Из потаенных дневников (1979–1980). Публикация А.А. Никоновой
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2016
Однажды солнечным
осенним днем 2013 года стол писателя Николая Никонова преподнес сотрудникам
Объединенного музея писателей Урала неожиданный подарок…
Надо
сказать, что после того, как родственники писателя передали стол в ОМПУ, он
находился в музее «Литературная жизнь Урала ХХ века», но функционировал не как
часть экспозиции, а как практически ориентированная деталь интерьера, что
очевидным образом расходилось с его статусом мемориального писательского стола,
а потому сотрудниками музея было принято решение о переезде стола в фонды. И вдруг потревоженный переносчиками стол
открыл под столешницей тайник, сделанный самим Никоновым. В тайнике
обнаружилось 9 тетрадей разной степени заполненности
и разного содержания, тетрадей, о существовании которых не подозревали даже
вдова и дочь писателя.
В связи с 85-летием
Н.Г. Никонова (1930–2003) в 2015 году сотрудники музея пришли к решению
подготовить к публикации некоторые записи. Рукописью я занялась вместе с
главным хранителем фондов ОМПУ Екатериной Леденцовой при непосредственном
участии сотрудников Руслана Комадея, Любови Маштаковой и Любови Григорьевой, много дней подряд
разбиравших непростой почерк писателя. К ним присоединились дочь писателя Илона
Николаевна и вдова Антонина Александровна, которые предложили ряд выемок из
текста и дали разрешение на публикацию.
На сегодняшний день
прочитаны три тетради из никоновского тайника. Они
имеют условные названия: «1990–1996 гг. Две записи: итоги 1995 и про
творчество», «И. Бунин. Заметки и повесть «Один день детства», «Тетрадь с
дневниковыми записями 1978–1982 гг.». Первая тетрадь содержит, скорее, планы
писателя и сугубо частную информацию, вторая — конспекты, связанные с
творчеством Бунина, в третьей же нашелся целый ряд дневниковых записей, имеющих
непосредственное отношение к творческой лаборатории Никонова, его взглядам на
жизнь, общество, писательское ремесло. Именно эти записи показались нам
наиболее интересными для первой публикации.
Юлия Подлубнова,
заведующая музеем «Литературная
жизнь Урала ХХ века»
1979
1/1
Холодный день. Но стало слегка теплее, – 29. Вечер. Ясная ночь, днем ходил гулять. Но все-таки холодно. День сонный, пустой. Люди куда-то попрятались. Унылы наши праздники, а еще унылее похмелье. Не люблю праздников. Всегда жду, когда они кончатся, а ведь в детстве было не так. Тогда праздники ждали.
Узкий серый месяц. Ледяные звезды. Яркий закат и яркое небо.
Вообще, яркое небо к теплу.
Зима нынче суровая, почти такая же, как десять лет назад, в 1968–69 году. Беспокоюсь за птиц, за животных. Как они? За все беспокоюсь и всегда. За каждую бездомную собаку, за дожди и за засухи, за срубленные деревья, которые везут вагонами. Грязная река, а мне больно. Чадит труба, а мне больно, плачет кто-нибудь — больно. Наглец торжествует — больно, дурак увешивает себя звездочками — больно.
Сегодня думал, как изменяется жизнь, всего-то за каких-то 40 лет, ведь я застал еще и старый Екатеринбург (почти). Помню булыжные мостовые, бесконечных лошадей, телеги, несуразные редкие автомобили и мотоциклы, чистый пруд, без набережной. Плоты, мостки, чистый-чистый воздух по утрам. Табун коров, который гоняли из наших улиц. Жизнь слободки с какими-то горьковскими типами, воры, оборванцы, нищета, какой сейчас не встретишь, и все-таки словно бы приятная какая-то нищета, бедность, умение радоваться малому. Мастеровые, ювелиры, рекламы портных, чистая речка, стаи птиц осенями. Какие-то еще совсем глухие леса в километрах 30 от города. Чижи и чечетки косячными стаями. Масса синичек осенью. Снегири, прилетающие на огород. Безмерные снега зимой. Долгие весны. Долгие ненастья летом. Ощущения прочности и незыблемости жизни, и не только от детства, но от неомраченности неба, никаких еще реактивных, никаких ракет, ядерных взрывов. Ничего такого, от чего сейчас волей-неволей болит душа.
Да. Славное время. И в то же. Тридцать седьмой. «Враги народа». Рыковы, Бухарины, Томские. Процессы в газете. Аресты по ночам. «Черные вороны» — машины глухой формы. Милиция в касках-котелках с двумя козырьками. «Здрасьте-прощайте». Измазанные чернилами портреты Блюхера, Егорова, Тухачевского, ворошиловские стрелки. Фокстрот «У самовара». «Мурка» и утесовская полублатнячина. Силач Ян Цыган и старик Поддубный. Книга «Тыл — фронту». МОПР. Пивнушки-американки. Джамбул. Орджоникидзе, а перед ним Киров. «Широка страна моя родная». «Бейте с неба самолеты». «Можно быть очень важным ученым и играть с пионером в лапту». «Кипучая — могучая…» «Все выше, и выше, и выше!»
«Толстовки». Фуражки-сталинки. Речи на съездах. Сталин, великий и мудрый. «О Ста-алине мудром, родном и любимом прекрасную песню слагает народ». Уралмаш, стройки. Займы индустриализации. Самолеты-бомбовозы. Чкалов. Громов. Первые генералы, после комбригов, комиссаров и командармов. Увеличение числа маршалов. Непонятные маршалы Тимошенко, Кулик, Шапошников.
«Не спи, вставай, кудрявая». Повальные аресты военных. Гитлер, Риббентроп и Молотов. Пакт. Карта Франции с черными стрелами. «Если завтра война, если враг нападет…»
Парады с броневиками и танками. Сталин и Мамлакат, Леваневский. Магазины перед войной. Линия Маннергейма. И все еще чистая земля, чистое небо. Еще карты с белыми пятнами, еще недоступные почти полюсы. Еще полно белых медведей, слонов, зебр, антилоп. Еще колонии! Еще винтовка образца 1891 дробь тридцатого. Калинин с козлиной бороденкой. Могущественные маневры. Герой — Ворошилов и герой — Буденный. Непревзойденные стратеги. Еще коварные японцы. Халхин-Гол и Хасан. Еще редкость — великие орденоносцы! Стаханов.
Сестры Виноградовы. Паша Ангелина. Какой-то Бусыгин и Кривонос. Еще красная икра бочками и всюду в магазинах. Стерлядь на прилавках. Осетрина и севрюжина. Семга и нельма. Мороженые судаки и не пользующаяся никаким спросом горбуша. Еще Сталин и мальчик-планерист на Тушинском параде. И совсем еще недавно Горький в азиатской тюбетейке, с усами не то моржа, не то кота.
Все недавно, все было, все наше — очень уж всамделишное. И икра, и враги народа. И расстрелы в подвалах, и опальные военные, и красные косынки работниц — комсомол и вера непререкаемая, непоколебимая: «Да, скоро будет всеобщее счастье! Скоро, очень скоро. Мы самые сильные, мы самые радостные, самые счастливые. Нас ведет великий, мудрейший, добрейший вождь, отец, друг каждого. Он все может. Он знает все».
Чистое, чистое небо. Ясные глаза пионерок. Трикотажные рейтузы из-под юбок модниц. Эстрадная певица с аккордеоном! И — как удар обухом — война…
Так недалеко и так безмерно удалено все это. Невозвратно. Невосполнимо. И словно бы не было, а уж пригрезилось.
Думал, может быть, со временем напишу очерки о своих любимых писателях: Тургеневе, Бунине, Чехове, может быть, Толстом, Хэме, Алексее Толстом, Мопассане, Паустовском, Горьком. Может быть, напишу. И напишу так, как их вижу и представляю.
26/VIII
Заснул уже под утро. И проснулся от свежего дыхания в форточку.
Опять пахло предосенним чем-то. Грустью какого-то провинциального расставания, на сером, провинциальном же, станционном рассвете, пахло девичьими плечами, несошедшей ночью, близким холодом, уездной тоской, улетевшими стрижами, пустыми дорогами, улетевшим счастьем — так всегда пахнет в августе, в самом конце, когда стоит молчаливая странная пора, пора отъездов, разлук, расставаний, несбывшихся надежд, холодеющих тёмных ночей.
Не пишу еще ничего. Вот уже больше полугода не поднимаю пера, но чувствую, как невидимо копится во мне та сила, никому не ведомая, будто все отвожу, отвожу, отвожу свою руку, чтобы запустить свистящее грозное копьё. Эта сила подобна некоей другой силе, которую называют половой. Вроде бы смешное, неприличное сопоставление, однако это именно так. И все мы пишем, хотим, можем, пока вконец не истратимся, на том стоит все, всякая деятельность, всякое желание, поиск, свершение, находка, вообще движение жизни. Во многом прав Фрейд, он нашел пружину общественного развития, пути более верного и сильного, чем пресловутая классовая борьба Карла Маркса. Но так как Фрейд не согласуется с Марксом, а точнее, не желают об этом думать нынешние догмататики, Фрейд под запретом, а Маркса никто ныне уже не хочет читать, как, впрочем, и Ленина. Читают по обязанности и тут же забывают, едва «сдав». /…/
Неверие, ложь, скуку, нищету, страх, насилие, бесправие — вот что родил марксизм в России на сегодня.
27/ VIII
Снова летний теплый и влажный день. Были на даче. Убирал в нижних комнатах сор, строгал доски. Заходили и в лес. Но грибы поблизости все выбраны, хотя, конечно, можно найти еще много синявок (сыроежки так называются), бычков, есть и грузди, подосиновики, хотя губчатых грибов нынче мало, даже маслят. Очень своеобразное лето, теплое, но не жаркое, влажное, но не дождливое, все в меру. В меру жарит, в меру поливает, не было ни разу затяжного ненастья, и даже на неделю не устанавливалась сушь. Урожай должен быть исключительный. Очень много рябины, черемуха уродилась на диво, смородина на нижних ветвях висит как мелкий виноград. Вечером был сильный туман по всем низинам. Ночи стоят черные, безлунные, комаров уже почти нет. Ночью свиристят кузнечики. А вечером появилась крошечная мошка-мокрец, очень гадко кусающая.
4/XII
Снежный пасмурный день. Тепло. А вчера был небольшой мороз. Екатерина. Шел на дачу и любовался березовым лесом в неглубоком еще снегу. Сколько прелести в этих пасмурных небесах, в березах, их вершинах, сколько печали и вечности. Любовался и местным тростником, обильно выросшим на прошлогоднем тальнике. Как прекрасны все эти кусты в снегу, сникшие травы, следочки мышей и горностая, дальний крик снегиря, — вечная, вечная страна, страна без горечи и страдания, что же такое живет в тебе, чем-то чарующее, точно северная девушка, не тронутая соблазнами города.
Весь ноябрь, кроме самого начала, простоял тёплый. Сиротский снег, сел, но не стаял, и везде можно ходить. На даче строгал доски, можно сказать, до усталости. Вот ведь не поверят потом, что все это я сделал своими руками, обрабатывал каждую доску, делал каждую раму. Люблю работать. Отдыхаешь душой.
31/XII
Вот и преддверие нового, восьмидесятого. Какой-то сумбурный, хотя и безмерно трудный год. Неожиданно потерял отца. Ничего не написал. Занимался какой-то суетой сует. Не хочется подводить никаких итогов, а надо. Слишком стареет душа, появляется то, что раньше не замечал сильно. Равнодушие, равнодушие, равнодушие. И если раньше хотелось протестовать, взнуздывать себя, что-то и кого-то искать, то теперь все это кажется вздорным, прежние желания глупыми, прежние мысли примитивными, а жизнь пустяковым фарсом. Что я делал? Чем мог бы похвастать хотя бы перед самим собой, чему научился, что отринул, что приобрел?
Строил дачу, строгал доски, настилал полы, обивал стены, делал рамы в верхний этаж, клал печи. Дом готов процентов на 80%. Впереди отделка, доделка, уборка, всякого рода мелочи, которым несть числа. Думаю, что закончу к своему дню рождения. А еще ездил за границу: Дания, Норвегия, Швеция, работал в союзе каким-то полуруководителем, полуконторщиком. Читал, продумывал будущие книги, составил трехтомник повестей для «Ур. библиотеки». Выбивал квартиру, где мог бы сделать подобие кабинета и мастерской. Что еще? Учил язык (плохо), напечатался в трех журналах, вышла первая книга из двухтомника («След рыси»). Получил известие (сегодня), что мне присуждена премия «Нашего современника» за лучший рассказ года («Волки»). Глава из «Следа рыси», которую в свое время у меня не взял ни «Урал», ни «Следопыт».
Здоровье на среднем уровне. Настроение ниже среднего. Только что оба мы, я и Тоня, переболели гриппом. В городе только что не голод. Пустые витрины, пустые прилавки. Есть, правда, хлеб, но уже в очередь масло, колбаса эпизодически, сыр исчез, нет шоколада, хороших конфет, вин, полуисчезли фрукты. В изобилии яйца, крупа, сахар, лапша. Перебои с молоком. Деликатесы теперь только в пайке к праздникам. Получать этот паек — как-то стыдновато, чувствуешь себя не то жуликом, не то прихлебателем и приспособленцем. Не знаешь, как и быть. Гордо не взять — будут шушукаться, презирать, считать, что есть у меня иные способы получения сладкого куска. Перед семьей совестно. Взять! Беру, точнее, получаю этот «паек», ем и чувствую себя все-таки каким-то несправедливым.
Год от году хуже становится со жратвой. Сельское хозяйство совершенно разваливается. Едва тянет. Производительность ужасно низкая, сохранение продуктов и того хуже. Воровство, лень, разгильдяйство, наплевательство возрастает в геометрической прогрессии. Сфера обслуживания изворовалась, изолгалась, погрязла в блате. Деревни обезлюдели. Техника используется варварски. Личное хоз-во колхозников (если они еще остались) подорвано многочисленными издевательствами и гонениями. Где уж тут до изобилия? И это в России нет мяса, нет птицы, получаем американский хлеб и голландских кур, бельгийское масло, болгарские помидоры и фрукты. Распродали, как при Иване Грозном, лес, меха, икру, мед, воск, а также теперь нефть, газ, руду — все, что щедро дала природа. Думается, ну, и если б не было ни газа, ни леса, ни нефти, ни мехов, ни икры? Тогда как бы?
Главная беда — несовершенство системы, отсутствие критики, непререкаемость руководства и ложь, ложь, ложь, ложь во всех видах, снизу доверху, сверху донизу. Лгут все: руководители, газеты, журналы, радио, телевидение, депутаты, слуги, рабочие, крестьяне, интеллигенция. Все лгут и трясутся за свою жизнь, за мелкое, грошовое благополучие в стенах трехкомнатной квартиры, в убогом мирке, с убогими страстишками. Может, и не все так, но многое так, когда всматриваешься в жизнь всяких «простых» и даже не очень простых «людей». В чем она: пьянка, бутылка, баба, кое-как исполненные обязанности, часто с ненавистью, с презрением, с ленью, с желанием поменьше работать, побольше отдыхать, что еще: желание сада, машины, лишней комнаты, чина и отдыха, отдыха, отдыха.
Нация, думающая прежде всего об отдыхе, — обреченная нация. Даже странно это вымолвить, и все-таки это так. Дети воспитываются в презрении к труду, к физическому в особенности, молодежь обезьянничает в своих танцах, иностранных пакетах с джинсовыми жопами, с наслаждением трется на толкучках, «барыжит», пьет, полное безверие, отсутствие идеалов.
Что будет дальше? Что ждет Россию? Страну, где каждый мог жить в роскошной вилле, усердно трудиться, быть счастливым в пределах своего понимания счастья. Великая русская литература выродилась черт знает во что. Великое искусство других видов превратилось в иллюстрации, в картинки — изображения трудовых процессов. Не гений, не выдающийся мыслитель, мудрец и пророк замечателен этим искусством, не красота женщины: но тупая сила, машина, домна, пылающая печь, поработившая словно человека и властвующая над ним.
Тотальная форма социализма неизбежно катится к своему разрушению. Она должна погибнуть, и погибла бы раньше, если б не войны, как ни странно питавшие ее, дававшие ей силу. Тоталитаризм — система, порожденная трудностями жизни и сама по себе рождающая эти трудности. Всесилие власти и беспримерная ее концентрация и монополизация ведут к бездумью, к подавлению всякой светлой мысли, к непротивленчеству, к разрыву между действительностью жизни и абстрактными формулами, которые хороши в мечтах и на бумаге, на деле же оказываются тормозом общественного прогресса. Новый строй не может быть с меньшей производительностью труда, новый строй должен рождать высшую заинтересованность в результатах труда у каждого. Не отрицание собственности, а всемерное утверждение ее — залог успеха общества будущего, которое никогда не будет и не может быть тем коммунизмом, о котором мечтал утопист Маркс и не меньшие утописты Ленин, Сталин, Мао и всякие другие меньшие диктаторы.
Строй будущего — это торжество индивидуализма. Это прекрасное индивидуалистическое общество, могущее вырасти на изобилии техники, энергии, знания, и если уж говорить о бесклассовости, то это и будет бесклассовое общество, «индивидуалистический коммунизм». Мы все идем к индивидуализму. Его основа — семья. Его настоящее — квартира, его будущее — коттедж с участком земли. (Ах, мелкие буржуазные устремления!) Нет. Буржуа — это эксплуататор. Тот же, кто эксплуатирует сам себя, не может быть эксплуататором. Он труженик, и будущее за таким тружеником, снабженным машинами и энергией.
Хотел бы я уже через десять лет проверить, пусть частично, свою теорию «индивидуалистического социализма».
1980
I/I
Вчера встретили Новый год. Было нас: я, Тоня, Илона. Еще кот. Встретили как-то буднично. Смотрели телевизор, цветной! Сидели у елки, за столом. Как-то не очень пилось и елось. Перед тем как сесть, мы с Тоней побродили по городу. Народ прет в гости. На площади горит елка. Наглющие подростки, пьяные, кто-то наяривает на гармошке. Мигает иллюминация. А в общем, скука, обыденщина, натужное какое-то веселье, когда знаешь, что магазины пусты, все из последних сил, город только что не голодает и просвета не видать.
Легли спать около часу. И всю ночь я просыпался. Вверху скакали, топали соседи, орала музыка и сбоку, и сверху. Такие наши праздники, таково мое жилье. Все-таки засыпал, просыпался и снова засыпал. Встал часов в 10.
День, как всегда, необычный какой-то, непривычный, пустой, чувствуешь себя как после болезни, что ли. Вверху все по-прежнему. Скачут, орут, топают. Музыка. Музыка. Чтоб ей провалиться. Живет вверху потомственный пьянчуга, сын паровозного машиниста, тоже алкаша, тем и закончивший свой путь.
Днем ходили с Тоней гулять, потому что слушать песни и пляс надоело.
Вечером читал «Записки охотника», пытаясь понять их секреты.
В общем, писать, «как Тургенев», можно. А надо ведь лучше, лучше, намного лучше. Мы мало экспериментируем с письмом: это делалось в двадцатые, свободные годы. Боже! Какое тогда цвело новаторство, сколько было смелости, дерзости. Куда это девалось? Еще, правда, чадит Катаев. Но что он может? Недавно прочел его «Алм. венец». Неплохо для старца. Хотя есть и видимые просчеты возраста. Это уж не его, Катаева, вина. Странные метаморфозы прошел человек сей. От модерниста и фрондера к благонамеренному ура-патриоту и снова к модернисту и подспудному отрицателю, к отрицанию того, чему пусть ханжески, но поклонялся. Окончательно убежден, что Россия нэповская была самой свободной и самой процветающей в смысле свободы слова и печати (а может быть, и более). Сталинский мороз обрушился на нее в 29-м. Это странное открытие пришло ко мне очень давно. Еще мальчиком, увлеченно читая журналы «Всемирный следопыт» и «Вокруг света», я обратил внимание, как поскучнели они уже в 29-м, а в 30-м совсем исчезли.
Не случайно вымерли и все эти Бабели, Зощенки, Ильфы, Мандельштамы, Ахматовы, если не физически, то духовно. Они были детьми своего времени, порождением той атмосферы и не смогли перестроиться, как некие туры и зубры. Коллективизация и индустриализация были не чем иным, как ужасающим опытом, который произвел один человек над миллионами, над целыми нациями. В этом смысле Бухенвальды и Освенцимы детские игрушки, а Гитлер не более чем жалкий карлик из той же породы тиранов-злодеев. Коммунизм — та же, на мой взгляд, идея мирового господства, лишь несколько иначе развитая и более ханжеская. Слава Богу, даже тот, кому по обязанности, быть может, придется читать мои «крамольные» записи, сам не верит в этот жупел, да и кто верит-то нынче? Кто?
Сталинизм — разновидность фашизма. А коллективизации и всякого рода 37-й, 49-й, 53-й годы, не говоря уже о процессах над «врагами народа», это лишь кровавые ступени к абсолютизму. Сколько миллионов лучших людей погибло, было морально покалечено, сломано этой зловещей системой, скольких ломает, заставляет молчать, лгать, творить подлости она и сейчас?
Опять сел на своего коня. Но не могу молчать, хотя бы перед листом бумаги, не могу.
Зима нынче стоит теплая. Весь ноябрь, кроме самого начала, было тепло, в декабре даже обтаяли поля, снег сделался твердым, почти льдистым, солнце хоть и ходит низко, но все-таки греет. Даже в ясные ночи морозит умеренно, не более –15. А в среднем 5, 7, 9 градусов. Хороша такая зима, лишь снегу побольше бы. В садах кормятся свиристели.
Вечером, около пяти часов, видел великолепный закат. На юго-западе, над театром, небо цвело розовыми и красными полосами, как огромный цветовой орга́н, как некая цветомузыка. Полосы, полосы торжественно сияли одна над другой, и я думал, как все-таки прекрасно небо, сколько дарит оно радости художнику, как прекрасна Земля вообще для того, кто желает любоваться ею. Интересно, с чем связан такой яркий, цветной и теплый закат.
2/I
День с утра пасмурный, но без снега. Не холодно, всего градусов пять. Город уже оправляется от праздника. Нынче это как-то быстрее, чем в прошлые годы. С утра писал, начал разрабатывать рассказ, не знаю, что как получится. Написал страниц 10, но пока удовлетворения нет. Не вложился я в рассказ.
<…> Вечером гулял. Пришел домой часов в 8. Ужинал. Читал «Записки охотника» Тургенева. Все-таки безмерно прекрасная и за некоторыми издержками потрясающая, вечная книга. Как он мог так писать сто тридцать лет назад. Ума не приложу. Сила, раскованность, ясность и вольность слога, синтаксис коверкает, как хочется. Разве что Гоголь еще вольней был. Музыка, ритмика в каждом рассказе своя. Хоть где-то и бывают мелодрамы. А критический заряд какой, публицистики сколько! Революционная книга, поданная под этаким соусом «Записки охотника». Ведь охоты-то, в сущности, нет. Все люди, типы, образы, нравы. Целая полоса распадающейся помещичьей жизни.
Дворяне-писатели все-таки имели одно неоспоримое превосходство над писателем-разночинцем, тем более над писателем нынешним, жалким, замордованным, — у них были средства к жизни, была хоть куцая, но личная свобода. Кто были бы они: Пушкин — без Михайловского, Лермонтов — без Тархан, Тургенев — без Спасского, Толстой без своей Ясной Поляны. Куски России, ее тела, как груди матери, кормили этих сыновей. Без своих собственных берез, дубов и холмов невозможен такой рост Таланта.
Можно родиться в России и не быть ее сыном, для того чтоб быть сыном, надо, обязательно надо владеть хоть малой ее частью, почувствовать: это твоя гусиная травка, твои ромашки, твои полосы в поле, твоя береза и ель в твоем саду. Тогда только родится сопричастие, соприкосновение, благоговение и все, что входит в слова «любовь к России».
Второе — независимость, материальная и духовная. Возможность творить без помех, думать, не оглядываясь на редактора и на того цензора, которого ты сам создал…
Третье. Великолепное домашнее образование, без которого немыслимы никакие достижения, особенно в духовной сфере. Тот культурный слой, на котором росли дворянские дети, Вот, пожалуй, главнейшее. Вот почему мелок, хлипок сегодняшний живописец слова, не по плечу ему те кольчуги, которые одевали грудь великанов девятнадцатого века.
Щеголяние метафорой, изощренной выразительностью не спасает ни Катаева, ни Бондарева, ни Астафьева.
Великие крылья нужны писателю сегодня, выше полет, больше и самостоятельнее охват жизни. И многие пытаются — Акуловы, Проскурины, Симоновы — не получается, и все по тем же причинам. Удастся ли мне? Не знаю. Посмотрим.
3/I
Ночью внезапно заболел. Поднялась температура. Не спал часов с трех. Что-то с желудком или с почками. Какая-то, видимо, инфекция или отравление. Утром 38. Чувствую себя отвратно, ничего не могу делать. День теплый, пасмурный, но мне ни до чего нет дела, и я то лежал, то ходил из угла в угол. Врачиха сказала, вроде бы у вас холецистит или пиелит, а мне кажется что-то другое. Подозреваю, что меня отравили в ресторане «Большой Урал», когда мы были там еще 29-го. В общем, все может быть. Народ там поганый. Еще вчера и позавчера я чувствовал легкую дурноту, недомогание, особенно ночью. Днем вроде бы все было ладно. В общем, час от часу не легче.
Вечером лежал в постели. Жар 38,4. Сел было рассаживать кактусы, но не смог. Садила Тоня. Слушал радио. Все как-то напряженно, неумно. Американских заложников держат в Ираке. Мы зачем-то вперлись в Афганистан. Зачем? Опять идет война. Опять кто-то гибнет. Обстановка обостряется. И все это делают люди. Во имя каких-то якобы идей, идеалов. Да все идеи, вместе взятые, по-моему, не стоят одной человеческой жизни. Мир неразумен. Удивительно, — однако это так. Убежден, понятия «классовая борьба», «классы», «диктатуры пролетариата» — зыбкие понятия. Жизнь опрокидывает их, развиваясь по законам общей биологии, и все так называемые «социальные проблемы» на самом деле есть проблемы биологические, движимые словом «жить», а значит: есть, пить, иметь свое гнездо, хорошего полового партнера и вещи для удовлетворения своих желаний и пристрастий. Мир развивается благодаря неравенству и стремлению к улучшению и равновесию — только и всего. Прибавочная стоимость, составляющая якобы сущность капит. эксплуатации, сдирается в еще больших масштабах и с каждого члена соц. общества. Идет она отнюдь не на удовлетворение потребностей членов общества, но на оружие, на содержание слоя правящих функционеров, на всякого рода авантюры вроде Афганистана, на содержание военно-полицейского аппарата и всякого рода помощи братским народам, которым сколько ни вали — все мало. Китай, Алжир, Индонезия, Египет, Вьетнам — вот куда вывалены без ума миллиарды народных денег, которые могли бы быть использованы для своего народа, живущего на грани омерзительной бедности.
Что дали нам Китай, Индонезия, Алжир, Египет и др. — они превратились во врагов. Где же ты, мудрая партия? Мудрые ленинцы, что вы наделали? Об этом помалкивают. <…> А между прочим, наступил 80-й год. По программе, коммунизм уже должен быть. Где он? Полный крах программы надо как-то заштопать, конечно, свалят все на Хрущева, и делу конец. Волюнтаризм, мол. Но у меня есть материалы того съезда, и стыдно было тогда, да и сейчас вдвойне стыдно читать там разного рода делегатов. Хвастливые, лживые, беспардонные. Где же разум? Где государственное слово? Где совесть? Где ум, наконец? Ничего этого не было и не может быть при создавшейся системе правления, формах власти, всех этих «Верх. Советах», набранных из холуев, дураков и подпевал, к тому же запуганных, задаренных и потому послушно санкционирующих любую ложь, любую дичь. Что это за парламент, где только кричи: «Ура!» и «Слава! Слава! Слава!». Да и кричат-то подсаженные солдаты-кагебешники. Что это за съезды, где нет ничего делового, делегатами избираются одни угодники и прикормленные пролетарии, увешанные звездами, вроде какого-нибудь уралмашевского Храмцова, какого-то Додора. Разве может критиковать кого-то стоящего выше, скажем, любой секретарь обкома, знающий, что он через час уже будет снят со всех своих постов, и хорошо еще, если не посажен, как делалось при мудром вожде и учителе? Убежден, что при нынешних формах власти ни о какой демократии не может быть и речи. Это абсолютизм и фашизм в самой гнусной, ханжеской и человеконенавистнической форме. Это та плутократия, которая и может вырасти лишь на насилии, произволе, попрании всех человеческих прав.
5/I
Утром на улице –10. Ясно. Всю ночь высокая оголтелая луна. Утром встал часов в девять, все еще слабость. Желудок расстроен. Пью антибиотики и чувствую себя скверно, хотя чуть лучше, чем вчера. Донимают меня неврозы, всякого рода страхи, хоть стараюсь крепиться и не сдаваться. Пытаюсь работать, но работается для меня, особенно в субботние дни, всегда плохо. Не люблю я эти выходные и в понедельник всегда бываю просто счастлив. Суббота и воскресенье с толпами праздного народа на улицах действуют на меня угнетающе, так же как праздники. Не знаю, куда бы укрыться, а когда я болен и одинок, все вдвойне, если не того хуже. Единственное полуспасение работа, работа, отвлечение любыми способами. Опять меня беспокоят всякого рода пустяковины с точки зрения человека дубинноздорового, но что делать. Терпимо. Потрясает меня некая бессмысленность бытия. Но что делать? Поступить, как Есенин? Как Маяковский? Уверен, что и Лермонтов, и Пушкин пришли к дуэли с мыслью погибнуть и положить конец своим мучениям, которые никто не понимал, а нужно было их понять. Недавно читал «Алм. венец» Катаева, полумаразматический, полудокументальный опус, с блестками истин, с щеголянием находчивой метафорой, местами с правдой, более с полуправдой, стремлением подать себя прорывающимся через ложное смирение. Одесская ватага написана им неплохо. Сплошь гении. Этакий протуберанец. Правда, все гении эти похожи друг на друга. Это своего рода дружина «ушкуйников» от литературы, смело бросившаяся на захват Москвы, но кто ее завоевал? Нет пока такого. И вряд ли будет. Время не то, песни не те. Не спорю — многие талантливы, но талант сей поверхностный, блескучий и блесточный.
Конечно, на фоне современного убожества, закованности слова и мысли и это все сияет. Задумался я. Ну-ка, возможен ли в 1980 году — Ильф (а точнее, все-таки Петров) — нет. Бабель — не стали бы печатать, Мандельштам — вряд ли, Олеша (этот, пожалуй, и тогда был сущей загадкой, какой-то ребусник, кроссвордист в сочетании с самовлюбленным нахалом) — может, и печатали бы где-нибудь урывками, продолжаю: Есенин? — да ни в коем случае, Пастернак? — судьба известна… Ну-с? Дорогие мои? А может, задать посмешнее вопросы: Чехов? Возможен? Нет… Лермонтов? — Да что вы говорите! (Его, правда, и тогда ссылали. На Кавказ.) Фет — возможен? Некрасов — Не-красов? Щедрин? Гоголь?
Смотрел сегодня «Мертвые души». Итак, возможен сегодня Гоголь Николай Васильевич? А значит, сегодняшний «Ревизор» и уже названная выше поэма? Современная? А кто возможен? А возможен: Лев Сорокин («А я, как встану у Кремля…»), возможен Марков, Баруздин, Михалков, Петрусь Бровка, Максим Танк… Все лауреаты и т.д. и т.п.
<…>
6/I
Все еще болею. Но чувствую себя несколько лучше. Весь день читал роман Ваньки Акулова. Хорошо сделано. Мастеровито и зло. Одна из немногих полуправдивых книг о том страшном и подлом времени, о всей этой «колхозной политике» и, хотя бы частично, о тех злодеяниях, которые тогда не от ума великого вершили по всей матушке-Руси разные Мошкины, Давыдовы и Нагульновы. Хорошо, что удается пробиться таким, как Иван (но ведь ни в одном журнале не напечатан, нигде не взяли!). Везде страх, у всех по-прежнему трясутся поджилки, да и как тут быть, когда все в руках у «пролетариата». Смешно даже говорить об этой диктатуре. Да диктатура была и осталась, только без этого дополнения. Была диктатура Ленина, диктатура Иосифа — в полном смысле кровавого, диктатура Хрущева, олигархия Брежнева, — вся эта нынешняя семибоярщина. Не было такого никогда и нигде — диктатуры пролетариата, да и не нужна она, ибо пролетариат самый ограниченный, самый не приспособленный к руководству обществом класс, дикая сила, руководимая лишь (речь идет не об отд. личностях, а о массе) биологическими инстинктами и самым худшим из них — черной ненавистью ко всему, что умнее, совершеннее, а следовательно: зажиточнее, благоустроеннее, просто богаче.
Пролетарий и лодырь, нищеброд, глупец частенько ведь синонимы, уж не обижайтесь. И как же смешно, нелепо выглядит теория, где руки человечества делаются как бы его головой, а голове отводится роль задницы. Маркс величайший обманщик, лжец и лжепророк, спекулирующий на подлых страстишках бездельников и ханжеских прекраснодушных либералов. Ах! Ему нечего терять, кроме цепей! Да ведь и приобретать-то также нечего, кроме них же, родимых…
Рабочий всегда ненавидит крестьянина, интеллигента. И эта ненависть не устранима никакими социальными переворотами. Она исчезнет, когда все общество превратится в интеллигенцию. В ней будущее человечества. Интеллектуализация человечества — неизбежный процесс, вытекающий из идеи совершенствования и развития самой природы.
Вот почему без лишних доказательств идея диктатуры пролетариата представляется порочной в своей основе, заводящей в глухие тупики и общество, рабски ей следовавшее и следующее, и все развитие философской и социальной мысли. Господа критики! Вам нужна научная терминология, вам нужны доказательства? Ах, ненаучно. Нет методологии! Эклектика? Буржуазно? Буржуазно!! В таком случае объяснюсь на вашем языке.
Природа, а следовательно, и человек неостановимы в процессе даже эмпирического совершенствования, равно как столь же эмпирически развиваются и совершенствуются идеи те, что лежат в области неохватываемого (обозначим их «идеи вне нас»), так и в области, доступной и осваиваемой человеческим сознанием и опытом (идеи в нас и перед нами). Совершенно очевидно, что «идеи в нас» и «идеи перед нами» составляют лишь часть того, что абсолютно непостижимо в силу ограниченного на сегодня биологического строения человека и его органов чувств, его мышления и даже вне зависимости от самой высокой степени его (человечества) в целом опыта в познании. Биологическая завершенность человека столь же конкретна, как завершенность морской звезды, акулы, обезьяны гориллы, а в крайнем сопоставлении — одноклеточного организма. Причем одноклеточный организм и все человечество вполне сопоставимы и уравниваемы, чем странные уравнения, где предел познания жизни, определенный природой, в конечном счете определяется предельной цифрой в виде нуля, пусть с положительным или с отрицательным знаком.
Будущее не за человечеством. Оно за кем-то другим, что и кто, возможно, выделится из человечества, но будет отличаться от него примерно так, как класс млекопитающих отличается от класса членистоногих, в упрощенном примере, как карась от муравья или горилла от Эйнштейна.
И путь к такому переходу в биологии, а затем и в социальных структурах лежит сначала через преобразование всего человечества в интеллигенцию, в интеллектуальную силу, которая, по-видимому, и родит новое качество: сверхчеловека? Возможно. Еще возможнее сверхсущество, наделенное иными органами получения информации, обработки ее и применения.
Произойдет это так же неизбежно, как превращение млекопитающих и птиц от рептилий, а рептилий от земноводных.
Границы познания лежат в нас самих, в той программе, которая вмонтирована в генетику человечества. Я верю, что человечество добьется иного, но я не верю, что человечество может объять необъятное.
Убежден, что программу и стадию жизни, обозначаемую словами «история развития человечества», кто-то уже прошел и, может быть, куда более ускоренными и ранними шагами.
Уверен, что Земля всего-навсего лишь один из испытательных полигонов вроде аквариума на кухне у некто и нечто.
Моя мысль близка к мистике и к фантазированию. Но не что иное, как мистификация и фантастика, с большей долей обоснованности это, можно сказать, есть и вся теория «научного коммунизма», «диктатуры пролетариата» и общинного всеобщего благоденствия всех и для всех.
Пока с определенностью можно сказать лишь следующее: даже первичная форма «коммунизма» — социализм, по крайней мере, там, где она якобы воплощена и построена, если не считать усредненного обеспечения большинства населения работой, хлебом, жильем, образованием и обучением, привела к невиданному расцвету бесправия, произвола, демагогии и лжи, воровства и стяжания, к нравственному падению миллионов, к потрясающему равнодушию и разоружению нравственному, этическому и даже эстетическому. Лжеискусство, внедряемое партией и ее наиболее тупыми представителями (завотделами пропаганды и культуры, по-моему, вообще темные и случайные люди, отличающиеся разве что холопской исполнительностью. Для примера, инструктор Свердловского обкома по отделу культуры <…> всерьез спрашивала на вечере поэзии, услышав в стихотворении упоминание о Керн: «Кто такой Керн?» (!!!) Меня спросила: «Вот в предисловии вашей книги сказано о каких-то «меньших братьях». Что это за братья? Надо ли продолжать.
Культурой ру-ко-во-дят!
И так лжеискусство утверждается, подлинное же искусство вытаптывается.
Вытаптывается всякая живая, а тем более критическая мысль. Где-нибудь далее я найду время и место написать размышления о современном искусстве, особенно о живописи.
<…>
12/I
Кажется, наворожил я морозу сегодня и ночью –25. День весь прошел в разборе всякого хлама, который надо вывезти на дачу. Здесь выбрасывать не могу, а там потихоньку надеюсь все разобрать. День был солнечный, но холодный, с ветром. Ходил я подписывать документы на холодильник. Зашел в магазин, канцтовары, что возле тюрьмы. Какой унылый этот район, прежде окраина города, и на окраине, как водится, вырос еще в давние времена капитальный «острог»: когда-то здесь гнали по Московскому тракту ссыльных и была, по-видимому, централия. С горы здание тюрьмы теперь дополнено со всех сторон новыми строениями, тут же юридический институт, прокуратура, еще какие-то судебные конторы, так сказать, поближе к «сырью». Сколько там сидит — не знаю, но, видно, порядочно. Окна фасада забиты досками, вид у строения гнусный, как-то соответствующий внутреннему содержанию. Впрочем, только что открыта новая тюрьма, по-видимому, со всеми удобствами прямо во дворе управления МВД. Ее отлично видно из окон, и на нее (так уж получилось) указывает жестом приглашающим и восторгающимся чугунная фигура Ильича на трибуне у площади. Этот момент проектировщики, по-видимому, упустили. Теперь хоть разворачивай статую. Непонятна надпись на цоколе группы: «Все, что мы достигли, показывает, что мы опираемся на самую чудесную в мире силу, на силу рабочих и крестьян». Откуда вырыта сия цитата, непонятно. Однако она показательна. Кто же эти «мы», которые опираются на «силу рабочих и крестьян»? Раньше на нее опирались буржуи и феодалы. Не так ли? Особенно смешно все это выглядит во время первомайских или октябрьских шествий, когда видишь над этой цитатой откормленные лики партийных функционеров, все это «новое дворянство», опирающееся на чудесную силу рабочих и крестьян. Стыдно-с, но так уж утроена жизнь. Кто-то закусывает кем-то.
Чуден мне этот строй, вроде бы народный, на самом деле — полицейско-бюрократический до предела, вроде бы демократический, на самом деле — отъявленное самодержавие, превзошедшее все человеческие нормы. Вроде бы свобода — на самом деле спутанный и связанный по рукам и ногам народ с кляпом во рту, свобода слова — это лишь свобода славословия и лжи на каждой печатной странице, в каждой радио- и телепередаче. Свобода совести — и разрушенные храмы, превращенные в склады, принудительный атеизм, подозрение ко всем верующим. Свобода уличных шествий — да, если демонстрации организованы и несут портреты вождей. Даже лозунги заранее предписаны в виде «призывов». Не моги думать: свой лозунг. Тут тебе будет. Тотальная слежка за всеми, подслушивание и подглядывание, и крокодильи слезы: Ах там, у них! Их нравы. Надо ли продолжать? Надо. Честь требует это. Бесплатное обучение? И вбивание марксистских лжедогм в каждую юную голову. Запрет на символическое мышление, искажение информации, лишение этой информации целой страны. Мед. обслуживание. «Бесплатное». Но ¾ зарплаты присваивает гос-во на эти бесплатности. А лечение сводится к такой гадкой порочной системе, лечение для нищих — вот, пожалуй, его суть. Скрывается от народа, что бесплатное обучение давным давно во всех развитых странах мира, равно как бесплатное медобслуживание, лишь на более качественном уровне. Строй, лишающий патриотизма, воспитывающий безверие и бездуховность, культивирующий ложь, ханжество, лень и равнодушие, — вот итог этого социализма в его сегодняшнем виде. Ах, я не вижу достижений? Да, не вижу, ибо их нет. Квартиры для трудящихся? Но на них сдирается треть зарплаты. Да и квартиры это? Бетонные конуры. Нищие магазины. Вечная нехватка мяса, молока, хороших продуктов. Фантастически развитый «блат». Целый слой жуликов: продавцы, завмаги, парикмахеры, таксисты, грузчики, кладовщики — как крысы грызут эту народную /собственность/, норовят украсть побольше.
Свобода молчать, свобода вкалывать за гроши и жить собачьей жизнью, свобода дрожать, свобода сидеть дома, не высовывать носа, слушать дурацкие проповеди со всех кафедр, свобода кричать «Ура!» и «Да здравствует!» — вот и все свободы моего отечества. О, Россия, до чего ты докатилась…
14/I
Слегка оттеплело. Ночью утих ветер и, возможно, переменил направление. Наконец пришла утром машина. Грузил вместе с грузчиками. Да еще заплатил им сверх официального десять рублей. И столько же дал шоферу. До дачи добрались благополучно. Здесь я снова превратился в грузчика и уже один, за исключением двух-трех самых тяжелых вещей вроде шкафов, перетаскал все на веранду и в дом. Вернулся домой с этой же машиной около часу дня. Затем был в союзе. Критики собираются обсуждать «След рыси». <…> Сегодня же получил извещение о том, что «Крестьянка» присудила мне премию года. <…>
Вечером писал письма. Лег уже в первом часу. Вроде бы продолжает теплеть. Это отрадно. Ужасно не люблю мороз и все связанное с ним. А морозы в России всюду. Такая уж, видимо, неисправимая страна. И автор «Слова о полку» хотел видеть ее свободной, и Тредьяковский хотел, и Тургенев, и Некрасов, и Пушкин — все вопили, вещали, жаждали. Вот она теперь, свободная. А что изменилось?
15/I
Потеплело. Всю ночь дул ветер. День умеренно холодный, –16. С утра писал письма Астафьеву, Акулову, Викулову, Ханбекову и др.
Просидел до двух часов. Поехал в поликлинику. Выписался на работу. Врачиха забавная такая, вроде вековуши. Уговаривала меня ложиться в больницу на обследование. Да зачем мне все это? Потом был в союзе. Затем отправляли с Тоней письма в Москву и в др. места. <…> Сейчас идет подготовка к очередному фарсу — выборам. Выборы! Стыдно даже говорить. «Единодушно выдвинут, единогласно избрали», — лгут, захлебываясь, газетчики. Рабьи речи, рабское, раболепное молчание. «Выдвигаем достойных». Да кого? Каких-то передовых ткачих, птичниц и чиновных плутократов, партийных бонз, всех этих новых феодалов. По заранее составленному списку. «Народные избранники». Послушная машина для голосования. Марионетки, способные аплодировать и кричать «Ура». <…>
Конечно, все будет «единодушно и единогласно» — 99,99 %. Уверен, что фальсификация на выборах этих огромная. Сейчас, по-моему, даже и не заботятся о том, проголосуют или нет. Все будет сфальсифицировано и будет эта обычная цифра 99,99 %. Ниже-то ведь нельзя. Скандал получится. Нигде так подло не выступает эта фашистская тоталитарная система, как на фарсе с этими «выборами».
Вечером гулял с Тоней.
16/I
Умеренно холодно, –10. Ветер. По-прежнему нет снега. С утра занимались ремонтом. Заделывал плиткой на кухне часть стены. А в ванной заканчивала уже Тоня. Писать днем не довелось. Затем был в союзе. По-прежнему там суета сует. Пустяковая эта «деятельность». Съездил еще в магазин, купил настольн. лампу. Вечером помогал Тоне доделывать стену на кухне, а точнее, переделал кое-что. Кухня теперь стала красивая, уютная, хотя еще как-то непривычно в ней. Слишком уж бело и роскошно.
Вечером еще погуляли немного. Затем писал размышления к докладу. Собираюсь писать повесть «Кулак», но материала мало, надо искать, читать, может быть, рыться в архиве, исследовать период этой самой «коллективизации и ликвидации кулачества как класса». Класс ли кулачество? Что это такое? Где оно было в России. Самые работающие крестьяне были вырезаны в период с 28-го по 35-й год. Сталину нужна была эта коллективизация для утверждения собственной власти, расправа со всеми, кто еще пытался отстаивать интересы крестьянства. Крестьянство было тогда все-таки самым большим классом в России. А лучше сказать, основой России, всего русского, национального. Позорить эту основу, запугать народ, а значит, утвердить свою подлую диктаторскую власть, власть чужеродного узурпатора было целью Сталина, причем эта цель якобы оправдывалась «строительством социализма в деревне». Вот и «построили». Довели с/хоз-во страны до разорения и развала, крестьянство практически исчезло, заменилось каким-то странным сословием. Полурабочие, полугультаи, пьянчуги, подонки либо уж откровенные частники, копающиеся на своих участках, на своем подворье. Деревня выродилась, измельчала, спилась, изленилась и просто выветрилась. Спасает Россию от голода лишь нещадная распродажа недр, золота, нефти, газа, руды, мехов — всего, чем богата эта золотая и нищая страна. Таковы итоги коллективизации. Крупное фермерское хозяйство — единственно правильный путь в развитии с. хоз-ва. И пока его не будет, Россия будет сидеть на голодном пайке.
17/I
Тепло. Слегка пасмурно. –7–8.
С утра занимался разной ерундой. Затем был в союзе. Вечером выступление в НИИтяжмаше. Затем сел в такси и поехал ужинать в ресторан «Старая крепость». Крепость сия находится в подвале клуба железнодорожников им. Андреева. Все сделано неплохо. <…> Интерьер выдержан в стиле псевдосредневековья. Железные решетки, кирпичи, какие-то ниши, переходы. Плохонькое, если не убогое варьете. Гремучий оркестр. И что самое мерзкое, публика в основном рыцари толкучки и девки оттуда же. За столом сидела такая компашка, причем рядом со мной некто белобрысый, с курносым лицом дегенерата и драчуна. Бровь подбита, маленькие, глубоко упрятанные белесые глазки. Кожаная курточка. Очевидно, таксист. Еда более или менее.
Лучше всего ночные улицы. Идти по ним одно удовольствие, когда тепло, когда есть с кем говорить, когда чувствуешь, что живешь. Ночные улицы, вас как будто никто еще по-настоящему не написал.
На встрече спросили, почему я не пишу объемные произведения, скажем, роман. Сказал, что не хватает пороху, а не хватает-то свободы. Как писать роман, когда всякий раз надо останавливать руку и думать, как согласуется мое изображение и понимание жизни с прокрустовым ложем предписанных кем-то догм, да и догм-то дурацких, извращенных, перевранных и охранительных. Вот тут и будь классиком.
«Древняя живопись — это познания. Изменения же состоят в том, чтобы, обладая этими познаниями, не пользоваться ими», — прочитал я у Ши Тао.
18/I
Относительно тепло. Идет временами мелкий снег. Ездили с Тоней на дачу. Привезли два рюкзака картошки, моркови и т.п. <…> О, Русская земля! Какими подчас убогими людишками ты кишишь, кем населена. Сколько вырезано, затоптано, уничтожено лучших твоих детей. Лучших! Благороднейших, честнейших! Сколько героев без вести и сколько подлецов всюду и везде, холуев, хамов, зажравшихся воротил, дельцов с заплывшими салом мозгами, воров и хапуг, а больше того, сколько трусов и равнодушных, с их молчаливого согласия творится зло, насилие, произвол, потоками льется ложь. «Кому повем печаль мою?» Нет ответа. И все-таки верю, есть еще чистые люди, есть горячие души, есть правда и справедливость. Одно это утешает, хоть слабое утешение.
Ехал в электричке некто с таким идиотским голосом, что слушать было тошно. Какой-то не то пенсионер, не то дурак. Не раз его уже вижу, и всегда он, уставясь сквозь очки, лицом опойцы, что-то мелко и непрерывно жует.
Вечером ходил по улице. Навалилась тоска. Часто такое бывает у меня. Особенно перед праздниками и в выходные дни. Потрясает суета сует. Раздражает эта нищета жизни. Убожество, скука во всем. На всех лежит, как гнусная Антарктида (использовать образ этого материка, заросшего льдами. (И прежде цветущего и живущего. Не с этого ли начался Ледниковый период?) Может быть, показать, как все это творилось. Как наступали льды. Прекращалась жизнь. Это очень интересный фрагмент-врезка. Надо его обдумать). Вечером немного читал.
20/I
Начало морозить. День с льдистым небом. Скучный. Неприятный. Чувствую себя плохо. Одолевают великие неврозы и сомнения. Днем ходил гулять. Зашел в союз, накормил птичек, затем проехался на трамвае, все пытаясь сбить свое настроение. Не помогло. Вернулся домой. Вечером съездили с Т. к тетке. Навестили болящую. Поговорили о том о сем и обратно. Спать лег поздно. Записывал кое-что. Днем читал Маркеса. Это скорее сюрреалист, импрессионист, чем реалист. Восхищаться можно им, если ты космополит. На русской почве такое искусство не может взрасти, а на «нашей советской» и подавно. Густо написано, вымысел плотно сплетен с натурализмом, гипербола накладывается на гиперболу, реальность на нереальность. В целом же кое-что можно и воспринять, — допустим, размашистость и безоглядность изображения, раскованность, этакую даже цветистую сбрую, напоминает чем-то отчаянную тройку с бубенцами, с платками, с песнями и с выставленной озорно, напоказ, бабьей задницей. Тут тебе и ямщик свистит, и кнут хлещет, и бабы орут, и рожи всякие ряженые, мазанные под чертей, и вихри бегут, и дорога скачет, и оборотни всякие, и поля, — раздолье — все есть, если перенести на русскую почву, погоняй не стой. Только стоит ли? Зело поразмыслить хочется. Чувствуется в этом стиле некая эпика, уловить ее трудно, однако, пожалуй, можно. Ближе всех из нерусских русских подъехали к этому стилю Катаев, Ильф с Петровым, на посконной почве Астафьев, может быть, и Бондарев.
Никак не пойму — умен Бондарев или умничает?
Астафьев, тот попроще, умен по-своему, однако в письме уже чуется иногда работа, <…>. По письму нравятся мне Бондарев, Астафьев, Трифонов, Носов, Нагибин — хотя последний как-то литературнее в дурном смысле. Распутин хорош в деталях. А Белов лишь в «Иване Африкановиче», далее он русофильствует, лапотничает, на квас молится. Всех бы их собрать в одного, получился бы дельный писатель. Вся та и беда в том, что, скажем, один Толстой, а может быть, и Бунин еще равнялись по силам такому пятерику. А Толстой, пожалуй, и превосходил еще какой-то чудовищной, нечеловеческой мощью письма и пониманием жизни. Да, дворянская закваска, генетика поколений, иная раскованность мысли, чувств и письма рождали таких исполинов, перед которыми чувствуешь свою мелкотравчатость, слабость духом, и письмо твое все никак не может течь спокойной полноводной рекой.
Многие писатели напоминают мне реки. Толстой — Волгу, Горький — Оку, Гоголь — Днепр, Шолохов — Дон, М.-Сибиряк — Чусовую, Астафьев — может быть, Енисей — слишком он сибирский, Трифонов — этот вроде Эльбы.
А вот мне-то что осталось? Лена и Обь — сибирские реки, не мои. Разве что — Кама? Ее вроде бы никто не взял. А она ведь и поболе Волги будет, только не так знаменита. Ах, скажут, самохвал. Ах, ах! Да почему б и не помечтать? Хочу быть в русской нашей литературе первым и буду. Смейтесь, усмехайтесь. Буду. Не знаете вы моих возможностей. Я и сам-то их ощущаю смутно. Вперед, Никонов! Вперед!
Вечером гуляли с Т. Снег плоский и блестит, как слюда. Это к морозу.
21/I
Началась новая волна морозов. Утром –20. Чуть запоздали крещенские. С утра занимался какими-то пустяками. Днем был в союзе. Приходила Валя, и мы с ней проболтали часа три. Вечером еще холоднее. Тяга с севера. Читал «Воп. лит.» о современной критике. Много вздорного, однако есть и разумные суждения. Написал черновик ответа Слобож. <…> Работал поздно, часов до двух. Как-то привыкаю работать вечерами, хотя, возможно, все это малопродуктивно. Чувствую некую собственную глупость, не то усталость и равнодушие. Не хочется верить, что это возраст. И все-таки. Многое забывается. Память ни к черту. А это ведь опасно.
Кое-что из рассуждений о критике стоит, наверное, выписать. Хотя я не люблю пользоваться чужими мыслями, пусть сильными, ярко блещущими. Чужая мысль должна стыдить. Эка! Он-то нашел, а ты не додумался. В то же время, если не хочешь усваивать чужую мудрость, наверное, не наживешь своей. Что такое мудрость — свойство верно оценивать жизнь или же умение жить так, чтобы не доставлять себе неприятностей. Мудрость еще никто не определил точно, и вряд ли можно это сделать.
23/I
Днем ударил северный ветер. Видимо, опять будет мороз. К вечеру уже до –30.
Был в союзе. Получил извещение о поездке в столицу. Не знаю еще, поеду или нет. Обедал в «Киеве». Есть какое-то там блюдо «Сладости Солохи». Что, интересно, это такое? Может, какая-нибудь булочка в виде п… ? Так и не выяснил. Очень я люблю женщин, и не потому даже, что я мужчина, просто с детства у меня обостренная любовь, любопытство, тяготение, и даже не знаю, как обозначить это, — ко всему женскому, и женщине, и частям ее тела. <…> Женщина, женщина, женщина… Может быть, это лишь голос биологии, но ведь совершенство ее (женщины) — действительно великое совершенство. И если бы я стал художником, я, вероятно, писал бы только женщину во всех ее ликах и обличиях
Сегодня радио сообщило, что лишен всех звезд и орденов Сахаров. Выслан в Горький. Видимо, под надзор. Пахнет опять 37-м. Лагерями. И новым затыканием ртов. Ну, что ж. На сей раз пожнут бурю. Сейчас не 37-й, и веры во всякого рода коммунизмы ни у кого нет. Все держится кое-как, на лжи и страхе. Думаю, что к году 90-му все это будет, наконец, смыто силой народного гнева и Россия, наконец, встанет на демократический путь или вообще погибнет под каким-нибудь новым азиатским игом.
Дольше нынешний режим этого издыхания не должен продержаться. Я думаю, что развалится он еще скорее. Подумать только, кучка выживших из ума, дряхлых, посредственных и тупых идиотов держит в узде многомиллионный народ, и народ этот кряхтит и терпит, по указке лжет и несет на плечах оголтелое партийное иго. Только в России возможно такое зло. Никак не меняется она. Рабство, феодализм в новых, еще более омерзительных формах, опричнина — все сохранилось, как и самодержавие, еще более наглое, подлое, всеохватное и страшное. И, как положено, все это рядится в одежды какой-то «демократии», принимаются «конституции», вот скоро всенародные выборы. Загляните в пустые «избирательные» агитпункты, на эти собрания, где по бумажке, по приказу свыше «выдвигают» кандидатов, и, получается, толпа, наспех согнанных из цехов и отделов, ухмыляясь про себя и шепча проклятия, голосует за какого-то неведомого болвана или за свою собственную прикормленную властями послушную дуру, которая затем будет сидеть в фарисейском сборище и послушно тянуть душу. Единодушно. Единогласно. Ах, как все хорошо. А на деле все развалилось, все гниет, рушится, трещит по всем швам. О, русская земля!
24/I
Мерзкий мороз, –30. Опять прорвался север. Леденит лицо. Слезы из глаз и тут же стынут крупинками льда. Ночью луна корабликом на западе. Как-то тяжело начинается этот год. Нелепо. С утра белил в квартире. Помогали Тоня и Илона. Выбелил большую комнату, коридор и кухню. Устал ужасно. Потом был «на работе» в союзе. То есть сидел за столом и продавал свое время. Я зарабатываю 5 руб. 66 коп. в день. Я — на сегодня крупнейший писатель на Урале. 5 р. 66 коп. Если бы не было гонорара, я жил бы впроголодь. А государство зарабатывает на моем труде сотни тысяч рублей в год. Напишу заявление об уходе «с поста». <…> Закончил чтение первого тома «Мастеров искусства».
28/I
Ясный, холодный день. Солнце уже улыбчивое, светлое. День к полудню уже обещает весну. На далях копится туман, стоит ли городская муть, но счастье уже прячется там, на далях улиц, как будто. <…> Мал наш земной шарик, крохотная колыбелька с искорками жизни, с бенгальскими ее огоньками. Войны, революции, свержения и возведения, удары меча о щит, и скорбное чело на щите, и жизнь — она катится и льется, вращается зачем-то, неостановимая громада — песчинка безмерного сообщества. Светит солнце вдоль обледенелой улицы. Идут люди. Свистит на перекрестке милиционер-регулировщик. Регулировщик? Что вы поняли, господа, месье, товарищи, граждане люди? Что вы поняли?
Хочется раскованного самобытного письма. Такого же самобытного, как там у какой-нибудь самоанки либо древней храмовой гетеры.
Видел недавно индийские танцы. Что за прелесть. Каждое движение глаз и рук, виляние задом, эта ускользающая плавность, какое высокое женское очарование, сколько в нем волшебства, похоти и Востока, желания и сладкого откровенного намека. Написать бы картину: Апсара: индийский танец. Может быть, и попробую.
Днем сегодня писал, читал до половины четвертого, затем был в обл. комитете нар. контроля, поручают некую ревизию издательства, после был в союзе. Вечером снова эта оклейка стен в большой комнате, и вот выбрал время чуточку записать.
4/II
Пустой день. Был в союзе. Вечером гулял с Тоней. Не знаю, стоит ли что-то записывать. Для кого? и для чего? Хочется работать.
24/III
Стал главным редактором журнала «Урал». Зачем? И сам того не знаю. Не умею отказываться, когда настойчиво просят. <…> А в общем, никому это не нужно, и никто не вспомнит меня добрым словом за то, что я отодвинул свою главную работу и пошел на это место вопреки своей интуиции, своему нежеланию. Голос интуиции говорит: не ходи, зачем тебе это? А голос рассудка толкает: иди! Нельзя не считаться и с обстановкой. Ссора с властями, недовольство и, в конце концов, мое подневольное положение. Если уж я конторщик, то лучше быть самостоятельным конторщиком. Будущее покажет, прав ли я, или лучше всего было отказаться. Совершенно очевидно, что многие мне завидуют, но главное — душевное спокойствие и самостоятельность моя сейчас под вопросом. Не хочу себя запугивать, но возможно, что и бояться особенно нечего. <…>
25/III
Все-таки нашел в себе силы отказаться от этого поста, пока меня еще не утвердили. Пришло мне озарение. Да ведь я же не смогу работать. Зачем мне это все? Какие-то жалкие гроши, за которые я должен буду выполнять работу подлую, скучную, ненавистную. Позвонил в обком и сказал, что, пока не утвердили, на сей пост не пойду. Раздумал и сразу мне стало легче жить. Вот что такое интуиция.
<…>
Публикация А.А. Никоновой