Из набросков к воспоминаниям. Публикация Юрия Смелянского и Элеоноры Смелянской
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2016
Людмила
Татьяничева (1915–1980) — известный уральский и советский поэт, автор
множества стихотворных книг. Была ответственным секретарем Челябинской
областной писательской организации (1943–1953), секретарем правления СП РСФСР
(1965–1975). Многие годы оставалась постоянным автором журнала «Урал», на
страницах которого и после ее кончины продолжали публиковаться материалы из ее
литературного наследия. Дневники свердловского периода (1929–1931) печатались в
январском номере журнала за
Родилась я в декабре 1915 года в городе Ардатове нынешней Мордовской автономной республики. Городок этот едва насчитывал три тысячи жителей, по преимуществу занимавшихся мелкой торговлей и ремеслами. По четвергам здесь бывали базары, на которые съезжалась мордва из окрестных сел и деревень. /…/
Улочки сбегались к реке Алатырь. После купания с трудом поднимались по глинистым тропам, очень скользким после дождя. Я носила воду в маленьком ведерке (расстояние — полкилометра в гору), помогала тете Наташе, она брала меня полоскать белье. Запомнились зимние проруби. Спустя десятилетия они отозвались в стихотворении «Плачущие руки».
Дом наш был деревянный старый. Пахло хлебом. Этот запах был устойчивым. Его не вытеснили даже годы безхлебья. В доме сперва была одна большая комната и отгорожена одна маленькая. Тут и печка-голландка, и подтопок, лавки по стенам, стол. Внутри дома штукатурка оклеена обоями. Уже потом, когда подросли дети, разгородили избу, выделили две спаленки — светлую и темнушку, и кухню сделали отдельную.
Во дворе — колодец (хороший, глубокий). Погреб, конюшня и таинственный сарай (там жили черти и привидения). Часть двора под овощами.
В сад вела калитка. Направо жасмин, налево вишня, несколько кустов одичалых роз, белая гвоздика. Сирень вдоль забора. В сердечках цветов всегда были сердитые пчелы, может, поэтому я не люблю рвать цветы.
Сад 6 соток — уютный, тесный от деревьев. Яблонь 6, вишневых деревьев — 30. В урожайный год — 8 пудов вишни. Варенье варили в саду. Ягоды сушили на крыше.
В конце сада была банька. Топилась по-черному. Я боялась мыться в бане: было очень жарко. И вода казалась кипятковой. Родные мои не знали, что у меня порок сердца, — об этом я узнала уже в Свердловске, — поэтому не понимали, из-за чего мне так плохо в жаркой бане, принимали это за детский каприз. /…/
Зимой держали учащихся на квартире — нахлебников. 5 рублей в месяц со стола. И стирали на них. В доме всегда было полно народа.
Жизнь в
Ардатове провинциальная, все знали друг друга. Интеллигенции было мало. Зимой —
катание на ледянках, каток, танцы в народном доме, кинематограф. Летом —
катание на лодках (уезжали на
Иногда к нам приходили гости. Пели старинные песни — «Тройку», «Ямщика», «Утес», «Когда б имел златые горы», о Стеньке Разине. У мамы был слабый голос, а дядя Ваня и особенно тетя Надя (очень красивая, статная, с длинными тяжелыми косами‚ большие серые глаза) — певунья‚ хорошо играла на гитаре. Она была дочкой разорившегося помещика Волженского. Пели стройно, красиво. /…/
Моя мама была домашней учительницей в семье лесничего Нальдентета (немца). Подготовила в лицей двух мальчиков. Вместе с ними уехала в Казань. Потом несколько лет работала телефонисткой на телефонной станции. Вместе с нею работала Тоня Верхорубова. Мама жила у них в доме.
Мама была среднего роста, хороший цвет лица, волосы каштановые, глаза черные, живой, веселый характер. В 1913–1914 годах познакомилась с моим отцом — Константином Андреевичем Татьяничевым — сыном мелкого чиновника. Он в ту пору был студентом медицинского факультета Казанского университета. Они горячо полюбили друг друга. Уже впоследствии, девушкой, я читала письма отца, адресованные матери, полные нежности и заботы. Отец продолжал учиться в Казани, а мама перед родами в 1915 году переехала в Ардатов. Я отца совсем не помню, он умер, когда мне было около трех лет.
Одно из ярких воспоминаний — кувшинный изюм. И чтение мне вслух «Золотого слова» — толстой книги с картинками. Сказки рассказывать было некому, бабушка их мало знала, а мама всегда была занята. Поэтому мне пришлось перейти на самообслуживание, придумывать сказки и страшные истории с хорошим концом. Если не придумывалось хорошего конца, я откладывала на завтра. Многосерийность возникла задолго до телевидения. Кстати, и сны мне всю жизнь снились многосерийные, с продолжением и повторным просмотром. /…/
Зимой я любила кататься на салазках и ледянках. Ледянки были разные — круглые (покрытое ледяной коркой решето) и блинообразные, просторные, как ладьи. Ледянки были предметом гордости. За ними тщательно ухаживали. Запомнилась грусть (именно грусть) длинных, медленно гаснущих весенних и летних вечеров. Взрослые разговоры на завалинках. Игра в догонялки. Ловля майских жуков. Потребность говорить в рифму возникла у меня очень рано. И сколько себя помню, — я всегда сочиняла стихи. /…/
Вечерами перед сном я долго не спала. И, лежа с закрытыми глазами, придумывала необыкновенные приключения, героями которых постоянно были мальчик и девочка. Они совершали необыкновенные подвиги, умирали и воскресали, перевоплощались в птиц и животных, жили в первобытных пещерах и в городах будущего. Засыпая, я старалась запомнить, на чем же остановилась, чтобы назавтра продолжать эту бесконечную повесть, автором и единственным исполнителем которой я была сама.
Игрушек у меня не было, да я их и не любила. Но однажды мамина подруга Шалимова привезла мне изумительную куклу — белокурую красавицу с закрывающимися глазами. Как только мои глаза встретились с кротким неподвижным взглядом, я влюбилась в нее сразу и надолго. Я поняла, что передо мною не просто кукла, а заколдованная принцесса. /…/
В голодные годы мама учительствовала в большом мордовском селе Хлыстовка, и мои детские воспоминания связаны главным образом с ним. В этом бедном мордовском селе мы жили с мамой несколько лет. Второй раз мама поехала в Хлыстовку, когда мне было лет семь. /…/ Мы жили в школе — неуютном, холодном здании, стоящем неподалеку от церкви. В школе было три класса. Одна комната для учителей. Дети приходили в школу в лаптях, холщовых домотканых рубашках.
Комната, в которой мы жили, была отделена от класса тонкой дощатой переборкой. И, слыша, как мама объясняла школьникам урок, я вместе с ними усваивала премудрости букв и цифр. В семь лет я уже свободно читала и писала, а в восемь написала свое первое стихотворение, посвященное дню урожая. Первое стихотворение на мордовском языке.
Вокруг Хлыстовки конопляники. В них я входила, как в лес, без боязни заблудиться — тропки были отчетливыми, круто утоптанными.
Народный дом. Запах новых учебников. Тетради из серой бумаги. Какао и маисовая каша… Ребят кормили в школе. Кашу ели, от какао многие отказывались. Детская память сохраняет лишь самое стержневое. Хорошо помню даже смерть Владимира Ильича. Мама вела урок, когда пришли из сельсовета и сказали.
Большую часть своего времени я проводила в обществе тети Феклы Патяй, старой девы, окруженной ореолом таинственности, которая считалась лучшей плакальщицей в округе. Никто лучше нее не мог придумать плаканье-припевание по умершему, заговаривать болезни, никто не имел дара такого мудрого совета. Истовая христианская вера уживалась в ней с языческим знахарством. В молодости она совершила паломничество в Иерусалим. Высокая, костлявая, напоминающая Дон Кихота со старинной гравюры, — она вызывала во мне удивление, а иногда и страх. Зимними вечерами при жалком свете коптилки, когда мы оставались с ней вдвоем (а это бывало часто, так как моя мама все свое время отдавала общественной работе. Днем она учила детей, а по вечерам уходила в народный дом — учила грамоте взрослых, ставила спектакли, участвовала в работе кружков), — Фекла Патяй рассказывала мне необыкновенные истории из книги «Жития святых», и мне казалось, что она говорит о своих односельчанах, так просто и обыденно выглядели их подвиги. Или же (это бывало, когда в селе кто-либо умирал или собирался умереть), распустив свои тоненькие седые косички, она начинала импровизировать надгробный плач. Тень качалась из стороны в сторону, а я прижималась к стене, боясь пошелохнуться — такой страх охватывал меня в эти минуты… Свои плачи она сочиняла и репетировала при мне. Вои, траурные плачи она обновляла по своему усмотрению, использовала их как канву, украшая узорами своей фантазии… Она сочиняла их вслух, обновляла и дополняла, сообщая им убедительность и взволнованность, вплетала в них действительные имена, события и характеристику из жизни умершего… /…/ На моих глазах совершалось чудо творчества — и я это понимала, хотя мне было жутко порой слушать эти заунывные, хватающие за душу песни… Это была наша с Феклой тайна: моя мама ничего не знала об этом… Фекла Патяй очень любила меня и хотела, чтобы я была здорова и удачлива. Для этого она дарила наговоренные ладанки, а когда я заболевала, то тайком от матери врачевала своими средствами: протаскивала через дугу, поила с уголка, сбрызгивала святой водой. Она утверждала, что эта вода принесена ей с реки Иорзел.
Мое деревенское детство оборвалось со смертью матери. В 1926 году в Казани после операции умерла моя мама. И смерть ее, и пестрая суета большого города, и трудные моменты — все было, казалось, почти нереальным и как трудный сон… /…/
Ночью стук в
окно: телеграмма. Из Казани. «Грана тяжело больна. Выезжайте…» Этой же ночью
мы выехали. Полусонную, меня посадили в сани — до вокзала
Казань, большой пестрый город… Шамовская больница. С вокзала мы проехали прямо туда — толчея. Неразбериха… К маме нас не пустили…
Умерла мама от неудачной операции ехинококка печени (хирург оставил в теле металлический зажим).
Носилки с телом, накрытым простыней. Уже потом мне сказали, что это была она… Мы опоздали всего на два часа… Потом мы поднялись в палату, где она лежала. Женщины, ее соседки, угостили меня булками и конфетами. Подождали, когда я поем — очень была голодна, и рассказали, как мама меня ждала. Она оставила записку, написанную полуразборчивым почерком. Содержание помню плохо. Она наказала мне беречься домашних животных.
Я долго не могла понять, что мама умерла. Уехала она в Казань на своих ногах (последнее время ее часто мучили приступы боли, но она старалась не подавать вида и никогда не говорила со мной о болезни), обещала скоро вернуться.
Шумные кривые улицы Казани. Хождение по магазинам. Вишневый вязаный пушистый берет — мне. Маме — платье, тапочки, восковые цветы. Пронзительно страшное посещение морга. Из десяти трупов надо было отобрать мамин. Здесь исток моей нервной болезни, всех моих последующих депрессий… Ужас узнавания. Мамино — уже не мамино! лицо. Затвердевшее, пахнущее сыростью, тленом. Молодые и такие усталые руки… Мое письмо положили маме на грудь — под цветы.
Был холодный март, ветреный день. По тающему льду мы с тетей проводили, нет, отвезли ее одинокий гроб на широких розвальнях. Втроем — я, тетя да старый возница, татарин. Похоронили маму на Казанском кладбище. Могилка. Мерзлая рыжая глина. Ни креста, ни звездочки над головой. Только березка — кривенькая, должно быть, кривоножка. Повязала ее шарфиком — для памяти, чтобы по этой заметке найти потом мамину могилку. Возница: — Зачем шарфик? Птица его унесет, ветер сорвет… Лучше зарубку сделаем. Вот, смотри… Запомнила? — Уткнул шарфиком горло, похлопал по плечу… — Нишаво… Живи давай… Добрых людей шибко много…
Кожевникова (бабушкина сестра). Приглашение в Свердловск. Сборы в дорогу. С бабушкой в магазин. Отрез сатина на платье. Белая ткань в голубенькую клеточку. Сиротская корзинка… /…/
В Казани добралась до квартиры тети Кати — возлюбленной дяди Володи (папиного брата), работающего в ЧК и очень рано скончавшегося. Впервые увидела водопровод. Впервые ела кисель из кваса. Впервые жила у чужих. Кожевниковы возвращались с юга. Я ждала их приезда с понятной тревогой. Кто они? Что за люди?
Дорога Казань—Свердловск. Все время у окна. Издали, исподволь приглядываюсь к своим новым родителям. Ела застенчиво, мало. На остановке хотела набрать в чайник кипятка. Спрыгнула на замедлении, против хода поезда. Угодила на угольную кучу. Больно поранила коленки. Но кипятку все-таки набрала. И не заплакала. Константин Рафаилович посмотрел с интересом и уважением:
— Ишь ты какая…
/…/ Свердловск стал для меня не просто новой жизнью — новой эпохой.
Трудное знакомство с новой семьей, где преобладали старики: мать Константина Рафаиловича — Раиса Федоровна, родители Марии Александровны — Наталья Алексеевна и Александр Прокофьевич (по отцу и отцовой матери мой родной прадед). Патриархально-красивый старик с холодным, жестким характером.
Быстрее всего я смогла полюбить Константина Рафаиловича, стала называть его папой. А вот Марию Александровну долго не могла назвать мамой, — помнила свою родную, тосковала о ней.
Возвращение с вокзала по горбатой темной улице‚ одной из бесчисленных Загородных. Несчастье; Мария Александровна упала, ударилась лицом о камень, на какое-то время потеряла сознание. Я встала возле нее на колени, трясла за плечо и неожиданно для себя крикнула в отчаянии: — Мама, очнись, не умирай, мама!
С той поры слово «мама» как бы узаконилось.
В доме всегда были домашние работницы. Я помню Шуру и Нюру. Они носили воду, топили печи, убирали большую квартиру, ходили на базар за овощами. Ценные продукты покупала бабушка. И готовила тоже она. Не любила, когда кто-нибудь из нас толкался на кухне. Была шумлива, ворчлива, но отходчива, добра. Временами она «заболевала». От меня долго скрывали, что болезнь эта — очередной запой. Жизнь у нее сложилась трудно. Замуж выдали за вдовца, нелюбого и нелюбящего. Любимый жених Петя умер от жестокой простуды, провалившись в ледяную волжскую воду. В день его похорон была назначена свадьба — отнюдь не по случайному совпадению. С Александром Прокопьевичем часто ссорилась. Однажды, доведенная до белого каления его попреками и оскорблениями, она крикнула: «Был бы нож, зарезала бы тебя, окаянный!»
Я немедленно бросилась на кухню и принесла ей самый большой из кухонных ножей. Бабушка неожиданно рассмеялась и погладила меня по плечу: — За то, что сочувствуешь мне, спасибо. А убивать его не будем, пусть помрет своей смертью,— она у него будет лютая.
Прадед мой не простил мне этого порыва. Но однажды, незадолго до смерти, сказал:
— Из всех отпрысков моих ты одна только на меня и похожа, и нос, и глаза…
— И борода, — язвительно вставила я.
— И характер, — не обращая внимания на мою реплику, продолжил прадед.
А борода у него была роскошная, цыганская — черное серебро! И фамилия под стать — Анцыгин. Не любил, когда при нем говорили о цыганской крови, считал это для себя унизительным. И только после его смерти (умер от паралича, никогда никакими болезнями до этого не страдал) в семье заговорили о красавице цыганке, нарушившей российскую степенность рода.
Семейный уклад был весьма традиционным: обедали в 4 часа всей семьей. Вечером играли в преферанс, ходили в гости, в театр. Круг знакомых — в основном преподаватели: профессор Горев, Никитины, Семен Илларионович Воинов — великан и красавец, когда-то влюбленный в Марию Александровну. Пели песни, спорили, обсуждали события дня. Когда выяснилась и определилась моя тяга к поэзии, не обходилось ни одного застолья без моего участия. Просили почитать стихи или втягивали, зная мою непримиримость к старым порядкам, в спор. Но как только я поняла, что выполняю роль «вставного номера», стала избегать выхода «на люди». /…/
Константин Рафаилович был заядлым охотником. Охота, общение с природой были для него страстью ничуть не меньшей, чем физика, которой он посвятил жизнь.
Ежегодно — поездки на лодках по уральским рекам. Главным образом — Белой и Чусовой. Иногда Константин Рафаилович брал меня с собой на охоту. А однажды — в поездку по Чусовой. Поездка эта стала сказкой моей судьбы, одним из самых дорогих воспоминаний.
Урок мужества (выпала из лодки — Константин Рафаилович даже весел не подал — предоставил мне возможность добраться самостоятельно. — А если бы я стала тонуть? — Утонуть тебе я бы, конечно, не позволил!).
Урок выносливости… по 5–6 часов на веслах…
Уроки наблюдательности… Учил понимать окружающую природу, потому что без понимания не может быть любви.
Какой я была счастливой эти два месяца!
Смерть несколько раз метила в Константина Рафаиловича. Зверское ограбление. Полгода в больнице. Утрата памяти. И медленное ее восстановление. Потом — после гибели собаки Галки — обгорел у костра. И в 1938 году трагическая гибель под колесами трамвая. Нога забежала вперед…
В Свердловске я поступила учиться в школу первой ступени, в третий класс. Учительницу звали странно — Рипсима Алексеевна. /…/ Мы жили интересно: пионерская работа, разные кружки, стенгазета, сбор утильсырья, чтение, разговоры и споры о жизни, о литературе. В мою жизнь вошли новые дружбы и знакомства — Леля Попова, Алла Рапова, Люся Шверник, Абрам Тропп, Алеша Бажов. Пионервожатая Маруся Кузьминых.
На вопрос: кем быть? — ответила: — Поэтом!