Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2016
Маша Сандлер (Мария Сорникова) — родилась, училась и проживет до
сих пор в городе Коломне Московской области. В «Урале» печатается впервые.
Я познакомилась с Угрюмцем, когда
мне было двенадцать. В то лето моя мать вышла замуж за своего начальника на производстве.
К будущему отчиму я никак не относилась до тех пор, пока он не пообещал
отправить меня летом в лагерь на море, — вроде как оставить их с матерью на
медовый месяц. А потом у них там что-то не срослось с путевками, и к морю
отправились молодожены, а меня отвезли к «деду Михаилу» в деревню, на свежий
воздух.
Я, конечно, сочла это подлым
предательством, и темная, нехорошая ревность вскипела во мне. Отчим стал мне
противен — его смешливая манера подтрунивать над всеми, даже над матерью, его
белые рубашки с расстегнутым воротом, в котором виднелась голая мускулистая
грудь, как у актера западного фильма. Даже то, что он не курил и любил
велосипед, лыжи, походы на байдарках, казалось мне глупым, пустым позерством.
Мать при нем выпрямлялась совершенно непроизвольно, выпячивала грудь и опускала
плечи, поправляла прическу и смешно покусывала нижнюю губу — в общем, вела себя
так, что я не могла на нее смотреть от стыда.
Но самое страшное было то, что свою
ненависть к отчиму и презрение к матери показывать открыто я боялась. Улыбалась
и благодарила, когда отчим угощал меня купленной на рынке черешней, послушно
выносила мусорное ведро на помойку и ходила в магазин за батоном, когда меня
просила об этом мать. По ночам я грызла подушку, чтобы задушить злые слезы, и
мечтала, как выскажу им все. Это «все» трудно оформлялось в конкретные слова,
но эти мечты меня утешали, хоть ненадолго.
Когда мы подъехали на пыльной
зеленой электричке к тихому полустанку после полутора часов езды в сторону
Рязани, я поняла, что вот оно, сейчас или никогда. Отчим посмеивался над моим
насупленным видом, и, как только я открыла рот, чтобы наконец высказаться, он и
произнес это уродливое слово: «Не отставай, угрюмец». Он легко подхватил мой
маленький коленкоровый чемодан с металлическими заклепками на уголках, в
специальную ячейку которого я вставила, еще думая о лагере на море, бумажку со
своим именем и фамилией. Я так ничего и не смогла сказать, просто потащилась
сзади, глядя, как на его широкой спине, обтянутой тонкой рубашкой, валиками ходят
мускулы. Мать сначала пошла рядом со мной и попыталась взять меня за руку, но я
не далась. Тогда она догнала отчима и повисла на его локте. Сейчас я понимаю,
что она была очень красива: высокая, фигуристая, с длинной белой шеей. У нее
были большие карие глаза, делающие ее похожей на испуганного олененка, и
трогательная щелка между передними резцами. В тот момент, спотыкаясь на
неровных стыках бетонных плит, я ненавидела и отчима, и ее — и то, как она
вихляла бедрами, как смеялась, оглядывалась на меня и заговорщицки подмигивала.
Мама, мамочка моя, как же я не хочу
помнить тебя старой, той, которая жила, вся сосредоточившись в размерах
двухкомнатной квартиры. Той, что, тяжко вздыхая, проходила от своей тахты до
туалета, щурилась слезящимися глазами на солнце, заглядывающее в стекла лоджии
по весне, зачесывала редкие седые волосы «на бочок». Кожа на некогда длинной
шее сморщилась и висела некрасивыми брылями…
Я хочу помнить тебя тогда. Всю в
лучах июньского солнца и свежей, новой, чистой, словно мостовая после дождя,
любви. Я хочу помнить, как ты клала тонкую руку на мускулистое мужское плечо и
что-то шептала в подставленное ухо, привставая на цыпочки. Я хочу помнить, как
ты говорил: «Ах, какой тут воздух! Какой воздух!» — и раскидывала руки в
стороны, словно стараясь поймать этот самый «воздух», чтобы потом увезти с
собой в город.
Но я помню только свою обиду, свое
горе.
Полустанок, на котором мы сошли с
электрички, назывался Слёмы — название я прочитала на неровной выгоревшей
вывеске посреди платформы. Мы спустились по разбитым ступенькам, причем отчим
подхватил мать на руки и даже мне попытался подать руку, но я спрыгнула на
хрусткий гравий прямо перед ним и едва не заплакала от боли в пятках. У
платформы нас ждала машина — травянисто-зеленый «козлик», и еще час или два мы
тряслись на жестких сиденьях.
Почему-то из моей памяти напрочь
стерлось название деревни, в самом центре которой, у магазина, шофер высадил
нас, пожал крепкую руку отчима и, подергав черные шишаки рычагов, взмел вверх
желтую пыль и укатил куда-то еще дальше. Деревня состояла из одной улицы в
двадцать домов, выстроившихся на крутом берегу сонной речки. Один дом мне
особенно бросился в глаза — у него были беленые стены и железная крыша. Он
гораздо больше остальных походил на деревенский дом в моем представлении. К
моему огорчению, «дед Михаил» жил не в нем. Пружинистой походкой спортсмена
отчим направился по деревенской пустынной улице к начинавшемуся за домами лесу.
Там, почти уже в лесу, нас встречал
низкий, словно нахмуренный, дом, черневший круглыми бревнами и ощетинившийся
паклей. Крыт он был соломенными матами, позеленевшими от времени и на вид
совершенно гнилыми. Отчим постучал сперва в дверь, а потом в небольшое
грязноватое оконце. Сначала ничего не было слышно. На секунду мне показалось,
что никто не ответит и я благополучно вернусь домой в Москву. И отлично проведу
время одна в квартире, пока молодожены будут нежиться на ялтинской гальке.
Но через пару вздохов моей матери
маленькая дверь отворилась, едва слышно скрипнув, и к нам вышел хозяин.
Едва я только взглянула на него, в
моей памяти всплыло прозвище, которое дал мне на полустанке отчим, — Угрюмец.
Это был широкоплечий, но не слишком высокий (по крайней мере, ниже отчима)
старик. Спутанные светлые, словно пыльные, волосы, окладистая борода с широкими
седыми прядями по краям рта.
Иногда память шутит со мной и
подсовывает мне Угрюмца в косоворотке с тесьмой на горловине и лаптях. И это
так веселит меня, что я пугаю окружающих беспричинным смехом. На деле он всегда
ходил в старых рубахах, потерявших цвет в многочисленных стирках, и в
утративших всякую форму синих спортивных штанах. Обувался то в резиновые
сапоги, то в солдатские высокие ботинки, а по двору и дому вовсе ходил босиком.
В общем-то, на вид это был бы самый
обыкновенный деревенский мужик, если бы не выражение его лица, из-за которого я
и передарила ему отчимово прозвище. Высокий лоб его был изрыт морщинами,
белесые брови нахмурены так, что небольших глаз почти не было видно.
Угрюмец поздоровался с отчимом за
руку, кивнул матери и пригласил нас в дом.
Наклоняясь под низкой притолокой —
это приходилось делать даже мне, я была довольно рослой для своих лет, — мы
прошли сначала в темные сени, обдавшие нас странными запахами, а потом в
единственную комнату, бóльшую часть которой занимала белая с рыжими
подпалинами печь. Сбоку стоял круглый стол, закрытый грязной вышитой скатертью,
несколько стульев с гнутыми спинками. За печкой приютилась железная кровать с
продавленной пружиной. Я споткнулась на пестром вязаном половике, тянувшемся от
порога через всю комнату, словно тропинка в зачарованном лесу.
— Девочка на кровати будет, — сказал
вдруг Угрюмец низким голосом, — а я в сенях, там лежанка.
— Это хорошо, — сказала мать и
испуганно оглянулась на отчима. Но тот только улыбнулся, широко, уверенно, так
что мать сразу успокоилась.
Он запихнул мой чемодан под кровать,
стиснул меня и маму и потащил нас гулять: по деревне, на реку, в лес. Я
давилась гневом и словами.
Ближе к вечеру мать разложила на
столе Угрюмца банки с тушенкой, сайрой, кабачковой икрой, сгущенкой,
трехкилограммовый мешок гречки, и еще что-то съестное. Одну банку с рыбой отчим
ловко открыл перочинным ножом, порезали специально привезенную колбасу, огурцы
и лук. Угрюмец достал откуда-то черную от сажи кастрюлю с картошкой в мундире.
Отчим — фляжку с коньяком и маленькие серебряные рюмочки, которые на эту фляжку
надевались, словно крышка. Но Угрюмец пить отказался, чем вызвал очередную
волну страха у матери (не запойный ли?). Отчим, однако, совсем не стушевался и
объяснил, что выпить рюмку обязательно надо, чтобы расслабиться и снять стресс,
а напиться таким наперстком все равно не выйдет. Отчим умел убеждать, но, когда
Угрюмец взял двумя пальцами маленькую рюмку и опрокинул ее себе куда-то в
бороду, мне показалось, что он сделал это скорее из-за больших испуганных глаз
матери, чем резонов отчима.
Выпив и поковырявшись в еде, они
стали собираться, мать порывисто обняла меня, пряча слезы, и долго рассыпалась
в благодарностях «Михаилу Н…чу» за доброту.
Тот же «козлик», что привез нас
сюда, забрал мать и отчима от магазина и увез куда-то в пыльный горизонт.
Мне показалось, что навсегда.
Память у меня совсем старая,
вытертая, как изношенная льняная простыня, на которой много лет спали,
отстирывали ее от потеков крови или мочи, кипятили в тазу с хлоркой, а потом
снова стелили на раскладной щелкающий диван и снова ложились, спали, любили
друг друга… В моей памяти есть и дыры, но по большей части она просто нежнее
и мягче рассказывает о моей жизни. Мягче, чем оно было на самом деле.
Я осталась одна в странном суровом
доме у самого леса. Угрюмец казался мне такой же частью окружающей обстановки,
как и высокий журавль колодца на пригорке у магазина, покосившийся штакетник с
остатками зеленой краски или белая громадина печи в комнате. Помню, что я его
совсем не боялась, — он просто мне не нравился, как не нравилось все здесь. Я
сидела на краю кровати, балансируя попой на жесткой раме, чтобы не свалиться в
пружинную утробу, и смотрела на лес через маленькое оконце. Лес тоже смотрел на
меня почти с тем же равнодушием.
Угрюмец убрал со стола продукты в
небольшой старый буфет, похожий на тот, что я видела в музее Чехова. Его
рассохшиеся дверцы закрылись с жалобным взвизгом. Я вздохнула. Мое горе не
оставляло вариантов: этот старик был назначен на роль моего тюремщика, я
представляла, как он станет заставлять меня работать, мыть грязный пол в его
комнате, к примеру, или носить воду из колодца, или готовить еду. Но Угрюмец
ничего этого не стал делать, просто ушел во двор и просидел на крыльце дома до
сумерек. Я достала из чемодана книжку (это была «Королева Марго» Дюма), легла
на кровать поверх покрывала и читала до тех пор, пока могла видеть буквы.
Мне кажется, что я слегка задремала
прямо над страницами, потому что вздрогнула, когда Угрюмец зашел в дом и,
щелкнув тугим выключателем, зажег свет. Лампочка, спускавшаяся на перекрученном
шнуре с деревянной балки на потолке, мигнула пару раз и засветилась ровным
желтым неярким светом.
Угрюмец повозился у печи и позвал:
— Иди вечерять, гостья.
Мне вдруг стало обидно, что он даже
имени моего не запомнил.
— Меня Маша зовут, — сказала я,
выбираясь из своего ложа и одергивая платье.
Угрюмец вздохнул и ничего не сказал
на это. Наверное, он умственно отсталый, подумала я.
Тем временем он поставил на стол все
ту же нечищеную картошку, лук, черный хлеб и растительное масло. Я с трудом
отколупала кожуру с самой маленькой картофелины и, едва не давясь, прожевала
ее, наблюдая, как Угрюмец сосредоточенно очищает свою, макает ее в налитое в
блюдце растительное масло, потом в соль и отправляет в рот. Пальцы у него
были… не очень чистые, вокруг ногтей скопилась черная грязь, а на длинных
фалангах золотились волоски.
— Спасибо, — сказала я, встала и
задвинула за собой стул.
— А чай? — Угрюмец удивленно поднял
лохматые брови и я впервые, кажется, увидела его глаза. Внимательные.
— Не буду, — ответила я и снова
плюхнулась на кровать с книжкой.
В это время прекрасного Ля Моля как
раз заключили в тюрьму, так что перипетии любви французской королевы волновали
меня гораздо сильнее, чем чай.
Но все-таки, пока чтение не
захватило меня совсем, я слышала, как Угрюмец, вздыхая, доел свой скудный ужин,
убрал со стола, погромыхав кастрюлями в печке и ушел в сени. Свет остался
гореть.
Я читала тогда запоем даже менее
захватывающие книги, поэтому когда я наконец решила прерваться, была уже
глубокая ночь. Оглядевшись, я увидела на противоположной стене маленькие ходики
с лаковым потрескавшимся циферблатом, стрелки которых показывали полночь. За
окном громко орали лягушки в речной осоке и свистела какая-то неизвестная мне
птица. За печкой скребла мышь…
У меня вдруг поджались пальцы на
ногах. Охвативший меня ужас был таким сильным, что холодом обдало даже мою
пригревшуюся в кровати спину. Я ощутила себя в чужом доме, на чужой кровати,
совсем в чужом месте. И все вокруг злилось на меня, словно я украла что-то,
взяла не свое. Мне представилось, как неведомые, никем не виданные чудовища
крадутся под окнами дома, намереваясь схватить меня. Они были сотканы из ночной
тьмы, шороха травы на ветру и поскрипывания рассохшейся ставни. Дрожа всем
телом, я сунула книгу под подушку, рывком, стараясь делать все как можно
быстрее, залезла под одеяло и едва не заревела от того, какой холодной
оказалась простыня. О том, чтобы встать и выключить свет, а потом дойти в
темноте до кровати, и речи идти не могло. Пытаясь согреться, я потерла одной
ногой о другую и вдруг услышала громкое шуршание прямо под кроватью. Переждав
новую волну ужаса, я взглянула на ходики — стрелки все так же показывали
полночь…
Это была ужасная ночь, сон то
одолевал меня, то выплевывал, чтобы поразить новым звуком — стуком по крыше,
глухим уханьем и аханьем в лесу, далеким конским ржанием, птичьим щелканьем и
коротким завываньем ветра в печной трубе.
Проснулась я от солнечного луча,
упрямо лезшего мне в глаза.
В комнате было жарко от летнего
солнца, которое просунуло свои лучи в окна и разложило на половике, дощатом
полу, на белой скатерти и на моем одеяле. Я посмотрела на стену с ходиками и
чуть не рассмеялась — они стояли. Я вылезла из-под одеяла и опустила босые ноги
на пол. Потом заглянула под кровать — там в клубах пыли лежал мой чемодан и
какие-то свертки. Никаких чудовищ!
На столе я обнаружила кружку молока
и кусок сероватого рыхлого хлеба на тарелке. Нехитрый завтрак был прикрыт
чистой тряпицей от мух. Я поняла, что ужасно голодна, и впилась в хлеб чуть ли
не с рычанием. Молоко мне тоже понравилось.
— А где Михаил?
Я повернулась к двери, откуда
раздался голос. По-свойски прислонясь бедром к косяку, там стояла молодая женщина.
Она смотрела на меня, растягивая в улыбке полные блестящие губы.
— Я не знаю, — ответила я, проглотив
еду. Я разом ощутила, как глупо выгляжу — босая, в мятом платье, которое так и
не сняла перед сном, лохматая и вдобавок с молочными усами над верхней губой.
— Я ему борща принесла, — сказала
женщина, демонстрируя мне нарядную эмалированную кастрюльку, которую держала в
руках. — А ты кто?
— Я — Маша…
— Маша, которая спит до обеда, —
насмешливо согласилась она. Кастрюлю с борщом она поставила в печь. — Ты смотри
не слупи все одна, Маша, ему оставь.
От возмущения я не нашлась, что
ответить, а она и ушла уже.
Я посмотрела ей вслед через окошко.
Она не оглядывалась, но отчего-то я сразу поняла, что она знает, что я смотрю
на нее. Так она вышагивала — крепко и красиво, как настоящая хозяйка этого
места.
Я допила молоко, вытерла рот и
посмотрела на кастрюльку в печи. Она была ярко-красная, вся в белых веселых
горохах. Словно мухомор. В закопченной Угрюмцевой печи, рядом с его черными
кастрюлями и чугунами, она выглядела как принцесса. И борщ наверняка словно
принц по сравнению с Угрюмцевой вареной картошкой. Я подошла к печи и осторожно
приподняла крышку. На бордовой поверхности борща плавали желтые кружки жира и
листик лаврушки. В животе у меня громко заурчало выпитое молоко, и я поскорее
закрыла крышку. В одиннадцать лет я совершенно ничего не понимала в наваристых
сытных горячих борщах!
Кое-как приведя себя в порядок, я
вышла на улицу. В глаза мне ударило солнце, заставив зажмуриться. Но тут же
ласково лизнуло мне щеки и лоб. Я попривыкла и огляделась. Все кругом было
залито солнцем: старый дом, заросли шиповника и крапивы у забора, давно не
кошенная трава, тонкая желтая тропинка к покосившейся калитке. Доски крыльца
под моими босыми ногами тоже были теплыми. Я пошевелила пальцами и быстро
сбежала по ступенькам на теплую землю и прохладную траву.
Тропинка заворачивала за дом, в
заросший сад, который всего через несколько метров становился настоящим лесом.
Еще вчера с матерью и отчимом мы разведали, что по этой тропинке можно выйти к
старым мосткам на берегу тихой речной заводи. К стене дома сзади, в самом
начале тропинки, был приколочен железный умывальник над ржавой бочкой, а дальше
кренился чуть набок туалетный домик. Я постучала ладонью по носику и, задержав
дыхание, плеснула себе в лицо холодной водой, которая немного отдавала
плесенью. Туалет я сочла еще более ужасным, чем умывальник.
Немного поколебавшись, я решила
пойти по тропинке в сад. И как только я ступила на нее, меня окружили звуки,
целый оркестр звуков! Шелестели листья на старых корявых яблонях, жужжали
какие-то насекомые, иногда пролетая над самым моим ухом и заставляя меня
испуганно втягивать голову в плечи. Свистели и чирикали в листве мелкие птицы,
отдаленно похожие на привычных городских воробьев. Сорока, сидевшая на коньке
крыши, застрекотала мне вслед — словно бранливая старуха. Я обернулась,
показала ей язык и пошла смелее. Пару раз крапиве удалось задеть мои голые
ноги, но я твердо решила не сдаваться. По пути мне встретился почти полностью
скрывшийся в траве чахлый кустик красной смородины с удивительно кислыми
мелкими ягодами, в одну секунду набившими мне оскомину. Но я все равно
просидела у куста на корточках довольно долго, срывая полупрозрачные ягоды,
набирая их в горсть и только потом, когда набиралось достаточно, запихивая их в
рот. Лицо кособочилось от кислоты, рот сводило, но остановилась я, только когда
в моей руке вместо ягоды — я точно помню, что потянулась за особенно спелой
гроздью! — не оказалось нечто мерзкое, удлиненное, коричневое, с множеством
отвратительных лапок и клещами на заднице. Я завизжала, вскочила и сбросила
мерзкую тварь с руки и долго еще всхлипывала и отряхивала руку, чтобы сбить
ощущение мерзости.
К тому же я поняла, что ела чужие
ягоды без спроса, что тут же заставило мои уши заалеть от стыда. По-хорошему,
мне надо было признаться Угрюмцу, что я украла его ягоды, а делать это мне
совершенно не хотелось. «Он и не заметит», — подумала я и огляделась. Совсем
недалеко от смородинового куста, тропинка раздваивалась. Точнее, там было три
новых тропинки, но одна из них совсем уж заросла колючками и крапивой, да и
вела в густые и темные даже в такой солнечный день заросли орешника, жимолости
и каких-то других неизвестных мне колючих кустов.
Тропка, которая поворачивала
направо, выходила из сада к неровным картофельным грядкам, а левая — спускалась
к реке. У развилки в траве лежал большой круглый камень, белый, щербатый, с
рыжими пятнами мха. «Не хватает только надписи», — подумала я, поскребя
холодную поверхность камня ногтем. Понятное дело, никакой надписи там не было,
да и выбор тропки для меня был очевиден. Я ухмыльнулась и сбежала к реке бегом,
наплевав на лопухи и крапиву, которые отхлестали меня по голым ногам. Речная
заводь была отгорожена от остального мира ветвями старой ивы, у корня которой
начинались шаткие мостки в реку. Вода здесь была зеленой и теплой. У берега
сновали стайки мальков, а к доскам и стеблям осоки прилеплялись маленькие
улитки с коричневыми остроконечными раковинами.
Доски мостков были темные от воды,
поскрипывали и пружинили под ногами. Немного поколебавшись, я сняла платье,
повесила его на высокие стебли травы и шагнула по мосткам к воде. Мостков
хватило шага на три. В конце они слегка просели под моим весом, и холодная вода
лизнула мои ступни. Прыгнуть, как хотела сначала, я все-таки не решилась.
Меня учили плавать в бассейне при
заводском оздоровительном комплексе. Голубой прозрачной воды, сильно пахнувшей
хлоркой, я не боялась. Здесь же вода была совсем другой. Темно-зеленая, с мелкими
крапинками яркой ряски, она пахла чем-то живым и мерзким, точно в ее непонятной
глубине меня поджидали, жадно выгибая скользкие тела и пощелкивая клещами,
тысячи коричневых уховерток. Немного постояв, посмотрев на реку, я села на
доски и опустила ноги. Ежась от холода, соскользнула в воду и, вздрагивая от
едва ощутимых, вкрадчивых прикосновений водорослей, поскорее постаралась
выплыть на стремнину, где вода была чище.
Вода толкнула меня в спину, когда я
перевернулась лицом к солнцу и сделала «звездочку». Я закрыла глаза. Речное
течение шелестело вокруг меня, подпихивало снизу. Солнечные лучи забирались под
закрытые веки и щипали глаза. Ветер сдувал жару. Я открыла глаза и снова
перевернулась на живот. Отсюда, со стремнины, было видно деревню, стоящую на
косогоре: неказистые дома в зарослях сирени и вишни, здание магазина, где вчера
высадил нас шофер, и тот красивый дом с белеными стенами. От магазина по
косогору к реке спускалась тропинка, которая заканчивалась у широких и крепких
мостков, на которых какая-то женщина полоскала белье.
Руки у нее были большие, круглые, у
плеч толщиной почти как у отчима. Когда она сворачивала белье, отжимая воду, на
ее лице появлялась злобное выражение, словно она сворачивала голову врагу.
Потом она бросала задушенное тельце пододеяльника или наволочки в корзину, и
оно громко шлепалось о другие трупы.
Я едва не захлебнулась, когда
женщина, словно что-то почувствовала, подняла взгляд и уставилась на меня,
близоруко щурясь. Потом она улыбнулась, махнула приветственно рукой, подхватила
из корзины новую жертву, встряхнула ее и решительно опустила в воду, потеряв ко
мне всякий интерес.
Я захватила побольше воздуха в
легкие, нырнула и через минуту была уже в Угрюмцевой заводи, под защитой ивовых
веток.
Выбравшись из воды, я натянула
платье прямо на мокрое тело, сняла и отжала трусы. Если повесить их на яблоню
поближе к дому, солнце их моментом высушит. В моем чемодане, завернутые во
фланелевую ночную рубашку, лежали пяток новеньких хлопковых трусов с тугими
резинками, еще даже ни разу не надеванных. Я закинула мокрые трусы на ветку и
вбежала в дом.
И едва не влетела лицом в широкую
грудь Угрюмца.
— Тишо, — сказал он. — Куда
летишь-то, егоза?
— Я не лечу,— сказала я, одергивая
короткий подол платья и чувствуя, как горят от неловкости уши.
Угрюмец кивнул на все еще стоящую в
печи красную кастрюлю с белыми горохами.
— Это Алена принесла?
— Она не представилась, — ответила я
довольно грубо и, осторожно обойдя хозяина, шмыгнула к своей кровати.
— Ты знаешь что, — сказал Угрюмец
мрачно, — пойди-тка вылей суп в уборную.
— Зачем? — От воспоминания о борще,
который теперь, конечно, совсем остыл, но ведь можно и разогреть, я даже и сама
смогла бы, если на электрической плитке, у меня громко квакнуло в животе.
— Вылей, — сказал Угрюмец еще
строже, — потом посудину сполосни и снеси Алене. Она в доме напротив магазина
живет.
— Если вы не хотите, я могу борщ
съесть, — сказала я, но Угрюмец не дал мне даже договорить.
— Пока снесешь, я картошки тебе
наварю с тушенкой, грузди есть соленые, не оголодаешь. А это — вылей!
Он зло зыркнул на меня из-под
белесых бровей и вышел из комнаты в сени.
— Ну наконец-то, — буркнула я себе
под нос и полезла под кровать за своим чемоданом. — А то смотрит и смотрит.
Глаз нехороший какой, словно колдовской. Вылить суп такой прекрасный, такой
наваристый, картошечка нежная, морковка ароматная, — бурчала я, натягивая сухие
трусы. — От лаврушечки дух такой, что до самого нутра доходит, а мяса, мяса-то
сколько. Придумал тоже, сказал тоже, вылить. Да я его враз сейчас схлебаю! — Я
рыскала по грязноватым Угрюмцевым кухонным полкам в поисках ложки. Кастюлька с
борщом манила меня так, что руки тряслись от голода. А может, и ну ее, ложку?
Руками, прямо ртом…
— Маша! — Угрюмец крикнул прямо мне
в ухо. — Выливай варево, говорю!
— Ага, — встрепенулась я, схватила
кастрюльку, крышку сняла, на стол ее бросила и бегом на улицу к деревянному
туалету. Вылила все и даже не глянула, вправду ли было в борще так много мяса.
Потом сбежала по тропинке к мосткам, на ходу тронув рукой холодный камень в
развилке тропинок, сорвала пучок травы, вытерла остатки развареной свеклы и
жира со стенок, ополоснула водой и только тогда пошла назад в дом уже спокойно.
И даже зверский голод как-то слегка поутих.
Угрюмец глянул одобрительно, когда
я, обувшись и пригладив волосы расческой, схватила кастрюльку и крышку и пошла
к калитке.
Деревня была пуста.
В тени заборов копошились куры, на
косогоре орала дурниной привязанная рыжая коза с раздутым выменем, над пыльной
дорогой с пронзительным писком проносились ласточки, но людей не было видно. Я
шла неспешно, осторожно заглядывая во дворы. В одном из них на растянутых
веревках сушились простыни, наволочки и белье огромных размеров.
На разбитых ступеньках закрытого
магазина сидела девочка лет семи.
— Здравствуй, — сказала я ей. —
Алена тут живет? — я кивнула на дом напротив магазина.
Она подняла на меня взгляд раскосых
глаз и улыбнулась. Личико у нее было узкое, остренькое. Пепельные волосы
обстрижены коротко и как-то неровно, клоками. На худых коленках — поджившие
ссадины со следами зеленки. Девочка ничего не ответила на мой вопрос, пожала
плечами и юркнула куда-то за магазин, в заросли ракитника, которые зашелестели
ей навстречу.
Я посмотрела на дом, открытые окна с
гипюровыми занавесками и горшками герани на подоконниках.
Штакетник, ограждавший аккуратно
окошенный палисадник, был выкрашен густо-зеленой краской. У крыльца из газона
торчал мухоморчик, сделанный из старой миски и пенька.
Я помялась у калитки с навешенным на
нее зеленым почтовым ящиком и белой цифрой номера дома — тринадцать. Звонка не
было, стучать тоже было некуда, и я никак не могла сообразить, как позвать
Алену. На мое счастье, она сама вышла откуда-то со двора, вытирая руки о
передник, увидела меня и махнула приветственно рукой:
— Что стоишь, как у праздника?
Щеколду там поверни и заходи.
И вошла в дом.
Я быстро открыла калитку, затворила
за собой и пошла за Аленой.
Она приостановилась на светлой
кухне, взяла у меня из рук кастрюльку и поставила в раковину, потом кивнула
мне, приглашая в комнаты. Та, что смотрела окнами на улицу, была самой большой
и светлой, и обстановка тут была почти совсем как у нас в городе.
Телевизор у окна на тонких
деревянных ножках, тахта, укрытая покрывалом с китайскими огурцами, на
письменном столе у окна большие часы с латунными развевающимися флагами и
фарфоровая девочка-фигуристка в центре вязанной крючком салфетки. Небольшой
шкаф с книгами и хрустальными рюмочками стоял в углу. Только на дощатом
крашеном полу расстилались, перекрещиваясь, пестрые узкие половички — словно
обозначая направления, по которым в комнате можно было ходить.
— Проходи, — сказала Алена. —
Присаживайся хоть вон на тахту.
Она поставила мне на колени огромную
белую тарелку, полную спелой, красивой, как с открытки, малины.
— Ешь, только насобирала, свежая.
— Спасибо, — сказала я вежливо.
Малина была сладкая, я давила ее языком и с наслаждением глотала ароматный сок
и мякоть.
— Ты только смотри, может и червяк
попасться, — сказала Алена чуть насмешливо.
Я остановилась с ягодой в руке, так
и не донеся ее до рта.
— Хочешь, телевизор посмотрим? Или,
может, книжку какую возьмешь почитать? У меня и дефицитные есть — вот хоть
Дюма, «Графиня де Монсоро». Читала?
Я помотала головой.
— Читаю «Королеву Марго»… Но скоро
закончу уже…
— Вот, — утвердительно кивнула
Алена. — Приходи, как закончишь. Здесь народ темный, ничем не интересуется,
тебе, городской, наверное, скучно…
— Нет, не скучно, — соврала я. — Я в
реке купалась.
Алена засмеялась.
— Река-то у нас своевольная, не
гляди, что на вид тихая.
Я отправила в рот последнюю ягоду,
поставила тарелку на тахту и встала. Мне отчего-то стало неловко.
— Я пойду. Спасибо. М-Михаил просил
передать спасибо за борщ.
— Ой, да не ври ты, — махнула на
меня Алена. — Знаю я, что вылил, поди, под кусты. Ты-то хоть попробовала?
— Д-да, — опять соврала я и
покраснела. — Очень вкусно. Я пойду.
— Иди, — сказала Алена. Ее лицо
вдруг погрустнело и как-то осунулось, так что мне ни с того ни с сего стало ее
жалко.
— Не любит меня Михаил, — вздохнула
она. — Я к нему со всей душой, со всей лаской, а он — нет. Живет бирюком, дом
грязью зарос. Хоть бы вот ты за ним присмотрела, да куда тебе, городская,
испугаешься небось белы рученьки-то замарать…
Из ее больших карих глаз выкатились
две крупные слезинки и побежали по щекам, оставляя на них мокрые дорожки.
Слезы меня совсем смутили, я
пробормотала что-то вроде прощания и выскочила из дома на крыльцо, споткнулась
о мухомор, едва не упала и выбежала за калитку.
Сначала и по дороге побежала, но
быстро запыхалась и перешла на шаг. Выходит, эта Алена в Угрюмца влюблена. Она
такая крепкая, совсем молодая, лет, может, двадцати. И красивая даже без
перманента и губной помады. А Угрюмец старый, некрасивый, как сморщенный гриб
какой-то. Да еще и подарки ее выливает. Разве такой должна быть история про
любовь?
В тот день да и в последующие я
вглядывалась в Угрюмца, пытаясь понять, чем же он так мил Алене. Он тоже
поглядывал на меня и хмурил брови.
Однажды — может быть, дня три или
четыре прошло — у меня уж и книжка про французскую королеву закончилась, я
спросила Угрюмца за ужином:
— Вы кем работаете?
Он как раз вареное яйцо чистил, а от
неожиданности даже остановился.
— В лесничестве…
— Лесником?
— Ну… да…
Его растерянный вид придал мне
бодрости.
— Зарабатываете, наверное, хорошо…
— Достаточно, — сказал он уже
тверже. — А ты, Маша, уж больно любопытна.
— А почему вы не женаты? Алена вон
какая хорошая…
— А ну замолчи, — прикрикнул он на
меня. — Не суй свой нос в чужой вопрос!
Взял яйцо и ушел к себе в сени
доедать, обиделся.
На следующий день зарядил дождь и
похолодало, так что мне пришлось достать со дна своего чемоданчика и фланелевую
ночнушку, и теплый свитер.
Делать мне было нечего, на улицу
носа не высунуть, и я маялась от скуки. В доме стояла сонная тишина, словно все
тут, внутри, прислушивалось к шелесту дождя по грязным окнам, стенам и крыше.
Перечитав пару раз начало «Королевы Марго» и особенно запомнившиеся места, я
поняла, что просто умру, если что-нибудь не придумаю.
В углу темных сеней, рядом с
топчаном, на котором спал Угрюмец, стояли рядком старые резиновые сапоги и
калоши с грязноватой малиновой подкладкой. Я всунула ноги в те, что показались
мне поменьше остальных, и сняла с двери огромный дождевик, который окружил меня
плотной стеной, словно палатка. Двигаться в таком виде было трудно, но зато это
было уже что-то интересное.
Дождь встретил меня запахом озона и
дробным стуком капель по капюшону плаща. Полы дождевика волочились по земле,
пригибая мокрую траву и цепляясь за репейник. А калитка, как назло, никак не
хотела открываться достаточно широко, чтобы я могла протиснуться в нее вместе
со своим «домом». Но я все-таки добилась своего и пошагала, медленно
переставляя ставшие тяжелыми от налипшей грязи калоши, вверх по размокшей
деревенской дороге.
Алена, увидев меня на пороге своего
дома, принялась хохотать так, что я даже собралась обидеться. Но она вовремя
заметила это, вытащила меня из моей скорлупы, усадила на кухне, напоила горячим
чаем с гречишным медом.
Потом мы пошли в уже знакомую мне
комнату, где Алена усадила меня на тахту и дала вожделенную «Графиню де
Монсоро» в руки.
— Только погоди читать, давай сперва
поболтаем или хоть вот телевизор посмотрим.
По телевизору показывали «Очевидное
— невероятное», так что мы успевали и болтать тоже. Я рассказывала Алене про
Москву, в которой она никогда не была, она восхищенно ахала и удивлялась самому
простому: как это люди в метро не задыхаются под землей или почему ветер не
валит дома-башни в четырнадцать этажей.
— Ох, а я-то совсем деревня, —
смеялась Алена, — нигде не бывала. Да от нас ведь и добраться куда-то не
просто. Автобус до Слем только от соседней деревни ходит, — она махнула рукой,
показывая направление, — километров пять до нее пешком придется или на
попутках.
Дождь за окном лил и лил, мы
болтали, снова пили чай и стали уже совсем-совсем подругами. Неясное
беспокойство, которое бывает, когда убегаешь гулять, не выучив уроки, заставило
меня глянуть в окно, на потемневшую уже, пустую улицу и закрытое здание магазина.
Под дождем на разбитых ступеньках,
там, где в свой первый день я видела серенькую девочку, сидел Угрюмец. Он был
без плаща и зонта, вымокший насквозь, так что его обычно лохматые волосы
облепили круглую голову.
Он, без сомнения, ждал меня, потому
что, несмотря на сумерки и дождь, я чувствовала на себе его пристальный взгляд.
— Я, наверное, пойду, — сказала я
Алене.
Она смотрела в окно на Угрюмца и
ничего не ответила.
В темноте, потому что не знала, где
у Алены на терраске выключатель, ощупью я нашла свой плащ и калоши, влезла во
все это, запихнув Аленину книгу за пазуху, чтобы не намокла, и вышла на улицу к
Угрюмцу.
Он поднялся мне навстречу молча и
пошел рядом, приноравливаясь к моей неуклюжей походке.
В тот вечер он почти не разговаривал
со мной, только внимательно смотрел исподлобья, так что уши у меня начинали
гореть, словно я сделала что-то плохое.
***
Книга, взятая у Алены, развлекла
меня на какое-то время, и, хотя по ночам за стенами дома по-прежнему
происходило что-то неведомое и страшное, под кроватью шуршало, за печкой
вздыхало тихо-тихо, я почти перестала обращать на эту отдельную от меня жизнь
внимание. Угрюмец и раньше разговаривал со мной мало, а тут и вовсе сделался
молчуном, и, если бы не захватившая меня история Дианы де Меридор и ее прекрасного
любовника, я бы раньше заметила, что что-то вокруг изменилось: что-то созревало
то ли на старых корявых яблонях в саду, то ли на кустах смородины, заросших
крапивой, то ли еще где-то дальше, в лесу за садом. Только иногда, когда в
полдень я сидела с книгой на мостках в Угрюмцевой заводи, болтала ногами в
теплой воде и изредка поднимала взгляд от строчек, я слышала смутный шепот,
словно река пыталась что-то сказать мне. Но французские приключения манили меня
сильнее, и я отмахивалась от голоса реки, как от комара, зудящего над ухом.
Дней через пять Угрюмец сказал мне,
когда вечером мы пили с ним чай со сгущенкой и белыми сухарями, что теперь
будет работать по ночам, а приходить под утро.
— Не забоишься одна?
Я пожала плечами: честно говоря,
большой разницы между тем, когда Угрюмец был дома, и тем, когда отсутствовал,
мне не было заметно.
И точно, первую ночь без него я
провела почти также, как и все предыдущие, — полночи читала, потом, уже едва
живая от усталости, выключила свет и в предрассветных серых сумерках упала на
кровать. Только во сне меня что-то дергало, словно в туманные сладкие видения,
навеянные чтением, пыталось прорваться нечто чужое и страшное.
Катастрофа произошла на следующий
день. Я сквозь пелену слез дочитывала сцену убийства прекрасного де Бюсси, и
ничто, даже землетрясение, казалось, не могло бы оторвать меня от страниц
книги. Но среди ночи все закончилось, я прочитала последние слова Шико и слово
«конец» и уткнулась мокрым носом в подушку. Я собиралась поплакать всласть, но
неожиданно в нос мне ударил отвратительный запах гнили. Я вскочила, отбросила
от себя, как мне казалось, источник вони. И только через пару минут, борясь с
тошнотой, поняла, что пахнет вовсе не подушка. Отвратительный запах втекал в
комнату из открытого окна, заполняя пространство клубами зеленого густого
тумана. Ветка яблони стукнула пару раз по подоконнику, словно предупреждая, а
потом вползла в комнату бесконечной извивающейся змеей.
Я взвизгнула от неожиданности и
швырнула в нее первым, что попалось под руку, — томиком Дюма.
Зеленая тварь издала тихий шелест,
отдаленно похожий на шум веток под ветром, подхватила книгу и утащила куда-то
за окно.
И только тут я услышала, словно
разом вылетели из моих ушей неизвестно кем заткнутые пробки, какофонию звуков
за стенами Угрюмцева дома. Шумела река, стуча медленной, но настойчивой волной
в мостки, оглушительно квакали лягушки в заводи, свистели иволги в кронах
яблонь, ухали совы, стонала пустельга, по стенам дома стучали ветви, по крыше
дробно цокали маленькие копытца, где-то в отдалении раздавалось лисье тявканье,
и ему вторило глухое ворчание какого-то огромного зверя.
Я сжалась на кровати, боясь даже
пошевелиться от ужаса, и, безусловно, просидела бы так до самого утра, как
вдруг старые ходики на стене, которые постоянно показывали полночь, заскрипели
натужно, словно кто-то силой проворачивал заржавевшие шестеренки, дернули
маленьким маятником в виде еловой шишки и пошли, издавая оглушительное тиканье.
Меня это словно подбросило! И раньше
я с тоской думала, как хорошо и спокойно провела бы это лето, если бы мама
оставила меня в московской квартире под присмотром соседки тети Поли, а теперь
и вовсе в моей голове словно надувной шарик лопнул — домой! домой! Нельзя тут
оставаться!
Я вскочила и, уже не обращая внимания
на запахи, ползучие ветки и прочие чудеса, достала из-под кровати свой
чемоданчик, вытащила из кармашка куртки, который, единственный во всей моей
одежде, застегивался на «молнию», три рубля, которые мама положила туда «на
всякий случай!». При этом она так выделяла голосом слово «всякий», что ясно
было, что всей душой она надеется, что никакого такого случая не произойдет. Я
согласна кивала, словно это было в моих силах — предотвращение таких «всяких
случаев». И теперь я ясно осознала, что всякий случай — вот он, наступил,
неумолимый и страшный. Трясущимися руками я вытащила трешку и зажала в кулаке.
Потом обернулась — на столе, уже почти полностью оплетенном ветвями яблони и
крушины, сидела большая серая крыса и смотрела на меня, слегка склонив голову
набок. Под столом громко пыхтели ежи. Я зажмурилась, закричала и ринулась в то
окно, что было рядом с моей кроватью и выходило на деревенскую улицу.
Как только оборачиваешься к
опасности спиной, тотчас кажется, что она тебя вот-вот догонит, схватит за трусы
и схлопнет неведомые челюсти. За мной гнались ежи, крысы, сошедшие с ума яблони
и прочая нечисть, так что выдохнула я только у дома Алены.
Фонарь у дома не горел, окна тоже
были темными, строго задернутыми тюлевыми занавесками. Я дернула щеколду, но
она, которая, я точно знала, открывалась легко, густо смазанная солидолом, в
этот раз уперлась, словно вросшая в доски калитки.
— Алена! — крикнула я. — Алена!
— Шуууууу… — эхом ответило мне
страшное, от которого я едва убежала и на которое не смела теперь обернуться.
Дом Алены молчал, словно
заколдованный замок, из которого убежала принцесса. Его окна смотрели теперь не
строго, а мертво. Так что я живо представила, что посреди самой большой комнаты
стоит гроб, обложенный белыми лилиями, и в нем, бледная и с накрашенными
губами, словно Наталья Варлей в знаменитом фильме, лежит Алена. Лежит и смотрит
в потолок невидящими, стеклянными глазами.
Я дернула калитку в последний раз и
побежала дальше по дороге. В ту сторону, где должна была через пять километров
быть соседняя деревня, а в ней — автобус до Слем.
Грунтовая дорога словно подгоняла
меня, подпрыгивали под пятку кочки, толкал в спину ветер, клонились в сторону
высокие травы на обочинах. Но все-таки я скоро устала бежать, пошла шагом, а
потом и вовсе поплелась, стараясь не слишком пугаться шорохов и звуков, которые
окружали меня.
Где-то впереди смутно виднелись огни
той самой «соседней» деревни, названия которой я или не запомнила, или вовсе не
знала.
Надо мной раскинулось огромное
темно-синее до черноты небо, густо усыпанное звездами: крупные мигали белым и
желтым, успокаивали, мелкие собирались в стайки и шушукались, одна вдруг
шваркнула яркой полоской поперек неба — я не успела загадать желания.
Я сильно устала. Страх, который
прогнал меня из дома Угрюмца, теперь отступил, и я думала уже о крысе на столе,
о пропавшей в яблоневых зарослях книге, о мертвом доме Алены как-то
отстраненно, словно бы вспоминала виденный фильм или прочитанную книгу.
Я, наверное, так и упала бы прямо на
дорогу и уснула, но в тот самый момент, когда я почти перестала различать в
темноте свои собственные ноги в грязных сандалиях, перестала понимать, закрыты
у меня глаза или открыты, откуда-то издали накатил сначала тихий, а потом все
громче и ближе, пугающий рокот.
Я проснулась, огляделась в новом
испуге и через секунду увидела на дороге позади себя свет фар. Сразу стало
спокойнее. Огромные рычащие звери со светящимися круглыми глазами были мне не
страшны. Я сошла в траву на обочине и помахала вытянутой рукой, как иногда делала
мама в Москве, если мы опаздывали в театр или кино.
Секунду я простояла, ничего не видя
от желтого света, залившего мне глаза, а потом трактор остановился рядом,
возвышаясь над дорогой, словно динозавр. Дверца открылась, и я увидела водителя
— в синем рабочем комбинезоне и картузе, низко надвинутом на глаза.
Схватившись за блестящий поручень, я
не без труда, но все же забралась по высоким ступенькам в кабину и села на
сиденье рядом с водителем.
— Мне… туда, — я махнула рукой с
зажатой в кулаке трешкой, — до автобуса.
Тракторист молча кивнул, наклонился
через меня, так что запах табака и пота от его спецовки ударил мне в ноздри,
захлопнул дверь и дернул рычаг с круглым черным набалдашником. Мотор взревел,
кабина заходила ходуном, так что мне пришлось изо всех сил вцепиться в
дерматиновую обивку сиденья, и мы помчали.
Это было совсем не похоже на поездку
в автомобиле — дикий зверь, которого мы оседлали, требовал постоянной
бдительности. Чуть зазеваешься, или сон сморит тебя, как он подскакивает на
какой-нибудь особенной кочке, вскидывается так, что в то же мгновение
подскакиваешь и ты, хватаешься за то, что попало под руки, и смотришь во все
глаза на кусок освещенной дороги с травой и лужами между глубоких колей.
Эта непростая езда доконала меня за
несколько минут, и я уснула, упав головой на плечо тракториста, вдыхая
успокаивающий запах его спецовки.
Проснулась я только тогда, когда
сквозь тяжелый усталый сон почувствовала, что мотор трактора умолк и мы
остановились.
Фары выхватывали впереди стену травы,
словно мы доехали до того места, где все дороги заканчиваются. Кругом, куда бы
я ни взглянула, был лес. Огромные ели протягивали колючие лапы, опутанные
густой паутиной, березы дрожали листочками на ветру, где-то чуть в отдалении
поскрипывали высокие сосны. Что-то шуршало и шушукалось внизу, в густом
подлеске. Но самым главным был запах — густой, влажный запах перегнивающей
листвы, древесной трухи и хвои.
— Да нет же! — сказала я
трактористу. — Мне надо к автобусу, чтобы в Слемы…
Для пущей убедительности я протянула
ему кулак с трешкой и разжала пальцы.
На моей ладони лежал яблоневый лист,
страшно смятый, с коричневыми пятнышками болезни и свернутой набок ножкой.
Я подняла взгляд — и на меня из-под
серой суконной кепки глянули нечеловеческие желтые глаза и заросшая шерстью
морда. Из отверстой звериной пасти пахнуло псиной и смрадом, а с длинного
красного языка, свесившегося между желтоватых клыков, слюна капнула прямо мне
на колени.
Сдавленно пискнув, я вывалилась из
кабины и побежала, не разбирая дороги, и даже не удивившись тому, как легко мне
было бежать. Словно расступались передо мной лохматые ели, орешник убирал с
моего пути склоненные гибкие ветви, и густая трава раздвигалась под ногами,
открывая почти ровную лесную тропку.
Тем не менее я скоро выбилась из сил
и сначала пошла шагом, а потом и вовсе остановилась. Кругом было совсем темно и
тихо. Сквозь густую крону ветвей надо мной не было видно ни луны, ни звезд. Не
было слышно птиц, шелеста травы, скрипа стволов. Лес спал и словно говорил мне:
«Время спать, а не бегать». Я опустилась на мягкую моховую подушку под кустом
ракиты и тотчас уснула.
***
Не бывало ли у вас такого, что то,
что долгое время пугало, казалось чужим и непонятным, вдруг в один миг, словно
по волшебству, становится таким ясным и почти родным, что можно только
удивляться, чего же ты не понимал и не любил это раньше?
Я спала на постели из мха так
сладко, как не спала никогда до этого. Сквозь сон мне слышался рокот барабанов,
свист дудок и щелканье трещоток — все это вместе складывалось в музыку, мелодия
которой казалась мне удивительно знакомой и прекрасной. Когда я открыла глаза,
вокруг меня сияли огни: ласковые, зеленые и желтые, похожие на солнечные блики
на густой листве в ясный летний день. Моя моховая постель оказалась на самом
краю поляны, посреди которой трещал и сыпал искрами высокий костер. Вокруг него
метался, подпрыгивал и кружился веселый хоровод. Трум-трум-трум — стучали ветви
о стволы. Меня подхватили за руки, втащили в самую толпу, и я запрыгала и
закружилась вместе со всеми. Серенькая девочка подмигнула мне и засмеялась,
когда танец столкнул нас; тракторист в синей спецовке, толстая тетка, что
стирала белье на реке, — все были здесь, и все кивали мне, как старой знакомой,
и улыбались. Сделав пару кругов вокруг костра, я поняла, что жду чего-то еще.
Чего-то или кого-то… Здесь нет Угрюмца, поняла я, но он совершенно точно без
сомнения должен быть здесь!
Я остановилась, оглядываясь по
сторонам, и мои веселые спутники, словно угадав настроение, остановились тоже.
Чудесная музыка вмиг сделалась
глуше, ритм зазвучал яснее, меня легонько подтолкнули к костру и я вдруг
поняла, что должна прыгнуть.
Костер был высокий, языки пламени
взметались порой выше моего роста.
Неужели я должна? В испуге я
оглянулась. Серая крыса утвердительно кивнула.
— Прыгай! Прыгай! Прыгай! — звучало
теперь в стуке барабанов.
Я отступила от костра на пару шагов
для разбега, скинула ставшие совсем уж грязными сандалии, вдохнула побольше
воздуха, как перед прыжком в реку, и — прыгнула.
Сначала сердце у меня замерло от
страха, а потом полетело, полетело, подхваченное теплой волной воздуха, как
августовская пушинка, которую непременно надо поймать в кулак, нашептать ей
свое желание и снова пустить по ветру.
Стена огня раздвинулась под моими
поджатыми ногами, пропуская меня вперед, навстречу чему-то долгожданному и в то
же время новому.
Я думала, что по ту сторону огня
просто упаду на землю ничком, ушибусь, наверное, но это было ничего, не так
страшно, как угодить в огонь. Но там меня подхватили сильные и знакомые руки.
— Угрюмец, — радостно прошептала я,
встречаясь с ним взглядом. Это был, без сомнения, он, мой неприветливый хозяин,
но как же он изменился! Его глаза сияли, лицо, озаренное широкой улыбкой,
обрамляли вьющиеся волосы, словно золотая и серебряная корона.
Он опустил меня на землю и сказал
так ласково, что сердце у меня сжалось от счастья:
— Я ждал тебя, Маша.
Я подала ему руку, и мы вновь
побежали вокруг костра, закружились в сумасшедшем и счастливом лесном танце.
Постепенно костер стал гаснуть,
выбрасывая в начавшее светлеть небо все больше красных искр. Музыка стала тише,
Угрюмец, которого я держала за руку, все больше пригибался к земле, обрастал
шерстью, хотя все так же улыбался мне, когда я смотрела на него.
Я не заметила, как барабаны и дудки
смолкли совсем, и в наступившей тишине стали отчетливо слышны только шум ветвей
наверху, потрескивание углей в догорающем костре и сопение Угрюмца. Все
остальные танцующие постепенно растворились в предрассветных сумерках. И тогда
из-за самой высокой и толстой сосны вышла Алена.
Она была совершенно голая, с
распущенными густыми волосами, которые спускались почти до земли. Гордо и
властно задрав круглый подбородок, она подходила к нам с Угрюмцем, отчего мое
сердце стучало все громче и громче.
Алена шла, выставив вперед высокую
грудь, ничуть не стесняясь наготы, а наоборот, словно радуясь ей, словно она
была ее главным оружием. Действительно, она была очень красива. Талия у нее
была тонкая, а бедра крутые, словно у глиняной крынки для молока.
Рыжая поросль между ног вилась
наглыми кудряшками, а в каждый сосок — выпуклый и розовый — впилось по
огромному, с мою руку толщиной, черному ужу с желтыми яркими пятнами у головы.
Они обвили своими телами талию Алены, а их хвосты оплетали ее бедра. Ужи сосали
молоко так жадно, что оно текло мимо, прямо по животу и ногам, отчего
прекрасное тело блестело в лучах восходящего солнца, словно бронза.
Алена сделала шаг и другой и
остановилась у самого костра, который уже почти совсем погас. Я, наоборот, напуганная,
отступила назад, пока не наткнулась спиной на что-то мягкое и теплое. Быстро
оглянувшись, я поняла, что это Урюмец поднялся на задние лапы и стоит теперь,
возвышаясь и надо мной, и над Аленой, и над всей поляной, наклонив лобастую
голову и оскалив пасть.
— Уходи! — крикнула я Алене,
загораживая собой Угрюмца. Ее ужи оторвались от молока, повернули ко мне
треугольные головы и зашипели, дергая раздвоенными языками.
Угрюмец позади меня глухо заворчал,
и я почувствовала спиной, как глубоко в его груди рождается этот рык.
Алена подняла руку, и ее змеи
умолкли.
— Это ты должна уйти. Он мой! —
сказала мне Алена, улыбаясь, и в ее улыбке я увидела свою смерть.
Рычание Угрюмца стало громче, я
потерлась затылком о его шерсть.
— Она не может перепрыгнуть через
костер! — догадалась я и повернулась к Угрюмцу. — Она боится!
Он опустился на передние лапы и
ткнул меня в плечо большим носом, соглашаясь. Тогда я обняла его за шею, влезла
на него верхом и беззвучно выдохнула в мокрую от росы, пахнущую хвоей шерсть:
«Вези меня к реке».
Угрюмец кивнул большой головой,
последний раз глянул на стоящую у костра Алену и пошел, словно поплыл огромный
корабль, раздвигая носом густой подлесок, словно волны. От росы я скоро вымокла
насквозь, но от Угрюмца шло тепло, я вжималась в его спину и согревалась.
По реке стлались клочья тумана, она
была тут мельче и медленней, чем в деревне, но я все равно ее узнала. Угрюмец
прилег на берегу, и я соскользнула с его спины в теплую воду.
Вода приняла меня в свои объятья,
обещая защиту и покой. Нырнув поглубже, я открыла глаза. Река была зелена,
темна и текуча, тут же зашептала мне в уши, заблестела спинками рыб на дне, но
я оттолкнулась от нее ногами и вынырнула из воды.
Угрюмец стоял на берегу и смотрел на
меня.
«Идем со мной». Я плеснула руками по
воде. Звук был, словно рыба играет на заре.
«Не могу. Скоро огонь погаснет».
Угрюмец наклонил голову и сделал пару глотков. Сверкающие капли стекали с его
морды.
«Тогда я тоже останусь». Особой
надежды не было, но я должна была попытаться.
Угрюмец покачал головой. «Плыви
вверх. Плыви домой».
Река дернула меня за ногу, но я
никак не могла решиться. Мои ресницы слиплись от речной воды и слез, но я все
смотрела и смотрела на Угрюмца, до тех пор, пока он не потянул носом воздух,
тяжело поднялся и скрылся в лесу.
«Пора».
Река снова начала меня торопить,
дергая вниз, и я, набрав воздуха в легкие, нырнула и поплыла против течения,
вверх, как велел Угрюмец.
Вода не мешала мне — я словно
слилась с ней, мне не нужно было всплывать на поверхность, чтобы глотнуть
воздуха, руки и ноги мои стали длинными и зелеными, словно водоросли, я пила
реку, питалась рекой, и в конце концов, когда наверху, на поверхности, уже
заблестевшей солнечными бликами, показались мостки Угрюмцевой заводи, мне не
захотелось вылезать.
Но река вытолкнула меня ласково и
сильно, и мне пришлось вылезти на мокрые мостки, вздрагивая от неприятного
ощущения прилипшей к телу рубахи. По тропинке я проскользнула в дом, но в
комнату заходить не стала, остановилась в темных сенях, пропитанных Угрюмцевым
запахом, и, немного постояв, дав воде стечь с меня прямо на пол, нырнула в его
постель.
***
Через неделю, когда ночи стали уже
совсем холодными, за мной приехали мать и отчим.
Я встретила их горячим чаем со
смородиновым листом и медом, который в темном липовом бочажке хранился у
Угрюмца на леднике.
— Ух ты, вкуснотища! — восхитился
отчим. Он еще больше загорел и улыбался еще шире. Мама тоже выглядела
отдохнувшей, и совсем-совсем счастливой, и самую чуточку виноватой.
— Как ты тут? — спросила она,
оглядывая меня тревожным взглядом. — Вытянулась, повзрослела…
Я подлила ей свежего чая и
улыбнулась.
Угрюмец больше не появился в доме
после той ночи в лесу.
Я провалялась в забытье в его
постели до самого вечера и на закате поняла, что заболела. Рубашка на мне
высохла, но между ног все равно было мокро. Я потрогала себя и увидела, что
пальцы вымазаны кровью.
Конечно, я уже знала о менструации.
Мать пыталась мне рассказать еще в прошлом году, краснея и пытаясь обойтись
намеками и иносказаниями. Но еще до этого все в подробностях мне рассказали
одноклассницы. Лена Перевезенцева весь прошлый учебный год раз в месяц
отпрашивалась с уроков физкультуры под предлогом «плохого самочувствия».
Но в тот момент, погруженная в горе
от потери Угрюмца, словно разом растеряв все, что знала о мире раньше, я
испугалась, подумав, что умираю, и горько расплакалась.
Когда я решилась подняться, были уже
сумерки и сени тонули в темноте. Я осторожно, пошатываясь от слабости, вышла во
двор, думая пойти к реке и вымыться. Яблони слегка шелестели листочками в
темноте и время от времени с глухим стуком сбрасывали на землю лишние плоды.
Смородины было почти не видно в густой траве, и все остальное: купол ветвей над
головой, расходящаяся натрое тропинка с камнем — выглядело каким-то серым. Я
немного постояла у камня, глядя на заросший путь в лес. Потом все-таки решилась
и пошла туда, совершенно точно уверенная, что тропинка, по которой я так ни
разу и не ходила за все лето, приведет меня куда нужно.
Так оно и было, через некоторое
время я вышла на темную, едва видную в неярком свете звезд поляну с большим
костровищем посередине. Я ступила босыми ногами в золу и почувствовала слабый
след тепла. В самой середине, там, где остались большие угли, этот след был
ощутим сильнее, и он убедил меня, что с Угрюмцем все будет хорошо, даже если я
больше никогда его не увижу. Он ушел в лес, и теперь нужно было только совсем
немного помочь ему, что-то сделать, защитить его от Алениного колдовства.
Я стояла в остывшем костре, закрыв
глаза, и слушала вчерашнюю музыку. Она осталась во мне, в моей голове, в моих
костях и крови, что медленно стекала у меня по ногам и смешивалась с золой.
Я вернулась в дом, уже ничего не
боясь. В руках я принесла уголь из остывающего костра, разожгла его в Урюмцевой
печи и под самое утро, когда тишина стояла такая, что слышно было только мое
дыхание и стук моего ревнивого сердца, я схватила горящую головешку и пошла к
дому напротив магазина.
Он стоял покинутый и замерший,
словно от страха, но я точно знала, что, если не сделаю то, что задумала, Алена
непременно вернется в него, как лягушка в оставленную шкурку, и вытянет Угрюмца
из леса снова. Поэтому я открыла калитку — щеколда подалась легко, словно
признала поражение без боя, вошла во двор и кинула горящий уголь в приоткрытую
форточку. Какое-то время я слушала, как поскрипывают от огня тюлевые занавески,
а когда пламя занялось хорошенько, загудело так, что уже не погасло бы, не
насытившись, я сбежала по крутой тропинке на деревенские мостки и нырнула в
реку.
Пару дней после того я еще болела, а
потом все прошло, я снова нарядилась в ситцевое платье и гольфы. Только
сандалии мои сгинули где-то в лесу, поэтому пришлось ходить в кедах.
— А где же Михаил? — спросил отчим
обеспокоенно. — Нам ехать пора, а как-то нехорошо не попрощавшись…
— Он на работе, — сказала я. — В
лесничестве. Там сейчас много работы, так что его не нужно ждать, я уже с ним
попрощалась.
Я действительно уже давно собрала
свой чемоданчик. В томик Дюма я вложила смятый яблоневый лист, думала сохранить
на память, но он, конечно же, куда-то потом потерялся…
У магазина нас ждал все тот же
«козлик» с тем же самым шофером. Он курил, присев на ступеньки и то покачивая
головой, то прицокивая языком — словно споря с самим собой в мыслях.
— Хорошо еще, что на соседние дома
не перекинулось, — сказал он нам, словно продолжая начатый разговор.
Мать оглянулась, со вздохом
посмотрев на остатки дома Алены.
— А такой красивый домик был, словно
картинка.
«Теперь тоже картинка, — подумала я.
— Только из другой книжки, про войну».
Дом Алены сгорел почти дотла, только
остовы стен скалились на меня, как гнилые старушечьи зубы.
— Куда же жильцы-то делись? Успеют
ли построиться до зимы? — деловито спросил шофера отчим.
— Лесхоз, должно быть, поможет, а
как же… — неуверенно ответил тот. — Ну, поедем, ни что?
— Поехали! — отчим помог забраться
на заднее сиденье мне и маме, сам лихо плюхнулся на переднее и тут же обернулся
ко мне: — Знаешь, мы там тебе из Ялты подарок привезли. Магнитофон, кассетник.
Клевая вещь!
Мать махнула на него рукой:
— Ну чего ты, хотели же сюрпризом!
— Не утерпел, — с притворным
сожалением ответил он и рассмеялся.
И мама рассмеялась тоже. И я.
— А ты и правда изменилась,
Маруська, — подмигнул отчим, когда смех угомонился. — Теперь совсем не угрюмец.
— Да, — я кивнула головой и
посмотрела в окно, на удаляющийся, постепенно сливающийся с горизонтом синий
лес. — Я совсем не он.