Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2015
Александр
Петрушкин (1972) — родился в Озёрске (Челябинская область). Публиковался
в журналах «Урал», «Уральская новь», «Уральский следопыт», «День и ночь»,
«Нева», «Дети Ра», «Воздух», «Знамя» и др. Автор нескольких поэтических
сборников. Лауреат литературной премии «ЛитератуРРентген»
в номинации «Фиксаж» (лучший нестоличный издатель поэзии, 2007). Лауреат премии
журнала «Дети Ра» (2008), премии журнала «Зинзивер»
(2010). Куратор евразийского журнального портала «МЕГАЛИТ». Живет в Кыштыме
(Челябинская область).
***
Вот радость слепнущих детей
—
что сорная трава на солнце
ещё упрятана
в зерне
средой рыжеющих колосьев,
среди которых,
нет, не я,
но тоже медный и звенящий,
несёт в глубинах светляка
до самой тёмной и скользящей
своей же тени, что внутри
себя горит и, извиняясь,
не про меня, но говорит —
куску бумаги растворяясь,
как бы кромешная зола,
глядящая наверх в оконце,
чья радость слепоты не зла,
но лишь упрятана
на солнце.
Asphyxia
Посмотрит выдох в воздух —
словно в воду,
которая мертва, а не жива,
чья дребезжит древесная
повозка,
что спрятана
в сосне, и из тепла
её, как из утробы землянистой,
скрипит ходулями под ранкой
янтаря.
Рай встрепенётся, будто
кто-то выжил,
и, балуясь весёлой анашой,
такое на его берёзках вышил
младенческой нетвёрдою
рукой,
что выдох обратился снова в
воздух
и только после стал густой
рекой.
И медь качалась в тетиве у
вдоха,
то в соловье, то у комков
стрекоз,
на уголь кислый закрывая
шёпот
невидимых и точных берегов
переходя парной, непарный
чаек клёкот,
что оставались под воды
дугой.
***
…или Воронеж, или алфавит —
возможно, что-то левое
болит,
поёт в дрозде — как будто
перевод —
летит с плеча о землю
вертолёт.
Среди его порезов, лопастей
январь хоронит голоса гостей
на целлофан, как на лицо,
кладёт
горячую ладонь — вдруг
оживёт
и полетит по ветру там, где
речь
не успевала мертвецов
сберечь, —
один из них сегодня мне в
окно
стучался ночью и стоял темно
в пятне январском, плакал и
болел —
меня печатал или вслух жалел
или Воронеж, или алфавит —
как целлофан, где левое болит.
***
Первый выстрел пушки похож
на блеск,
остальные на сажу, сгоревший
лес,
нефтяные сказки и офис твой
и московский этот воловий
вой.
На второй же выстрел — скажу
тебе:
мы пришли сюда, чтоб сказать
бе-бе,
чтобы выжечь дом и себя
дотла,
чтоб летела по ветру лишь
зола.
А на третий — здесь
пролетает ос
желтоглазая тьма — промолчав
«готовьсь»,
обрушает пушку вовнутрь
себя.
Остаётся глаз — и на свет
дыра,
остаётся, как от юлы, лишь
ось,
широта, долгота — да и те
поврозь,
блеск зубов у трупа посреди
огня —
вот и всё, мой ангел,
поцелуй меня.
Сани
Город предстанет невидимым. День ото дня
не ототрешь, но возможно
припомнишь меня:
даже не контуры — шорох
травы к сапогам
дымом приклеен, как выдох
[к] холодным саням,
тем, что пейзажи вокруг
режут словно бы хлеб.
Нет никого, ничего — кто
щебечет в просвет,
в окно человека, когда
вокруг падает лев,
сани скрипят и въезжают в
натопленный хлев?
***
Я пережил здесь смерть
свою, как эта дева,
лежащая в садах,
касающихся чрева
всех насекомых божьих,
живущих у огня…
О, родина, как смерть,
не покидай меня!
***
Окажется воздух кессонным,
прошитым, как жабры стрижей,
сшивающих нашу природу
с разрывом, мерцающим в ней.
И, слушая наших качелей
иголку,
на входе в золу, надеюсь,
что голос негромкий
свой вынесу, коль не спасу.
Пророк
И в
— кувшинов разбитых — чаду,
маслянистом, как речь фарисея,
т.е. книжника, т.е. найду
то, к чему до-коснуться не смею
горлом. В страхе животном
труда,
будто выдох, с тревогой пожатый,
в лабиринт — где не глина
горит,
яко ангел слепой. Из палаты
он несёт своё око в руке,
свой язык, что удвоен
пустыней
коридорной — как будто бы
свет
одиноким случился и —
длинным.
Горловина сужается, я
оставляю тебе своё мясо,
и смеркается тонкий народ,
говоря в животах у Миасса.
Геометрия побега
Справа — бегун,
разминувшийся с тенью, —
стены свои попытался
разбить,
будто метафора он перемены
школьной. Шмелей
непроснувшихся нить
им развернулась, как хлада
страница
или клубок — прочитаешь
теперь? —
эти засосы (в смысле укусы),
где попытались они в егерей
сны пробурить ход —
подземный и страшный,
в смысле кручёный,
как их слюна,
то полубог глину неба
пропашет
над бегуном, получившим
сполна.
Слева — то дщерь, то — как
видишь — Челябинск,
вмятый в одышку, с уральских
равнин
вынул резак и в щель ветра
им машет,
чтобы пролился гемоглобин,
Тмин поднимается — слишком
широкий,
как из ТВ выпадающий снег —
ты попадаешь в его равнобокий —
и треугольный, как зрение,
след.
И по тебе в свой Шумер
переходят
слайды, которых, возможно, и
нет,
псы (и сие
разъяснений не стоит —
поскольку любой непонятен
здесь свет).
Свет, что скрутился в
воронку снаружи,
всегда посторонен
и взрывчат, опять
неподпоясанным он остаётся,
чтобы — как зренье из стужи
— мерцать,
чтобы тобой прирастать
понемногу
и, умножая через тебя
это пространство, в итоге
стать богом,
что промелькнёт, жёлтым
смехом скрепя
две половины — не лево и
право,
жизнь и свободу, которой
чтят смерть,
но вероятные два из побегов:
один, что растёт сквозь второй,
что наверх.
Водомерка
Евгению Туренко
Не будет прошлого —
посмотришь, и не будет, —
как птаху непрозрачную, нас
сдует
сквозняк, иголка, что в
слепой руке, —
ты переходишь небо по реке.
И вдоль
растут то люди, то не люди,
а отпечатки их на дне посудин,
их эхо ромбовидное — плыви
подсудный, утерявший любой
вид.
Никто не вспомнит нас лет
через двадцать —
так водомерка может
оторваться
от отражения слепого своего,
оставив лапки — только и
всего.
***
Щебечет чашка воробья,
кофейный
дух в себе лелея,
где наша
злая эмпирея
однажды выпилит меня
и по дороге насыпной,
в нутре подводы Сугомака,
свезёт поленом на костёр,
в котором
ты не виновата.
О, чашка воробья в окне,
ты в месте
затрещишь, где был я,
не человеком, а скворцом —
пока отпиливали крылья.
Найдись, свобода или смерть,
в холодном чуде пробужденья,
когда не глаз — а сна порез
ты носишь, будто воскресенье
в расколотом своём лице,
во всём, что спрятано
снаружи, —
иди-свищи себя, как зверь,
запаянный в медь местной стужи.
Куриный бог
Крысы бегут по монахам,
по берегу, по
краешкам бога, холмам,
от которых
останется о.
Даже не думал, что я
проживаю по горло в земле,
что поедает меня
ночь от ночи всё злей,
слайды меняет,
куриные кости сосёт,
слушая смертные крики
ночных соловьёв.
Выйдешь за холм,
а вокруг лишь один горизонт,
словно ассоль
или звук,
Арарат или зонт.
Ключница
Нож темноты вырежет из
слепоты лицо —
праздник у электричества и
выходной с яйцом.
Сможешь ли перемаяться?
Выдержишь не просить
то, что тебе покажется
нужным с любой тоски?
Ходит по миру ключница, в
Лазарях сих скрипит —
лицо с неё стекает по часовой, как нить,
как немота бликует или же врёт, как спирт,
режет кору и кожи [те, что
на свет, — мои],
только в тени иные втянут
её, как вдох
лёгкий, как на поминках,
когда забивают гвоздь.
В лёгких, как свет, спит
ключница, делая оборот
снова словарным,
и пишет слово на весь забор.
***
Осень, состоящая из пауз,
множится, как дочери мои,
до сугробов и не
задержаться,
ожидая жирной хвойной мглы.
И, двоенье осени признавши,
наблюдая то, как снюсь я ей,
—
вижу: время года забирает
пораженье у своих детей.