Записала Светлана Абакумова
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2015
Тамара Швалёва:
— Я родилась в Свердловске, на Уралмаше. Когда война началась, мне было 6 лет. На улице Красных борцов стояли деревянные дома, мы жили на втором этаже в таком доме. Я запомнила, как в продуктовом магазине, что напротив дома, мама покупала мне пирожное, а я смотрела на скалу из халвы и облизывалась. В пирожном я не понимала и только слизывала крем. Это было до войны и военных лишений. В дальнейшем я очень сожалела о пирожном — больше мы сладкого не видели.
Мой отец, Язовских Иван Осипович, на войну не был призван, т.к. был квалифицированный сварщик. Он всю войну сваривал танки. В финскую войну он воевал, был ранен. На эту войну его не взяли. Впоследствии отец был награжден за труд орденом Ленина и «Золотой звездой». У нас семья была большая, отец работал один, а мама дома с детьми.
Самое трудное было — голод. На начало войны у нас была семья из пяти человек, трое детей. Я — 1935-го, брат Боря — 1937-го, и сестра Валя 1939-го года рождения. Мне поручалось получать хлеб по карточкам на всю семью. Выдавали полбулки чего-то черного, тяжелого. Таков был хлеб. Получив его, я бегом бежала домой, чтобы не съесть по дороге. Если давали довесок, то по дороге домой сосала довесок. Даже по карточкам мы не могли купить ни рыбы, ни мяса, даже костей на суп. Кроме перловки и пшена других круп по карточкам не полагалось. Ни риса, ни гречки в продаже вообще не было. Гречу я впервые попробовала в 30 лет. По карточкам мы еще получали молочное суфле, как описать этот продукт, до сих пор не знаю, но нам, детям, нравилось.
Запасов продуктов у нас не было. Мама, Вера Васильевна, ездила менять в деревню вещи и ткани на продукты. В городском летнем лагере нас пытались подкормить. Мы были истощенные дети. Нас взвешивали, чтоб узнать, поправился ли хоть кто-то на 100 грамм. Взвешивали каждый вечер — это я запомнила. Мы с отрядом собирали в лесу лекарственную ромашку, сныть, крапиву. Из крапивы и сныти варили нам щи. В школе нас не кормили, давали маленькую булочку и отвар из хвои (от цинги). Училась я в единственной женской школе на Уралмаше, в классе было по 50 человек. Писать приходилось на оберточной бумаге и старых газетах, потому что тетрадей не было.
Днем на обед приходил с завода отец. Мы, голодные дети, ждали его. Отец мял вареную картошку в мундире вместе с кожурой. Крошил в картошку эту кусок хлеба, солил, перемешивал. Вливал в это месиво ложку постного масла. Ничего вкуснее я никогда не едала. Мама ездила по деревням, меняла вещи на продукты.
С нами в комнате на ул. Красных борцов жили эвакуированные, прибывшие из Москвы, двое. Они построили деревянную загородку посреди комнаты, и все вместе мы так и жили. Печь топили. Дрова для заводчан находились на уличном складе. Мы с мамой брали большие сани и шли на склад, там выбирали доски потолще и накладывали побольше. Маленькая женщина и ребенок тащили эти сани, не раз, и не два. Брата Борю мама не задействовала, так как слабенький был мальчик, болел часто. Сначала ходили за дровами с санками, потом отец сделал тележку.
Во время войны на Новый год нам не давали подарков с апельсинами и шоколадкой. Елки ставить в дом обычая не было. Шоколада не было. Его узнали мы в 1950-е годы. Иногда нам в школе давали маленькую ложечку сахара, ссыпали прямо в желобок для ручек. В классе наступала тишина — по кристаллику, по крупиночке все отправляли сахар в рот.
Брат мой, Боря, младше меня на 2 года, — слабенький был, я его защищала. Когда его дети обижали, он кричал «Томке скажу!» и ревел. Я прибегала и дралась за него. Я вообще часто дралась, такой был характер, меня хотели даже из школы за драку исключить. Но тут пришла грамота с выставки рисунков за мой рисунок на военную тему. И меня пощадили — исключать не стали.
С детства я любила рисовать. Бумаги для рисования не было, и я рисовала на газете «Правда» или на обертке от продуктов. Нарисовала, как героиня Зоя Космодемьянская поджигала сарай, а рядом немец с ружьем оказался. Еще нарисовала цветок в горшке. Этот рисунок тоже отметили грамотой.
Мы были хорошие дети, учились хорошо — во время войны так было холодно и голодно, что нам в семье ссориться было не из-за чего. Мама вязала нам, распуская старые трофейные одежки, шапочки, варежки и гамаши. Летом мама сама сшила мне летнюю юбку из бязевой, портяночной ткани и покрасила в синий цвет.
В конце улицы Бакинских комиссаров пленные немцы рубили сосновый лес и строили из него деревянные домики, 5х6 метров. 50-60 домов. Завод давал эти домики в кредит многодетным работникам, в рассрочку на 10 лет. В наш строящийся домик мама водила меня с собой, она следила, чтобы немцы хорошо сложили печь. Один немец подарил мне бусики из красных кораллов.
В поселке утром гудел гудок и рабочие плотной толпой шли на завод. Вечером по гудку же возвращались домой — была такая бедность, что настенных часов в домах не было.
С мая по сентябрь мать давала мне кусок хлеба, ведерко и отправляла в лес по соседству — в стайке с детьми. Там мы собирали ягоды, грибы, травы целебные. Ели и лебеду, и мокрицу, готовили салаты, муку из них. Там же пасли коз. Молоко козье шло слабенькому брату Борису, единственному сыну (мама кормила его отдельно и лелеяла). Но с козы в год мы сдавали налог государству, 2 кг сливочного масла. Понятно, что масла у нас не было. Приходилось покупать его в обычном магазине и сдавать сборщику налогов, тетеньке, которая перевешивала на весах принесенное мной масло, отмечала в бумагах и отпускала меня.
Однажды я без спросу съела чужие драники. Захожу я с улицы и чувствую такой запах масла и печеного! В духовке стояли драники (натертая картошка пополам с мукой и с яйцом). Я не удержалась попробовать, да всё и съела. И так мне вдруг стало хорошо от сытости, что я даже забоялась. Но отцу нажаловались соседи, и он так меня избил ремнем, что я до сих пор помню: не бери чужое! После войны карточки еще оставались. На мыло, на муку, на крупу. За ситцем и другими тканями мы ездили на площадь 1905 года, в Пассаж. Материал продавали по 3 метра в одни руки (или на костюм, или на платье). Там же можно было купить и ботинки фабрики «Уралобувь». Они были простые, но прочные. Мама покупала ткань и везла в деревню менять на картошку. Также она нас обшивала — на машинке «Зингер».
Когда закончилась война — больше всего радовался отец. Он под конец войны сутками работал на заводе, света белого не видел. Мы выпили морковного чаю за семейным столом. О чем думал он, отрезая нам, детям, по куску белого хлеба с сахаром? Густо посыпал куски сахаром и полил сверху постным маслом. Так мы отметили победу. Папа с мамой сидели обнявшись, плакали. Вообще у нас в поселке спокойно прошел этот день, если не считать, что все ревели — под гармонь пели и плакали.
Война закончилась, стали возвращаться солдаты, и, не знаю почему, часто стали ходить по домам милиционеры и пожарные. Наши окна выходили на дорогу, и мама, увидев этих людей, срочно прятала самодельную электроплитку в шкаф, так как разрешалось иметь только одну электрическую лампочку на комнату, и всё. До электричества мы пользовались керосиновыми лампами, я ходила за керосином в киоск, с бидоном с узким носиком.
Наша смелая коза имела привычку лежать, подпирая спиной калитку. Однажды вдруг во двор вошел милиционер, конечно, ударил козу калиткой. Поднялся к нам на крыльцо, а коза его в это время под зад рогами поддела. Он так и покатился. Козу отцу пришлось зарезать за сопротивление властям. А собака была ученая, она пряталась под крыльцом, когда чужаки заходили во двор.
После войны появился хороший хлеб. Без карточек. Но люди закупали хлеб про запас. Очередь за хлебом занимали с вечера, на утро. На ладошках писали номер очереди. Люди стояли впритык друг к другу, так что бритву не просунешь. Очереди долго просуществовали. Люди так обвыкли к голоду и не верили, что хлеба будет достаточно.
У нас дома в комоде был ящик полон хлеба. Отец отрезал нам по целому куску белого хлеба — это было лучше пирожного! После войны я с мамой порой ездила на Центральный рынок, где часто выбрасывали мясные обрезки, в брикетах по 3 кг. Сидели всю ночь в очереди, тесно прижавшись друг к другу. У очереди стоял милиционер, для охраны. Из мясных обрезков мама варила мясные щи и каши. На этом мы выжили. Спасибо моей матери, что нам не дала умереть с голоду. Родители помогли мне получить высшее образование, водились с дочерьми, пока я ездила на сессию в Нижнетагильский педвуз.
Эмма Евсина:
— В 1941 году мне было 5 лет. Про начало войны я узнала от родителей и услышала по радио. Отец ушел на фронт добровольцем, а мать осталась одна воспитывать троих детей.
Жили мы в Свердловске бедно, голодали, как большинство людей. Хорошо, что бабушка и мамина младшая сестра из деревни нам привозили картошку. Хлеб был по карточкам, в очень скудном количестве. Одежды было мало. Что носили, в том и в школу ходили.
Самым трудным в военное и послевоенное время было то, что жили мы в неблагоустроенной комнате, коридор был общий. Туалет находился на территории соседского двора, от нас третьего по счету. За водой мы ходили на колонку — на соседнюю улицу. А мыться в бане ездили в другой конец города: городская баня была на ул. Куйбышева. Жили же мы недалеко от пруда. Отопление было печное, а дров не было. По бедности мы распилили однажды письменный стол, чтоб истопить печку-буржуйку, от которой вытяжная дымовая труба выходила на улицу, через форточку. Для имеющейся нормальной печи дров не было. Да, мы еще выстаивали огромные очереди за торфяными брикетами, стояли с раннего утра. Их продавали на растопку. Брикеты домой привозили на санках. Кухни отдельной у нас не было, готовили еду на керосиновом примусе (керогазе) в общем коридоре. За керосином выстаивали длинные очереди, когда приезжала машина. Были постоянно голодными. Играли мы, дети, мало: было холодно и голодно. От морозов наша одежда не спасала: вместо валенок — галоши, старенькое пальтишко, шапчонка маломальская. Руки и ноги постоянно мерзли.
Маме приходилось делать все самой, пилить дрова, колоть «метровники», мыть, стирать. Я начала помогать рано, мама называла меня «топор за поясом». Году в 43-м нам дали от папиной работы участок под картошку во Втузгородке, недалеко от бывшего трамвайного кольца (за железной дорогой). Мы были счастливы, когда на три летних месяца уезжали в деревню к бабушке, где была корова.
Мирная жизнь начиналась очень трудно. Самыми голодными были 1946–1947 годы: питание по карточкам, очень низкая зарплата и никакого улучшения жилищных условий.
Как-то летом мы вышли из домов: по улице 9 Января вели пленных немцев с железнодорожного вокзала. Взрослые и дети с нашей улицы стояли и долго смотрели на них. Никто не ругался, не плевался; они были очень худые, изможденные. Их было очень жалко и некоторые люди, даже дети, давали им что-нибудь из еды: кусочки хлеба, картошечку, давали воду. Немцы благодарили, и многие из них плакали.
Валерия Малышева:
— До войны жили мы в Смоленске. Папа, Владимир Михайлович Волчков, работал бухгалтером в Доме Советов. Мама, Таисия Ивановна, в то время не работала. Когда началась война, мне было 14 лет. Дом, где мы жили, стоял на самой окраине города, на берегу Днепра. Однажды солнечным июньским утром я вышла на берег, вдруг, вижу, самолет летит, но особого внимания этому не придала. Думала, наш самолет. И внезапно — огненное облако взрыва через реку! А на другом берегу Днепра стояла нефтебаза, и как раз там взрыв!
Я прибегаю к маме — катастрофа на нефтебазе, что случилось?
Нас не оповестили, а город немцы уже начали бомбить. Мы не знали, что началась война, — объявили только в 10 часов.
Судя по всему, у немцев была очень хорошая информация о расположении военных и промышленных объектов в городе: как только день начинается, сразу бомбежка, и бомбили-то немцы, как правило, не жилые дома, а заводы, базы и другие важные сооружения. Кто-то заранее сдал врагу план нашего Смоленска.
Или вот такой факт. Перед самой войной построили общежитие медицинского института — такое красивое пятиэтажное здание. А с высоты, оказывается, этот дом своими очертаниями очень напоминал самолет: левое крыло, правое крыло, фюзеляж, хвост. А носом он указывал в направлении военного аэродрома. Хороший ориентир для немецких бомбардировщиков. Сначала на это никто внимания не обратил, а уж потом весь город знал. Случайность или все-таки вредительство? Утверждать не берусь…
В общем, бомбили наш город часто, и мирным жителям доставалось. Гибли люди. И страшно было, конечно. Очень страшно. Мы с мамой и с соседями в подвале прятались, а где-то над головой приглушенно бухали взрывы…
Через несколько дней глава города выступил по радио — мол, все, кто не работают на заводах, эвакуируйтесь из Смоленска на недельку, а потом вернетесь.
Папу забрали в строительные войска. Он был негоден по состоянию здоровья к строевой службе. И призвали его не сразу, не в первые дни войны, он какое-то время в Смоленске работал. Папа нам сказал: «Ничего, поживете немного за городом, пока все не успокоится».
Ну, раз на недельку, то мы не взяли никакой теплой одежды, кроме кофточек на вечернюю прохладу, и налегке вышли с мамой на Рославльское шоссе. Вместе с нами были мамина сестра Клава с дочкой Зиной — она моложе меня на 2 года, и еще соседка, тоже с дочкой лет семи.
Мы увидели тьму людей, сплошной поток беженцев, в основном из Минска. Кто на чем — машин тогда толком не было, кто на лошадях, кто пешком, кто с тележкой.
Пролетел над нами немецкий самолет. Высоту снизил и стал стрелять из пулемета. Люди разбежались в разные стороны, да только прятаться некуда — вокруг поля. А летчик сделал круг и еще раз дал очередь. Вроде бы никто не погиб. Он, скорее всего, просто попугать решил. Развлекался. Настроение-то хорошее, возвращался после бомбежки Москвы.
Мы вшестером и еще небольшая группа из Смоленска с основным потоком далеко не пошли, свернули на проселочную дорогу. Нам заранее сказали, куда надо идти. Остановились мы в деревеньке, примерно в 25 километрах от города, там нас местные приютили.
Через пару дней примчался к нам папа: «В Смоленск возвращаться нельзя. Немец бомбит невозможно!» Предупредил — и обратно на работу. А мы и без него знали. Видели из деревни, как Смоленск горел. Город на возвышенности, пожар издалека виден, особенно ночью.
В Смоленске-то мы жили около военного объекта, и поэтому дом наш был в опасности. Так оно и вышло, сожгли его.
Двинулись мы, вшестером опять же, в Рязанскую область, в город Раненбург. Я там родилась, там мама замуж выходила. Добирались долго, с приключениями.
Сначала пешком шли, потом на катере плыли. Оказались на железнодорожном полустанке. Поезда там ходили очень редко. Мы своего поезда двое суток ждали. Это был не скотовоз, какие обычно в кино про войну показывают, нормальные вагоны, типа плацкартных, но битком набитые людьми. Сидели впритирку, даже третьи полки все были заняты. Кое-кто из молодежи предпочел ехать на крыше, поскольку духота невозможная.
Наш состав несколько раз бомбили. Как начнется бомбежка, поезд останавливался, все из вагонов выскакивали, спасались либо во ржи, либо в кустах — леса не было, голая равнина. Бежишь и думаешь: убьют или нет? Но вот ведь чудо какое: ни поезд, ни люди не пострадали.
Доехали мы до Раненбурга. А там говорят, что в городе разместить не могут, — много нас таких. Отправили в совхоз. Недалеко, за три километра.
Поселились мы в бывшем мужском монастыре, переделанном в общежитие. Такое красивое место — сад, цветы, все ухожено. Дали нам комнату на два окна. В комнате стояли две кровати и была печь-голландка. Жили мы вчетвером, спали на кроватях по двое: я с мамой, и тетя Клава с Зиной.
Маму сразу устроили работать на парники, и тетю Клаву тоже. И мы худо-бедно были с овощами. Огурцы, помидоры, картошка у нас были — это большое подспорье.
Честно скажу, овощи мы подворовывали. Ни из теплиц, ни с поля их брать домой не разрешали — все для фронта, все для победы. Вообще-то в сталинское время и за три колоска могли посадить, но местное начальство делало вид, что не замечает. С пониманием относилось к эвакуированным, лишь бы работали хорошо. Да и много ли огурцов можно унести в кармане?
У мамы по тем временам было хорошее образование, 7 классов, и ее назначили бригадиром. Мама заставила и меня с двоюродной сестрой Зиной работать на парниках.
«Что такое 150 граммов хлеба на человека? — сказала она. — Этого мало, надо рабочую продуктовую карточку!»
За работу кормили в столовой завтраком и обедом. Еда, конечно, скудная: супчик без мяса, кашка-машка какая-то. Изредка были котлеты. Но только тогда, когда вдруг корова по недосмотру пастушка — а пасли стадо ребятишки — объестся травой. В таких случаях коровы болели. Ну, типа заворота кишок. Их лечили, кишечник им промывали, а если не помогало — резали. Вот тогда в столовой появлялись котлетки и даже мясо. С лошадьми тоже случались такие истории.
Работали мы не только за еду, зарплату тоже платили, но очень мало. Да и в магазине купить нечего, пустые полки. Деньги всё же тратили. В основном, на одежду — мы же без вещей оказались в эвакуации, раздетые-разутые. А осенью и зимой в чем ходить? Покупали теплую одежду либо в окрестных деревнях, у местных жителей, либо в городе, на рынке.
В Раненбурге мама нашла ателье, где можно было купить лоскутки. А она шила очень хорошо. Из этих лоскутков у нее получались и кофточки, и юбки. Так что я, благодаря маме, как бы и неплохо одевалась.
А потом еще американцы, союзники, стали снабжать одеждой. Присылали цветастые модельные платьишки — не очень удобные для работы, но легкие и красивые.
…Осенью 1941 года я пошла в седьмой класс. В школу мы ходили в Раненбург. Нас было шесть одноклассников из одного совхоза — два парня и четыре девчонки. Туда три километра и обратно три. Случалось, нас кто-то подвозил по пути, в кузове машины. Так четыре года вместе и ходили, вплоть до окончания десятого класса.
Зимой учились, летом работали. Самое тяжелое, что было во время войны, — это работа. С семи утра до одиннадцати часов вечера — в поле. Изнурительный труд. А сил-то особых не было — дети все-таки, девочки в основном.
У нас в совхозе появились беженцы из Ленинграда, Москвы, Белоруссии, стало много детей и подростков. И вот из таких подростков сколотили звено — 16 человек. Возглавляла его дочь директора совхоза, очень энергичная, строгая.
Нас посылали на прополку помидоров, их надо было пасынковать — обрывать лишние ростки, чтоб потом хорошие помидоры созревали. Шестнадцать рядов до горизонта, мы отрываем побеги, постоянно согнувшись. Но работали наперегонки, поскольку был стимул. Кто приходил первый, тот ложился на землю, на спину. Появлялось время хоть чуть-чуть отдохнуть! Пока остальные не подтянутся. Когда подходила дочь директора, мы вставали. И обратно — снова 16 рядов. И так до самой ночи. А после этого мы, несмотря на усталость, умудрялись еще и танцульки устраивать. Под гитару или под гармошку, если парни приходили с гармошкой…
Потом начались покосы, мы копнили сено. Из совхоза приезжали мужики на лошадях и нагружали его на телеги. К августу стали уже зерновые созревать. Зерновые — это что-то! Их срезали лобогрейкой — такой простейшей машинкой для жатвы, колосья оставались на поле. А мы их потом в снопы вяжем. Это очень непросто, руки и ноги в кровь исколоты. У нас из одежды — короткая юбочка, маечка, руки и ноги голые. Особенно ячмень кололся — у него колосья с колючками.
После поспела рожь, и мы ее помогали убирать. Ночевали на полевом стане. Там только крыша и сено, на сене и спали. А утром на работу. Правда, кормили там получше — 3 раза в день.
Я заболела малярией, и сестра Зина тоже — место оказалось малярийным. Зина быстро как-то вылечилась, а меня каждый год с весны до осени трепала болезнь. Начиналась лихорадка обычно с утра — 2 часа меня колотит, а потом отпускает… Ребята на поле меня оставляли — полежать на земле, пока приступ не кончится. А сами в это время работали. Когда лихорадка отпускала, я тоже шла с ними трудиться.
Вылечила меня мама. Вообще-то, от малярии хинин помогает — горькое такое лекарство, но его у нас не было. Однако мама вспомнила, что кто-то когда-то ей говорил, будто и другая горечь может помочь — полынь. И действительно помогла. Только произошло это летом 45-го года, перед самым концом эвакуации. Поздно мама вспомнила, за что себя винила.
Что еще, кроме работы, могу вспомнить?
Девушка у нас была, из эвакуированных, прежде училась в Ленинграде в хореографической школе. Организовала у нас танцевальный кружок. И мы вскоре уже выступали с концертами для сотрудников совхоза, а потом и в деревнях по соседству, и в госпиталях Раненбурга. Не только танцевали, но и стихи читали, пели, сценки какие-то разыгрывали.
Я петь не умею, поэтому в общем хороводе ходила и приплясывала, выкаблучивала завороты. Еще мой номер был коронный — пародия на Чарли Чаплина, я танцевала с тростью.
Несколько раз в неделю мы ходили в город, в госпитали, дежурили у постелей раненых, оперированных бойцов. Несложное — подать воды или горшочек. Но главное — подбодрить, поднять настроение, в том числе и своими выступлениями. Мы официально числились подростковой концертной бригадой. Нам хлопали, да еще как!
Школу я окончила в 1945-м. Тогда впервые ввели экзамены на аттестат зрелости. Весь десятый класс нас заставляли готовиться, штудировать разные предметы, начиная с пятого класса. Учебников не хватало, нам на шестерых выдали один комплект. А когда читать? Только ночью. Распределяли учебники по времени, очередь устанавливали, каждому по 2 часа полагалось. Кому-то в 10 вечера, кому-то в полночь, а кому и в 2 ночи. Книжки друг другу носили. Зимой, в темноте, по морозу. Такого режима никто из нашей компании, кроме меня, не выдержал, провалили они экзамены. Только мне аттестат выдали, остальным — справки.
Я же сдала экзамены на пятерки, кроме сочинения по литературе — тройку получила. Во время сочинения у меня случился приступ малярии. А время ограничено. Но ко мне экзаменаторы отнеслись с пониманием. Мол, посиди, подожди, когда полегчает, а мы тоже подождем, пока ты будешь писать. Должна сказать, учителя у нас были доброжелательные. И очень сильные, знающие. Эвакуированные из Москвы, Ленинграда и других городов.
После войны папа, демобилизовавшись, забрал нас в сожженный, но освобожденный от фашистов Смоленск. Папа стал работать в Промбанке, ему дали комнату в том же здании, и там мы жили. Приехали в сентябре, поэтому я опоздала с поступлением в институт. Вообще-то я мечтала учиться на архитектора, поскольку хорошо рисовала, но это надо было в Москву ехать. Отец не отпустил. Карточная система (ее отменили только в 49-м году), и на стипендию в столице не проживешь. А высылать мне деньги у отца возможности не было — зарплата не Бог весть.
В Смоленске выбор небольшой: всего два института — педагогический и медицинский. Решила поступать в медицинский и об этом не жалею.
Поскольку год пропущен, папа велел мне работать — ради продуктовой карточки. А я хотела готовиться в вуз. И пошла снова в 10-й класс, но в вечернюю школу — там тоже карточку давали. А свой аттестат запрятала подальше. Повторила заново предметы, очень даже хорошо подготовилась. Поступила, разумеется.
Когда в вечернюю школу ходила, объясняла одноклассникам, кто чего на уроках не понял. А они удивлялись, как это я все предметы так хорошо знаю, да еще и впереди программы?
Экзамены за 10-й класс я, понятно, повторно сдавать не стала. Друзья разволновались, почему я на первый экзамен не явилась. Думали, заболела, или еще что-то случилось, пришли ко мне домой, а я жива и здорова. Показала им аттестат.
У меня был в классе друг по имени Вениамин. Еврей, лейтенант, воевал на фронте. Любовь у нас была. Вполне невинная, тогда нравы — не такие, как сейчас. Так он на меня сильно обиделся. За то, что целый год про аттестат ему ничего не говорила. Решил, что я неискренняя. Больше мы с ним не встречались.
Училась я в мединституте, и все бы хорошо, да вот папа мой умер на 9 мая в 1949 году. Всего-то аппендицит, но прооперировали неудачно — перитонит, а антибиотиков тогда еще не было. Впоследствии мама поехала со мной на Урал, поскольку находиться одной в Смоленске ей было горько. А меня после института распредели в Нижнюю Салду. Там я отработала ЛОР-врачом и по совместительству детским участковым врачом. Потом переехала в Свердловск, прошла специализацию и стала окулистом. Проработала в Областной больнице №1 ровно 60 лет. И сейчас я там же, но уже не оперирую и больных не принимаю. Работаю в музее нашей больницы.