой?..
Проступает, всплывает из океанских глубин спина кита, становится все
явственней, мокро лоснится, темно-синяя в рассеянном дневном свете. Еще немного
— и станет видна вся туша, огромная, мощная, литая, облепленная рачками и
опутанная глубоководными водорослями.
Суть произошедшего так очевидна, непререкаема, что, кажется, иначе быть
не могло. Всё к тому шло. Этот вытягивающий силы двухэтажный дом, амбиции
преуспевающего советского писателя, Людмилин цирроз, бунт сына Валеры и многое
другое, накрепко связанное между собой и обуславливающее одно другое. Всё то,
что мне только еще предстоит узнать.
О засланных казачках
Эти заметки я начал с того, что Миша — единственный из
прототипов «Причастного», который не обиделся на меня. А вот бывший заведующий
Литературной консультацией, фигурирующий в романе как Олег Всеволодович
Сенчуков, резко оборвал знакомство. Поступил полностью в духе бескомпромиссного
комсомольца тридцатых-сороковых. Прототип Совушки — Ани, запросив мой адрес в
журнале, где был «Причастный» напечатан, так и не написала — возможно,
внимательней прочла роман и узнала себя.
Не думаю, что и прототип Вени Чачия проникся ко мне нежными
чувствами. Как и прототипы туповатого Гены Попкова и очень себе на уме Ольги
Григорьевны. Любопытно, что обиделись на меня обе конфликтовавшие стороны ЛК.
Никому не угодил. Да и Ким Николаевич, литинститутский мой учитель, доживи он до
издания романа, вряд ли понравился бы себе.
В этом тексте уже мелькало слово «соглядатай». Писатель —
засланный в этот мир казачок, как говорится в одном давнем советском фильме.
Кем и для чего — неизвестно. Почему мы рискуем давними отношениями? Чего хотим?
«Платон мне друг, но истина дороже»?.. Однако не факт, что я справедлив к
прототипам «Причастного». Может, они лучше (или хуже) своих двойников в романе.
Но, видит Бог, я не счеты сводил. Ничего личного, как говорят в американских
фильмах.
Да и Миша в своих произведениях, как я мог заметить, тоже не
склонен к сантиментам. О Николае Ивановиче, бывшем секретаре райкома, который
немало сделал для него полезного, пишет отстраненно, с холодным прищуром. Даже
тогда, когда тот умирал от рака. И других жителей Иваньково Миша не склонен
идеализировать. Ладно бы только чужих людей, а то ведь и сын Валера в одном из
рассказов симпатии не вызывает.
Да что мы, рядовые литераторы! Гениального Гоголя родные
упрекали, дескать, не пощадил своих деда и бабку в «Старосветских помещиках».
Хотя ничего оскорбительного для Пульхерии Ивановны и Афанасия Ивановича я в
повести не заметил. Обычная жизнь той поры, обычные люди. Или человеку хочется,
чтобы о нем и близких говорили только в превосходных степенях?
Писатели — подростки, ничего жизни не прощающие. И в то же
время робеющие перед ней. Кому информацию о мире мы, засланные казачки,
передаем? Высшей Силе? Но Она, похоже, меньше всего озабочена моралью.
Дарвинский закон выживания ей ближе. Как там у Станислава Ежи Леца: хотя бы раз
навернулась слеза на Всевидящее Око?..
Уж нам-то, сочинителям, чего соваться со своими оценками,
указывать, что хорошо, а что не очень. Зуд самовыражения? Стремление поучать? А
может, соглядатай-писатель и мессия — не такие уж далекие по замыслу понятия?
Ведь что-то нами и в самом деле движет. Кантовский императив, врожденное
нравственное чувство? Что-то еще?..
Снова о доме
Не один раз обойду я Мишин дом. Он построен не только с размахом, но и
умно. Первый этаж кирпичный, второй бревенчатый. На первом этаже веранда, она
же кухня с газовой плитой, просторная столовая. Рядом Мишин кабинет, он же
комната, в которой он обитает. Само собой, прихожая. Первый этаж в таких домах
обычно теплее. Если судить по литературе, в прежние времена зимой предпочитали
жить именно в нижнем, каменном этаже.
Второй этаж летний. Среди дерева легче дышится, опять же приносящие в
жару облегчение верховые сквознячки. Разделен второй этаж у Миши на две
половины, с выходом на изолированные балконы. Замысел понятен: когда летом
будут гостить взрослые дети, каждая семья сможет жить отдельно. Так и видится
мне Миша, собравший в складки лоб и вдумчиво сочиняющий не роман, а этот ДОМ.
Основательный, добротный, с заглядом на десятилетия вперед. Откуда было ему
знать, как всё повернется, в том числе с детьми, которым он на летние месяцы
прочил второй этаж. Люда родила одного ребенка, второго не захотела. Быстро
стала в этом смысле городской женщиной, хотя сама из деревни. И ладно бы только
детьми обошлось…
Между этажами добротная лестница с фигурными балясинами. Как и многое в
доме, Миша сделал ее своими руками. В голове возникает идиллическая картинка.
Постучав на старинном «Ундервуде», устав от писательского труда, хозяин
переключается на труд физический. Берет инструменты и с чувством, толком,
расстановкой принимается за ручную работу… («Ундервуд» Миша откопал в рухляди
расселенного московского дома, одну из комнат которого в свое время
полулегально занимал. И в этом прототип тоже полностью совпадает с моим
Довгошеей.) Отдельный разговор о чердаке и полуподвале. Устремленный к звездам
— так про себя я окрестил чердак. Не без улыбки, конечно. Туда тоже ведет
лестница, но крутая, причудливая — того и гляди, сверзишься, сломаешь шею.
Работы на этой голубятне начать и кончить, плотницкий мусор, играют по ногами
закрепленные на скорую руку доски-сороковки.
— Телескоп здесь поставлю, — говорит Миша и ухмыляется.
Пойди пойми, всерьез он это или посмеивается над гостем. При внешней
простоватости Миша далеко не прост. Но и я не лыком шит:
— «И это все о нем» дорогого Виля нашего Липатова. Там один персонаж тоже
обсерваторию на чердаке оборудовал. Плагиат, Михаил Федорович, плагиат!..
Добротен, способен перенести бомбардировку полуподвал, через который мы
проникли в дом ночью. Фундамент прочный, из железобетонных блоков. В прохладном
полуподвале запасы могут храниться не один год, места для солений-варений,
круп, муки, консервов и прочей снеди сколько угодно. Взвод солдат может
харчеваться, держа долгосрочную оборону.
Однако среди всей этой основательности и размаха меня одолевает мысль:
для кого Миша такую крепость строил? Долго ли нашему поколению на этом свете
осталось? Для будущего, для сына? Но я не представляю молодого мужчину, даже
если был бы и путёвый, одного в пространстве огромного дома, когда ближайшие
соседи за километр, один в затерянности и одиночестве. А если сын и надумает
продать дом, то кто в такой глуши согласится жить? Ладно, лето, а в безысходную
осень, когда обложные дожди и тоска?.. Даже вчуже мурашки по коже.
Еще толком недостроенный, дом уже теперь местами требует ремонта. А что
будет, если исчезнет хозяйский догляд? Какое-то время дом будет чернеть
выбитыми стеклами, станет разрушаться на глазах, уйдет в небытие. Как еще
раньше ушли в небытие наши добротные, в общем-то, повести и романы, в том числе
Мишины. Кто сейчас о них помнит? Разве что историки литературы и такие
мастодонты, как мы с Мишей. Да что наши сочинения, когда в небытие канула целая
эпоха, именуемая советской? А казалось, ей износа не будет.
Или сознательно Миша отгородил себя от мира — глушью, бездорожьем,
заброшенностью? Мол, нет мне дела до вас, живите как хотите, спивайтесь,
воруйте, последнюю живность изводите, человеческий облик теряйте? И не только в
маленьком мирке вокруг Иваньково, но и за его пределами, глобально?..
— Ты ружье бы завел на всякий случай, — говорю я. А про себя отмечаю, что
хорошо бы и собаку, какого-нибудь бультерьера. Но здесь же и мысль: на кого
Мише пса оставлять, если на зиму теперь уезжает в Москву?
Прототип моего Довгошеи хмыкает, неопределенно поводит головой. Чего,
казалось бы, проще: скажи, ружье у тебя есть. Однако Миша помалкивает. Скрытен,
себе на уме, как и многие псковитяне, прозванные в окрестных областях
скобарями. Позже он и о ружье проговорится, и о многом другом. Но сейчас ни
гугу.
Миша и в этом схож со своими произведениями. Там тоже за неспешным
повествованием, когда всё, кажется, на виду и незамысловато, существует
подспудная мысль, ради которой огород городится. Она в Мишиных произведениях
весомая, по советским временам — смелая, ее в семидесятые—восьмидесятые только
и стало возможным реализовать в прозе. Не случайно Миша был среди заметных
писателей поколения сорокалетних. А в ту пору попасть в обойму было ох как
непросто. Средний уровень прозы находился на пике, пожалуй, самом значительном
за всю историю советской литературы. По крайней мере, послевоенной.
— Слушай, Миш, мужики сжечь тебя не пытались?
Миша поднимает голову, смотрит иронично:
— Это за что же?
— Ну как же, сам говорил, считают тебя потомком местного помещика. А
богатых у нас не любят, общеизвестно. Какой-нибудь Ходорёнок посмотрит на твои
двухэтажные хоромы из своей развалюхи да и вспомнит о национальной забаве
пускать мироедам красного петуха.
Миша смотрит вниз, сопит.
— Работал бы, а не пил, и у него было бы. Мне что, с неба свалилось? Всё
на заработанное, на свои деньги. И своими руками.
— Работать, говоришь? А где? Раньше у Ходорёнка был совхоз, уверенность в
завтрашнем дне, как писали в газетах. А теперь?.. Это мы, литераторы, помогли
Горбачеву раскачать лодку, задолго до Коротича подготовили почву. Ты в том
числе. В итоге имеем, что имеем. Бардак, безработица и повальное пьянство.
Писатели нарушили равновесие, позволявшее существовать стране.
Я провоцирую приятеля, мне интересна его реакция. Конечно же, не в
развале СССР были заинтересованы писатели, а в том, чтобы стало меньше
демагогии и глупости. Извечное толстовское «не могу молчать». Переменами был
наэлектризован воздух, а если условия созрели, события можно оттянуть, но не
остановить. Другое дело, что всё у нас пошло по самому бездарному и подлому
пути.
— И ведь не только могут сжечь дом — тебе самому может достаться. Мало не
покажется.
— Я уже дрожу от страха, — хмыкает Миша.
— А что, Горький, например, пострадал. В Берлине, когда Ленин его выслал,
один из эмигрантов отвесил буревестнику революции оплеуху. Дескать, это вы
виноваты в том, что произошло с Россией.
Миша молчит. Наконец отделывается шуткой:
— Здешние мужики моих повестей не читали.
О запоздалом чтении классики
Поздним вечером стоим на одном из балконов второго этажа.
Створки окна распахнуты, пресный запах Великой снизу, сладковато, пряно дышат
липы у дома. За высокими деревьями медленно движется луна.
— Ты заметил, луна ходит, как солнце, — слева направо, по
часовой стрелке?— спрашивает Миша.
— Не сразу. Хотя двадцать лет и живу в деревне.
— Особенность современного человека. Мы отходим от природы,
таков уж вектор движения цивилизации. Мало обращаем внимания на природу, потому
что почти не зависим от неё. Особенно в городах.
— Городские — ладно. В моем ямпольском детстве ребята-евреи
на полном серьезе считали, что хлеб растет на деревьях. Это в районном-то
городке среди полей!
— Евреи еще раньше оторвались от природы. Это сейчас в
Израиле продвинутое сельское хозяйство, даже к нам экспортируют. Ту же
картошку, например, или морковь… Оказывается, выгодно выращивать и везти к нам
даже при таких расстояниях.
— А у нас, получается, невыгодно. Вон сколько земли пустует.
— Думаешь, случайно пустует?..
— Ну вот, Михаил Федорович, ты и созрел для мыслей о
сионистском заговоре… Всё у нас виноват кто-то, только не мы сами.
Стоим, наверно, уже часа два, рассуждаем обо всем понемногу.
В сумерках всё ещё угадывается светлый песчаный берег заречья, днем на солнце
он действительно золотой, яркий. Отсюда, наверно, и название этой части
Великой. Говорим на первый взгляд расхожие вещи, если бы не одно
обстоятельство. Это не вычитанное, а то, до чего дошли собственным разумением.
И то сказать, писатели.
Несмотря на близость реки, комаров нет. В Большетархове
комары и мошка уже заели бы, у нас так не постоишь. Внизу на реке замечаю
отсвет. Он под нашим берегом, время от времени пропадает за нависающими
ветками.
Отражение луны?.. Но почему так быстро движется?
— Электроудочка, — поясняет Миша. — Теперь месяц рыбы здесь
не будет. Раньше меня стеснялись, сейчас перестали.
И Миша, сводя в толстые складки лоб, рассказывает: несмотря
на то, что большинство окрестных мужиков остались без работы, они умудряются не
только как-то сводить концы с концами, но и находят деньги на водку. Потихоньку
браконьерствуют, приворовывают, опять же случайные заработки. Растащили
недостроенный дом решившего было обосноваться рядом с Мишиной усадьбой
какого-то петербужца. Взломали избу умершего от самогонки Ходорёнка и вынесли
всё подчистую. Не смогли только вытащить двухстворчатый шкаф — то ли слишком
тяжел оказался, то ли в дверной проем не проходил… Зимой и Мишин дом несколько
раз взламывали, уносили ценное.
Можно было бы снисходительно отнестись ко всему этому — людям
как-то надо жить, — если бы не одно обстоятельство. Мужики рады, что никто не
заставляет работать, как было при советской власти. Это раньше участковый
следил, чтобы в деревне не было тунеядцев. Сейчас даже слова такого не
услышишь.
Мне любопытны метаморфозы, происходящие с приятелем. Я помню
его повесть о рабочих обувной фабрики. По этой повести был даже поставлен и
показан по всесоюзному телевидению фильм. Произведение выдержано в традиционном
для нашей литературы духе — сочувствие к простому человеку. Да и остальные
Мишины повести в этом смысле традиционны.
Но сейчас нежных чувств к местным мужикам в моем приятеле я
что-то не замечаю. Более того, среди десятка книг, которые он привез из Москвы,
несколько томов Ленина. А уж Владимир Ильич-то сентиментальностью к так
называемому простому народу не отличался. В перестроечные годы домой их
принесла Люда — кто-то оставил у мусоропровода практически новые тома. Не нужны
в новой жизни стали.
— Вот кого надо было изучать! По-настоящему, а не так, как у
нас делалось, начетнически. Ленин все скрытые пружины жизни видел как никто и
ясно понимал, что надо делать.
Не знаю, что ответить. Моей душе жесткий прагматик Ленин
чужд. Как, видимо, и душам других мечтателей. Будь мы другими, не купились бы
на разглагольствования Горбачева об общечеловеческих ценностях, а разглядели бы
их подоплеку.
И вот ведь что удивительно. Интеллигенция была недовольна
советской властью, рассказывала про нее ядовитые анекдоты, издевалась над
престарелым Брежневым. А сейчас, оказывается, для нормального самочувствия
большинству русских нужно, чтобы страну в мире уважали, чтобы была дружба
народов, чтобы существовали твердые социальные гарантии… Избито, но тем не
менее. Кстати, избитые истины самые верные.
Наш с Мишей разговор переходит на религию, которой власть
стремится восполнить отсутствие объединяющей нацию идеи. Конечно, церковникам
свойственны все человеческие слабости, но сами заповеди нравственны и
справедливы. Церковь не только проповедует, но и кое-что делает. Вот только бы
еще жить всем нам по этим заповедям…
— Русский человек без православия такая дрянь, — цитирую я
кого-то из героев Достоевского.
Миша бросает на меня быстрый взгляд. Похоже, относительно
православия как панацеи он ещё не определился. А вот насчет русского человека возражений
с его стороны я что-то не слышу. Хотя раньше горой стоял в своих произведениях
за него.
Сын
Часов в двенадцать Миша вдруг отодвигает чашку с чаем, поднимается из-за
стола и заявляет:
— Надо идти искать.
Таким голосом говорят о давно решенном, пусть и сказанном только что. По
лицу вижу, Мише пришлось преодолевать себя, прежде чем произнести эти слова.
— Кого искать?
— Валерку.
Я знаю, что Мишин сын сейчас в Иваньково, но за минувшие сутки ни разу
его не видел. Какой Валера сейчас, не представляю. Я его помню дошкольником,
как-то с Мишей мы забирали Валерку из детского сада. Славный, похожий на Люду
мальчишка был.
О нынешнем Валере знаю из Мишиных рассказов. Парень окончил институт, но
работы по специальности найти не смог, перебивается разгрузкой фур на базах.
Когда Миша его спросил, почему он не женится, ведь уже под тридцать, Валера
ответил: «Кому я нужен, алкаш?!» Мне стало понятно Мишино беспокойство, когда я
рассказал, как, позвонив в московскую квартиру, застал там Валеру. Быть он там
не должен. Возможно, Миша опасался, что сын приведет собутыльников, и бог
знает, что пьяные люди в квартире натворят?..
Миша пробовал устроить сына на какой-то псковский завод — теперь и для
этого требуются связи. Валера день постоял за спиной токаря, наблюдая за его
работой, — и больше на заводе не появился. Жил то в Москве, то наездами в
Иваньково. «Он считает, виноват я. Говорит, ему с отцом не повезло. Другие
устраивают детей на хорошие места, а я его на завод хотел. Мы как раз ехали в
моей развалюхе по Москве. Я ему говорю: «Останови!» Вышел, хлопнул дверцей:
«Это мне с сыном не повезло!..»
Ночь — сплошной черный сгусток. Где кончается земля и начинается небо,
понять невозможно. Свет наших фонариков немощен и сиротлив. Когда сутки назад
мы шли к Толиной усадьбе, кажется, было не так беспросветно темно.
— Хоть где его искать, знаешь? — Мне не по душе эта ночная экспедиция, но
я Мишу понимаю, сам отец. И что с того, что Валере уже почти тридцать.
— Да где он ещё может быть… — Слышно, как под Мишиными ногами шуршит
невидимая в кромешной тьме трава. — У Ходарёнка-младшего зависает. Это
прозвище, а так его Сергеем зовут. Женат, но принимает всех, кто с бутылкой…
Какое-то время мы ещё идем, подсвечивая себе фонариками. Похоже, всё по
той же бесконечной улице, которой шли прошлой ночью. Вдруг свет впереди
пропадает, я натыкаюсь на Мишину спину.
— Тихо!.. Выключи фонарик.
Прежде чем глаза привыкают к темноте, слышу откуда-то сбоку негромкие
голоса. Вскоре появляются два сигаретных огонька. Такое впечатление, будто они
выросли из-под земли, — боковой переулок, похоже, идет под уклон.
— Тихо… — опять шепчет Миша, отступая на обочину. — Валерка с кем-то. Но
это не Ходорёнок…
Стараясь не шуметь, мы двигаемся за парнями. Они сворачивают к ближней
избе, не стучась, заходят. Как только в темном окошке загорается свет, заходим
и мы. Помещение напоминает хлев, причем запущенный. Низкий потолок, темные
углы, на самодельном столе среди объедков, сухих корок и погашенных в тарелке
окурков стоят две бутылки самогона — видимо, их только что принесли ребята.
— Валера, сколько можно? — Миша старается говорить спокойно, но скрыть
отвращение к грязному, давно не мытому полу, к столу с объедками, к бутылкам с
мутным пойлом ему удается с трудом.
Высокий симпатичный молодой мужчина неспешно поворачивается к отцу, как
бы говоря: «О чем ты?..» Плавным жестом приглашает:
— Давай вот…
— Не буду. И тебе хватит.
Но Валера, ни слова не говоря, протягивает руку к одной из бутылок и
принимается поочередно разливать самогон в алюминиевую кружку с вмятинами,
узкую чашку без ручки, пожелтевший от времени или просто давно не мытый
граненый стакан.
— Валера, пошли домой. Оставь это!..
Однако Мишин сын продолжал молча разливать. Он словно не слышит.
— Валера, мы с Сергеем Артемовичем пришли за тобой, — Миша оглядывается
на меня. — Мы искали тебя.
Валера невозмутимо отвечает:
— А зачем меня искать? Я не маленький.
И тут Миша не выдерживает:
— Немедленно домой! Быстро! — Он берет сына за руку и тянет за собой,
как, наверно, делал это, когда тот в детстве упрямился.
Валера легко высвобождает руку, врастяжку говорит:
— Сейчас ка-а-к вре-е-жу…
Нордическая сдержанность изменяет Мише. Он бросается на сына:
— Ах ты!..
Я пробую оттащить Мишу, но мог бы этого и не делать. Валера выставил
перед собой длинные руки так, что дотянуться до него невозможно.
Парень, который пришел с Валерой, молча наблюдал за происходящим и не
вмешивался. Он был явно нездешним: в костюме-тройке и рубашке с галстуком.
Позже Миша объяснит, это был московский приятель Валеры, которого тот пригласил
в Иваньково погостить.
И тут из-за печки появляется существо, отдаленно напоминающее женщину, —
еще не проспавшееся, в мятом домашнем платьишке, с растрепанными волосами.
Существо это удивительным образом подходит к похожей на хлев, запущенной и давно
не ремонтированной избе, к столу с объедками, к капающему умывальнику при входе
с помойным ведром под ним.
— Я его люблю… — Женщина не устояла на ногах, упала, с трудом поднялась
на четвереньки. Пыталась пригладить волосы, ползала по грязному полу и пьяным
голосом повторяла: — Я его люблю… Люблю вашего Валеру…
Миша сразу остыл и отступил от сына. Развернулся и вышел.
Возвращались домой мы молча.
Печальный детектив
Это тоже из классики. Есть у Виктора Астафьева теперь уже подзабытая
повесть под таким названием. Почему «детектив», думаю, пояснять не надо. И
Мишину книгу я читал пристально, и в застольные рассказы вслушивался с особым
вниманием — этакий комиссар Мегрэ и мисс Марпл в одном лице.
Во-первых, хотелось понять, куда Миша движется как писатель. Дружба у
людей искусства бывает пополам с ревностью. Книга, подаренная мне Мишей,
оказалась по сути документальной. Точнее, на документальной основе. Практически
все произведения в ней о том, чему мой приятель стал свидетелем, живя в
Иваньково. Мелькавшие в его рассказах имена, фамилии и клички присутствуют и в
этом объемистом сборнике. Прочтя его, я окончательно понял, почему Миша не стал
возражать, когда я на балконе привел цитату из Достоевского.
А во-вторых, видение поднимающегося из морских глубин кита, лоснящаяся в
дневном свете округлая синяя спина с бурно стекающей водой, облепленные
ракушками бока — всё это не давало мне покоя. Но кит из житейской пучины был на
уровне нерадостных догадок, а требовались факты. Конечно, удивляло, что Люда
умерла от болезни, нетипичной для благополучной женщины. И поведение Валеры с
отцом я видел. Но этого все же было недостаточно. Спина кита, а что под водой,
что в глубинах?..
Миша, как я уже говорил, не из тех людей, что открываются сразу. В том
числе в своих произведениях. А в разговорах, тем более за рюмкой, что-нибудь да
проскользнет. Так я узнал, что у него все-таки есть ружье, и про себя одобрил —
как без ружья в такой глуши? А не распространяется он об этом, потому что
ружье, скорее всего, не зарегистрировано. Рассказал Миша и о том, как принимал
в своем доме начальство, в том числе Синего, который собирался столкнуть
бульдозером его дом с кручи. Про себя я позавидовал гибкости приятеля — я от
природы прямолинеен, не пустил бы после этого Синего на порог.
Выяснилось и еще одно обстоятельство: Миша приятельствовал с
райкомовско-исполкомовскими функционерами не без пользы для себя. И в этом я не
осуждаю его — попробуй построй в советские времена такой дом, когда практически
всё нужно было доставать, даже если у тебя есть деньги. Но я примеривал
ситуацию на себя и понимал: не смог бы, нет. У Миши это как-то получалось и,
видимо, без особого насилия над собой. Или мне так кажется? В любом случае он
мудрее меня.
Постепенно прояснилось и с Людиным циррозом. Причина оказалась странной,
не сразу укладывалось в голове. Сначала в разговоре проскользнуло, что она
пила. Ну, пила так пила, мало ли метаморфоз с благополучными людьми происходит,
пусть даже неожиданных и нелогичных. Понемногу выяснилось, пила Люда тяжело,
пропадала из дома на несколько дней, находили ее под дверью в непотребном виде.
А как-то унесла с концами Мишину пенсию за несколько месяцев (получил, когда
приехал на несколько дней в Москву), продала на Арбате его орден «Знак Почета»
и зачем-то еще порвала Мишин паспорт. Людиным собутыльником, оказалось, часто
был сын.
Делиться подобным тяжело. Но у Миши, видимо, была потребность
высказаться. Даже перед чужими людьми — случай с Валерой он описал в одном из
рассказов. До сих пор перед глазами Мишино горькое недоумение, поднятые вверх
брови, собравшийся в складки лоб.
— Я её спрашиваю, зачем сделала?.. Ладно деньги пропила, орден продала. А
паспорт зачем порвала и в унитаз спустила?.. Я потом набегался, пока его
восстановил. Сам знаешь, как это у нас… Ненавижу тебя, кричит, ненавижу!.. За
что? Что в Москве стала жить, в столичном институте учиться?..
Было над чем поразмыслить. Люда выходила за Мишу против воли матери — та
считала, он стар для нее, девятнадцатилетней. Получается, всё-таки любила? Или
выходила по расчету, которого надолго ей не хватило?.. А может, не следовало
Мише строить так тяжело давшийся дом, переселяться по сути в деревню? Жить в
Иваньково круглый год, обзаводиться коровой, пчелами? Оставлять в Москве без
присмотра жену и сына, о которых только и можно сказать: «малые сии»? Такие не
способны жить без твердой руки мужа и отца.
Или так должно было случиться, даже если бы Миша надолго и не оставлял
семью? Я не люблю отдающие безысходностью слова «судьба», «рок», но, может,
здесь всё именно так? И ни при чем мои полушутливые упреки, дескать, Миша хотел
стать новым помещиком, основать свою Ясную Поляну или — кому что нравится —
башню из слоновой кости с обсерваторией на чердаке. Отгородиться тем самым от
суеты, стать ближе к астралу, как подобает серьезному писателю, неординарной
личности. Простительный эгоизм творческого человека? Ещё одна особенность
засланного казачка?
Улучив момент, я завожу с Мишей об этом разговор. Мы хорошо выпили, иначе
бы я не решился. Анестезия. Толкую о зависти богов, знакомой из лекций по
древнегреческой литературе Азы Алибековны Тахо-Годи, нашей колоритной
литинститутской профессорши.
— У тебя сколько книг вышло? — нетрезвым голосом спрашиваю я. — В-всего.
А?
Миша задумывается, видимо, подсчитывает в уме.
— С десяток есть.
— Ага. Так. А публикаций в толстяках? В смысле, толстых журналах. — Я
начинаю загибать пальцы: — «Новый мир», раз! «Октябрь», два! «Москва», три!..
Это то, что я знаю. Где еще?
Миша отвечает. Как мне кажется, не без самодовольства.
Я пробую перевести чувства олимпийцев на язык российской
действительности: если в одном месте прибыло, значит, в другом убыло. В моей
нетвердой речи, естественно, всплывает мотив зависти богов и последующей
расплаты. Ведь за всё приходится платить: за литературный успех, за двухэтажный
дом, за то, что ради московской прописки не пришлось жениться на ком попало…
— Ты о Людке и Валерке? — спрашивает Миша, смотрит вниз и вертит в
крепких пальцах лафитник. Он не так пьян, как я рассчитывал. — Они расплата?..
Я, местами копирующий стилистику Мишиных произведений, сейчас перенимаю
его манеру поведения: делаю вид, что не слышу вопроса, веду свое:
— Давно в голове крутится сюжет: благополучный человек, а в его
благополучие заложены будущие несчастья. Изначально, понимаешь? Изначально!..
Он ни сном ни духом, считает, так и должно быть — в смысле, постоянная удача.
Пруха. Оказывается, нет! У всего своя цена! Когда везунчик это понимает, он
начинает бояться прухи. Другие за нее душу дьяволу готовы продать — и никак! А
у этого… Как отбояриться от удачи, если она прилипла как банный лист к
заднице?.. Везунчик и так и этак, а всё никак! Не получается, мать её за ногу!
Хоть сдохни!..
Строгий реалист, Миша роняет:
— Мистик. Или завидуешь… Помню-помню, твоя любимая Тахо-Годи на лекциях
рассказывала про перстень. Он всё время возвращался к какому-то греческому
царьку… Избито, Сережа! — И неожиданно предлагает: — Давай споем, а? Давай!..
Знаешь казачью «Ой, то не вечер…»? Душевная песня. — Переход резкий, но
разговор о зависти богов и в самом деле зашел в тупик. Да и не хочется мне,
чтобы Миша думал, что я и в самом деле завидую его писательской удаче, пусть и
давней. — Так что, споем? Подпевай! — И, помолчав, Миша начинает, отрешенно и
горько прикрыв глаза: — Ой, то не вечер, то не вечер. Мне малым-мало спалось…
Удивляясь сквозь хмель — в любви к казацким песням Миша раньше замечен не
был, — я подхватываю:
— Мне малым-мало спалось, ой, да во сне привиделось…
Поем, и слезы текут из наших глаз. Стареем, слабыми на слезу стали. К
тому же песня душевная. Опять же обоим есть о чем плакать.
А у кого нет?..
Через пару дней я уезжаю. Пора, достиг золотой середины: и наговорились,
навспоминались вдоволь — и не успели друг от друга устать.
Миша провожает меня в Лабусы на маршрутку. Опять идем мимо квадрата так похожей
на созревшую пшеницу обманки. И дальше по заброшенным совхозным полям. Ночью в
стекла веранды хлестал дождь, но земля еще летняя, сухая, всё выпила до
остатка, луж нет.
Я просил Мишу показать Людину могилу, но он то ли забыл, то ли не сделал
специально. Я напоминать не стал: кто знает, что в душе у него. Простил ли?
Ведь не на одинокую старость, наверно, рассчитывал. Всё остальное не так уж и
важно. По крайней мере, сейчас.
Прощаясь у маршрутки, Миша неуклюже и крепко обнимает меня.
— А сюжет твой избитый, не трать зря силы, — говорит он напоследок. —
Зависть богов. Умозрительно.
Не время возражать, а то бы я повторил: избитое — самое верное. Оно
потому и становится избитым, что часто встречается. И не в литературе, а бери
выше — в самой жизни.
Но я молчу. Лишь ответно тискаю Мишу.
Бог с ней, литературой, когда уходит жизнь. Когда ее шагреневая кожа с
каждым днем становится всё меньше.