Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2015
Андрей Расторгуев —
публицист, поэт, переводчик. Кандидат исторических наук, член Союза писателей
России. Живёт и работает в Екатеринбурге. В 2015 г. стал лауреатом премии им.
П.П. Бажова за сборник стихов «Русские истории» (2014).
Нынешний брутальный образ Нижнего Тагила особых шансов на культурный ребрендинг ему на первый взгляд не оставляет. Как нынче говорится, мемы типа «Тагил рулит», «приедем с мужиками на танке и разберёмся» из памяти народной изгладятся не скоро… Даже новый уралвагонзаводский трамвай, который стал звездой уже нескольких выставок и интернета, снаружи выглядит не слишком жизнеутверждающе: эдакая глыба стекла, чёрное ледяное зубило, инфернальный кристалл Сваровски…
Но есть у этого почти трёхсотлетнего — на год старше Екатеринбурга — города и другая традиция. Именно здесь в XVIII веке в дому Акинфия Демидова помимо одной из крупнейших в России частных библиотек сложилось уникальное собрание былин и песен кричного мастера Кирши Данилова. Коллекция городского художественного музея сделает честь собранию иного регионального центра, да и местный худграф — художественно-графический факультет бывшего пединститута, а ныне социально-педагогической академии — заслуженно известен далеко за тагильскими пределами.
Парень
из нашего города
В советское время Тагил представлялся вотчиной Мамина-Сибиряка, который родился неподалёку, да Алексея Бондина, чьи биография и творчество вполне соответствовали рабоче-крестьянским канонам. На рубеже очередного миллениума ориентиры сменились, и на первый план вышла «тагильская поэтическая школа». Однако представители её давно рассредоточились от соседнего Екатеринбурга до дальнего Нью-Йорка. С какими литературными именами Тагил может ассоциироваться теперь?
Одно из этих немногих имён, безусловно, принадлежит прозаику Борису Телкову. С первого дня своей жизни — 14 января 1961 года — тагильчанин, он, как будто повторяя бондинский путь, литературой заразился в детстве. И неизлечимо: «…до сих пор испытываю мозжение и ломоту в кончиках пальцев, если мне не удалось полистать заинтересовавшую меня книгу…» («Истории болезней, колдовства и врачевания»).
Книг он, по его собственным словам, начитался на домашней печке. Правда, в рассказе «Вмешательство богов» из сборника «Штаны с большой буквы» (2012) речь идёт о постели, в которую трудно отделяемый от автора герой, сломав ногу, угодил однажды летом. На двух мерцавших тогда чёрно-белых телеканалах что-нибудь интересное попадалось редко, посему отнюдь не новая, пережившая собственную историю книга «Дети капитана Гранта» оказалась весьма кстати. «…Я ощутил, что такое кайф от хорошей книги, и уже не мог жить без этого наслаждения… Как кит ради моллюсков пропускает сквозь усы тонны воды, так и я ради какого-нибудь замызганного томика библиотеки фантастики и приключений втягивал ноздрями в себя килограммы чердачной пыли, рвал о ржавые гвозди штаны и рубахи…»
Если придираться, то киты питаются всё-таки планктоном, где моллюсковая мелочь составляет лишь небольшую часть. Но я и сам отнюдь не сразу разглядел эту марашку за энергичными движениями автора, рисующего портрет, может, и собственный, но в то же самое время — целого поколения библиофилов, коллекции которых теперь в лучшем случае снова перекочевывают на чердаки и дачи.
Впрочем, пробудившейся любовью к чтению и путешествиям дело у героя не ограничилось. Очень скоро ему захотелось посостязаться и в писательстве — если не с Жюлем Верном, то с товарищами по лесным походам. «Обычный поход в лес… в моём описании по накалу страстей и риска мало уступал героическому освоению первопроходцами сибирских просторов… Так я ступил на порочный путь откровенного сочинительства… Много позже я понял, почему… друзья не обвинили меня во лжи: хороший вымысел более живуч и достоверен, чем сама правда…»
Без фантастики Телков порою не обходится и сейчас. Но тогда, в детстве, оказалось, что юный писатель надолго «спалил весь творческий запал». А потом, найдя в макулатуре книжку академика Александра Ферсмана, и вовсе ушёл с головой: сначала в геологию, а после восьмого класса — и в горно-металлургический техникум.
Заядлыми читателями герой и, разумеется, автор остались. В армии же литературные способности позволили обоим оказаться незаменимыми в создании не только «Боевых листков», но и писем любимым девушкам сослуживцев («Жрецы любви»).
А вот попытка сохранять армейские впечатления для будущих сочинений не удалась. Ибо далёкие от высоких помыслов отцы-командиры, обнаружив у солдата записную книжку, заподозрили его, по меньшей мере, в стукачестве… («Как я убил своё дитя»)
В Литинститут он по всяческим жизненным обстоятельствам тоже не пошёл, хотя поначалу собирался. Так что после техникума — только самообразование, и, похоже, вполне успешное. Уже много лет, как Телков — признанный профессионал, член Союза писателей России, редактор ряда успешных тагильских журналов и автор изрядного числа журнальных публикаций да более чем двадцати документальных и художественных книг.
Одна закавыка — ареал его известности весьма ограничен. Тираж каждой из тех же книг, что издаются главным образом в самом Тагиле, отнюдь не велик. Журнальные публикации выходили в Москве, в Сибири и в Германии, но большинство всё-таки в «Урале». Премии уважаемые — имени Бажова (2005) и губернатора Свердловской области (2009), но на внеуральских премиальных состязаниях дальше номинации не прошёл.
И гор золотых он писательством не нажил. Хотя ещё в армии неплохие гонорары в виде дисциплинарных послаблений и разных вкусностей с продуктового склада неосторожно укрепили в начинающем литераторе мысль, что «хорошая литература должна достойно оплачиваться…».
Читать эту фразу в «Жрецах любви», полагаю, надо так же, как она была написана, — с горькой иронией. Но в творческой своей юности, да и позднее тоже, Телков, судя по всему, примерялся именно к вершинам, причём классическим и отнюдь не только общероссийским. Явные следы этих примерок можно найти как в трёх его крепких рассказах, открывающих сборник молодых прозаиков «Июльские холода» (1991), так и в сборнике 2005 года «Обед у Александра Васильича», который сам автор охарактеризовал как «опыты литературных ощущений».
Записки
подмастерья
Ощущения Телков уже тогда передавал весьма живописно: «Ночью, осклизлой, как последний пот умирающего, доктор Свифт вышел из таверны на улицу. Его крупный породистый нос, свободные ноздри которого принимали по целой щепоти превосходного бразильского табаку, теперь чуял другой, более волнующий, щекочущий воображение запах — изысканнейший аромат невидимой политической игры, для непосвящённого похожий на въедливый душок нечистых испарений…» («Вакансия доктора Свифта»)
«…Сон рухнул, засомневавшись в своей нереальности. Я открыл глаза. На каменной стене моего дома горело свежее, как пощёчина, недоброе тавро зелёного времени… Начало шестого… Возмутитель сна одинокий дворник, этот угрюмый рыцарь чистоты, косматым копьём гонял где-то внизу осенние листья…» («Мой дворник»)
«…Аромат духов мадам Панаевой оказался удивительно похож на запах порохового дыма…» («Богема»)
Вместе со Свифтом явственно или отдалёнными тенями под одной обложкой сошлись Оноре де Бальзак, протопоп Аввакум, Александр Пушкин и едва ли не вся известная нам со школы головка литературной петербургской богемы, что запечатлена 15 февраля 1856 года хрестоматийным снимком фотографа Левицкого: Иван Тургенев, Лев Толстой, Дмитрий Григорович, Иван Гончаров, Александр Островский и «неприметный Александр Васильевич Дружинин, беллетрист, поэт и критик», у коего они частенько обедали.
Но вместе с наслаждением от собственного мастерства общение с писательской средой, несомненно, принесло Телкову — или как минимум его альтер эго — и немало горечи. За тем же Дублином, куда выброшен Свифт из «предавшего его и теперь недоступного Лондона», вполне явственно просматривается родимый Тагил. А разбуженный дворником писатель — почти демиург, по собственной прихоти преобразующий живых людей в персонажи. Однако по сиюминутному утреннему чувству — «жалкий литературный подмастерье», ибо «ещё час назад от его нечуткой руки умер, так и не родившись, герой будущего рассказа».
В едва не свифтовский сарказм перерастает иронический стёб над провинциальным писателем Лапушкиным, фамилию которого можно прочесть и по-французски («Шапка Мономаха»). Вызвав на дуэль прапорщика Сидоренко за измену жены Натальи Николаевны с ним, герой всю ночь пишет письма, причем гусиными перьями, потом находит сани и едет на них к месту дуэли, по дороге напиваясь шампанского. Однако случайный выстрел и последняя фраза Лапушкина вознице: «Грустно ли тебе нести меня, братец?..» — добавляют памфлетной издевке щемящую ноту сугубо русской истории, повторяющейся отнюдь не только в качестве фарса.
А вот писатели, прибежавшие на зов нувориша-благодетеля, который уже открыто переиначил свою фамилию на импортный лад — дэ Ментьев — и пообещал профинансировать издание их творений, сочувствия не вызывают. Издать-то издал и великолепно: «…шелковистая, как снежный наст, бумага, изящ-ный, витиеватый шрифт напоминал ходы жука по белому дереву, ни единой поправки, опечатки…» Одна незадача: все книги оказались одинаковой толщины, одеты во что-то единое, серо-коричневого цвета, да ещё без авторских имён на обложке… («Вечер весёлого мецената»)
Жизнь в литературном городке, по мнению Телкова, неполна без мастера похоронных дел («Гробовщик»). В дневниках той же петербургской богемы середины XIX века «перечень мелких литературных злодейств и подлостей бесконечен и так убедительно разнообразен, что порой начинает казаться, будто в среде пишущих вообще невозможны высокие чувства…». А старомодный денди Дружинин с его призывами к артистичности мира, чьи записи «большей частью светлы, безмятежны, иногда насмешливы», оказывается не нужен «героям нового времени, нигилистам всех мастей, этим дерзким циникам» и умирает от спасительной для него чахотки.
И всё же в горькой насмешке автора над самим собой, своими мечтами о литературной известности и нравами писательского сообщества, в печальных мыслях о судьбе провинциального писателя проскальзывает и надежда. У Свифта хоть и каменное сердце и хоть в Дублине, но памятник всё-таки есть — и «маленькая девочка, лёгкая, как облако, принесла к его ногам букет полевых цветов…». И слепой юноша под окном, возможно, ищет именно разбуженного дворником писателя.
Граничащее с упрямством упорство и решимость продолжать начатый путь просматриваются в «Языке огня», где автор, без сомнения, сопоставляет себя с огнепалым Аввакумом. И великим не спонсорам, но торговцам, коих вместе с великими художниками рождает время, Телков воздаёт хвалу — в лице крупнейшего из парижских маршанов Амбруаза Воллара. «Молодой Воллар своим звериным чутьём просто угадал время, когда импрессионисты принесли достаточно жертв, и чаша весов готова была качнуться в их пользу…» А пожилой Воллар на фото, по мнению автора, был похож на старого ягуара, который «дремал, охраняя своё богатство. Возможно, во сне он легко взлетал над травой и ловил розовых бабочек мягкими лапами…» («Порхание розовых бабочек»).
Но жизнью, оставшейся до осуществления этих надежд, ещё надо правильно распорядиться. И именно дома, ибо где-нибудь в райской Полинезии твои «мученические поэтические подвиги» не нужны, «а в Тагиле ты — уважаемый человек». Надо только, день за днём видя «местные фаллические символы в виде торчащих в небо дымных труб, которые никак не способствуют деторождаемости тагильчан», ощущая, как «тебя дожёвывают быт, безденежье, грызёт язва и коченеют ноги в дырявых сапогах», — сохранить способность к творчеству.
Упоминание в «Письме тагильскому поэту», одновременно окрещённом «Основами полинезийской сексологии», не только Миклухо-Маклая, но и Поля Гогена формально продолжает тему импрессионистов. Однако на самом деле последнее эссе «Обеда у Александра Васильича», спуская читателя с историко-литературных и живописных небес на грешную уральскую землю, обнаруживает ту самую особенность прозы Телкова, которую он противопоставляет железной тагильской брутальности, — эротизм.
«Я
создаю миф…»
В чуть более давние времена, которые, считается, были целомудреннее нынешних, Телков наверняка заслужил бы звание охальника. Настолько пристально всматривается он в отношения мужчин и женщин, настолько детально, подчас до физиологических подробностей, их временами живописует.
Между тем по временам сегодняшним эти описания, встречаемые, скажем, в сборнике рассказов и пьес «Женщина в дорогу» (Нижний Тагил, 2011), выглядят вполне целомудренно. Ну что такого непристойного, например, в изображении острой грудки, что выпала «из распахнутого ворота солдатской ночнушки» (приметная деталь времени) у спящей юной тёти ещё более юного рассказчика?
«Она была бледной, с голубыми прожилками вен и коричневатая на конце, будто угодившая в какао или перепачканная в шоколаде… Потом я совсем осмелел и — нет! — не руками, а уголком одеяла тронул коричневое пятно на груди… пятно сморщилось, потемнело, а посредине проклюнулся красноватый, величиной с горошинку, сосок. Грудь с розовым носиком напоминала мордочку резинового дельфина, моей детской игрушки…» («Нос резинового дельфина»).
Непреклонно минует Телков все богатые возможности соскользнуть в сексуальный трэш и в описании любовного свидания, которое командир роты устраивает в казарме. Ну, не посреди казармы, понятно, а в комнате своей. Но как тонка перегородка, которой отделена эта комната от общего помещения, где в это время спят, а точнее, пытаются спать почти полтораста молодых солдат, «более полугода видевших женщин только по телевизору»… («Подводная одиссея капитана Новикова»).
Но и здесь автор даёт волю не собственной, а читательской фантазии вновь одной деталью — кучерявым девичьим волоском, — разряжая в утренней развязке почти до осязания сгущённую ночную атмосферу.
Жизнь мужчины Телков представляет как ряд соприкосновений с женским телом. Хотя нет, не будем упрощать. За этими касаниями — целая история отношений с женщинами, которая, по мнению лирического героя, составляет суть любой биографии. А упор на тактильность оттого, что герой этот — мужской пиджак, последовательно теряющий свою потребительскую стоимость и доходящий до состояния тряпки, которой «чересчур скупой житель местной деревушки… заткнул… отдушину в погребе» («Жизнь одного пиджака»).
Чувства телковская женщина способна пробудить и в старом мобильном телефоне: «…какой он сексуальный: длинный, гладкий, уверенный такой и в руке хорошо сидит… И на ощупь приятный…» Признания мобильник шлёт эсэмэсками и умирает именно от любви, а вовсе не от полного разряда батареи: «У него там, внутри, все схемы сгорели… инфаркт, инсульт под одной гробовой крышкой. Мертвее не бывает…» («Может быть, люблю…»)
Простор для воображения сулит и заглавие «Женщина в дорогу». Однако здесь провокация оказывается обманкой — речь идёт лишь о пассажире, который весьма своеобразно коротает дорожное время: «…незаметно наблюдая за сидящей напротив незнакомкой, я пытаюсь определить ей возможное место в своей жизни… Я создаю миф…»
Такая игра и вправду обладает своеобразным эротическим привкусом. Более или менее явно он обнаруживается и в других историях, питаемых не слишком расцвеченной повседневностью, — будь то перемывание костей мужьям и любовникам в женском коллективе после празднования восьмого марта («Вчерашний торт»), возвышенные любовные связи или будничные супружеские размолвки и адюльтеры («Ногти», «Марина», «Три рассказа»). В телесной любви к молодой женщине черпает чувство полноценной жизни стареющий мужчина («Уроки геометрии»), однако ветреный старик по-прежнему смешон («Копьё Чингисхана»).
А для искренней романтики рассказа «Карета подана» уже никаких эротических дополнений не требуется. В сборнике он отнюдь не последний, но именно здесь просматривает переход к следующей книге Телкова. Освоив свифтовскую иронию и мопассановский эротизм, которые в их синтезе так и хочется назвать эронией, и смешав их с современным литературным и общегражданским бытом, автор присоединяет к ним новый пласт — исторический. Правда, отнюдь не столь отдалённый по времени и территории…
«За
детство счастливое наше…»
К ближней истории — собственной — Телков обращался ещё раньше. Именно среди рассказов о детстве, сведённых в книгу «Имя от пришельца» (2009), он повторил «Нос резинового дельфина». И там же в «Историях болезней, колдовства и врачевания» он представил довольно обыденное объяснение своего мопассанства. Всё мама-фельдшер, которая, хотя и «шугала меня из комнаты, когда по телевизору показывали невиннейшую советскую эротику… не видела ничего стыдного и запретного в гинекологической литературе…». Так что «где-то на втором-третьем году подпольного изучения акушерства и гинекологии я почти перестал видеть в женской физиологии что-то стыдное…».
В целом же в сборнике 2009 года эротические мотивы не выходят за рамки отрывочных воспоминаний о некоторых эпизодах пубертатного периода. А сама книга повествует о весёлых и горьких историях детства и юности, что пришлись на 1960–1970-е годы.
Горечью, к примеру, отдаёт заглавная и первая, по словам автора, «в моей жизни дурацкая история» о том, от кого и как получил он своё имя — едва ли не свинское, поскольку Борьками в те времена почему-то предпочитали нарекать поросят. Оказывается, от лёгкого на язык и разбитного «Пантагрюэля с Дона» — недолгого «как бы мужа» отцовой матери, с которым она неожиданно приехала в Тагил из-под Воронежа.
При этом «трогательной встречи матери с сыном не произошло — ни объятий, ни счастливых слез, ни поцелуев…». Ибо рос отец у бабки с дедом, в том числе под немцами в оккупации, «а после смерти стариков угодил в детдом, откуда бежал, а потом бродяжничал. Мать тем временем в одиночку поднимала троих дочерей — муж, сделав ей последнего ребёнка, утонул по весне, когда перевозил муку через Дон по хрупкому льду… Грустная история, в которой никто не виноват…»
Со вкусом выписывая приметные бытовые детали, автор создаёт яркую мозаику жизни пригородных тагильских посёлков того времени («Таким я уже больше не буду никогда», «О свалках и находках»). Вроде и тогда ссыльные да эвакуированные со своими потомками не были хозяевами жизни: «…Государство возводило для себя домны, а из ненужных остатков этого строительства люди лепили свои жилища. Возле собачьей тарелки всегда найдут прокорм несколько воробьёв…» И не от сильно щедрой жизни они бесстрашно искали на шлакоотвале годное для хозяйства добро: «Зимой, когда в пять часов вечера уже наступали сизые сумерки… зрелище с огненными разрывами шлаковых ядер напоминало панораму какого-нибудь сражения времен Бородина и Аустерлица… эта феерия с канонадой… мужиков, видевших войну в натуре… оставляла равнодушными…»
Теперь, в отличие от того времени, уже без опаски можно признать: «Самогон гнали дружно, всем посёлком дня три, строго по ночам… Нынешнее поколение городских пацанов, задвинутых на петардах, наверняка даже не может себе представить, с каким грохотом взрывались ночью подогретые на печи бутыли с бражкой…»
А этикетки со спичечных коробков, как сейчас помню, мальчишки собирали не только в Тагиле. И хлебосольные клановые сходки по праздникам были в обычае не только там: «До сих пор не могу понять, как мы умудрялись съедать то несметное количество пирогов, которые выпекала бабушка!.. Народ не щадил ни своего желудка, ни печени, ни сердца, а из праздника выходил тяжело и с большими потерями, как из окружения…» Да и теперь кое-что от тех обычаев осталось.
Частности, кажется, а через них опять пробивается время: «Мой дед был живуч, как полевой злак… В начале тридцатых годов оба рода, бабушкин и дедушкин, включая их самих и родившуюся дочку, раскулачили и сослали на Урал… Переход от достатка к полной нищете так впечатлил молодого деда, что впредь он уже никогда не завидовал чьему-то благополучию, а смотрел на него как на временное явление…» («Истории болезней, колдовства и врачевания»).
О канонических литературных образцах своего времени напоминает и поступок матери, которая, окончив медучилище, уехала на Приполярный Урал и оказалась там единственным на сотни вёрст специалистом, так что «всю живность от оленя до престарелого охотника-манси доставляли к её избушке-медпункту». И через год, перенеся на ногах сильнейшую простуду, дослужилась до сердечной болезни, ревматизма и даже общего заражения крови. Но поначалу, отказавшись от инвалидности, ещё работала в Тагиле фельдшерицей поселковой больницы.
Однако и в такое время человек ни дня, даже самого печального, не проживает без насмешки: «Дед на два дня пережил генсека Брежнева, но хоронили их в один день… Разделённые многокилометровым расстоянием, огромной толщей земли, глава государства и уральский рудокоп обменялись стуком гробами. Так заключённые в тюремную камеру перестукиваются меж собой…»
Для ухода матери, впрочем, рассказчик избирает другую ассоциацию, согласную с её странным именем — Литалия — и пальцами, которые она сжала в последний миг: «Так со скрюченными лапками умирают птицы…» А приходя к сыну во сне, она по-русски повторяет предсмертную фразу любимого ею Чехова…
Сон оказывается и формой существования отца, который «умудрился проспать свою земную жизнь». На этой фразе рассказу «Человек-сон» вроде бы и закончиться, но продолжение, конечно же, открывает читателю, что жизнь прошла отнюдь не в летаргии. «…Горя он хапнул ту же пайку, что и всё его поколение, рожденное в коллективизацию, частично или полностью потерявшее родителей в тридцать седьмом и обмакнувшееся своим детством в дёготь войны… Так как мама часто болела… кроме мужской работы в нашем большом доме выполнял и женскую… зачастую после ночной смены. Поэтому… засыпал сразу же, как только куда-нибудь присаживался…»
И столь же весомо рассказ опровергает другое исходное утверждение, что «отец не передал мне никакой своей мудрости, ни одна фраза, ни одна мысль его не осталась в моей памяти…» Слов повествователь и вправду не припоминает, но из поступков, судя по всему, перенял многое…
Всякое, словом, бывало. Так что вместе со многими ровесниками, услышав давнишнее «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!», Телков если и подпоёт, то отнюдь не всерьёз. Однако юмор во фразе психолога Эриксона «Никогда не поздно иметь счастливое детство…», которую выбрал тагильчанин в качестве эпиграфа к «Имени от пришельца», отнюдь не выглядит чёрным.
Живые картины времени, знакомые всем, кто в детстве и юности с такой же страстью мечтал о модных штанах — сначала клешах, а потом джинсах, рисует автор в заглавном рассказе уже упоминавшегося сборника «Штаны с большой буквы». А дальше, естественно — во всяком случае, для человека, избравшего такой жизненный путь, — армия.
Вошедшая и в этот сборник «Подводная одиссея…», пусть и дополненная рядом ярких деталей казарменного быта, остаётся, на мой взгляд, в прежнем эроническом русле. «Как я убил своё дитя» и «Жрецы любви» повествуют о попытках героя сохранить не только, как отмечалось выше, литературный дар, но и человеческие чувства и достоинство. Самым же образно и ментально сильным в этом небольшом цикле представляется рассказ «Крыса».
Продолжая, казалось бы, уже отработанную другими авторами тему армейской дедовщины, Телков представляет здесь собственный снимок животной сути человека, который оказался на нижней ступени едва ли не стайной иерархии. Самый забитый и отупевший военный строитель рядовой Сегин, обнаружив более слабое существо — загнанную в западню крысу, наслаждается её убийством. И оживает — но лишь на это время: «…по мере того, как с его лица сходили красные пятна возбуждения, оно вновь принимало прежнее тупое выражение…»
Темноводские хроники
В последнее время Телков, по его собственному признанию, «подсел» на краеведческую тематику. Начиная с 2001 года с его писательского конвейера сошли творения о 300-летнем и тоже демидовском Невьянске, уральских золотоискателях, истории тагильского образования, спорта, дореволюционной фотографии и санитарно-эпидемиологической службы Свердловской области плюс статьи для пары десятков коллективных сборников об истории Урала и Нижнего Тагила.
Лучшие образцы этого жанра стоят авторам немалых усилий и вдохновения. Пусть, например, отдельные эпизоды исторических очерков «Педагогика по-демидовски», составивших первую часть пятитомника «Успехи разума», Телков, по его словам, теперь встречает едва ли не в кандидатских диссертациях. На самом-то деле он и его соавтор Алексей Коряков писали их для публики широкой — и в качестве представителя таковой могу подтвердить, что результат получился вполне удачный.
«Артельские истории» же и «Записки отдыхающего», рассказывающие, соответственно, про золотодобытчиков и Невьянск, Телков чуть позже и вовсе включил в книгу очерков «Тагильский Криуль» (2004). Говорят, что один из историков назвал избранную для неё автором форму изложения «краеведческим хулиганством». А по мне — так вполне корректно, интересно, живо и представляет собой неотъемлемую часть телковского, рискну сказать, литературного наследия. И небольшие сборники 2013 года «Человеки» и «Блёстки» — тоже. Благодаря им, а ещё очерку «Эйфелева башня Тагила» (2006), который повествует о возвышающейся над городом Лисьей горе и двухвековой башенке на её вершине, бывшее имя одной из улиц — Тагильский Криуль — перекочевало в название целой книжной серии.
Золотоносный исторический песок Телков едва ли не по-кулацки предпочитает промывать до самой последней крупинки. Уже вроде и мельче мелкого — блеск один, и тот под микроскопом разглядишь едва. А на то писателю и фантазия дана: что не разглядит — домыслит.
Отсюда же берёт он сегодня и стройматериал для своего Темноводска, в коем опять же вполне прозрачно угадывается железная родина автора — как-никак уже само имя Тагила и реки, от которой он его получил, в переводе с языка манси означает «много воды». Впрочем, темноводские хроники первых десятилетий XX века, представленные, если не считать журнальных публикаций, в сборниках «Женский облик Свободы» (2012) и «Путешествие блаженного фотографа» (2015), отнюдь не разжижены и по-прежнему полны занимательности и всех прежних особенностей, которые характерны для других телковских книг.
Глаша Ерохина («Лесные ягоды») открывает для себя стыдные взрослые тайны в одиннадцать лет, тайно наблюдая за лесными свиданиями, которыми взрослые девки расплачиваются с рудничными смотрителями за снисходительность к их небрежной работе. Но рано взрослеет девочка отнюдь не поэтому. Она ведь и сама после пьяной и страшной смерти отца вынуждена собирать вместе с другими детьми для завода «железные камешки», помогая осиротевшей семье. И выводы делает совсем о других человеческих отношениях. «…Она пришла к неожиданному заключению: когда мужик с бабой остаются вдвоём, да ещё раздетые, совсем не важно, кто из них беден, а кто богат. Более того, бабы в этом случае имеют даже власть над мужиками…»
Оказавшись затем в доме одного из самых успешных и чудаковатых торговцев Темноводска купца Шамина и с годами забирая власть над ним, именно этим гендерным законом Глаша вроде бы и руководствуется. Но это если со стороны глядеть. Читатель же, благодаря автору наблюдающий за развитием событий изнутри, видит: выросшая девушка просто оказывается тем человеком, к которому со временем прикипел овдовевший хозяин. И как честный человек, наверняка бы женился, когда б не вор, то ли по собственной воле, то ли по чужому наущению ставший убийцей…
Вроде бы телесные прегрешения в лесной тени, тем более с меркантильной подоплёкой, мезальянс, а тем более убийство, заказчиком которого, не исключено, является старший сын благодетеля, — дела вполне житейские. Но почему-то уже этот рассказ, объёмом и перипетиями похожий на маленькую повесть, вольно или невольно напоминает о раннесоветских текстах про классовую борьбу — и подспудно оппонирует им, противопоставляя этой борьбе любовь.
Впрочем, главный вклад в это ощущение вносят другие рассказы, зачастую столь же подобные повестям. Годы предреволюционные, и, хотя конфликт полицейского пристава и одновременно графомана Землевича с темноводской прогрессивной интеллигенцией («Искусство рифмы и сыска») во многом определяется его ревностью к любовным и поэтическим успехам молодого чертёжника Васи Калиновского, здесь находится место и политике: соперника арестовывают жандармы за транспортировку нелегальной литературы.
Пристав при этом великодушно «снял с себя тулуп и набросил его поверх ветхого пальтеца поэта…», перекрестив отъезжающую повозку. И снова к нему возвращается рифма — в отличие от покинувшей его актрисы Нинель, которая со временем из львицы превращается в «тупую закормленную болонку». И самому ему, стареющему, хочется любви и счастья, но утешается он порнофильмами, что специально для него крутят ночью в одном из двух местных синема.
Впрочем, об этом повествует уже продолжение — «Грёзы-слёзы». Что владеет этим синема старовер Ермилов — лишь один из многих признаков крушения прежнего мира. Идёт война, потом отрекается царь — и в конце концов пристав, долго оплакивавший разлуку с любовницей, умирает под забором в Шанхае. А случайно открытое новое месторождение меди, которое желал заграбастать местный купец, «почти семьдесят лет верно прослужило советской власти и иссякло, сошло на нет вместе с самой властью» — это уже едва ли не бажовская нотка проскальзывает…
Но самым охальным — причём не с половой, а с политической точки зрения — в годы той же власти наверняка сочли бы «Белую пуговку». Ибо в этом рассказе-повести Телков спускает с небес на землю одно время едва ли не священный образ главного уральского большевика товарища Андрея, то бишь Якова Михайловича Свердлова.
В весьма походящей на анекдот фабуле по нынешним временам никакой крамолы нет. По сути — ещё одна история женщины, которая желала себе и дочери счастья независимо от противостоящих тому общественных условий. И как минимум благодаря этой надежде история чуть более счастливая, нежели попытка паровозного машиниста Селиванова обессмертить солдатскую вдову Марусю, заменив её статуей памятник Александру Второму на базарной площади Темноводска («Женский облик Свободы»).
Так что на более привычные у других авторов реалистические истории о том, как революция сокрушает людские судьбы, походит разве что «Холодно, братцы!» — короткий рассказ о том, как прозорливый благодетель предупреждает невьянского купца-сундучника Селянкина: схоронись. И вроде по-человечески относится купец-старовер к своим мастерам, а всё равно неизбежное надвигается. И когда происходит — купец кладёт голову на рельсы перед приближающимся поездом…
Зловещей и в то же время пародийной выглядит фигура чернявого и белозубого товарища Баха, сбивающего из, что называется, ярких представителей прогрессивной и рабочей молодёжи группу террористов («Путешествие блаженного фотографа»). Группе нужны химикаты для бомбы, однако на фоне соответствующих детективных перипетий разворачивается новая, по-телковски «эроническая» история человеческих взаимоотношений.
По заглавию понятно, что этот рассказ Телкову навеяло погружение в историю фотографии. А занятия историей тагильского учительства вкупе с биографией одного из реальных персонажей, судя по всему, навели на желание по-иному посмотреть на плоды просвещения. Ибо неграмотный передовик Яшка Собакин, который одно время устанавливал свои законы кулаком, вдруг догадывается, что умение писать куда следует обеспечивает намного более надёжный путь к власти («Мартин Иден из Темноводска»). А на фоне — вновь детективная и любовная истории.
Кержацкое происхождение многих темноводцев (как, естественно, и тагильчан) оказывается весьма существенным для развития событий в рассказе «Мытьё полов на ночь», сюжет которого развивается вокруг постановки в рабоче-крестьянском театре пьесы о духовном возрождении юной проститутки. Поди найди исполнительницу на главную роль. Но и увернуться нельзя — идёт кампания борьбы с проституцией, к тому же на премьеру уже приглашено начальство из Екатеринграда… А оканчивается комедия провинциальных раннесоветских нравов опять неожиданным поворотом, который и впрямь открывает способность к искреннему чувству даже в, казалось бы, напрочь загубленной душе.
Безумству
храбрых…
Иронизировать по поводу судьбы литератора, тем более творящего в провинции, Телков при этом отнюдь не бросил, о чём свидетельствует книга «Господин ясновидящий», вышедшая в 2013 году. Вместе с рядом других давних рассказов из «Обеда у Александра Васильича» под новым заголовком «Престранный гость» он включил в неё историю о приходе к писателю Борису Валёгину странного посетителя, который представился его биографом.
Как бы вы повели себя на месте героя, узнав, что лезущий в дверь незваный гость желает поселиться в одной из комнат? Однако терпение вознаграждается: впустив нахала, Валёгин узнает, что тот и впрямь написал его биографию. А на жилплощадь претендует лишь потому, что ему надо прослыть другом прославленного писателя. Тогда будут верить и написанному, и его автору, который благодаря этому тоже прославится.
Паразитировать гость вынужден, поскольку «для славы нужна хоть щепотка таланта» — литературного, который у него отсутствует. А от подопечного требуется теперь лишь одно — подчиниться его советам да помереть в нужное время, как в этой биографии уже описано…
За писателем Колпаковым и вовсе открыто гоняются бандиты. Ибо, как свидетельствует эпиграф «Моим друзьям из 90-х», действие паноромана «Сшит колпак…», героем которого он является и который впервые был опубликован в 2004 году, в те самые 1990-е и происходит.
«Панороман» — это, разумеется, телковский каламбур. Основой для него послужило, видимо, всё-таки наименее провокационное из приходящих на ум созвучий, поскольку по ходу бегства героя автор действительно представляет своеобразную панораму жизни тех лет. Здесь тебе и прожектёры из инженеров, и нувориши, и люмпенизированная богема, и провинциальные журналисты с графоманами, и фестивалящие на природе барды, и пассажиры электрички, и деревенские, говоря по-нынешнему, дауншифтеры… И любовным сценам, конечно же, место находится.
Путешествие героя — один из традиционных писательских приёмов. Но если сыгравшему такую роль в судьбе автора Жюлю Верну он удавался и не раз, то здесь целый ряд по-телковски блестяще выписанных новелл и сцен в неразделимое целое, по-моему, органично соединиться не смог.
Зато, похоже, вполне удалась завершающая книгу 2013 года пьеса «Я — не умер!», которую один из фантастических сюжетных ходов, столь же свойственных Телкову, превращает в весьма занимательный и весёлый фарс. И если публиковавшиеся ранее и основанные на впечатлениях от писательской жизни «Вавилонская история» и «Мечтаю о встрече!» представляются более пригодными для чтения, то третий драматургический опыт может оказаться интересным и для сцены.
О пригодности для постановки, впрочем, пускай рассуждают режиссёры. Мы же просто отметим, что прозаическое обращение к самодеятельному театру, предпринятое автором в «Мытье полов на ночь», выглядит вполне закономерным. Тем более что книга 2015 года тоже завершается пьесой под названием «Милый Ги».
Не появиться собственной персоной Мопассан у Телкова просто не мог, и даже странно, что произошло это только сейчас. Впрочем, непосредственно с событиями пьесы, продолжающей историю Темноводска, его фигура не связана. Просто один из персонажей передаёт племяннице второго, своего друга, свежие журналы с произведениями француза. Но в грустном финале нравственное падение девушки определяется совсем другими обстоятельствами.
В «Милом Ги» автор как будто продолжает убеждать всех знакомых и неизвестных ему оппонентов: молодёжь развращают отнюдь не описания телесных отношений между мужчиной и женщиной, если они, конечно, не сводятся к голой физиологии. Благие юные чувства и порывы разбиваются о вероломство — или о ложь собственных, кажущихся высокими целей, плата же за прозрение слишком высока. Хотя сцены с участием Мопассана, которые представляют его в различные периоды отнюдь не ровной, а в конце просто трагической жизни, всё-таки заставляют задуматься и об ответственности писателя и просто человека — как перед самим собой, так и перед теми, кто прислушивается к нему.
Вплетая суровые нити серьёзных эмоций и размышлений в лёгкую и нередко фривольную ткань своего повествования, рассказчик, похоже, слегка всё-таки стесняется такой смеси: «Удивительно и даже стыдно признаться, что… судьбоносными для меня книгами порой оказывались не произведения серьезных классиков, не труды по философии или психологии, а обычная литературная попса, развлекаловка. Все читали, им ничего, а меня зацепило и повело…» («Вмешательство богов»).
По собственным ощущениям Телкова, в Тагиле его считают авантюристом. Что ж, это и впрямь авантюра — в период низвержения литературы с общественного пьедестала в не слишком-то погружённом в художественную культуру, хотя и не абсолютно далёком от неё городе посвятить всю свою жизнь именно писательству. Причём не графоманскому, а качественному, с ориентацией на лучшие образцы. И — без особой надежды на признание за пределами малой родины.
Году в 2012-м Телков, по его словам, предпринял поход по столичным издательствам. Ответом были молчание или стандартные отписки. Разочарование писателя можно понять, но как минимум в одном лично я понимаю и этих издателей. Ну, в какую серию вставить эти темноводские и прочие телковские истории? В «чистую» эротику не пойдёт — сексу на самом деле маловато, в исторические или детективные тоже.
Вроде отчасти похоже на ещё одного Бориса — Акунина. Известный российский социолог культуры и тоже тёзка Борис Дубин ещё в начале «нулевых» предрекал, что акунинские последователи и подражатели будут и впредь пытаться соединять стереотипы остросюжетных жанров с традициями «хорошей литературы» и обращением к дореволюционной отечественной истории.
Однако тагильский Борис божится, что за собственными хлопотами Акунина даже не читал. Что ж, может, и впрямь совпало. К тому же, если присмотреться, не события имперского масштаба ему важны, а любовь, которая позволяет даже искаженному обстоятельствами человеку сохранить или возвратить свой человеческий облик.
В общем, ни в какие рамки не лезет, голимый неформат. Ну, а ежели столицы не принимают, остаётся творить собственный мир и формат в своей округе. Тем более что округа величиной с иное европейское государство будет. Да и какой город ни возьми — разве не сходятся в нём, не проявляются все особицы нашей отечественной жизни?
Так или иначе, а теперь, похоже, Телков окончательно утвердился в том, что филологи на своих конференциях именуют творческой стратегией: писать и издавать книги в своём Тагиле — пусть небольшими тиражами, но для имеющейся-таки у него стабильной аудитории. Причём и скорость такую — по книге в один-два года — набрал, как если бы подписал долгосрочный контракт с издательством. И даже, говорит, окупаются…
Но при этом каждая книга, по его словам, остаётся результатом уникального стечения обстоятельств: душевного состояния, возраста, меняющегося людского окружения. Так что, беря в руки «Обед у Александра Васильича» или «Женщину в дорогу», сегодня сам удивляется: неужели это я написал?
В невольной приверженности такой стратегии он отнюдь не одинок — вспомнить хотя бы ушедшего в 2008 году уникального Александра Чуманова, который среди прочего похожим образом живописал родную Арамиль, поименовав её Изергилью. Теперь этот городок, даже войди он в черту разрастающегося Екатеринбурга, останется впечатанным в литературную карту Урала. Но дело опять же не в таком увековечении, а в способе реализовать себя, невзирая на качество времён, доставшихся тебе от родителей.
Чумановым и Телковым список таких авантюристов среди уральцев, безусловно, не исчерпывается. Да и в других нестоличных регионах те авторы, что не лезут в прокрустово издательское ложе заведённой на Москву массовой литературы, пропахивают нынче собственные борозды. Не от хорошей на самом деле жизни, к тому же неясно, не прервётся ли ими отнюдь не длинная череда поколений профессиональных литераторов, которые выросли и остались в глубине России в XX веке. Кто из нынешних молодых окажется способным на подобную самоотверженность, долгое дыхание и стремление к культурным вершинам?
У Телкова запасы терпения, здоровья, вдохновения и, что немаловажно, сюжетов, похоже, ещё велики. Возможно, его читатель, да и сам он после «темноводского» цикла, находясь в расцвете лет и сил, захочет чего-то нового — ещё более глубокого по мысли и пронзительного по ощущению. Впрочем, пространство, казалось бы, заштатного городка и для этой цели может оказаться неисчерпаемым — равно как и натуральный железный город-первоисточник для самого писателя, который реализует свои творческие замыслы, приравнивая тагильский счет к гамбургскому. И, возможно, этот город всё-таки будет славен не только сталью, танками и вагонами.