Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2016
Фарит Гареев (1969) — родился в п. Карабаш Бугульминского
района ТАССР. В 1996 году окончил Литературный институт. Публиковался в
журналах «Дружба народов», «День и Ночь» (Красноярск), «Бельские просторы»
(Уфа), «Идель» (Казань), «Уфа», «Крещатик» (Германия), «На любителя. Русский
литературный журнал в Атланте» (США), газетах «День Литературы» (Москва),
«Истоки» (Уфа).
Малярша и штукатур
Штукатуром Евгения Долгопрудникова прозвали еще в юности, когда он верховодил одной из молодежных криминальных группировок в городе, — за исключительную способность разукрасить физиономию практически любому из своих сверстников в драке. Да и редко кто из парней постарше мог сладить с ним в рукопашной раз на раз. Причем ни одним из многочисленных видов единоборств Штукатур не занимался. Ни боксом, ни борьбой, ни тем более каратэ, которое во времена его юности находилось под запретом. Это был природный дар Штукатура — наносить удары и уклоняться от чужих. Взрывная сила мышц, помноженная на природные ловкость и реакцию, давала ему неоспоримое преимущество над большинством противников. К тому же физическое превосходство усиливалось одной особенностью. А именно — мгновенным предчувствием следующего действия соперника. Во время очередной потасовки нередко случалось так, что Штукатур, подчиняясь внезапному внутреннему сигналу, убирал голову или корпус в сторону, и в следующее мгновение в оставленное телом пространство проваливался кулак противника. И все, что оставалось Штукатуру, — это нанести сокрушительный удар недругу. Чаще всего — последний… Штукатур не пытался осознать природу этого дара, он просто подчинялся мгновенному наитию, и оно редко подводило его.
Впрочем, одного умения драться для верховенства даже в небольшой компании было недостаточно. Бойцов там хватало и без Штукатура. Более или менее умелых. Но для лидерства среди сверстников помимо силы требовались еще ум, сообразительность и воля. Всеми этими качествами Штукатур обладал вполне, что и сделало его вожаком небольшой дворовой команды еще в отрочестве. Затем повзрослевшая компания Штукатура подмяла под себя весь квартал и превратилась в значительную силу, с которой поневоле приходилось считаться остальным группировкам города. Отныне, прежде чем объявить войну враждебному кварталу, требовалось как минимум заручиться нейтралитетом команды Штукатура. Ее переход на сторону противника грозил неминуемым поражением.
Именно в это время началось восхождение Штукатура по социальной лестнице. В чем нет ничего удивительного, поскольку его юность и возмужание пришлись на конец восьмидесятых и начало девяностых двадцатого века. То есть на время, когда крах Советского Союза и коммунистической идеологии полностью изменил ценности общества. Значимость человека в капиталистической России измерялась не отвлеченными идеалами, а деньгами. Происхождение которых не имело никакого значения — в отличие от их количества.
Безобидное в общем-то атаманство Штукатура над молодежной группировкой, одной из многих, с развалом СССР превратилось в опасную игру. Бесцельное времяпровождение и драки, частенько — стенка на стенку, с применением, что называется, иных подручных средств, остались в прошлом. В капиталистической России появилась цель. Для достижения которой, как известно, хороши все средства. Пацанам хотелось денег, но заработать их было нечем, кроме как силой, помноженной на жестокость. Неписаные правила дворового рыцарства, которыми любили щеголять сверстники Штукатура, быстро отошли на задний план. В споре идеала и целесообразности верх, как обычно, взяла последняя.
Все вокруг занялись рэкетом, — Штукатур тоже облачился в кожаную куртку и широкие штаны. Как и вся его бригада. Взять под свое крыло начинающего барыгу или отбить у другой банды крепкого коммерса и поставить ему свою крышу — здесь уже кроме бессмысленной силы требовались расчет и безжалостность. И, как ни парадоксально, умение идти на компромисс.
Рэкетиром Штукатур оказался удачливым. Во многом потому, что к отморозкам не принадлежал. Его вообще можно было назвать добряком, — понятно, на фоне среды обитания. Штукатур всегда успевал тормознуть вовремя. А если надо — отступить. Чаще всего, правда, маскируя отступлением следующий маневр, — как правило, обходной, ведущий к окончательной победе.
Впрочем, включаясь в новое движение, Штукатур никакой особой цели себе не ставил. Он просто играл по новым правилам, поскольку иного выбора ему не оставалось. К перестроечным временам Штукатур оказался одним из центральных персонажей в криминально-подростковой среде города. Учитывая стиль жизни, который он выбрал, недругов, и тайных и явных, у него скопилось немало. Даже попытка отойти в сторону могла стоить ему дорого. Не говоря уже о полном выходе из движения. В худшем случае его бы просто убили. В лучшем — покалечили. Только купная сила собственной бригады делала его неуязвимым. Не полностью, разумеется, — что Штукатур осознавал прекрасно.
Когда бандитский промысел принес первоначальный капитал, Штукатур решил, что необходимо вложить скопленное в легальный бизнес. Финал веселых девяностых Штукатур предчувствовал. Обыкновенный житейский разум подсказывал ему, что так долго продолжаться не может. Сколько веревочке ни виться, конец будет всегда, — пример большинства его конкурентов-беспредельщиков лишь подтверждал народную мудрость. Все, кто не умел идти на компромисс, лежали на погосте или сидели на нарах. Зато более покладистые процветали. Договаривались между собой, деля сферы влияния, отстегивали кому надо из властей и худо-бедно оставались при делах. Ни на нары, ни тем более на погост Штукатуру не хотелось. Жизнь вокруг успокаивалась, и надо было приспосабливаться к новым условиям.
К миллениуму Штукатур из криминального авторитета превратился в респектабельного бизнесмена средней руки, каких он крышевал еще несколько лет назад, — с тем отличием, что щемить Штукатура никому и в голову не приходило. Кроме нескольких магазинов и аптек ему принадлежала парочка производственных фирм. Кое-что лежало на счетах разных банков. Немалая часть была вложена в акции предприятий. Он женился, построил двухэтажный особняк на одной из городских окраин, — словом, превратился в респектабельного буржуа, в жизни которого мало что напоминало о недавнем криминальном прошлом.
На постройке нового особняка в поселке Чемодурово, где с начала нулевых начали строиться богатые горожане, вытесняя аборигенов, настояла жена Штукатура — ухоженная крашеная блондинка тридцати пяти лет, с крикливой, напоказ, красотой. Старый коттедж на городской окраине уже не устраивал ее — ни внешним видом, ни внутренним убранством, ни окружением.
— Домой подружек привести стыдно! — в сердцах бросала Людмила. — У остальных все как у людей. Ламинат, теплые полы, мебель новая. А у нас что?
— Так ты не приводи, — реагировал Штукатур. — Стыдно ей… Ламинат, понимаешь, ей подавай и теплые полы…
— А перед своими друзьями тебе не стыдно? — заходила с другой стороны жена.
— На хера мне такие друзья? — вспыхивал Штукатур. — Которым стыдно в мой дом зайти… И вообще, что тебе не нравится? Два этажа, пять комнат, ванная, баня, гараж… Нет, что тебе не нравится?
— Все! Живем среди голытьбы.
— Это кто голытьба? Григорьевы? Или — Зайнуллины? Люди нормально работают… Получают мало? Ну, на всех миллионов не хватит. Люди-то нормальные.
— Я за детей боюсь. Наркаши кругом да алкаши! Ты что, не видишь?
— Наркаши… Алкаши… А где их нет?
В отличие от Людмилы, Штукатура устраивало все. В быту он был непритязателен с малых лет. С соседями жил мирно и даже помогал в случае беды. Но жена, как он понимал, была права, — достигнутое положение в обществе обязывало селиться среди своих, а не мозолить глаза соседям показным благополучием. Теперь он был уважаемым горожанином, социально ответственным бизнесменом, отцом семейства. Правда, для большинства горожан пожилого и зрелого возраста он по-прежнему оставался Штукатуром, но юное поколение знало его как Евгения Матвеевича Долгопрудникова, не иначе.
Ранней весной Штукатур по примеру новых обитателей поселка Чемодурово купил участок со старенькой пятистенкой. Домик со всеми хозяйственными постройками тут же пошел под снос, а на освободившемся месте началось резвое строительство. Подрядчик — владелец небольшой строительной фирмешки, хваткий мужик чуть постарше Штукатура, — развил бурную деятельность, желая угодить влиятельному и выгодному заказчику. Бригады вкалывали от рассвета до заката, без выходных. Спецтехника прибывала на стройку по первому требованию. Стройматериал подвозили без задержек. Современный, качественный, красочный.
Уже через полтора месяца после начала строительства каменщиков сменили кровельщики. Еще через три недели место последних заняли отделочники. Штукатуру оставалось только заглядывать время от времени на стройку, — что он делал без особого желания. Странно, но он тосковал, заранее переживая расставание со старым домом, где все было привычно и удобно. И всякий приезд на стройку служил напоминанием о предстоящей смене обстановки. А пожалуй, что и всего образа жизни. С годами Штукатур изменился — не столько внешне, сколько внутренне. Он стал тяжел на подъем и оброс привычками. Всякое новшество вызывало в нем резкое отторжение — в отличие от юности, когда он готов был к действию и днем и ночью.
На стройке Штукатур обычно появлялся поздним вечером, когда сворачивались все работы. Ходил по участку, привыкая к новому месту жительства, недовольно оглядывал красивую кладку стен. Все не нравилось ему здесь, все вызывало недовольство — еще и потому, что придраться было не к чему. Он хмуро выслушивал слова подрядчика, если тот случался в это время на стройке, но чаще бродил по участку один, не особо интересуясь ходом строительства.
В тот памятный день Штукатур появился на стройке ближе к обеду, а не вечером, как обычно. Проезжал рядом и внезапно, подчиняясь неосознанному порыву, решил заскочить минут на пять. Случай, казалось бы, не более. С поправкой на то, что всякая случайность есть не более чем тщательно замаскированная закономерность. Распознать логику которой, правда, получается много позже… Если вообще получается.
Возле коттеджа стоял джип подрядчика, и Штукатур неожиданно обрадовался этому, — хотя мужичка этого, честно говоря, недолюбливал. Излишняя суетливость и неизменно влажные ладони вызывали в душе Штукатура брезгливость, с какой он всегда относился к людям трусливым. К тому же подрядчик вечно крутился возле него угодливым лакеем, втираясь в доверие, — с далеко идущими планами, несомненно. Жизнь в среде новых буржуа приучила Штукатура к тому, что ничего и никогда здесь просто так не делается и бескорыстной помощи, о которой он помнил по детству и юности, ждать ни от кого не приходится. Любая услуга оказывалась с расчетом на скорую или отсроченную плату, любое знакомство заводилось только с прицелом на будущее, по умолчанию.
Но сегодня Штукатура томило неявное беспокойство, беспричинное, больше похожее на легкий зуд кожи, который забывается за делами, но мгновенно проявляется в минуты праздности. Поэтому с самого утра Штукатур инстинктивно тянулся к людям, используя любой повод для общения, словно ребенок, напуганный неведомой, а возможно, просто надуманной угрозой — из тех, что неизменно таятся в темноте неведения. На стройке, понятно, было полно отделочников, но между ними и Штукатуром лежала разделительная полоса, ступив за которую каждый оказывался на чужой территории, и только с подрядчиком он находился на одном игровом поле.
Штукатур выбрался из приятной прохлады салона автомобиля, наведенной кондиционером, в душный зной июльского полдня, и как раз в этот момент на пороге коттеджа объявился подрядчик — плотный мужичок лет пятидесяти, с большими залысинами на крупной круглой голове. Он грузно, бочком, спустился по перевернутому поддону, прислоненному к высокому дверному проему импровизированным трапом, и торопливо зашагал навстречу Штукатуру, заранее протягивая руку.
— Евгений Матвеевич, наше почтение! Что-то раненько вы сегодня…
— Да вот, мимо проезжал, решил заглянуть, — Штукатур легонько пожал протянутую ладонь подрядчика, как обычно, холодную и влажную.
— Вполне законное желание… Вообще, редко бываете, что удивительно.
— В смысле?
— Люди обычно волнуются, когда строятся… Нервничают. Иной заказчик только что не ночует на стройке…
— Было бы с чего… Ты же знаешь, — если что не так, из-под земли достану и снова закопаю… Шучу, конечно.
Подрядчик мелко рассмеялся, показывая, что шутку оценил, и увлек Штукатура в гулкий особняк, наполненный шумом строительных работ, где то и дело заходился в дробном стуке перфоратор и смолкал, чтобы уступить место стрекотанию электролобзика или надсадному визгу электрорубанка, а затем снова застучать, перекрывая все остальные звуки.
— Сколько им говорю, сделайте нормальную времянку, сами же ноги переломаете, а они — ноль внимания, — пожаловался подрядчик, неуклюже карабкаясь по неудобному трапу, приставленному к порогу высоко расположенной входной двери.
— Кому это? — спросил Штукатур, легко взбираясь по шаткому поддону следом.
— Да работягам своим… Дождутся, честное слово, — накажу…
Штукатур хмыкнул и остановился в большой прихожей, оглядываясь. После солнцепека здесь было ощутимо прохладнее и даже тянуло сыростью из открытого провала в подвальные комнаты, откуда торчали рога приставной лестницы. Штукатур зачем-то подошел к мрачному прямоугольнику, заглянул, с трудом приноравливая зрение к полумраку, но разглядеть ничего не успел.
— Там пока делать нечего, Евгений Матвеевич, — подрядчик тронул Штукатура за рукав пиджака и даже, показалось, попытался обхватить запястье, точно оберегая клиента от опасности. — Пойдемте.
В большой зальной комнате первого этажа, куда его в первую очередь завел подрядчик, работали две малярши в запачканных раствором и побелкой робах. Обе, что первая, невысокая, плотная, похожая на кубик, что вторая, ладность небольшой фигурки которой не могла скрыть даже мешковатая синяя спецовка, быстро возили большими кистями по оштукатуренным стенам, то и дело наклоняясь к ведеркам с белой жидкостью.
— Ирина, как у вас тут? — спросил подрядчик.
— Нормально! — откликнулась, оборачиваясь, маленькая штукатурша.
Будто что-то сверкнуло в комнате, невидимое для остальных, но ослепившее Штукатура на мгновение, как фотовспышка. Он впервые увидел женщину так, как увидел вторую, маленькую маляршу. Всю, целиком, во всех деталях и подробностях. Если бы он умел рисовать, то портрет этой маленькой женщины он сумел бы воспроизвести по памяти без всякого труда, — причем именно с тем наклоном головы и с той игрой света и тени, в какой ее зафиксировала память. Только наработанная за долгие годы привычка держать удар в любой ситуации спасла его.
— Грунтовки не жалейте, девочки! — зачем-то попрекнул женщин подрядчик и потянул Штукатура с дальнейшим обходом коттеджа. Он показывал и объяснял, кто и чем занят в многокомнатном особняке, какие материалы, само собой, самые лучшие и современные, применяются в отделке, но Штукатур слушал назойливого гида невнимательно, только все кивал головой или многозначительно мычал. Перед глазами стояло лицо маленькой малярши, с большими скошенными надбровными дугами и пухлыми губами, растянутыми улыбкой, чуть склоненное, с лукавинкой во взгляде карих глаз. И даже большая засохшая белая клякса побелки на щеке и небрежная замызганная косынка ничуть не портили ее облик, — скорее, напротив, выгодно оттеняли красоту женщины.
Штукатур еще не понимал, что произошло, что случилось, поскольку никогда прежде никого не любил. Среда, в которой сформировался Штукатур, выработала в нем не столько даже презрительное, сколько потребительское отношение к женщинам, где все сводилось к физиологии. Когда кто-то рядом говорил о любви, Штукатур только равнодушно пожимал плечами или отпускал соленую шутку. Женился он потому, что подошло время, но с самого начала никаких особенных чувств к супруге не испытывал. Скорее, соблюдал приличия, большей частью копируя чужой стиль поведения в супружеской жизни, но в глубине души презирал Людмилу как существо более низкое. Даже рождение сына, а затем дочери ничего не изменило в его отношении к жене. Она была при нем чем-то вроде красивой секретарши — из тех, какие полагаются всякому успешному бизнесмену как один из символов успешности.
Новое, неизведанное прежде чувство тем временем начало свою незаметную работу. Неявное утреннее томление сменилось легким, но хорошо ощутимым свербением в груди, причину которого определить Штукатур не мог. Все вокруг как будто оставалось прежним, но воспринималось почему-то иначе, ярче и насыщенее, — точно он, как дошколенок, ждал праздника, подстегивая время и задыхаясь в нетерпеливом ожидании чуда.
После раннего ужина (Людмила, блюдущая фигуру, с недавних пор завела манеру усаживать домочадцев за стол в шесть вечера) Штукатур вышел во двор покурить. Прошелся по брусчатому панцирю дворового покрытия, потрепал по голове кавказского овчара Индуса и остановился возле годовалого черного «Лексуса». Озабоченно потер мнимую царапину на левом крыле и внезапно, вновь, как и утром, подчиняясь душевному порыву, но теперь уже вполне определенному, сел в автомобиль.
Звонок жены догнал его через минуту.
— Ты куда сорвался?
— Дела. Позвонили. Я потом перезвоню, — коротко ответил Штукатур и отключил мобильник. Что-то тянуло его на стройку, что-то такое, в чем он не хотел признаваться даже самому себе. Но, не признаваясь себе в причине, он гнал автомобиль, страшась приехать на участок поздно. Пыльный вечерний город, к улицам которого он привык настолько, что порою просто не замечал их, празднично сверкал, переливался, точно подсвеченный невидимым радужным светом, а в голове наигрывала легкая, порхающая мелодия, замкнутая в кольцо. И он летел вслед за ней, пытаясь настичь ее начальную фразу, но и в то же время подталкиваемый ею, когда мелодия заходила на новый виток, — в новом, сверкающем мире, где вернулась утраченная новизна восприятия и все казалось нарядным и радостным, как в детстве перед Новым годом.
Он успел. Большинство отделочников уже успели разбрестись по домам, но малярши только-только начали собираться. Зато подрядчик на объекте отсутствовал, что обрадовало Штукатура куда больше, нежели утром — его присутствие.
Равнодушно кивнув головой женщинам, Штукатур поднялся по лестнице на второй этаж и прошел в одну из предполагаемых спален, где замер, прислушиваясь к разговору и смеху внизу, хорошо различимому в гулком здании. Женщины, точно прочтя его мысли, перешли на полушепот, и смысла женской болтовни разобрать Штукатур не мог, но густой, грудной голос маленькой малярши отдавался внутри неожиданным жаром и дрожью. Штукатур млел, ловя отдельные слова маленькой малярши, имени которой не знал, и удивленно ловил себя на этом, не понимая, точнее, не желая понимать, что происходит с ним. Весь предыдущий опыт жизни, выстроенный по общим для его среды обитания законам, где женщине отводилась низшая ступень на иерархической лестнице, сформировал сообразную модель поведения, — как оказалось, весьма хлипкую, чтобы уцелеть в столкновении с настоящим чувством. Но Штукатур оттягивал и оттягивал момент осознания, противился ему, признание самому себе в любви к Ирине было сродни поражению, крушению всего прежнего понимания жизни — упрощенного, но крепкого.
Женские голоса внизу тем временем стихли, и Штукатур ринулся к одному из фасадных окон. Так и есть, женщины, уже переодевшись, направлялись к выходу с участка, беспечно переговариваясь и пересмеиваясь. Штукатур глядел им вслед, любуясь затянутым в дешевые голубые джинсы и белую футболку телом маленькой малярши, — без обычного вожделения, с каким привык смотреть на женщин. И ничуть не удивлялся этому — просто потому, что не замечал ничего вокруг и внутри себя. Кроме нее, одной-единственной, заполнившей все внутреннее и внешнее пространство.
Штукатур дождался, когда малярши удалятся с участка, затем быстро выбежал из коттеджа и сел в автомобиль. Но, заведя двигатель, с минуту ждал, стесняясь чего-то, робея, и лишь затем выехал с участка. Крутнул головой, выискивая взглядом фигуры отделочниц, улыбнулся и покатил вслед за ними, хотя ему было в другую сторону. Сравнялся и притормозил.
Малярши недоуменно переглянулись и продолжили свой путь. Штукатур снова догнал их и, притормозив, открыл дверцу с пассажирской стороны.
— Девочки, садитесь, подвезу.
— Ой, да не надо! Мы сами… — засмущались женщины, особенно та, маленькая. Штукатур, улыбаясь, смотрел на пожилую. Почему-то боялся даже скосить взгляд на свою пассию, но краем глаза все же цеплял ее. Склонив голову, точно пряча лицо под длинной черной челкой, она стояла на обочине, как-то по-особенному, целомудренно, составив ноги вместе. Пожилая малярша, нахмурив не по-женски густые брови, взглянула на наручные часы.
— Торопитесь? — моментально отреагировал на жест пожилой малярши Штукатур. — Тем более. Вы где живете?
Малярши переглянулись и назвали адреса.
— Как раз по дороге, — кивнул головой Штукатур. — Садитесь, довезу.
Пожилая малярша оказалась более решительной и после секундного замешательства полезла на переднее сиденье, маленькой не осталось ничего иного, как усесться на заднее. В зеркале заднего обзора Штукатур поймал ее робкую фигуру и тронулся с места.
— Что-то вы припозднились, — сказал он, начиная разговор из тех, какие умел заводить с любым человеком, вне зависимости от его статуса и положения, в том случае, правда, если в этом была необходимость. Но сейчас слова почему-то давались с трудом, он робел, не понимая, правда, этого, поскольку никогда прежде не испытывал робости, и, не понимая, что сковывает его, злился на себя.
— Так лето, — ответила пожилая малярша. — Летом у строителей всегда так. Работы много, надо везде успеть. Здесь закончим и тут же на новый объект. Никуда не денешься. Да и начальство торопит.
— Понятно… Кстати, вас как зовут? — словно невзначай, поинтересовался Штукатур.
— Меня Еленой, — ответила старшая малярша. — А это Ирина.
— Евгений… — представился Штукатур и смолк, вновь скованный непривычной робостью. В салоне собственного автомобиля он чувствовал себя неуютно, точно очутился за рулем чужой легковушки, — да и то вряд ли он чувствовал бы себя там так неудобно. Пауза тем временем длилась, сгущая и без того неловкую атмосферу. Надо было что-то сказать, расшевелить женщин, но обычно ловкий на язык Штукатур никак не мог найти начальную фразу, после которой могла бы завязаться непринужденная беседа, где при умелом маневрировании можно было бы выведать что-либо об Ирине. Время же уходило, сматывалось на колеса, — город был невелик, хорошему пешеходу хватало получаса, чтобы пройти его из конца в конец.
— Как стройка идет? — наконец выдавил из себя Штукатур.
— Нормально, как обычно, — ответила Елена.
— Нормально — это как?
— Нормально — это… нормально. Да вы не беспокойтесь, никто еще на нашу фирму не жаловался.
После этого вновь повисла пауза. Штукатур снова искал наводящий вопрос, но в голову ничего не приходило — совсем. Только глаза сами собой, подчиняясь чему-то огромному в душе, необъятному, тянулись к зеркалу заднего обзора, чтобы ухватить хоть часть лица Ирины. Он уводил взгляд на дорогу, но спустя несколько секунд все повторялось заново.
— Ой, мне здесь остановите! — внезапно воскликнула Ирина. — Чуть не забыла, — мне еще в «Пятерочку» надо заскочить.
Как только Ирина сошла возле магазина «Пятерочка», Штукатур почувствовал себя легко и непринужденно, словно что-то тяжелое свалилось с его плеч. Он даже успел перекинуться несколькими фразами с пожилой напарницей Ирины, прежде чем она попросила остановить автомобиль. Эту просьбу Штукатур воспринял двояко: с одной стороны, Елена его не интересовала, а потому с облегчением, — а с другой, он уже подводил разговор к Ирине, но времени на это не хватило, что оставило досаду в душе.
Он тронулся с места, но вместо того, чтобы поехать домой, начал бесцельно кружить по городу, то ли убегая от чего-то, то ли, наоборот, преследуя… Творилось что-то неладное и непонятное. Штукатур привык управлять своей жизнью, всем, что наполняло ее, и в первую очередь людьми, но сейчас он не контролировал ситуацию. Власть огромного неподдельного чувства подчинила его себе, и перед ним пасовала вся его воля, подчинять которой Штукатур привык не только окружающих, но и самого себя.
После встречи с Ириной Штукатур стал появляться на стройке много чаще прежнего, используя для этого любой удобный повод. А если предлога не находил, выдумывал его. О том, что идет стройка его собственного дома, а стало быть, он вправе торчать здесь день напролет, контролируя работу, Штукатур не задумывался. Вполне естественное оправдание своего поведения, не требующего никаких других объяснений, просто не приходило ему в голову. Штукатуру почему-то казалось, что все вокруг в курсе его чувства, и в каждом слове, в каждом взгляде даже совсем сторонних людей ему чудились подвох и лукавое понимание, и это злило его, но и в то же время пугало, что тайна его раскрыта или вот-вот раскроется. Пожалуй, единственное, чего боялся Штукатур, — показаться смешным в чужих глазах. Этот невидимый цензор, или, вернее, редактор собственного поведения, сопровождал его всю жизнь, заставляя хоронить настоящие чувства и вовремя обрывать речь, — как и большинство людей, впрочем.
— Что-то зачастили к нам, Евгений Михайлович, — улыбался подрядчик, тая в текучих глазах своих какую-то неясную мысль. Это вызывало у Штукатура подозрение, что причина его частых визитов разгадана, но так ли это было на самом деле, выяснить даже не пытался. При встрече с подрядчиком он и сам почему-то уводил взгляд в сторону, хотя никогда и ни перед кем прежде не прятал глаза, а, наоборот, всегда давил собеседника крепким взглядом, навязывая ему свою волю.
— Да так… Что-то интересно стало, честно говоря, — неловко оправдывался Штукатур, вместо того чтобы сразу осадить подрядчика, указав ему на соответствующий шесток.
— Ясно-понятно, — кивал головой подрядчик и улыбался, но в угодливой улыбке его Штукатуру вновь чудился подвох, и он едва сдерживал себя, чтобы не сорваться в грубость. В другое время так бы оно и случилось, но сейчас Штукатур отмалчивался. Только становился излишне придирчив, таким неявным образом сводя счеты с подрядчиком. Хотя зря, на самом деле отделочные работы продвигалась быстро и выполнялись качественно, подрядчик напрягал рабочих сверх меры, желая выслужиться перед заказчиком, и претензии Штукатура не имели под собой никакого основания. Зато позволяли ему находиться на стройке, а значит, — рядом с Ириной лишнее время.
Правда, ни к чему это не приводило. Ни к хорошему, ни к плохому. Штукатур по-прежнему робел, если оказывался рядом с Ириной, и с трудом выжимал из себя несколько слов, скованный не столько даже ее присутствием, сколько все тем же нежеланием показаться смешным и нелепым в глазах окружающих. Какая-то болезненная мнительность овладела им после встречи с ней, мешая держаться естественно и непринужденно, особенно когда получалось подвезти Ирину с напарницей на автомобиле. Штукатур судорожно сжимал руль неожиданно влажными и напряженными ладонями и смотрел прямо перед собой, боясь скосить глаза на зеркало заднего обзора, где он мог наткнуться на взгляд Ирины, — она обычно усаживалась на заднее сиденье. Тем не менее зеркало манило — возможностью зацепить краем глаза хотя бы часть лица Ирины, и в то же время пугало — страхом наткнуться на взгляд ее карих глаз. Если последнее все же случалось, Штукатур стремительно уводил взгляд в сторону, оправдывая затем свою боязнь необходимостью следить за дорогой или присутствием пожилой напарницы Ирины.
Но если все-таки удавалось перекинуться словечком-другим с Ириной или соприкоснуться взглядами, он лелеял затем эти мгновения, раз за разом воспроизводя их в памяти и пристраивая к ним всякий раз новое продолжение, где всякая сказанная им фраза выглядела остроумной и непринужденной, — как желалось, но не получалось в действительности. Игра с этими краткими воспоминаниями забирала в эти дни большую часть времени, стоило только Штукатуру остаться одному, как тут же, без всякого перехода, перед глазами возникало лицо Ирины, и он, не замечая того, забывал обо всем остальном.
Да и находясь в обществе людей, он нередко впадал в задумчивость, в основном, правда, когда слушал чью-то речь, не забывая, впрочем, вовремя поддакивать или кивать головой. Вновь и вновь он ловил себя на том, что думает об Ирине, причем без обыденного мужского вожделения, где на первый план всегда выходила красота или на худой конец привлекательность лица и тела, округлость груди и бедер, а как-то непривычно целомудренно. Поначалу Штукатур даже не замечал этой странности, необычной тем более для него, привыкшего думать о женщинах только так — грубо и овеществленно, как о чем-то бездушном, вроде мебели или шикарного автомобиля. Когда Штукатур поймал себя на этом в первый раз, то не придал этому значения, поскольку больше в тот момент его удивило, что простая малярша никак не выходит из головы, и чем больше он старается не вспоминать о ней, тем больше думает, и не столько в силу известной психологической особенности человеческого сознания, сколько потому… Почему, — ответить на этот вопрос Штукатур тогда не смог. Вернее, не захотел, как не хотел делать этого позже, когда все вроде встало на свои места, определенное и подчиненное если не воле и разуму, то огромному чувству.
Все происходящее было непривычно и странно. Как бессонница, скажем. Даже попадая в самые крутые передряги, на какие было богато его криминальное прошлое, Штукатур всегда засыпал, едва только голова касалась подушки, и спал крепко, не просыпаясь. Но после встречи с Ириной навалилась бессонница, состояние, ранее тоже незведанное. Штукатур укладывался в постель, как обычно, когда беспрестанная зевота и тяжелые веки предвещали скорый сон, но стоило ему теперь прилечь и закрыть глаза, как перед внутренним взором представало лицо Ирины, и сонливость отшибало напрочь. Поначалу Штукатур не придал этому значения, больше того, непривычная игра воображения понравилась ему возможностью тасовать события и людей по своему хотению, но затем бессонница стала утомлять. И психологически, и физически. Ему уже перевалило за сорок, и недостаток сна, с которым легко справлялся молодой организм, сказывался теперь в повседневности.
Но поделать с собой Штукатур ничего не мог. Старательно изображая глубокий сон, он дожидался ровного дыхания жены и тихой сапой выскальзывал из постели, чтобы выйти из дома и под неспешную сигарету предаться странным для его возраста и характера мечтаниям. Ждать, правда, приходилось долго, — неудовлетворенная Людмила долго ворочалась, ожидая внимания со стороны мужа, но и Штукатуру терпения было не занимать. Тем более что ничего иного не оставалось. Супружеские обязанности он и прежде именно что исполнял, больше подчиняясь телесной потребности, но с тех пор, как в его жизнь вошла Ирина, красивое, холеное, ухоженное тело жены стало и вовсе чужим, вызывая порою омерзение.
Происходящее не укрылось от Людмилы.
— Никак любовницу завел? — интересовалась она.
— Завел. Троих, — отшучивался Штукатур. — Сам не понимаю, как управляюсь.
— Ну-ну… — подозрительно щурилась Людмила.
Соперницу она чувствовала, как чувствовала их раньше, — супружескую верность Штукатур не хранил, да Людмила и не требовала ее, побаиваясь в глубине души мужа. Но если раньше, даже зная наверняка о стороннем романе супруга, ревности она не испытывала, только обиду, которую, впрочем, привычно сглатывала, то теперь, хотя ничто внешне не указывало на измену мужа, женская интуиция подсказывала ей, что происходит что-то невероятное, что может обрушить весь привычный и налаженный уклад жизни. Это пугало Людмилу больше, чем если бы муж загулял напоказ, ничего и не перед кем не скрывая. Она не любила Штукатура, но любила удобства и удовольствия, оплаченные жизнью с ним.
Но подтвердить свои догадки Людмила не могла ничем, и это злило ее больше всего. Вечера и ночи Штукатур проводил дома, следов другой женщины — вроде коварного женского волоса или оттиска пресловутой губной помады — обнаружить не получалось. Но присутствие чужой женщины Людмила чувствовала — не столько даже интуитивно, сколько отталкиваясь от загадочного поведения супруга, положение которого осложнялось невозможностью поделиться или посоветоваться с кем бы то ни было. Те, кого Штукатур считал друзьями, принадлежали к его кругу и, стало быть, не могли понять это странное, нежное и трогательное чувство. А могли и вовсе поднять его на смех или покрутить пальцем у виска, — как и он сам еще пару недель назад. А иных друзей у Штукатура не было. Поэтому свою выматывающую тайну ему пришлось носить в себе, не делясь с нею ни с кем, что угнетало, как всякий секрет, с которым невозможно поделиться — вне зависимости от того, радостный он или печальный.
Тайна между тем обрастала подробностями, что неудивительно, — в небольшом городе навести справки о любом горожанине не составляло никакого труда. Ирина была замужем, имела дочку, но это ничуть не огорчало Штукатура, — во всяком случае, семейное положение Ирины препятствием в его глазах не выглядело. Как и свое собственное. Во многом потому, что он просто жил в эти дни в мире миражей и, поглощенный чувством полностью, не задумывался ни о чем другом. Что, как и где потом, когда и если — эти вопросы не вставали перед Штукатуром. Он даже не прятался от них, — они просто не приходили ему в голову, где все было заполнено одним-единственным чувством. Как и в груди.
Время между тем уходило, внутренняя отделка коттеджа двигалась к завершению (хотя иной работы оставался непочатый край, но к маляршам она отношения не имела), а Штукатур никак не мог подобраться к Ирине. Он привык к тому, что крепости сдавались всегда, — после короткого яростного штурма или же после долгой планомерной осады, неважно. Но здесь все отработанные способы и приемы взлома не работали — только потому, что применить их Штукатур не мог, не хотел и даже боялся. Они бы унизили не только Ирину и его самого, но и это чудесное чувство, которое притягивало его к ней. Ирина, быть может и даже наверняка, была не столь красива, как Людмила, но миловиднее и женственнее. В ней Штукатур чувствовал что-то такое, чему не мог найти даже приблизительное определение, и это что-то, неопределенное и неопределимое, тянуло его к Ирине с каждым днем все сильнее. И с каждым днем росла злость на самого себя, на собственное неумение изменить ситуацию, на смешную, детскую робость перед неожиданным божеством. Штукатур оправдывал себя тем, что никак не подвернется подходящий случай, но как только — так сразу, главное — не упустить и не оплошать. И такой случай представился.
Накануне Людмила с детьми улетела отдыхать в Египет, напарница Ирины, как Штукатур узнал с утра, отпросилась с работы по неотложному делу, что обрадовало его, пожалуй, даже больше, чем отъезд домочадцев. С одной стороны, постоянное присутствие Елены по-прежнему радовало его, поскольку позволяло находиться рядом с Ириной, не вызывая подозрений, а с другой — злило, поскольку мешало остаться наедине. Противоречивость чувств и мыслей вообще была характерна для Штукатура в эти дни, сегодня же его и вовсе мотало на качелях настроения — от радости к тревоге и обратно. Он не находил себе места, то радуясь представившейся возможности остаться наедине с Ириной и наконец-то объясниться, то, напротив, пугался, вспоминая о непредвиденных препятствиях, какие неизбежны при любом развитии событий. А что, если случайная задержка разведет их в пространстве и Ирина уйдет с работы прежде, чем он приедет на участок? Или Ирина окажется на месте, но не только она, но и досадный подрядчик, присутствие которого тоже могло все испортить? Как и деловой звонок на сотовый, скажем… Всего предвидеть было невозможно, и самая малая случайность или минутная заминка могла стать роковой.
Но все сложилось как нельзя лучше — один к одному. Вечером Штукатур застал Ирину на стройке, а вот подрядчика как раз не оказалось. Как и большинства строителей. Только плиточник неустанно постукивал резиновым молотком, наколачивая брусчатку вокруг коттеджа, да подсобник его вертелся юлой, то просеивая песок сквозь панцирную сетку, то замешивая сухую смесь и подтаскивая поочередно с тротуарной плиткой.
В ожидании Ирины Штукатур слонялся по участку, разглядывая свой новый дом, в который, как обещал подрядчик, можно будет заселиться через пару месяцев. Снаружи особняк уже обрел жилой вид. Коричневые пластиковые окна хорошо гармонировали с желтыми кирпичными стенами и коричневой фальцевой кровлей. Небольшая входная группа и два симметричных эркера придавали строгой геометрии стен некоторую симпатичную вольность. Кирпичный банный комплекс той же цветовой гаммы выглядывал из-за дома, точно пугливый подросток из-за отца. Высокая ограда все из тех же светло-желтых, под цвет стен, кирпичных столбиков с коричневыми шляпками и ажурной кованой решеткой между ними заключала участок в отведенные границы.
Дом выглядел куда красивее старого, надо отдать должное работе проектировщика и строителей, но красота эта мало трогала Штукатура. Все дрожало, звенело внутри от радостного и страшного одновременно ожидания. Время, подчиняясь маятнику настроения, то ускорялось, устремляясь резвым потоком, то ощутимо замедлялось, как вода в тихой заводи. Штукатур испуганно замирал, когда нетерпеливое сердце вдруг заходилось барабанной дробью, чтобы, выйдя на пик, так же внезапно успокоиться и без всякого перехода застучать размеренно и четко, точно метроном в гулкой комнате.
Но вот Ирина вышла из коттеджа и, помахивая легкой сумочкой, направилась к калитке. Штукатур едва сдержал себя, чтобы не броситься за ней сломя голову, взглянул на часы. И даже протяжно зевнул и мотнул головой, точно сгоняя сонную вечернюю одурь. И лишь затем двинулся вслед — нарочито медленным шагом, как человек, которому некуда спешить. Но через несколько шагов все же не выдержал, ускорился.
— Домой собрались, Ирина? — спросил он, нагоняя маляршу.
— Ага, — кивнула головой Ирина и улыбнулась той своей улыбкой, от которой все сжималось в груди Штукатура, как тогда, в первый раз.
— А что это вы сегодня одна? — спросил Штукатур, досадуя, что до сих пор с Ириной на «вы».
— Лена с утра еще отпросилась, — ответила Ирина. — Сестра у нее заболела, в больнице.
— Ах, да… Я и забыл… Что-то такое утром говорили… Садитесь, Ирина, подвезу. Все одно по дороге, — добавил он грубовато, маскируясь.
— Как-то неудобно…
— Да ну, чего неудобного-то? В первый раз, что ли? До этого было можно, а сейчас вдруг неудобно…
Ирина кивнула головой и привычно сунулась на заднее сиденье, но Штукатур воспротивился:
— Лучше на переднее, Ирина. Не люблю, когда за спиной… — Штукатур не договорил, подчиняясь все той же непривычной робости, которая сковывала его в присутствии Ирины, заставляя замирать не только на мучительной полуфразе, но и внутри, где все дрожало, точно зыбкое марево в жаркий июльский полдень.
Ирина послушно перебралась на переднее пассажирское место, уселась, тесно сведя голые коленки. В этот день, в отличие от обычного, одета она была в короткую юбку, а не в тесные джинсы, и оголенное женское тело тянуло взгляд Штукатура помимо воли.
— Как работа идет, Ирина? — спросил Штукатур, трогаясь.
— Нормально… — односложно ответила Ирина.
— Похоже, скоро заканчиваете?
— Да, еще на несколько дней работы осталось…
— Это дело стоит отметить, — сказал Штукатур.
— Что?
— Я вот что подумал… Стоит это дело отметить. Окончание работы. Скажем, сходить в ресторан.
— Зачем? — тревожно спросила Ирина. Даже на расстоянии Штукатур почувствовал, как напряглось ее тело.
— Ну, как… Посидим, пообщаемся… Зачем люди ходят в ресторан? Отметим окончание вашей работы… Мне понравилось, как вы работаете… — Штукатур смолк, чувствуя, что совершенно потерялся и просто не знает, как и чем продолжить дальше.
— Нет, — без вызова, но твердо ответила Ирина
— Но почему?!
— У меня есть муж…
— Объелся груш! — вырвалось у Штукатура против воли
— Я люблю своего мужа, — с неожиданным вызовом ответила Ирина, не глядя, правда, на Штукатура. Он глядел на ее гордый профиль с чуть подплывшим, но все еще по-девичьи острым подбородком, — тем более неожиданный, что все это время он видел перед собой замкнутую и стеснительную женщину, ничуть, казалось, не способную на отпор.
— Да я не к тому, Ирина, — зачастил Штукатур. — При чем тут муж? Я без всякого умысла… Неужели мужчина не может пригласить женщину в ресторан?
— А если вашу жену кто-то пригласит в ресторан? Как вы к этому отнесетесь?
— Ну да… — выдохнул Штукатур.
Стало трудно дышать, хотя рубашка была расстегнута на две пуговицы, а ненавистный ошейник галстука и пиджак давно сняты и брошены на заднее сиденье. Но Штукатур задыхался, с трудом продвигая воздух в легкие и обратно, толчками, точно его скрутил приступ астмы. Он почему-то осознал, что ответ этот на так и незаданный прямой вопрос — окончательный, и что изменить что-либо он не в силах. То есть напор и натиск, быть может, приведет к физической близости с Ириной, но не более того. А быть может, и того хуже.
Остаток пути они проделали в трудном молчании. На памятном перекрестке Штукатур высадил Ирину и покатил к себе домой, где его ожидало одиночество. Если утром он радовался отъезду домочадцев, то теперь пустота дома пугала его. Выход из этого, конечно, был — надежный, проверенный не только собственным опытом, но затяжная пьянка с друзьями, как понимал Штукатур, не могла исцелить эту боль в груди, тем более что он не мог поделиться ею ни с кем из них в силу все той же боязни показаться смешным и нелепым в чужих глазах.
Остаток вечера Штукатур провел дома в беспрестанном и мучительном бегстве от самого себя. Насильно усаживал себя перед телевизором, но спустя несколько неощутимых минут поднимался с дивана и бесцельно слонялся по комнатам, ни в одной не задерживаясь подолгу. Или же вовсе выскакивал во двор, как из клетки, но и там, вне стен, не находил себе покоя. Наматывал круги по двору, подгоняемый болью в груди, иногда замирал, подчиняясь внутренней паузе, но тут же срывался с места вновь, зная наперед, что избавления это не принесет, — если клетка существовала, то внутри головы, и перемещение в пространстве ничуть не влияло на ее действительное местоположение.
— Тоже мне… Малярша какая-то… — иногда вышептывал Штукатур с какой-то детской обидой в голосе и тут же обрывал себя, удивленный, а скорее, даже уязвленный нелепостью фразы и интонации. Поражение оказалось нестерпимым — особенно потому, что счастливый соперник, скорее всего, даже не подозревал о его существовании. Но обидней было другое. Штукатур был уверен, что в мире, где всем заправляли деньги и сила, преимущество было на его стороне по определению. Он даже не брал это обстоятельство в расчет, — как выяснилось, зря. Получалось, что в мире, где все покупалось и продавалось, существовало нечто неподвластное мерзейшей мощи денег. И осознание этого факта было настолько странно для человека, который привык манипулировать людьми при помощи силы или денег, что почти разрушило привычную и ясную картину мира, в котором он жил.
Штукатур с растерянностью думал обо всем этом, пытаясь собрать из осколков прежнее видение мира, но ненадежное строение осыпалось, и на смену растерянности приходило злое упрямство, граничащее с ненавистью, но желание отомстить наталкивалось на понимание собственного бессилия. Все методы воздействия на людей, которые он привык применять при достижении очередной цели, не работали в этом случае. Ни кнут, ни пряник. Только потому, что он не в силах был применить ни то, ни другое. Причем если прежде всякая неудача лишь подстегивала Штукатура, заставляя его действовать на пределе возможностей или пускаться в авантюры, то сейчас им овладела полная растерянность, временами граничащая с кромешным отчаянием. Впрочем, когда становилось совсем уже невмоготу, в душу вкрадывалась робкая надежда, что первый блин — комом, но если поднажать, то все устроится в точности так, как мечталось еще утром, когда воздушные замки возникали из ничего и обращались в сияющий прах в мгновение ока, — но для того лишь, чтобы освободить место для новых, еще более причудливых. Воздушные замки, рожденные надеждой, вырастали из небытия и сейчас, но тотчас же осыпались горсткой серого пепла, стоило только Штукатуру вспомнить гордый профиль Ирины и ее последние слова.
Во втором часу ночи Штукатур, не раздеваясь, все же прилег на диван в гостиной, — не то чтобы он надеялся заснуть, но голова и тело, измотанные нервным напряжением этого дня и бессонницей последних недель, требовали покоя. Телевизор с приглушенным звуком, обычное снотворное современного человека, не баюкал, как обычно, а напротив, раздражал, особенно когда полуночный фильм прерывался рекламной паузой с ее агрессивным звуком. Время от времени Штукатур открывал глаза, пялился в экран большого плазменного телевизора, пытаясь зацепиться сознанием за действие фильма, но дальше двух-трех фраз персонажей дело не шло. Комната, освещенная голубоватым пузырем рассеянного света, мерцала, полутени двигались, подчиняясь смене картинок на экране и, в свою очередь, подчиняя себе мир вещей, и Штукатуру казалось, что ничего на свете больше не существует, кроме этого мерцания и призрачного движения теней, подчиненного и подчиняющего.
Через час маеты Штукатур не выдержал, встал и выбрался во двор, где незамедлительно закурил. Индус, завидев хозяина, бросился к нему, погромыхивая цепью. Штукатур мимоходом потрепал пса по загривку и быстро прошел в дальний конец двора, где рядом с баней стояла беседка. Войдя в беседку, уселся на скамеечку, оперся локтями о столешницу нарочито грубого деревянного столика. Индус, освещенный фонарным светом, несколько мгновений смотрел на хозяина, разочарованно гавкнул затем и, волоча за собой громкую цепь, поплелся в конуру.
Большую часть жизни Штукатур прожил в мире, где предательство было нормой, а верность — только красивым словом. И где только пес оставался предан хозяину до самого конца. И когда он столкнулся с тем, что выламывалось из общего ряда, — отступил, чувствуя бессилие. То есть Штукатур и сейчас не сомневался, что сможет добиться физической близости Ирины или даже показного расположения, но вот добиться настоящей ее любви он не мог, что осознавал отчетливо.
Штукатур затушил сигарету и вышел из беседки. Ночное небо, уже подсвеченное с востока рдяной полоской зари, не способной еще, впрочем, затенить яркий серпик месяца с подползающим к нему небольшим облачком, висело над ним — далекое, равнодушное к его чувствам, как и к чувствам всех людей на земле. Но как и во все времена, непостижимая и бездонная глубина его тянула к себе глаз человека, словно там, в вечном безмолвии, находился единый ответ на все вопросы, и он стоял, запрокинув голову, бездумно всматриваясь в бездонную пустоту, на мгновение ощутив себя частицей чего-то целого, единого на всех.
Но долго стоять спокойно Штукатур не мог, только движение, беспрестанное бегство приносило ему пусть временное, но освобождение от этой боли. Он вздохнул и направился к дому. Индус, заслышав шаги хозяина, тотчас же выбрался из будки, медленно потянулся, ожидая хозяйской ласки, но Штукатур, погруженный в свои мысли и переживания, прошел мимо пса, точно и не заметив его. Индус заскулил, выражая разочарование, гавкнул вслед и понуро замер.
Едва только войдя в пустой дом с его гулкой и непривычной тишиной, столь желанной утром и пугающей теперь, Штукатур развернулся и выскочил во двор. Быстро отворил ворота, влетел в автомобиль, точно ребенок за дверь спасительной детской, где, конечно же, тоже прячутся страхи в потайных своих углах, но уютные, привычные, а потому совсем не страшные, и выехал со двора. На первом же перекрестке остановился, раздумывая, куда повернуть, но ничего путного в голову ему не пришло. И тогда он просто покатил куда глаза глядят, без всякой цели, подчиняясь все той же потребности движения. Пустынная ночная дорога с шипением уносилась назад, он катил, поворачивая произвольно и не замечая того, что каждый поворот делает его ближе к участку, где началась и закончилась ничем его любовь — нечаянная и безответная.
Тарасик
Генка Тарасов по прозвищу Тарасик в поселке Чемодурово был известен многим. Причем не только аборигенам, но и пришлым. Каждому, понятно, со своей стороны, но все же.
Местные знали не только самого Тарасика, но и его покойных родителей нет-нет, да вспоминали, — что, впрочем, не удивительно. Мать Генки, учительница русского языка и литературы в местной школе, выучила не одно поколение поселковых ребят, отец, умелый столяр, тоже оставил свой след в истории Чемодурова, но более овеществленный. До сих пор на окраинах поселка сохранились дома, где окна, двери и резные наличники были сработаны его руками. Возможно, именно поэтому аборигены падение Тарасика принимали так близко к сердцу, особенно поначалу.
— А ведь какой был парень! И руки золотые, и голова светлая… А все водка проклятая! — таков был общий вердикт.
На первых порах Тарасика пытались воспитывать, стыдили — в основном, богомольные старушки:
— И не стыдно тебе, Генка?! Ведь срам на тебя глядеть! А уж родителям каково?! Они-то оттудова все видят, ты не думай!
— Вы не ругайтесь, теть Даша… — застенчиво улыбаясь, канючил Тарасик после секундной паузы. — Я же не специально…
Добряк Генка не мог сказать слово поперек ни старому, ни малому даже в пьяном виде, когда капризная сила алкоголя требовала решительного ответа на злое словечко в собственный адрес. Но даже безмолвного протеста не рождалось в легкой душе его — только чувство неловкости за скандалиста, пожалуй.
Для большинства местных, впрочем, Тарасик давно уже стал частью поселкового пейзажа, — такой же неотъемлемой и незаметной, как, скажем, огромные старые ивы возле пруда на окраине Чемодурова или коммерческий ларек на въезде. Одинокая его фигура, неровно бредущая по улице, не вызывала теперь ни раздражения, ни удивления, а трезвым на улице увидеть Тарасика было сложно, поскольку в периоды воздержания от спиртного он либо работал на кого-либо из пришлых с утра до ночи, либо безвылазно сидел дома, перечитывая книги из большой библиотеки, собранной матерью.
Под откос Тарасик покатился после ее смерти (отца Генка потерял еще подростком). Он и до кончины матери любил выпить, но запивать не запивал. Наталья Васильевна, женщина добрая, мягкая и даже как будто безвольная, каким-то образом удерживала сына от запоев, словно чувствуя его предрасположенность к этой беде. Вроде бы ни взгляда выразительного, ни крика, — а Генка терпеливо переносил утреннее похмелье, хотя спасительного лекарства утренних ста грамм вкусил давно. Видимо, сказывалась школьная выучка Натальи Васильевны, когда одной едва уловимой ноткой в безобидной фразе она могла осадить зарвавшегося хулигана или навести порядок в озорном классе.
Сразу после похорон матери Тарасик запил и два месяца пил свирепо, без продыху, как и большинство слабых людей, пытаясь заслониться таким образом от горечи утраты. Два месяца мелькнули, как одна сплошная ночь, поскольку день Тарасик большей частью проводил в сумраке полузабытья, куда проваливался после первого же утреннего стакана, а приходил в себя ближе к ночи, но для того лишь, чтобы с удивлением обнаружить в изголовье пустую бутылку, открытую, как помнилось, утром. Когда он успевал опустошить ее, вспомнить не получалось, но удивляться не было ни сил, ни времени, поскольку отравленный организм требовал лекарства, и Тарасик незамедлительно открывал новую бутылку, если таковая оказывалась в доме, или же уходил в поисках добавки проторенной дорожкой к круглосуточному ларьку на въезде в поселок.
Генка мог бы пить и дальше, но заначенные еще при жизни матери деньги закончились в аккурат к концу второго месяца. Три дня Тарасик отлеживался — красный, опухший, беспомощный, на четвертое утро поднялся и начал убираться в доме, возрождаясь к новой жизни, где главной составной отныне стало одиночество. Семьей к своим сорока трем Генка так и не обзавелся, — на беду свою, он оказался из редкой породы однолюбов.
Превозмогая слабость, он навел порядок в комнатах, дивясь количеству пустых бутылок и причудливым закоулкам, в которых находил их, включая две полные, спрятанные, видно, в полной отключке сознания, но не тела. Генка повертел их в руках, вздохнул и оставил в тайнике — на всякий пожарный. Тарасика мутило от одного вида водки, но где-то в глубине души он знал, что заначка еще пригодится, поскольку из первого своего запоя он вынес главный урок, знание которого чаще всего заставляет запойных алкоголиков раз за разом погружаться в сумеречное состояние сознания, где пьяница чувствует себя рыбкой, заключенной в безопасную среду аквариума с мутной водой, — мутной настолько, что не видно ни зги даже в самой близости. Погружение в эту бездну наглухо отделило Тарасика от горя, а боль в отравленном теле, когда он приходил в себя, напрочь заслоняла всякую иную мысль, кроме одной — добраться до бутылки, чтобы замкнуть цикл. Словом, теперь он знал, что в любой момент может нырнуть в опасную, но спасительную глубину запоя, оставив на поверхности все беды свои и тревоги — унылые и обязательные спутники трезвости.
Пришельцы тоже знали Тарасика — как мастера на все руки и запойного пьяницу, но, в отличие от аборигенов, ни жалости, ни сочувствия к загубленной человеческой судьбе не испытывали. Напротив, это нередкое сочетание они использовали в своих целях — как и все, что приносило выгоду, впрочем. А выгода выходила несомненная — в том случае, если вместо бригады шабашников подрядить под какую-либо работу Генку. Ему можно было заплатить вдвое меньше, чем дружному коллективу, а если вдобавок напоить после завершения работы, то и вовсе скостить обговоренную сумму до неприличного мизера, поскольку беспомощный добряк Генка после стакана становился и вовсе размазня размазней. Не возразив ни слова, Тарасик благодарил очередного благодетеля и уходил со двора. По дороге домой, как правило, наведывался в ларек — даже если для этого надо было сделать изрядный крюк. Покупал водки, пива и немудреной закуски, единственно которую только и можно было найти в ларьке. Дома выставлял все это на обеденный стол в передней и заливал очередную обиду водкой, когда в компании собутыльников, но чаще всего — в одиночестве.
Наутро Тарасик просыпался с тяжелой головой, еще помня канунную попойку, и недоуменно пялился на жалкие бумажки — остатки тех грошей, что выдал ему очередной благодетель. Сгребал все это и уходил торной дорогой к круглосуточному ларьку, где был постоянным клиентом, — одним из тех, чьи ряды таяли с каждым годом. Новые пленные необъявленной войны уже не могли восполнить убыль, как это было в те первые годы победоносного шествия обыкновенного капитализма по стране.
Не все, конечно, пришельцы были такими, — случались и среди них порядочные люди, чья совесть выдержала испытание большими деньгами, но последние были скорее диковинкой. Происхождение всякого капитала одинаково: деньги к деньгам и копейка к копейке, — как правило, за счет ближнего своего. Привычка жить обманом становилась второй натурой, укрепляя щедро отпущенную природой жадность.
— Ты же знаешь, я спать спокойно не могу, если кого-то за день не обманул, — подслушал как-то Тарасик приватный разговор одного из своих благодетелей с приятелем. Правдивость этого заявления Генка почувствовал на своей шкуре несколько дней спустя…
Несколько раз Тарасик прибивался к бригадам шабашников, но удержаться ни в одной у него не получилось по вполне понятной причине. Неумеха трезвенник все-таки предпочтительней запойного мастера, который может подвести в любой и, как правило, самый ответственный момент, когда лишняя пара рук на вес золота. А на постоянную работу Тарасик устроиться даже не пытался, отговариваясь тем, что свобода, которую давали случайные заработки, ему нравится больше постоянной, но мизерной зарплаты. Хотя на самом деле он, конечно, просто хорошо понимал, что нигде долго не удержится, а стало быть — зачем?
В тот июльский день Тарасик был трезв, он только-только вышел из сравнительно короткого для себя двухнедельного запоя и с самого утра сидел сиднем на крыльце собственного дома, уныло рассматривая свое запущенное хозяйство. Заросший сорной травой дворик с узенькой тропкой к покосившемуся нужнику наглядно демонстрировал, что непутевый хозяин редко заглядывает куда-то еще во дворе — кроме разве что ветхой баньки, куда тоже вела тропка, правда, не столь утоптанная. Граница между двориком и таким же запущенным огородиком стерлась, лишь несколько ржавых металлических столбиков, торчавших из невысокого, но густого бурьяна, указывали на нее, — сама же граница давно ушла на растопку бани. Как уходил постепенно один из двух сарайчиков во дворе, разобранный до половины.
То и дело утирая липкий пот со лба, Тарасик невесело осматривал хозяйство, в который раз обещая себе, что непременно наведет во дворе порядок. Как только оклемается полностью. При жизни матери Тарасик исправно присматривал за домом и хозяйством, все время поправляя что-то или копаясь в огороде, но после ее смерти ему стало не до того. Вернее, некогда. Он или работал допоздна, или пил. Дом тем временем ветшал, хозяйство приходило в упадок, но Тарасик этого не замечал. Только в первые дни после запоя, когда возрожденная душа требовала не только внутреннего, но и внешнего очищения, он начинал возиться по хозяйству, но что-то очень быстро скисал. Руки мастера могли сотворить чудо, но только из необходимого материала, купить который Тарасику было не на что. В очередной раз придя к этому выводу, он уносил вынесенные было инструменты обратно в отцовскую столярку, в покойном сумраке которой хранились детские, а значит — самые дорогие воспоминания. Вдыхая в себя крепкий аромат опилок и стружек, выветрить который не смогло даже время, он с тоской оглядывал массивный запыленный верстак, полки с инструментами и понуро выбирался на улицу. Усаживался где придется, мечтая о том, что когда-нибудь наведет во дворе тот образцовый порядок, какой был крепко-накрепко привязан к облику родителей и безмятежному времени детства. Для этого надо было только наглухо завязать с пьянками, всего лишь, и в первый день трезвости это казалось Тарасику делом совершенно плевым. Даже зная наверняка, что самое малое через месяц воздержания от спиртного он обязательно сорвется в заветную пропасть запоя, Тарасик погружался в грезы о полной трезвости — той, что позволит жить, быть может, скудной, как у большинства, но честной и достойной жизнью, где будут и работа, и семья, и дети.
Так и сейчас, Тарасик грыз яблоко, сорванное в запущенном огородике, где о былом кроме двух яблонь напоминали только неопрятные, одичавшие кусты смородины и малины, и мечтал, что на этот раз все-таки завяжет с пьянками и понемногу выберется из трясины, которая затягивала его все глубже и глубже. Но больше все-таки Тарасик думал о том, где взять денег. Запасы еды, какие он делал в периоды трезвости, особенно длительные, когда появлялся некоторый достаток, вышли полностью. Желудок, измученный многодневным запоем, требовал простой и здоровой пищи, а денег не было даже на хлеб.
Калитка со стуком распахнулась, подчиняясь уверенной руке, и во двор вошел грузный мужчина лет пятидесяти на вид, с крепкой круглой головой и одутловатым лицом.
— Ты, что ли, Тарасик? — не здороваясь, спросил он, внимательно разглядывая хозяина дома.
— Я, — ответил Тарасик и пожал плечами, отводя взгляд. Он с детства стеснялся глядеть в глаза людям.
— Мне сказали, что ты, типа, на все руки мастер?
— Ну… В общем-то, да… — Тарасик смущенно улыбнулся и пожал плечами.
— Подкалымить хочешь?
— А что надо делать?
— Брусчатку укладывать умеешь?
— Ну, как… Приходилось.
— Приходилось… Что за бардак у тебя во дворе?
— Так… это… — Тарасик покраснел.
— Понятно… Синячишь?
Тарасик помялся и кивнул головой.
— Дело твое, — сказал пришелец. — Но уговор: пока у меня работаешь, ни капли в рот. Иначе штрафану.
— Какой там! — замахал руками Тарасик. — Теперь месяц на нее смотреть не смогу!
— Вот и лады, — простодушный ответ Тарасика развеселил пришельца. Он даже хохотнул неприятным, глуховатым смешком.
— А это… Объем большой? — спросить напрямую об оплате Тарасик постеснялся, надеясь в разговоре о самой работе невзначай поинтересоваться расценками.
Но пришелец денежную тему поднял сам:
— Нормальный объем. Больше двухсот квадратов. Платить буду по двести пятьдесят за квадратный метр… — Пришелец вздохнул. — Многовато, конечно, но форс-мажор. Мой плиточник забухал, скотина, а мне деваться некуда — клиент слишком серьезный… Штукатура знаешь?
— Конечно, знаю. Кто же его не знает? — пожал плечами Тарасик. — Да мы с ним в одной школе учились. В параллельных классах.
— Друзья, что ли? — насторожился пришелец.
— Какие там друзья?! — удивился Тарасик. — Кто он — и кто я? Мы и в школе-то так… Если только поздороваешься за компанию. А сейчас… Он и не узнает меня, скорее всего. А если узнает, на фига я ему нужен? — Тарасик махнул рукой и, несмотря на обидное для себя самого предположение, рассмеялся.
Пришелец хохотнул в ответ и представился:
— Виктор.
— Тарасик, — Генка настолько привык к своему прозвищу, что чаще всего так и представлялся при знакомстве.
— Да в курсе я… — Виктор оглядел запущенный двор, пятистенку с просевшей застекленной верандой, неодобрительно качнул головой.
— И не скажешь, что тут мастер на все руки живет…
— Так это… — кашлянул Тарасик. — Некогда мне… И не на что. Да и не для кого, если честно…
— В смысле?
— Ну, родителей нет… Жены тоже… Один живу… Для кого стараться?
— Ну, в общем-то, да… — легко согласился Виктор, разом утратив интерес к обстоятельствам жизни Тарасика. — Сегодня сможешь на работу выйти?
— Ну, как… Смогу… Только бы это… Авансик.
— Ну, народ! — восхитился Виктор. — Ты еще к работе не приступил, а уже аванс просишь!
— Да мне только на хлеб и сигареты… Хотя бы стольник.
— Ладно, уговорил… Но только вечером. А то знаю я вас…
Тарасик пожал плечами и опустил голову, чтобы скрыть влажный блеск в глазах. Робкая надежда умерла, не успев толком заполнить душу. Виктор глянул на хозяина дома и угостил его сигаретой.
— Спасибо, — Тарасик закурил и улыбнулся, моментально позабыв о недавней обиде.
— Ну, что, поехали? — спросил Виктор.
— Прямо сейчас?
— А чего время тянуть?
— Поехали… — Тарасик торопливо запер входную дверь, хотя большой надобности в этом не было, поскольку все более-менее ценное в доме он давно уже пропил, и поплелся следом за незваным гостем.
— А, чуть не забыл… Подсобника тебе подогнать? — неожиданно спросил Виктор, едва только они уселись в подержанный джип и тронулись с места, — причем спросил с нажимом в голосе, не оставляя Тарасику возможности отрицательного ответа, что и подтвердилось следующей фразой: — Один ты по-любому не потянешь, там же, говорю, за двести квадратов. А я завтра подгоню тебе одного паренька. Молодой еще пацан, только после армейки. Ничего не умеет, но крепкий и старательный. А по деньгам сами разберетесь. Это уже не мои дела.
— Да, да, конечно. Так даже лучше, — легко согласился Тарасик. Он и сам понимал, что в одиночку столь большой объем не осилит, и поэтому даже обрадовался предложению Виктора.
— Вот и молодца.
Через несколько минут подъехали к участку, где за высокой оградой из коричневого кирпича высился желтый двухэтажный кирпичный особняк, крытый коричневой фальцевой кровлей. Виктор оставил автомобиль перед воротами и провел Тарасика к куче песка во дворе, возле которой сгрудилось несколько поддонов с брусчаткой и поребриками, мешки цемента, укрытые целлофаном, и пара лопат с ведрами.
— Там еще где-то инструменты должны быть, поищи, — неопределенно показал рукой Виктор. — В общем, разберешься. Не мне тебя учить… Или?..
Тарасик улыбнулся и пожал плечами, не найдя ответа.
— Ну, ну… Ладно, ты пока посмотри, прикинь, откуда лучше начать, а я отлучусь. Посмотрю, что там мои орлы натворили, — сказал Виктор и исчез в коттедже.
Тарасик глянул Виктору вслед и медленно пошел по обозначенной колышками дорожке. Обошел дом — раз, другой, внимательно осматривая подготовленную площадку, и вернулся к куче красноватого песка. Быстро установил сетку от панцирной кровати на обломок доски, воткнул совковую лопату в песок, скорее чувствуя ладонями, чем слыша легкий шорох податливого сухого песка. Медленно сначала, словно балуясь, а затем все быстрее и быстрее, входя в привычный ритм, он принялся накидывать сухой поверху, но сыроватый в глубине песок на сетку, с удовольствием наблюдая, как копится он сыпучей подвижной пирамидой, очищенной от камушков и комочков.
Дальше пошло уже почти без участия Генкиного сознания. Он и в самом деле был мастером — руки его работали словно сами по себе, выполняя необходимые движения едва ли не на бессознательном уровне. Там, где обычный человек тратил время на обдумывание своих действий, Тарасик работал без заминки, подчиняясь заложенному природой инстинкту, и все, что бы он ни делал, получалось у него ловко, быстро и качественно.
Просеяв песок, Тарасик замесил небольшую кучу сухой смеси, натаскал брусчатки к начатой, но не законченной широкой тропинке. С первыми двумя плитками немного повозился, приноравливаясь, но затем руки стали действовать сами по себе. Подсыпали сухую смесь, выглаживая ее двумя-тремя уверенными движеньями ладони, устанавливали увесистый брусок брусчатки и вгоняли его точным и выверенным ударом резинового молотка.
Незаметно для самого себя Тарасик уложил десятка два плиток и продолжил бы колотить дальше без остановки, если бы не внезапное появление Виктора:
— Ого! Ни фига же себе ты наколотил! Когда успел?!
Тарасик вздрогнул и обернулся, смущенно улыбаясь:
— Так это… Дело такое… нехитрое… если умеешь.
— Смотри-ка, и в самом деле мастер! И куда лучше, чем у этого ишака, получается, — Виктор показал рукой на кусок дорожки, где положил брусчатку предшественник Тарасика. — Слушай, может, переложишь? А я доплачу. Монтаж-демонтаж, это все понятно… Да тут и перекладывать нечего, квадрата три-четыре, не больше.
— Сделаю, — согласился Тарасик, хотя объем работы, на его взгляд, был раза в два больше указанного подрядчиком.
К шести вечера Тарасик переложил участок своего предшественника и набил с пяток квадратов свежей брусчатки. Колотил бы и дальше, если бы не Виктор. Тот оценил качество и количество работы и выдал Тарасику пятисотенную бумажку.
— Мне бы только стольник… — напомнил Тарасик об утреннем уговоре.
— Нормально, — махнул рукой Виктор. — По-любому, ты эти деньги отработал. Даже если исчезнешь, я не в пролете. Ну что, — до завтра… Или?
— Нет-нет-нет… — в испуге замахал руками Тарасик, уловив в интонации Виктора суть незаданного вопроса.
По дороге домой Тарасику пришлось сделать небольшой крюк, чтобы зайти в небольшой продуктовый магазин, открытый недавно в центре поселка. Дома он приготовил себе лапшу на курином бульоне и долго, с удовольствием ужинал, чувствуя, как целебный отвар вливается в желудок. Затем съел оба окорочка, из которых сварил бульон, хотя планировал оставить один на завтра, на обед.
С приятной тяжестью в желудке, осоловевший, Тарасик включил старенький приемник, настроенный на «Русское радио», и прилег на диване с книгой. Телевизор Тарасик давно пропил, как и все остальное в доме более-менее ценное, пропил бы и книги, но нынче некогда дефицитный товар не нужен был никому.
Каждое утро теперь Тарасик вставал в пять утра, хотя засыпал очень поздно, да и сон его больше походил на зыбкую дрему. По нескольку раз за ночь он просыпался, подчиняясь внезапному гулкому сердцебиению, чтобы через неопределимое время снова заснуть в глухой, ватной тишине неуютной холостяцкой избы, где всё, в особенности старые, давно не стиранные занавески, источало сладковатый запах затхлости. После окончательного пробуждения Тарасик мешкотно собирался на работу, пересиливая легкую дурноту и сонливость, но как он ни тянул время, в шесть уже был на участке. Подсобник Колька, долговязый белобрысый паренек лет двадцати, приходил на работу только к семи, как и большинство отделочников, впрочем, но Тарасик ничуть не обижался на него. Скорее, даже наоборот, — радовался его отсутствию в этот ранний час, когда можно было побыть одному в прохладной тишине стройки, где весь жаркий день затем шум строительного инструмента и гам людских голосов не стихали ни на секунду — даже в обеденное время, поскольку бригады обедали каждая в свой час.
На участке Тарасик немедленно переодевался в робу и до прихода напарника бродил по участку, успевая выкурить за столь короткий промежуток времени три-четыре сигареты, чего в разгар рабочего дня за ним не водилось, он мог работать по два, по три часа без перекуров, причем совсем не замечая этого. Утром же он прикуривал сигарету прямо от тлеющего окурка, стараясь унять тоску и боль в груди, не столь, быть может, жестокую, а подчас и просто невыносимую, как это было двадцать лет назад, когда ему казалось, что жизнь закончилась, но все же сильную, неотступную. Она свербела в сердце, подтачивая его исподволь, и избавление от этой боли Тарасику приносила только работа, которой он инстинктивно заменил алкоголь, на время превратившись из алкоголика в трудоголика. Но в этот утренний час Тарасик забывал о работе, как и вообще обо всем прочем, кроме той женщины, которая, как он считал, поломала ему жизнь когда-то и которую он самым неожиданным образом встретил здесь, на стройке, хотя ни разу не видел ее за двадцать лет после расставания даже издали. Что выглядело еще удивительней, чем сама эта нежданно-негаданная встреча на участке, поскольку городок, где они жили, был слишком мал и тесен — в особенности для двоих. Но, видно, у судьбы свои логика и законы, и, подчиняясь им, людские маршруты повторяют друг друга, скрещиваясь и переплетаясь в пространстве, но расходятся во времени — да так, что гонись не гонись, наступая на пятки, но раньше назначенного срока никого не настигнешь.
Ирину он узнал сразу, хотя следом за первым тревожным ударом сердца и секундным оцепенением Тарасика настигло разочарование, как это бывало с ним всякий раз, когда чудилось вдруг в людской толпе ее лицо, — но именно что чудилось, в чем он убеждался мгновением спустя, когда понимал, что в очередной раз выдал желаемое за действительное. Здесь пошло по той же самой схеме — внезапный удар узнавания и жар во всем теле, а следом — смесь разочарования и облегчения, что это не она… Но на этом сходство с теми мнимыми встречами с Ириной закончилось, потому как вместо призрака былой любви он увидел ее, первую и единственную на всю оставшуюся жизнь. Тарасик застыл, ошеломленный даже не столько самим фактом встречи с Ириной, сколько обстоятельствами, при которых она состоялась, до сих пор желанная и нежеланная одновременно.
— Гена? — спросила Ирина, поднимая легкие свои брови тем едва заметным движением, забыть которое Тарасик не мог до сих пор. — Привет.
Голос ее, подкрепленный искренней улыбкой и добрым взглядом, показывал, что она и в самом деле рада видеть Тарасика и ничуть не смущена, — словно она и не помнит той любви, той страсти и того расставания, точно Тарасик всего лишь обычный знакомец, каких много в жизни каждого человека.
— Здравствуй… Ирина, — поздоровался Тарасик, стараясь ни тоном, ни взглядом не выдать тех чувств, что охватили его. Он молча смотрел в лицо любимой женщины, в то же время избегая ее взгляда, поскольку боялся разглядеть в нем что-то страшное, что не поддавалось определению… Да и не до определений ему было, поскольку Тарасику показалось на мгновение, что он взмыл и завис над собственным телом, разглядывая этих двоих со стороны, — но только на мгновенье, поскольку следующая фраза Ирины швырнула его назад:
— А что-то я тебя здесь раньше не видела, Гена.
— Я сегодня второй день работаю. Поэтому, — буркнул Тарасик, поворачиваясь, чтобы уйти. В то же самое мгновение он притормозил, надеясь, что Ирина остановит его, но она промолчала, и он обреченно зашагал к своему рабочему месту, где автоматически опустился на колени и взялся за резиновый молоток. Вечером, переживая эту минуту, прокручивая ее раз за разом в памяти, звенящую и тоскливую, как осенний колокол, Тарасик ругал себя за этот трусливый порыв души, понимая, впрочем, что иначе он поступить бы не смог. К этому времени боль разлуки притупилась настолько, что Тарасик мог неделями не думать об Ирине и часто чувствовал стыд, когда внезапно понимал, что не вспомнил о ней за столь долгий период ни разу. Память о былой любви стала для него своего рода камнем преткновения, — несколько незначительных, коротких романчиков только убедили Тарасика, что никакой иной любви у него больше не будет, поскольку все женщины проигрывали Ирине изначально. Но была ли она камнем на груди, который тянул его вниз, или же спасительной соломинкой, за которую он цеплялся, Тарасик не понимал и сам.
Только работа приносили облегчение, а если вдруг снова настигала память, жарким толчком сердца напоминая о прошлом, Тарасик начинал работать еще яростнее, изматывая не только самого себя, но и напарника, — последнего даже больше, поскольку работа подсобника самая тяжелая и неблагодарная в строительстве. Словно одержимый, Тарасик вколачивал каменные бруски в сухую смесь, подгоняемый внезапным ужасом перед бессмысленностью собственной жизни, прожитой непонятно зачем и для кого, — до тех пор, пока усталость не сковывала тело, требуя немедленного отдыха. Глухой стук молотка, выпавшего из обессиленных пальцев, не становился точкой в конце предложения, — напротив, этот удар запускал новый поток воспоминаний, от которых заходилось в дробном стуке сердце, а рука привычно тянулась за сигаретой, верным средством смягчить всякую душевную боль.
Глотая горький сигаретный дым, Тарасик с тоской думал о том, что времени после последнего запоя прошло не так уж и много, и поэтому он не может ухнуть с головой в этот спасительный омут, где исчезали все проблемы, надуманные и действительные. Приближение очередного запоя Тарасик чувствовал, как хриплую погоню за спиной, — неявное беспокойство томило его тогда, заставляя время от времени потирать грудь и оглядываться по сторонам, словно в поисках неведомого преследователя, но сейчас не было ни одного симптома, какой указывал бы на близость запоя, — ни одного! Кроме застарелой тоски по тому единственному времени, когда он был по-настоящему счастлив, Тарасик ничего не чувствовал.
Работа на участке двигалась быстро, за день Тарасик, понукаемый тоской и болью, наколачивал изрядные куски, не замечая этого, впрочем, и через полторы недели коттедж стоял, окольцованный каменным панцирем угрюмой темно-коричневой брусчатки с оторочкой из желтых поребриков и сливов. Но Тарасика эта красота не радовала, — в отличие от Виктора.
— Ловко у тебя получается, не то что у других, — часто хвалил он Тарасика, незаметно подходя из-за спины. — Все бы так работали, и проблем никаких! А то чуть не досмотришь и… — не завершив фразы, он лишь махал рукой, выражая таким образом досаду на рабочих.
Подрядчик только что не ночевал на участке, нервируя строителей и своим присутствием, и постоянными придирками — чаще всего пустыми. Этим он заметно отличался от хозяина коттеджа Штукатура, который на участке поначалу появлялся редко и в ход работ совсем не вмешивался, — хотя, как заметил Тарасик, в последние дни что-то зачастил. Но ни на Виктора, ни на Штукатура особого внимания Тарасик не обращал, как и на остальных персонажей, впрочем, — его занимала только работа, единственно в которой он находил спасение от своей тоски и душевной боли. Пожалуй, Тарасик даже радовался тому, что Штукатур не признал его — как и всегда, впрочем, если сталкивался с кем-либо из школьных приятелей, чья судьба оказалась куда удачней его собственной. Он вообще в последние годы инстинктивно сторонился старых знакомых, поскольку в разговоре с ними ему чудились жалость к себе и плохо ли скрытое, явное ли, но — превосходство. И если у Тарасика была возможность остаться неузнанным или пройти незамеченным, то следовал он этому правилу неукоснительно. Общество свое, во всяком случае, не навязывал никому.
Тарасик, конечно, понимал, что заданный темп работы приближает момент расставания с Ириной, и без того скорый, но тем не менее работал на пределе сил, выжимая все из своего поношенного тела: он чувствовал, что иначе нельзя, невозможно, — еще неделю этого душевного напряжения ему не выдержать. Близость Ирины, но невозможность хотя бы поговорить с ней выматывала похлеще каторжного труда под палящим солнцем, и единственным выходом было завершить работу как можно скорее, чтобы незамедлительно исчезнуть со стройки.
— Да ты не торопись, Тарасик. Главное — качество… Если деньги нужны, аванс возьми… — иногда просил плиточника подрядчик, по-своему понимая причину его торопливости.
— Так я не тороплюсь. Само собой так выходит… — пожимал плечами Тарасик. Об истинной подоплеке своего рвения он, понятно, не говорил никому.
В последний день на участке Тарасик работал особенно упорно, отваливаясь только на короткие перекуры, поскольку еще накануне понял, что есть возможность закончить работу на следующий день. Если поднажать, если упрямо колотить молотком, не тратя время попусту. Утром, как обычно, Тарасик пришел на участок раньше напарника, но ждать его появления не стал, а тут же замесил сухую смесь и принялся заколачивать весомые каменные бруски. Гулкое утреннее эхо разносило чмокающий звук резинового молотка далеко окрест…
— Никак решил сегодня добить? — поинтересовался Виктор, подойдя к Тарасику ближе к обеду.
— Это как получится, — застенчиво улыбнулся Тарасик. — Но хотелось бы сегодня.
— Ну-ну… Ты все же не торопись. Помни, что главное — качество.
— Дядя Витя, — вмешался напарник Колька. — Если сегодня доделаем, то, может, вы и расплатитесь к вечеру? А то деньги нужны…
— Всем нужны деньги. Сначала доделайте, а потом уже посмотрим… — неопределенно ответил Виктор и отошел.
— Расплатится сегодня, как думаешь, Тарасик? — занервничал напарник, как только подрядчик скрылся в коттедже.
— Да кто ж его знает… На кидалу вроде не похож.
— Не, тут все нормально, — заверил Колька, — я же у него давно работаю. Мало, конечно, платит, но бабосы не зажимает. Если косяков нет, само собой
— Вот видишь… Ладно, не будем загадывать, Колька. Он прав, — действительно, сперва работу надо закончить. Ибо сказано: утром стулья — в обед деньги…
— А мы точно сегодня закончим, а, Тарасик?
— Да кто ж его знает, Колька? Лучше не загадывать… Но хотелось бы сегодня…
— Тоже деньги нужны?
— Ну, кому они не нужны…
На самом деле денежный вопрос мало волновал Тарасика, — он и прежде никогда не гнался за копейкой, с изумлением глядя порой на своих поселковых работодателей, чья жизнь проходила исключительно в погоне за наживой, а сейчас он просто хотел честно доделать свою работу и со спокойной совестью исчезнуть с участка… Чтобы раз за разом затем возвращаться сюда в памяти — в точности так же, как это происходило с ним раньше, когда он вспоминал Ирину, вновь и вновь проходя трудными маршрутами воспоминаний с заранее известным пунктом назначения.
Легким, выверенным ударом молотка Тарасик вогнал брусчатку в последнее пустое гнездо и огляделся. Солнце уже опустилось низко над смешанным лесом, редкая опушка которого начиналась сразу же за окраиной поселка, быстро густея, впрочем, на пологих склонах гряды невысоких холмов, взявших поселок в полукольцо с южной и западной стороны. Тарасик вздохнул, с натугой выпрямился и замер, пережидая, когда отпустит ломота в затекших коленях и пояснице… И не только. Всякий раз после завершения очередной шабашки его охватывала громкая, звенящая радость, подступая к горлу пенным восторгом, но сейчас, кроме опустошенности и усталости, он не чувствовал ничего. Ничего! Это было так странно и непривычно осознавать, что Тарасик почувствовал вдруг горькую обиду сродни детской, точно кто-то злой и безжалостный отобрал у него любимую игрушку. Тарасик попытался было вспомнить этот восторг, вызвать его усилием воли, похожим на то недавнее, с каким он заставил себя разогнуться минуту назад, но все было зря, — в пустой душе, выжженной переживаниями последних дней, ничего не отозвалось. Глядя себе под ноги, он потянулся за сигаретой, но едва только успел закурить, как к нему подскочил подсобник.
— Ну, что, все? — Тарасик молча кивнул головой. — Тогда побежали к Виктору, пока не уехал! Пусть бабосы гонит!
— Подожди, Колька, дай перекурю спокойно… — попросил Тарасик.
— Потом покуришь, Тарасик, ну! Поздно уже, вдруг уедет?! И что — до завтра ждать? Пошли, он в коттедж зашел, я видел!
— Ну, пошли… — вздохнул Тарасик. Входить в особняк ему не хотелось, но по решительному виду подсобника он понял, что тот нипочем не отстанет. Впрочем, искать Виктора напарникам не пришлось, — тот как раз вышел им навстречу. Колька без заминки затараторил об оплате, — к удивлению Тарасика, подрядчик вытащил из маленькой коричневой сумочки разноцветный пук денег и принялся отсчитывать, ловко перебирая купюры длинными пальцами.
— Ты не пропадай, Тарасик, — сказал Виктор, протягивая деньги. — Хотя ладно… Если надо будет, я тебя сам найду. — Подрядчик, не прощаясь, двинулся к воротам, погруженный в свои мысли. Тарасик отсчитал половину и протянул напарнику.
— Половина, как договаривались, — сказал Тарасик, хотя ни о чем в вопросе оплаты с напарником он не договаривался.
— Половина?! — изумился Колька.
— Что-то не так?
— Да нет, наоборот… — Колька помедлил и признался: — Просто мне Андрей, ну, с которым я до тебя работал, тридцать процентов платил.
— Ну, да… Обычно так все и делают — мастеру шестьдесят-семьдесят процентов, подсобнику — остаток, — подтвердил Тарасик. — Но я так не могу, Колька. Ты же наравне со мной работал, — значит, делим поровну.
— Спаси-ибо… — по-детски наивно растянув рот в улыбке, протянул напарник. — Это дело надо отметить, Тарасик!
— Не, не стоит… Поздно уже.
— Да ну, чего там, поздно! Выпьем бутылочку — и все! Я же не предлагаю конкретно забухать!
Тарасик задумался. Та смесь ужаса и раскаяния, что владела им в первое время после запоя, когда он клял себя почем зря и обещал, что больше ни-ни, ни капли, уже забылась, зато глухой еще, но настойчивый зов алкоголя с каждым днем становился все сильнее и сильнее, исподволь подтачивая решимость уйти в глухую завязку. От одной бутылки, решил он, ничего не будет. В самом деле — чего там пить-то? Главное, — вовремя остановиться. То есть не брать вторую бутылку. Ни в коем случае. Ну, а если взять, то не похмеляться утром. Перетерпеть… Иногда Тарасику удавалось выпивать нормально, по-человечески, без утренней опохмелки. В такие дни он радовался, как ребенок, которому невзначай удалось провести взрослого.
— Ну что, Тарасик? — поторопил с ответом Колька.
Тарасик вздохнул и кивнул головой.
— Где пить будем? — спросил Колька и тут же предложил: — А давай к тебе! Ты же недалеко живешь, а самое главное, один. А то у меня дома родители, сам понимаешь.
— Конечно, — пожал плечами Тарасик. — Что за разговор…
Напарники быстро собрались и двинули к Тарасику. По дороге зашли в продуктовый магазин в центре поселка, купили бутылку водки и немного закуски.
— Может, сразу две возьмем? — предложил Колька. — Чтобы два раза не бегать.
— Никаких, — отрубил Тарасик.
— Ну, тогда я пива возьму, пару бутылок, — сказал Колька, на что Тарасик только пожал плечами, — пиво он никогда не жаловал, даже с похмелья, а потому опасности с этой стороны не чувствовал.
Дома Тарасик быстро собрал на стол, напарники расселись на двух шатких табуретах. Первый стакан выпили за окончание работы, второй за Тарасика, третий — за Кольку.
— Подсобник ты самое то, — похвалил Тарасик своего напарника. — Я много с кем работал, Колька, но редко мне такие трудяги попадались. Особенно среди твоих сверстников.
— А чего мои сверстники?
— Ну, как… Не любите вы работать. Помню, лет пять назад с пацанами работал одними. Так они всю дорогу головой вертели, все боялись — вдруг кто-то из своих увидит. Ну, типа — западло им было работать.
— Так это раньше было, — махнул рукой Колька. — А сейчас работать не в падлу… Не важно как, но чтобы деньги были! Подожди, Тарасик, кто-то звонит…
С этими словами Колька вытащил мобильник, а Тарасик воспользовался моментом и вышел во двор по малой нужде. Справив свое нехитрое дело, он закурил, прошелся по двору и замер возле крыльца. Смеркалось, в окнах соседских домов уже горел свет, блеклый еще, не проявленный ночной тьмой, — лишь соседняя пятистенка, после смерти хозяйки, тети Вали Прокопьевой, проданная наследниками под снос, мрачнела темными окошками, тревожная и пугающая, как и всякий покинутый дом.
— Слушай, Тарасик, тут такое дело, — ты только не обламывай! — торопливо и громко заговорил Колька, выскочивший во двор в поисках хозяина дома. — Игорек позвонил, кореш мой, — надо бы встретиться, посидеть… Ничего, если мы у тебя засядем? А? Понятно, проставляемся мы с Игорьком.
— А я что, против?! — махнул рукой Тарасик. — Конечно!
— Не, ты точно — не против?
— Да какой разговор, Колян! — ответил Тарасик и хлопнул напарника по плечу. — Для нормальных пацанов мне ничего не жалко!
— Во спасибо! — расплылся в улыбке Колька. — Мужик!
— Да я что, не понимаю, что ли?
— По этому случаю надо выпить! — Колька потянул Тарасика в дом.
Тарасик чувствовал, что опасно опьянел, что еще пара стаканов — и он уже не остановится, но все же кивнул головой. Напарники вошли в дом, где Колька незамедлительно разлил остатки водки по стаканам.
— Давай пока пивка попьем, — предложил Колька после того, как они выпили водки. — А то скучно на сухую ждать Игорька…
Тарасик махнул рукой, подчиняясь уже не столько предложению напарника, сколько собственному желанию. Пиво, наложенное на водку, дало известный эффект, а вскоре приехал Игорь, друг Кольки, с тяжело позвенькивающей сумкой, откуда тут же были извлечены все та же водка и все то же самое пиво.
— Ну, за знакомство! — провозгласил здоровяк Игорь, поднимая стакан с водкой, почти полностью прикрытый его большой ладонью.
Тарасик выпил и тотчас провалился в какое-то зыбкое пространство, наполненное золотистой полумглой, теплой и ласковой. Мир приблизился к нему, обнял, добрый и снисходительный, и все вокруг стало родным и близким — не только собутыльники и стены отцовского дома, но и вообще каждый человек на земле, каждое животное и каждое растение. Тарасик любил это состояние, ради него, неповторимого, волшебного, он и пил, собственно, зная даже, что неизбежной платой за это будет похмелье, подчас жестокое, невыносимое.
Дальнейшее Тарасик помнил смутно, с большими разрывами, как если бы он начал тонуть, но, борясь за жизнь, все выныривал и выныривал на поверхность, толкаясь из последних сил — и с каждым разом все слабее и слабее. Сознание Тарасика всегда вело себя так во время пьянок: он внезапно, без всякого намека на то, проваливался в беспамятство и точно так же внезапно приходил в сознание несколько часов спустя, даже не пытаясь затем восстановить в памяти последовательность событий. Когда это случилось с ним в первый раз, Тарасик решил, что просто заснул и проснулся, но из рассказа собутыльников выяснилось, что все это время он, напротив, был активен и бодр. Это было настолько неправдоподобным, что поначалу рассказы приятелей о своих подвигах Тарасик счел глупым розыгрышем — еще и потому, что в памяти действительно всплывали какие-то куски разговоров, похожие скорее на обрывки снов, чем на обморочную действительность. Но затем, когда подобное повторилось несколько раз, Тарасик поневоле смирился с мыслью, что всякая пьянка оборачивалась для него беспамятством, где он творил черт знает что — к счастью, не переступая тот зыбкий порог, за которым начинались проблемы с законом.
Они, кажется, сели играть в карты, затем рядом с картами почему-то появились деньги. Тарасик помнил свой глуповатый смешок, когда вдруг выиграл и всю зарплату Кольки, и деньги его приятеля Игоря. Он начал уговаривать собутыльников забрать свой выигрыш, но те отнекивались, говоря, что карточный долг — это святое, и только просили дать им возможность отыграться…
Очнулся Тарасик в незнакомой пустой комнатушке, залитой дневным светом. Впрочем, внимание на это он обратил не сразу, — где только ему не приходилось просыпаться в сумеречное время запоев! Хотя чаще всего Тарасик приходил в себя на своем диване, — ноги, подчиняясь подсознанию, почти всегда приносили своего непутевого хозяина домой, отказывая в очень редком случае. Он приподнял голову с затекшей руки и осмотрелся в поисках опохмелки, краем сознания отмечая незнакомые голые стены, но больше все-таки ища возбужденным глазом привычный абрис бутылки. Не найдя таковой поблизости, он поднялся с продавленного дивана, но тут же осел обратно и глухо закашлялся, держась руками за голову. На кашель в комнату вошел Игорек и остановился посредине, пригнув голову, точно боясь коснуться ею низкого потолка. Тарасик робко взглянул на друга своего напарника, но спросить ничего не успел, потому что следом в комнате появился Колька с бутылкой в руке.
— О! Колька! Друг… — обрадовался Тарасик, — застенчивый от природы, он трудно и долго сходился с людьми, и появление напарника немного раскрепостило его. Колька молча протянул бутылку и стакан. Тарасик быстро налил себе половину и, сдерживая тошноту, выпил.
— Фу-у… — протянул он несколько секунд спустя. — Спасибо, Колька! Еще бы закурить сейчас…
Напарник, глядя в сторону, протянул Тарасику сигарету и зажигалку.
— Случилось чудо, — друг спас жизнь друга! — провозгласил Тарасик, закуривая и блаженно прислушиваясь к теплой живительной волне внутри себя. Он и очнулся-то, еще не протрезвев окончательно, и водка, выпитая им только что, уже начала свою незаметную работу, рождая в душе обманчивое возбуждение и легкость.
— А где мы, Колька? — спросил Тарасик, оглядывая пустую комнату, где кроме дивана находились еще старый стол возле окна и самодельный табурет в изголовье. — Ничего не помню…
— Где, где… В Караганде! — вместо Кольки ответил Игорек, глядя прямо в глаза Тарасику.
— В какой еще Караганде…
— Это твое местоположение нынче, — непонятно объяснил Игорек.
— Какое еще местоположение?.. Игорек, слушай, мне не до шуток сейчас. И так голова болит, а тут еще ты со своими шутками… Лучше давай выпьем!
— С кем пить? С тобой, что ли, ушлепок ты синий! — Игорек положил твердую, тяжелую руку на плечо Тарасику, тот дернулся было, возмущенный дерзкой речью какого-то сопляка, пусть и куда более сильного физически, чем он сам, но тут же был усажен на место с такой силой, что вся его решимость моментально испарилась.
— Сядь, говорю, болван! — снова приказал Игорек. — Ты помнишь, что вчера мне миллион проиграл?!
— Какой миллион?! Кто?!
— Ты мне еще скажи, что ничего не помнишь! — продолжал давить Тарасика Игорек, но уже больше силой слов и интонации, нежели физически.
— Нет, не помню… — Тарасик помолчал, пытаясь честно вспомнить вчерашнее.
— И как в карты с нами сел играть, тоже не помнишь?
— В карты… В карты да… Играли, кажется…
— И как у меня и Коляна все бабло выиграл, тоже не помнишь?
Тарасик снова задумался, вспоминая. Что-то такое мелькало в голове… Он совал деньги новым друзьям… Уговаривал забрать какой-то выигрыш…
— Так это же я выиграл! — прокричал Тарасик.
— Видал, Колька? Про свой выигрыш он помнит, а вот о проигрыше… Нехорошо это, Тарасик… Вернее, Геннадий Васильевич, — сказал Игорек, вытаскивая из кармана паспорт Тарасика.
— Колька! — взмолился Тарасик.
— А чего Колька? — ответил напарник, глядя себе под ноги. — Долги надо отдавать, Тарасик. Это закон. Ты проиграл Игорьку миллион и должен его отдать…
— Да какой миллион?! Вы что, мужики?! Офигели?! — поднимаясь с дивана, закричал Тарасик и мгновенно получил два удара от Игорька — один легкий, по правой щеке, от которого инстинктивно увел голову влево, где тут же взорвалось, на миг ослепив звездной вспышкой. Тарасик дернулся было и даже вскинул руку для ответного удара, но сильный толчок в голову отправил его обратно на диван, а следом посыпались удары — не сильные, а скорее, так… унизительные шлепки открытой ладонью.
— Игорек… Ты что… Игорек! — Тарасик прикрывал голову руками, но этим и ограничивалось его сопротивление. — Колька! Ну, скажи ты ему! Колька… Я ж к тебе как к сыну! — взмолился Тарасик и прекратил всякое сопротивление, пораженный: он ведь и в самом деле относился к своему напарнику как к сыну, старался не нагружать его работой, и вдруг такое…
— Игорек… А может, не надо, а? — услышал Тарасик голос Кольки. — Может, ну его все это, а?!
— Чего?! — Игорек оставил Тарасика в покое, схватил своего друга за плечо и вывел из комнаты. Дальнейшее ошеломленный Тарасик только слышал.
— Ты че, Колян?! Я че-то не понял! Ты подняться хочешь или всю жизнь по стройкам впахивать?!
— Нет, не хочу… — негромко ответил Колька.
— А чего тогда херней маешься?
— Не могу я так, Игорек…
— Ну, и хрен с тобой! Я один этот участок толкану! Но ко мне тогда не подходи!
— Подожди, Игорек… Я… Я согласен…
Тарасик сидел, слушая этот разговор, поникший, бессильный, уже понимая, во что вляпался. Он слышал о подобных историях — напоить и отобрать дом или квартиру у одинокого и опустившегося человека. Тарасика даже предупреждали, что такое может произойти и с ним самим, если он не возьмется за ум. И вот, похоже, это случилось. Но додумать, решить что-то для себя Тарасик не успел, — в комнату ворвался Игорек и остановился перед ним.
— Вникай, синяк! Миллион ты мне проиграл, но я добрый. Не нужен мне твой миллион. Да и один хрен взять тебе его негде. Вместо миллиона я заберу твой дом… Сиди! — заметив движение Тарасика, предупредил Игорек. — А жить будешь здесь… Сейчас все бумаги оформим, чтобы все чики-пуки. И спасибо скажи, что я тебя в лесу не зарыл. Хотя надо было… Или надо? — уже шепотом добавил Игорек, взяв рукой подбородок Тарасика так, чтобы тот не мог отвести взгляд. Глядя в красивые голубые глаза Игорька, яркие, отороченные черными густыми ресницами, Тарасик почувствовал вдруг, как сжался низ живота и как прыснула позорная струйка по штанам… И это окончательно добило его.
— Ну? — спросил Игорек.
Тарасик кивнул головой.
— Сергей Витальевич! — позвал кого-то Игорек, презрительно отодвигаясь от Тарасика.
В комнату вошел дородный мужчина лет тридцати пяти, в хорошем черном костюме, на ходу вытаскивая какие-то бумаги из темно-коричневого кожаного портфеля. Дальнейшее Тарасик помнил плохо, но не потому, что снова провалился в пьяное беспамятство (хотя впервые в жизни ему захотелось, чтобы это случилось, и немедленно), а потому, что все происходящее напоминало пьяный кошмар наяву. Тарасик послушно подписывал какие-то бумаги, вынутые из аккуратных файлов, затем слушал какие-то разъяснения, в смысл которых до конца вникнуть никак не мог. И все искал, искал взглядом Кольку… Затем мужчина с портфелем исчез, и Тарасик снова остался наедине с Игорьком.
— Ты все понял? — спросил Игорь.
Тарасик машинально кивнул головой.
— Вот и молодца. И смотри, если увижу в городе — закопаю!
— А я что — не в городе? — вздернулся Тарасик.
— Ты чё — дурак? Тебе сколько говорить, что ты теперь в Федотовке живешь?! Что непонятного? — спросил Игорек, занося кулак для удара. Тарасик испуганно дернулся, закрывая голову руками, но удара не последовало, — Игорь повернулся и вышел.
Тарасик остался сидеть, чувствуя себя так, словно он подвис в абсолютной пустоте, а все, что окружает его, включая даже застарелый и неприятный запах чужого дома, только чудится ему. В Федотовке, полузаброшенной деревеньке с парой десятков жилых дворов, расположенной неподалеку от родного городка, Тарасик бывал в юности, но тем не менее она всегда оставалась для него всего лишь названием — менее реальным даже, скажем, чем Москва, где он не был ни разу, но хотя бы часто видел по телевизору.
Из ступора Тарасика вывел звук отъезжающей машины за окном. Он рванул прочь из дома, выбежал через захламленные сени в незнакомый двор, бросился к воротам, но увидел лишь оседающую пыль грунтовки деревенской улицы, поднятую уехавшей машиной, и старушку в цветастом платке, сидящую на скамейке у ворот дома напротив. Подслеповато щурясь, она всматривалась в Тарасика и кивала головой, то ли здороваясь с ним, то ли осуждая за что-то… Помедлив, Тарасик подошел к старушке и глуповато, по-детски как-то спросил:
— Тетенька, а правда это Федотовка?
— Федотовка, сынок, Федотовка, — охотно ответила старушка и смолкла, продолжая, впрочем, кивать головой.
Тарасик робко смотрел на старушку, ожидая продолжения, но та все безостановочно кивала головой, ничего не говоря, и он повернулся и побрел к своему новому жилищу — небольшой пятистенке с проваленной посредине шиферной крышей и черными бревнами. Даже родительский дом Тарасика, основательно запущенный после смерти матери, на фоне этого выглядел вполне справным жильем. Впрочем, ни внешний, ни внутренний облик этого жилища Тарасика не интересовал, — он вспомнил, что в горнице осталась бутылка, хранящая в себе забытье, так необходимое ему именно сейчас.
Но идти в горницу Тарасику не пришлось. Войдя в переднюю, он увидел то, чего не заметил, когда выбежал из дома в надежде нагнать своих обидчиков, — стол с несколькими бутылками водки и закуской. Секунду, не больше, Тарасик глядел на это неожиданное богатство, затем открыл бутылку и налил.
Дальнейшее Тарасик помнил очень смутно — как и обычно, впрочем, на второй или третий день запоя, когда его сознание начинало отключаться уже после первого стакана, что ничуть не отражалось на работе тела, которое начинало жить собственной жизнью, подчиняясь вывернутой наизнанку логике подсознания. Тарасик помнил только, что вслед за первым стаканом он тотчас выпил второй и снова потянулся к бутылке, но тут же все вокруг подернулось радостной желтоватой дымкой, золотистой и теплой, и тут же схлопнулось, исчезнув в шумной и яростной мгле беспамятства.
Очнулся Тарасик возле поселкового пруда на окраине Чемодурова, и это радостное открытие наложилось на то странное состояние души и тела, какое изредка нисходит на запойных пьяниц в первое мгновение после пробуждения, когда им кажется, что все недавнее, каким бы мерзким оно ни было, только привиделось в ночном кошмаре, но первый же вздох обрушивает тело на самое дно тяжкого похмелья, а душу — в мучительные воспоминания о тягостном и постыдном. Так и сейчас, — тьма беспамятства внезапно разошлась, словно театральный занавес, и Тарасик обнаружил себя сидящим возле зарослей тальника на берегу поселкового пруда, где обычно купался с самого детства. Уже смеркалось, и от воды тянуло прохладой, и было немноголюдно, и таким детским покоем веяло от этого места, что Тарасик радостно вздохнул полной грудью, и этот вздох тотчас привел в движение коварный механизм похмелья. Голова, ясная и легкая еще мгновение назад, наполнилась пульсирующей болью, и тут же накатила тошнота и боль в желудке, но хуже всего было то, что Тарасик разом вспомнил и дикое свое пробуждение в чужом доме, и фантастический разговор с Игорьком, в который не хотелось верить, — хотя весь горький опыт запойного пьяницы подсказывал ему, что это явь, а не сон, уговаривай себя не уговаривай…
Рядом с собой Тарасик обнаружил пакет, в котором нашлись и водка, и какая-то закуска, и даже граненый стакан, что ничуть не удивило его. Он вяло, без обычного оживления похмелился, закурил, совсем не чувствуя прилива той чудной беззаботности, какая всегда охватывала его после выпивки, и задумался. От пруда до отчего дома было рукой подать, что очень нравилось Тарасику в детстве, когда любая дорога, а тем более дальняя, казалась обузой и помехой, но сейчас это обстоятельство, напротив, огорчило его. Как и всякий слабый человек, он сторонился конфликтов, втайне радуясь любой возможности оттянуть, а то и вовсе избежать их, но сейчас делать было нечего, и Тарасик тяжело вздохнул, но с прибрежного песка поднялся.
К своему дому подошел он через пять минут, остановился было перед воротами, но затем решительно ступил во двор, где, впрочем, притормозил снова, вслушиваясь. Неясный шум слышался ему в доме — невнятный, призрачный, как и все в этих покойных сумерках, что понемногу сгущались, знаменуя окончание страшного и странного дня. Осторожно ступая, Тарасик прошел к крыльцу, постоял, прислушиваясь, затем решил подобраться к окнам заднего фасада, чтобы заглянуть внутрь дома. Прижимаясь к стене, он добрался до первого окошка, но заглянуть в него сразу не успел, потому что включился свет в доме, спугнув Тарасика, как резкий окрик. Лишь спустя минуту он нашел в себе силы осторожно приблизить лицо к окну, чтобы отпрянуть в следующее мгновение. Чуда не случилось, — за обеденным столиком в передней комнате Тарасик успел разглядеть Кольку, Игорька и еще одного парня.
Если еще минуту назад в груди теплилась надежда, что ничего не было, что все привиделось, то теперь никаких сомнений относительно произошедшего быть не могло. И оставалось только решить, как быть дальше. А оно, решение, уже полыхнуло в груди — жаркое и требовательное, как отблеск того пожара, в каком Тарасик решил спалить эту подлую свору вместе с домом. Особенно почему-то хотелось сжечь напарника, причем как в дурном боевике, — плеснуть на него, связанного, бензином из канистры и бросить спичку, предварительно прикурив от нее сигарету… И, глядя на живой факел, стоять с каменным лицом… А лучше — с усмешкой… Но какой? Презрительной? Равнодушной? Злобной?.. Неважно, — главным в этом построении была пятилитровая канистра с бензином, которая уже года два стояла в отцовской столярке, дожидаясь своего часа, как выяснилось.
Сарай встретил Тарасика пыльным и затхлым сумраком, что не остановило его, а только заставило немного притормозить, — он мог пройти здесь даже с закрытыми глазами, плавно огибая все препятствия. Несколько осторожных шагов, и Тарасик очутился в столярке, где хранилась забытая кем-то из приятелей канистра с бензином. Несколько раз за два года Тарасик натыкался на нее и как-то пытался не продать даже, а сменять на стакан самогонки, но почему-то после запоя канистра обнаружилась на своем месте, а почему, — этого Тарасик припомнить не мог… Да и не пытался, если честно. Он наклонился над ней, белеющей в темноте, качнул рукой, открыл крышку и втянул сладковатый запах… И вдруг разом осел рядом и, привалившись спиной к стене, тихо заплакал. Весь жаркий запал испарился за несколько минут, и Тарасик понял, что ничего из того жестокого и страшного, нарисованного воображением и возведенного им же едва ли не в степень действительности, он сделать не сможет. Там, где шла непрерывная война призраков, Тарасик был властелином, — но только иллюзий, а перевести этот бой в мир реальный и лишить людей жизни, кем бы там они ни были, он просто не мог.
Тарасик вытер слезы рукавом, закурил, совсем не думая об открытой канистре рядом… Как и о чем-либо вообще. Неяркий огонек сигареты вспыхивал при затяжке, выхватывая мрачным красным отсветом громоздкий верстак и стены с пыльными полками со столярным инструментом на них. Докурив сигарету, Тарасик покинул каморку, выбрался в огород через калитку в задней стене сарая и, незамеченный, махнул через низкий забор в тихий проулок, где застыл, на последнем дыхании пытаясь вызвать в груди ту ненависть, то пламя, что, похоже, выжгло само себя — как пал, пущенный навстречу степному пожару.
Тарасик постоял, прощаясь со своим домом, и побрел тихими поселковыми улицами, знакомыми с детства, — хотя облик поселка после начала застройки коттеджами менялся, но не настолько быстро, чтобы не узнать их совсем. Тарасик брел, нарезая бесцельные круги, до тех пор, пока не понял, что ноги принесли его к коттеджу, где на свою беду он проработал две последние недели. Он остановился и огляделся, прислушиваясь.
Большое здание светилось в темноте яркими стенами, желтизна которых была подчеркнута темными прямоугольниками окон. Во дворе царила непривычная тишина и покой, и Тарасик решился пройти на участок, где, как он знал, не было никаких сторожей, — имя хозяина служило лучшей защитой от воров. Войдя во двор, он ступил на звонкую брусчатку и медленно пошел по ней, вспоминая, как работал здесь, подгоняемый тоской по давней любви к Ирине, самой большой беде в своей жизни… Проигранной отныне окончательно. Воспоминание об Ирине отдалось застарелой болью в груди, и тут же захотелось заглушить ее привычно, с помощью единственного лекарства от всех бед, какое было ведомо ему, но… Тарасик с недоумением оглядел пустые руки — пакета с водкой не было! Он замер на мгновение, пораженный даже не тем, что мог где-то оставить эту ценность, а тем, что не заметил этого… И двинулся дальше.
— Э, пассажир! — остановил Тарасика внезапный повелительный крик. — Сюда подошел!
Тарасик замер, глядя на человека, который как раз вышел из-за угла коттеджа. Несмотря на страх, Тарасик беспрекословно подчинился, — возможно, потому что просто устал бегать сегодня… Вернее, убегать. Да и что-то подсказало ему, что лучше покориться незнакомцу… В котором через секунду Тарасик узнал Штукатура.
— Чего здесь? — спросил Штукатур, едва только Тарасик остановился перед ним.
— Так… это… — ответил Тарасик. — Работал я тут…
— Ага-а… — неопределенно протянул Штукатур, что-то решая для себя. — А я-то думаю, чего мне твоя рожа знакома… Нет, подожди… Где-то я тебя еще видел…
— Так это, Женька… Учились мы вместе, только в параллельных классах… Я в «Б», ты в «А»… — выдавил Тарасик.
— Слушай, точно! — неожиданно обрадовался Штукатур и широко улыбнулся, протягивая руку Тарасику: — Здорово, Генка!
— Вон тот, — показал Тарасик на свой дом с освещенными окнами, при виде которых еще несколько секунд назад все внутри сжалось от страха перед неизбежным конфликтом. Штукатур резко затормозил и съехал на обочину, не доезжая до дома Тарасика.
— Выпрыгивай! — крикнул он Тарасику. — Сейчас разберемся, кто там кому чего должен…
Тарасик послушно выбрался из автомобиля и тихо притворил мягко шлепнувшую уплотнительными резинками дверцу. Он все больше и больше жалел, что, повинуясь детской потребности пожаловаться кому-то в трудную минуту, поведал Штукатуру о своей беде, не ожидая, что тот внезапно вскипит и рванет восстанавливать справедливость.
— Давай, давай… — поторопил Тарасика Штукатур.
Тарасик шел за Штукатуром, рассматривая его малоподвижную твердую спину и завидуя его уверенности в собственных силах. Перед калиткой Тарасик оглянулся на едва заметный в темноте черный «Лексус», оставленный за два дома. Видно, это была привычка Штукатура — парковать машину, немного не доезжая до цели. Где и когда Штукатур приобрел ее, Тарасику было неведомо, да и неважно, честно говоря, но если бы он знал о ней, то, конечно, огляделся бы внимательнее полчаса назад, когда стоял перед воротами коттеджа, решая — войти во двор или пройти мимо. Штукатур тем временем негромко поторопил Тарасика:
— Чего застрял? — и добавил, когда Тарасик подошел к нему: — Идешь за мной, но сразу не заходишь. Стоишь в сенях, ждешь, когда позову. Усек?
Тарасик кивнул головой.
— Все. Пошли.
Вошли в темные сени, где Тарасик и остался стоять, как ему было приказано, а Штукатур спокойно прошел дальше, в переднюю.
— Здорово, братва! — услышал Тарасик голос Штукатура.
— Тебе чего, мужик… — ответил Игорек, но тут же осекся. — Извините, не узнал…
— Да ничего, нормально, — хохотнул Штукатур. — А Тарасик где?
— Какой… — поперхнулся Игорек. — Так он это… вышел.
— Куда?
— За добавкой, — окреп тем временем и обрел уверенность голос Игорька.
— Давно?
— Ну… Не так чтобы очень…
— Когда вернется?
— Да черт его знает… Может, передать что?
— Да не, не надо, пацаны, я подожду… Время у меня есть.
— Так он, может, через час придет! Или два…
— Ты меня что — гонишь? — повысил голос Штукатур.
— Да нет, конечно… Сиди.
— Сидят на зоне, — Тарасик почувствовал угрозу в голосе Штукатура, но на вызов никто не ответил.
Заскрипели стулья, натянулась тягучая, вот-вот порвется, пауза, которую оборвал голос Игорька:
— Может, выпьешь с нами?
— А что, наливай! — благодушно ответил Штукатур. — Что празднуете-то, пацаны?
— Да день рождения… Вон, у Кольки, — уже спокойно, без всякой тревоги в голосе ответил Игорек, и вдруг голос его сорвался: — Эй! Эй! Колька!..
Послышались звонкие шлепки частых ударов, что-то загремело, падая, и противно сжалось внизу живота, но, пересилив страх, Тарасик рванул в переднюю комнату, готовый к драке — не столько даже за собственное будущее и права, сколько из стыда перед неожиданным защитником… И тормознул сразу за порогом. Потому что понял — его помощь здесь будет не то что лишней, а и просто помехой. На своем веку Тарасику случалось наблюдать драки, и несколько раз он дрался сам, но ничего подобного он никогда не видел. То, как дрался Штукатур, можно было назвать работой точного и равнодушного механизма, чьи возможности ограничены только количеством заложенной в него энергии — злой и безоглядной. В комнате кроме Игорька и Кольки оказался еще один паренек, рыжий, и через несколько секунд все трое корчились на полу возле стола, — причем ни один из них не предпринял попытки встать и хотя бы обозначить не то что нападение, но и защиту.
— Встали! — негромко приказал Штукатур и подкрепил приказ крепким пинком Игорьку. — Документы!
— Какие еще документы? — спросил Игорек, поднимаясь с пола. И тут же получил новый неуловимый удар, бросивший его обратно на пол.
— На дом документы!
— Ты за кого врубаешься, Штукатур?! За этого черта?! Он же синяк! А мы — нормальные пацаны!
Штукатур схватил Игорька короткими толстыми пальцами за кадык и спросил:
— Хочешь, вырву?
— Не-е-е… — донесся хрип из сдавленного горла.
— Документы, — снова спросил Штукатур.
Колька протянул Штукатуру черную папочку, лежавшую на полу.
— Вырывать он у меня еще будет… — проворчал Штукатур. — А теперь исчезли.
Троица послушно потянулась к выходу. Тарасик посторонился, пропуская их. Успел перехватить два взгляда — робкий, жалкий Кольки и злой — Игорька… И отвернулся.
— Стоять! — приказал Штукатур. — И не дай бог узнаю, что не успокоились, — разговор будет другим. Все ясно? Не слышу!
Троица ответила нечленораздельным мычанием и покинула дом.
— Держи свои документы, — сказал Штукатур, протягивая папку Тарасику. — Хотя нет, подожди…
Он открыл папку, быстро изучил ее содержимое, хмуря брови и кивая головой, отобрал несколько листков и порвал.
— Надо будет еще к этому перцу заехать, — непонятно выразился Штукатур, — чтобы все следы подчистить…Теперь ты, Генка. Работа есть?
— Нет.
— Ладно, завтра придешь ко мне на базу — знаешь, где она? — спросил Штукатур и, получив утвердительный кивок головой, продолжил: — Там решим, куда тебя пристроить. И смотри — не синячь больше! Что ж вы все бухаете как бараны?!
— Не знаю, Женька, — честно ответил Тарасик.
— Не знаю… Работать надо, а не водку глушить! Ладно… — внезапно остыл Штукатур и протянул руку Тарасику: — Давай, до завтра.
Штукатур пошел к выходу, но внезапно остановился на пороге, медленно обернулся и неожиданно спросил:
— Слушай, Генка… Как думаешь, любовь, она есть?
Тарасик недоуменно взглянул на своего нежданного спасителя:
— Да.
— Нет, ты не понял… — Штукатур неожиданно покраснел и потупился, как мальчишка. — Я спрашиваю, — такая любовь… Настоящая. Когда за нее ты готов на все? Весь мир порвать!
— Я понял, Женька, — ответил Тарасик. — Есть такая.
— Хм… — хмыкнул Штукатур. — Ты сам-то любил… так?
— Любил, Женька… Только… Давно это было и… неправда, в общем.
— Давно и неправда… А если… А если вот… — Штукатур оборвал себя, нахмурился, потер ладонью крупный покатый лоб и взглянул на Тарасика прежним взглядом — уверенным и твердым. — Ладно, проехали… В общем, завтра жду на базе, Генка.
Он повернулся и вышел, оставив хозяина дома в недоумении. Тарасик нашел на столе сигареты, оставленные кем-то из парней, и закурил, пытаясь даже не столько разобраться в событиях двух последних дней, сколько уложить все это в голове. Стол был заставлен бутылками со спиртным, закуской, и Тарасик машинально налил себе стакан, поднес было ко рту, затем поставил на место и замер на мгновение… Порывисто поднялся с места, схватил бутылку и стакан и в два шага оказался в кухоньке, где вылил водку в раковину. Сладкий запах, с которым он свыкся, плеснул по комнатушке, отгороженной от передней легкой фанерной перегородкой, потянул за собой, заставив Тарасика пригнуться к раковине и тотчас отшатнуться, — чтобы затем засновать челноком между столом и раковиной, куда лилось и лилось спиртное.
После этого Тарасик прошелся по комнатам, распахивая окошки и как-то по-новому глядя на привычные стены и старую мебель, плотные ряды книжек на полках двух самодельных стеллажей, продавленный диван, все втягивая и втягивая затхлый, прогорклый, но родной запах родительского дома… Утраченного и вновь обретенного самым чудесным образом, — в тот самый момент, когда казалось, что ничего изменить невозможно.
— Еще бы баньку сейчас затопить… — пробормотал он и, вздохнув, начал убираться в доме, по горькому опыту зная, что порядок, наведенный снаружи, неизбежно запустит в действие механизм очищения внутреннего.