Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2015
Александр
Столяров (1959) — родился в
Мукачево. Окончил Архитектурный институт во Львове, поступил на Высшие
режиссерские курсы в Москве, написал три книги, поставил несколько спектаклей
по своим пьесам, снял более ста, в основном документальных, фильмов, в том
числе игровой «Старец Паисий и я, стоящий вверх
ногами». Живет в Ирпене, под Киевом, работает в Москве.
Моя переписка с
Гоголем
«Дорогой Николай Васильевич…» Нет. «Уважаемый Николай Васильевич…» Не пойдет. «Товарищ Гоголь…» Это уже из прошлого. «Брат мой во Христе Николай…» Тоже не то. Был бы я лицом духовного сословия. Я и в Бога-то верую кое-как. Н-да. «Пушкин против Гоголя мыльный пузырь» — это Хармс. А я кто? А что, если без начала. Потом напишут: вот, мол, попала переписка в руки. Кто? Неизвестно. Но адресат — Гоголь Н.В. Но ведь и адрес мне неизвестен.
Ехал я, Николай Васильевич, по своим делам. (Кстати, Хармса Гоголь не читал. И дела моего Николаю Васильевичу не объяснить.) Ехал я на машине по трассе. (Машин тогда тоже не было. Но не на телеге же я ехал? Ехал я на телеге… Комедия какая-то. Я-то больше по мелодрамам.) Ехал я на самоходной бричке с шестью цилиндрами. (Как ему объяснить, что цилиндры — не головные уборы?) Пишу Вам из своего исторического далека в Ваше историческое прошлое. Впрочем, сомневаюсь, кто из нас с Вами в прошлом. Вы-то прошли впереди меня и гораздо. (Надеюсь, поймет. Записки сумасшедшего. Точно поймет.) Вдруг — бац! Машина встала. У меня новая машина, то есть самоходная бричка. На голом месте встала. Вы бы сразу сообразили — чертово место. Я из Вас кое-что помню. Так вот, машина мертвая. Ни одной лампочкой, то есть свечкой, не горит. Первая мысль — аккумулятор. Объясню при встрече. Надо звонить. Мобильник, телефон, то есть рупор, что ли, разряжен. Что ж, надо голосовать. И вдруг замечаю, что трасса пуста. Ехал — неслось все в обе стороны. И вдруг пусто. Совсем никого и ничего. Туман вдруг. Скучно стало. Справа огонек. Подхожу, фонарь со свечой над дверью. Вывеска под старину «Гостиница». Вхожу и слышу:
— Дверь закройте. Сквозняк.
Сумрачно. За стойкой портье. Вы бы написали «жид». Я бы — «лицо национального меньшинства». Хотя в нашей профессии это как раз наоборот.
— Здравствуйте, — говорю.
А он спиной ко мне повернулся. Над ним из стены огромный нос торчит, ноздрями кривится. Живой нос. Портье ему в ноздри сует что-то.
— Не любит, говорит, когда я ему нюхательного табаку сую. Но пускай лучше чихает, чем храпит. А хуже всего — насморк. Сквозняков не любит.
Тут нос поморщился. Жид тотчас под зонтик черный спрятался. И вдруг как чихнет! Нос, а не жид.
— Это ничего-с, вот вам полотенце, оботритесь, — говорит мне жид, а не нос. — Вы по какой надобности?
— Это что у вас, — спрашиваю и утираюсь.
— Нос.
— Вижу, что не ухо. Чей нос?
— А шут его знает. Говорят, Гоголя.
— Как Гоголя? Такой большой?
— Николай Васильич вообще великий писатель-с, а тут всего-с нос.
Тут я, Николай Васильич, представил себе другие Ваши части тела. В этом масштабе. Фантазия у меня изощренная. И подумал — слава Богу, что нос.
— Что же, — спрашиваю, — он, то есть Гоголь, у вас весь по частям?
— Отчего же-с, в двадцать втором нумере проживают-с весь целиком. Регулярно бумаги и чернил требуют-с.
— А вы что?
— Подаем-с. Все равно потом бумага на растопку идет. Экономия-с.
— Так вы что же, Гоголем печи топите?
— Он первый пример подал. Второй том «Мертвых душ» сжег. Замерз, наверное.
— В каком, говорите, номере?
— В двадцать втором.
— Это куда?
— С превеликим удовольствием провожу-с, — говорит мне портье и жестом предлагает пройти по коридору. Идем. Навстречу два мужика гроб несут. Молча. Мы потеснились.
— Это от Николай Васильича, — поясняет портье. — На прошлой неделе помер, а сегодня утром ожил, постных щей попросил и бумаги, само собой. Праведной жизни человек. У меня от него на этот случай напоминание. Где оно? Вот-с. — Портье достал помятый лист из кармана, разгладил. — Узнаете почерк? Читайте.
— «Завещаю тела моего не погребать, — читаю я, — до тех пор, пока не покажутся явные признаки…» — тут неразборчиво.
— Разложения, — говорит портье, и далее наизусть, я лишь сверяю: — «…упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться».
— Все верно, — говорю я.
— Наука этого объяснить не может-с.
— Так он болен?
Портье многозначительно вздыхает:
— Молимся о здравии раба Божьего Николая, ежедневно записочки пишем.
— Вы разве крещеный?
— Да. Верую во единого Бога Отца Вседержителя, Творца неба и земли… Спросите, давно-с?
— Давно? — спрашиваю.
— А вот как у нас Николай Васильич поселился. Так что он почти крестный отец мой. Великая сила слова у господина Гоголя, писателя земли русской.
Мы останавливаемся у двери с номером 22.
— Николай Васильич, Николай Васильич, — стучит и почти поет сладким тенором портье. И опять: — Николай Васильич?.. — прислушался. — Здесь нет-с. Пойдемте в другой-с. Вы не думайте, что я возгордился. Он не только мне письма пишет. Всем пишет. Всей России. Сударыня! — вдруг кричит портье, и я замечаю в конце коридора барышню с собачкой. Портье догоняет ее. — Что же вы, сударыня, я ведь не Поприщин какой-то, я с господином. А он письмами Гоголя интересуется. Он же вам тоже писал, сударыня. Конечно, с одной стороны, письмо — дело интимное, Вы вправе, но ведь — Николай Васильич!.. Слог бриллиантовый, мудрость великая, скрыть от читателя — грех.
— Ах, вы — читатель? — обращается ко мне барышня. — Как это мило.
— Вообще-то, я — режиссер.
— Тем более. «Вы думаете, что никакого влияния на общество иметь не можете, я думаю, напротив».
— Вы думаете?
— Нет, это Гоголь думает. Я барышня, зачем мне думать? Это его письмо ко мне. — Она достает из ридикюля письмо и читает его: — «Вы думаете, что никакого влияния на общество иметь не можете, я думаю, напротив. Влияние женщины может быть очень велико именно теперь, в нынешнем порядке или беспорядке общества, в котором, с одной стороны, представляется утомленная образованность гражданская, а с другой — какое-то охлаждение душевное, какая-то нравственная усталость, требующая оживотворения. Чтобы произвести это оживотворение, необходимо содействие женщины. Оставивши все прочее в сторону, посмотрим на нашу Россию, и в особенности на то, что у нас так часто перед глазами — это множество всякого рода злоупотреблений. Окажется, что большая часть взяток, несправедливостей по службе и тому подобного, в чем обвиняют наших чиновников всех классов, произошли от расточительности их жен, которые так жадничают блистать в свете большом и малом, и требуют на то денег от мужей, или же от пустоты их домашней жизни, преданной каким-то идеальным мечтам, а не существу их обязанностей, которые в несколько раз прекрасней и возвышенней всяких мечтаний. Мужья не позволили бы себе и десятой доли произведенных ими беспорядков, если бы их жены хотя сколько-нибудь исполняли свой долг. Душа жены — хранительный талисман для мужа, оберегающий его от нравственной заразы; она есть сила, удерживающая его на прямой дороге, и проводник, возвращающий его с кривой на прямую; и наоборот, душа жены может быть его злом и погубить его навеки».
Господи, Николай Васильич, как она при этом на меня взглянула и рассмеялась!
— Погубить навеки, — вздыхает портье, — благодарю вас, сударыня.
Мы глядим ей вслед.
Точнее, я гляжу.
— Душа жены!.. — восклицает портье и берет меня под руку, увлекая по коридору. — Ни один католик так не скажет. Католики вообще долго отвергали существование души у женщины.
— Гоголь, по-моему, женат не был.
— Да-с, не женат, ну и что?
Он глядит на меня испытующе, и я смущаюсь. И вдруг спасением распахивается соседняя дверь, и из нее странный субъект в королевской мантии высокопарно объявляет:
— О, это коварное существо, женщина!
— Поприщин, — говорит портье, — вы подслушивали, нехорошо.
Субъект в мантии пристально глядит на меня:
— До сих пор никто не знал, в кого она влюблена, я первый открыл это. Женщина влюблена в черта. Да, не шутя. Физики пишут глупости, что она то и то — она любит только одного черта. А вот эти чиновные отцы их, вот эти все, что юлят во все стороны, и лезут ко двору, и говорят, что они патриоты, и то, и се: аренды, аренды хотят эти патриоты! Мать, отца, Бога продадут за деньги, честолюбцы, христопродавцы! Все это честолюбие, и честолюбие оттого, что под язычком находится маленький пузырек, и в нем небольшой червячок, величиною с булавочную головку, и это все делает какой-то цирюльник, который живет в Гороховой. Я не помню, как его зовут: но достоверно известно, что он вместе с одною повивальною бабкою хочет по всему свету распространить магометанство, и оттого уже, говорят, во Франции большая часть народа признает веру в Магомета… — Тут он внезапно осекся, обвел нас взглядом: — Мне письма не было, милейший?
— Нет, вам не писали-с.
— Черт возьми! Что письмо? Письмо — вздор. Письма пишут аптекари, — Поприщин вдруг засвистал и пошел прочь.
— Ревнует, — говорит портье и вертит пальцем у виска, — меня, вас, Николай Васильича, всех — к барышне.
— А кто она?
Он пожимает плечами:
— Дочка директора. Ни имени, ни фамилии. Господин Гоголь не указали-с. Вот собачка — Меджи. У нее тоже переписка, с другой собачкой. Николай Васильич, Николай Васильич, — стучит он в дверь с номером 22.
— Так у вас что, два двадцать вторых номера? — спрашиваю я.
— Почему два? У нас их сколько захотите.
— А Гоголей сколько?
— Гоголь — один, — и он опять стучит в дверь, — проживает в двадцать втором нумере.
Тут дверь напротив открывается, и на пороге появляется мужик в фартуке, с кузнечным молотом в руках.
— Нема його, — говорит мужик. — Мабуть, до церквы пишов.
— Ты бы, Вакула, рисованием занялся, — говорит портье. — Закоптил нумер. Пойдемте, — это он уже ко мне, оглядываясь на мужика. — Вот тоже персонаж. У Гоголя-то он женился, а у нас записался холостым. Неженатый, что бешеный. Где, спрашивается, супруга?
— В чем вы его подозреваете?
— Ах, как верно вы сказали: подозреваю! Мне без подозрений нельзя-с. Постояльцы не дай Бог. Не помолишься — душу украдут. Вот вы небось думаете: хитрый жид по веревочке бежит. Балансирую. Русский человек на моем месте давно бы спился. А я держусь. Меня служение великой русской литературе вдохновляет. Мне, может, сам Гоголь письмо напишет.
И тут мы замечаем двух стариков, пробирающихся по коридору со стаканами в руках.
— Афанасий Иванович, Пульхерия Ивановна! — бросается к ним портье. — Куда вы? Самовар не готов еще! Я вам сам чаю в нумер принесу. — Он разворачивает стариков и оглядывается на меня. — А вы и в самом деле в церковь идите, Богу помолитесь.
Сон ли то был, Николай, Васильич? Не уверен. У меня все бедро в синяках, так щипался я. Эх, думаю, выйду из этой гостиницы, сяду за руль, и — в Киев.
— Заснул-таки, — всплескивает руками портье.
И действительно, нос «Гоголя» храпит так, что стена дрожит и стаканы стариков на стойке ложками звенят. Портье за табаком полез, а я — прочь.
— Прощайте, — говорю и — к выходу. Распахиваю дверь и оказываюсь в церкви. Отпуст поют. Народ: москали, хохлы, благородные и мужики, Гоголя среди них не вижу. Слева свечная лавка. А за ней — мой портье.
— Будете свечи брать? — спрашивает. — Записочки вот, имя — копейка, а то можете и сорокоуст заказать.
Священник на амвон вышел, пономарь ему аналой поставил.
— Гоголь, — возглашает батюшка, — «Выбранные места из переписки с друзьями», глава девятнадцатая.
— Господи помилуй, — поет хор.
— «Без любви к Богу никому не спастись, — читает батюшка, — а любви к Богу у вас нет, в монастыре ее не найдете; в монастырь идут одни, которых уже позвал туда сам Бог. Без воли Бога нельзя и полюбить Его. Да и как полюбить того, которого никто не видал».
Я ищу Гоголя, встречаюсь с кем-то глазами. Нет, не он. Отчего мне кажется, что он разрешит все? Вот только увижу, спрошу. Что спрошу, я не знаю. Но верю, он ответит на самый главный вопрос: зачем я жил. Где вы, Николай Васильевич? Ау!
Мой друг
Я знаю одного человека, у которого не было детства. Между прочим, очень приличный человек, мой друг. Как так случилось, что у него не было детства, ума не приложу. Сам он отмалчивается. Со всем остальным у него полный порядок: рост, вес, положение в обществе. И не то что бы он не помнил детства — его у него просто не было. У него были даже усы и борода, а детства не было. И на детей он смотрел, как на странный народец. Когда я попытался ему объяснить, что все взрослые произошли от детей, он расхохотался.
— У взрослых растут усы и борода, а у детей их нет, — возразил он мне.
— Усы и борода вырастают, когда человек стал взрослым, и то не у всех.
Он ненадолго задумался и сказал,
— В таком случае, мы — дети обезьян. Обратная эволюция.
— Это еще почему?
— У нас нет хвоста, а у обезьян есть. Хвост вырастает, когда мы становимся взрослыми обезьянами.
Вот такой он человек, мой друг. Очень надежный. Все вокруг меняются: сегодня любят одно, завтра — другое. Он — никогда.
— Во-первых, есть Бог, — говорит он. — Во-вторых — ближние. Я должен их любить, как самого себя. Значит, чем больше я люблю себя, тем больше любви достанется моим ближним.
Чувство долга у него развито необыкновенно.
— Мужская дружба выше любви между мужчиной и женщиной. Ты мой друг, и если бы у меня была жена, то она заняла бы в моей душе второстепенное место.
И этот порядок в его душе был неизменным.
— У меня есть рост, вес, положение в обществе, — однажды сказал он мне, — пора жениться.
Он купил цветы и пришел к одной нашей общей знакомой.
— Позвольте предложить вам руку и сердце, — сказал он. Он вообще был старомоден.
— Но разве вы любите меня? — спросила дама.
— Нет, но человек не должен быть один. Если мы станем ближе, я должен буду полюбить вас, как самого себя.
— Но я не люблю вас.
— Когда мы станем ближе, вы тоже должны будете полюбить меня, как самою себя.
— Но я не могу полюбить из чувства долга, — сказала дама и отказала ему.
— Хорошо, что я не женился на ней: легкомысленная женщина, — сказал он мне в очередной мой приезд.
Мы сидели у него на кухне и завтракали овсянкой. По утрам он всегда готовил овсянку. То, что он не женат, для меня было выгодно. Всякий раз, приезжая в Москву, я останавливался у него и ночевал на кухне его однокомнатной квартиры. Я любил наши неспешные разговоры по вечерам. Нигде я не ел такой вкусной овсянки утром. И, стыдно признаться, к моему чувству радости о возможности личного счастья моего друга примешивалось гаденькое чувство ревности. Нет, себя я любил все-таки больше, чем его.
— Конечно, у меня нет таких стимулов к жизни как у тебя: жена, дети, дом. Мне недостаточно любить только самого себя, а как полюбить Бога, я не знаю, — говорил он.
Я уже подумывал, не уйдет ли он в монастырь. Согласитесь, определенная доля человека не от мира сего в нем была. Мы долго не виделись, и вдруг звонок:
— Поздравь меня, я женюсь.
Я приехал к нему в Москву через полгода. В нем ничего не изменилось, разве что сбрил бороду и усы.
— Я решил поменять свою квартиру на двухкомнатную. Двоим нужно больше пространства, — сказал он и пригласил переночевать у него.
Сильная любовь
— Да, — сказала девочка, — любовь должна быть сильной!
Хорошая девочка, стихи пишет.
— А добро должно быть с кулаками? — спросил я.
— Да. — Она гордо вздернула веснушчатый носик. — Добро должно уметь постоять за себя!
О, сколько я видел таких девочек и мальчиков. Когда их покидала любовь, оставалась сила, и они крушили всех и вся. Потом уходила сила, но они по привычке сжимали ссохшиеся старческие кулачки, не замечая обнажившейся злобы.
«Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».
Почему, когда я читаю эти строки, мне хочется плакать, силы покидают меня и вспоминается бабушка Саня?.. Она была полуграмотная крестьянка, родила семерых детей, состарилась, ослепла, но глаза — ее голубые глаза — сияли. Что это был за свет? Не знаю. Чтобы не сидеть без дела, она вязала из разноцветных лоскутков небольшие половички. Какими радостными были эти половички. Она раздавала их знакомым и родственникам. И мне досталось. И в моей комнате был праздник. Бабушка никогда меня не осуждала.
— Бог попустил, — светло вздыхала она. И всякое Божье попущение оказывалось Божьей волей, горе — вразумлением, смерть — облегчением. Вот такой была ваша прабабушка.
— Это вся сказка? — спрашивает Соня.
Нет. Только начало. Жил да был человек, звали его Савл. Он был очень сильный, любил свою родину и ненавидел врагов. И вот с огромным мечом в руках, весь в латах и кожаных ремнях, пришел он к бабушке Сане, встал во дворе, посреди куриц и индюшек, поднял свой меч и спросил:
— Кто твой царь, отвечай?
— Иисус Христос, — ответила бабушка Саня.
— Где твое царство?
— На небе.
— Ага! Мой царь на земле, и царство мое здесь, а значит, ты — враг мой. И за это я отрублю тебе голову!
— На все Божья воля, — сказала бабушка Саня.
Савл размахнулся мечом, и вдруг яркий свет ослепил его, и раздался голос:
— Савл, Савл, зачем ты гонишь меня?
Савл упал на землю и замер, а свет исчез.
— Что же ты остановился? — спросила его бабушка Саня. — Бросил свой меч и не завершаешь задуманного?
— Я ослеп, — сказал Савл. — И я слышал голос.
— Бог с тобой, садись рядышком. Я научу тебя вязать половички. Как тебя зовут?
— Савл.
— Я буду звать тебя Павлом. Так мне привычнее. Возьми красный лоскуток.
— Но я ослеп.
— А ты, Паша, сердцем смотри, оно все видит.
Вот такими я их и увидел: вашу прабабушку Саню и апостола Павла. Они сидели рядышком, вязали разноцветные половички и беседовали.
«Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знания упразднятся».
Аминь.