Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2015
Борис Кутенков — родился и живёт в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М.
Горького. Печатался как поэт и критик в «Литературной
газете», «Независимой газете», журналах «Урал», «Знамя», «Октябрь», «Юность», «Новая
Юность», «Интерпоэзия», «Волга», «Зинзивер».
***
Как с далёкой войны да с чужой стороны,
из донецкого пекла, из ада
мать солдата погибшего ждёт на блины,
ставит тесто — и нет ей возврата;
меж мирами качает небывших внучат,
призывает заблудшее чудо,
а закроет глаза — и сквозь кухонный чад
слышит горькую весть ниоткуда:
— Мне язык размололо в неравном бою,
обожгло тишиной и латынью;
в нём теперь водопады и флейты поют
и пекутся хлеба золотые;
а в хрящах — аравийские воды стеной,
протекают сонорные звуки;
не протягивай руки для жизни земной —
что-нибудь о судьбе, о разлуке;
всё, что было моим, — в закромах сожжено,
просияло, пропело над бездной,
только в голое небо, как в пашню — зерно,
звук распахнутый, стон бестелесный.
— Эй, Земля! — и в ответ — перекличкой земель:
— Я убит под Луганском, Донецком;
вырви с мясом у хаоса мне колыбель,
облеки в распашонки, как в детстве,
чтобы видеть, к родимому лону припав,
в ноте предгрозового покоя,
перевёрнутый мир — натяжение прав —
и другое, другое, другое.
***
Человек живёт, чему-то служит,
поясок затягивает туже,
ищет ключик — на-ка, подбери! —
к тишине, которая снаружи,
к музыке, которая внутри.
— Хочешь в руки яблока ручного,
хочешь стрелку времени прямого,
песенку из двух согласных стоп;
гвоздик невермора золотого,
тщетно вбитый в твой сосновый гроб?..
— Не хочу, — качает сединою, —
я теперь небывшее, стальное,
тлен и мрамор, голос и тоска;
у меня, как в зеркале, иное
синей пулей бьётся у виска.
Забирай обратно полный ящик,
завтра я неверный, неземной, —
чёрный ужас жизни уходящей,
сын приёмный скрипочки дверной.
Мне теперь беда — сверчок, заводик,
тишины плавильные ключи;
дёрну за колечко — и отходит,
только пламя лёгкое мелодий,
только чей-то голос из печи.
А когда не вытянуть за лапку
этот ужас песенки стенной, —
видишь, там сиреневая тропка,
хрупкий лёд, звено, архив и папка,
синий свет зиянья и забвенья, —
уходи, уйди, пойдём со мной.
***
Андрею Ширяеву и Леониду Шевченко
Когда прощальный допоёт гобой,
и от Земли, оставленной Тобой,
останется один согласный возглас, —
и время не играть, а отпевать —
возьми лопату, скрипку и тетрадь
и закопай меня в продольный космос.
Мелок в ладони, спички в коробке;
там за меня на пасмурной доске
продолжит жить врождённая досада;
как за покой крошащимся мелком —
за всё отвечу — горлом и виском,
а мелкое — и вспоминать не надо,
а мелкое — обида, камень, речь;
пусть падают с обветрившихся плеч
Твоей земли нахохленные комья,
и ком, спешащий в гору наугад,
фиксирует мой отчуждённый взгляд,
как общий свет бесснежья и бездомья.
Захлопни крышку — бац! — живу один;
ведёт во тьму фонарь небывший сын,
и корабельный руль устал и звонок;
несёмся в смерть, размалывая плоть,
как бред и брат, как небо и Господь,
щека и бритва, нежность и ребёнок.
Билет и поезд, лётчик и полёт;
скажи мне, кто кого переживёт, —
сгорят обои, кончатся патроны;
промчаться вспять и облака сбивать —
не забывай меня, не забывай! —
и в фарисействе голос мой потонет.
***
Дане Курской
Это, Господи, мы — видишь, мы, что же не узнаёшь ты;
в наших пустошь мошнах, наши вопли грешны, истошны,
ветошь — наши дела, лица жёлты, бедой палимы;
что на троне сидишь, вопрошая, зачем пришли мы.
Как творенья венцы, терновы; как чернь, товарны;
не из райских земель, не из песен обетованных,
нет, не в лоне надёжном — не в «Новом мире», не в «Арионе»:
опоздавший состав, два гудка на пустом перроне.
На любительских снимках своей наготы не скроем:
вот идём из мертвецкой надмирным и ровным строем,
покупаем лапшу для ушей, «Пемолюкс» и «Ваниш»,
укрепляем над бездной мосты на тряпичных сваях;
на беспочвенной лире играем, продрогшем нерве —
вот же, Господи, мы, дождевые кроты и черви,
по теченью плывём, не мечтаем о бурном пире —
нет нас, Господи, в арионе и в новом мире.
Кто бы знал, как — дыра на дыре — с утреца да сдуру
прём, брюзжа и глаза тараща, в Большую Литературу,
френдов баним, о бренных спамим годах-обидах,
ручейковых флотилиях, пёстрых своих прикидах,
как бренчим напоследок на струнных своих оковах,
высекая пространство для песен — больных, бедовых, —
словно кто-то их свёл воедино, расплавил, спел их —
звенья арий ночных — ледяных и смертельно белых.
***
Так песок о погибших шуршит в домотканых часах,
вот они от обстрела спешат в несмолкаемый свет,
укрывая рукой инстаграмы — прозрачные раны,
отражаясь в фейсбуках, как микросмертях,
сотнях твиттеров — жизней, сходящих на нет,
побросав на бегу чемоданы.
Так целует младенца Господь в окровавленный лоб,
надевает на голову венчик из роз,
поднимает его высоко над ночным Краматорском,
и смертельное облако заревом, вспышкой, пятном
остаётся бродить и в отместку летать —
невещественным, диким, багровым.
Так забывшие люди приходят легко в полусон,
будто смерти и нету, как будто она не всерьёз,
между тем, безымянным, танцуя и этим, безвольным;
будто завтра советские песни ворвутся в окно,
а не свист мессершмиттов — и вновь не темно, не темно,
и не больно, не больно, не больно.
***
когда без края и стыда
война войне войной
прыг-скок по горлу немота
стеклянный шар земной
с орбиты прочь и дотемна
(пропеть пропел пропой)
тогда две доли путь зерна
сравняемся с собой
там песню сложим наравне
с тем что не я не ты
напев её из глухоты
слова из немоты
врастая книзу слепотой
в историю страны
и прежний мой упрямый мой
ей больше не нужны
она мелодия без рук
симфония без ног
а вслед (понять пойми испуг)
в двуличии упрёк
и кто бы поравнявшись с ней
узнал (стоять стою)
чем обречённей тем верней
у речи на краю
***
В сверчке — невидном пистолетике —
сверкает молния-подкова,
как эпизод, как долголетие,
и тело смотрит бестолково:
оно — бодливое, отдельное,
ещё внутри, уже снаружи:
упрётся в свой предел, как в дерево,
и — бац! — в себе откроет душу;
как поступить теперь одышливо,
что делать, грешному, с собою? —
тук! — рушить планку никудышную —
и — в космос, как на поле боя;
звенеть сиротскими и царскими
цепями, разрывая плёнку;
пропеть словами оссианскими
во славу дней своих нелёгких;
легко подать водицы путнику,
идти-брести, не зная броду,
и — не успеть расслышать музыку,
и — отойти, как плод при родах,
но, зацепившись — бэмс! — о ровное,
в бессрочное летя куда-то,
понять, что прошлым короновано
и крепко будущим зажато.
***
Музыка исчезла за углом —
поболтала на прощальной мове,
огляделась в городе пустом,
аккуратно подпалила дом
и — оборвалась на полуслове.
Где-то здесь — не обожги ладонь, —
в голосе другом, в ином обличье,
вдалеке от странствий и погонь
теплится теперь её огонь,
шелестит по-ангельски, по-птичьи.
Погорельцев не зовёт на чай,
бликами сожжёнными играя,
а сирот, зашедших невзначай,
учит не искать ни дом, ни рай,
потому что дома нет и рая.
Потому что мёртвый — не умрёт:
режет хлеб, из крана воду пьёт,
тапками шуршит, альбом листает;
вселится в кого-то — дни крадёт,
как беда, которая пройдёт,
как беда, которая бывает.
***
Марине Вахто
I
между совестью и пыткой
недобитком и царём
проходя безбожной ниткой
сквозь верблюжий окоём
ходишь цацей ждёшь трамвая
от заплаты до звезды
клюв неловкий разевая
в царстве общей правоты
хлынул в память храм шутейный
божьих нищих и теней
никаких теперь истерик
чем печальней тем верней
как пейзаж творца-калеки
быт бездомен суть проста
профиль недочеловека
Божий лик на полхолста
чутко вглядываясь в лица
лишь сама едва видна
поцелованная птица
окаянная беда
то ли космос на пределе
то ли лодка на мели
полетели полетели
крепко руки развели
II
К человеку тоска приходит,
когда он не человек;
стирает землю с его лица,
а потом и само лицо,
говорит: нищета в тебе, сиротство да тлен,
говорит: куда ни ткнёшься —
везде нигде и всегда никто,
места нет тебе на моей Земле,
и даже я с тобой не от мира сего:
почуднела, скурвилась, пострашнела.
Лишь промою сиротство твоё ключевой водой, —
там — заплата яркая,
кожный покров,
искусство —
всё производное твоей нищеты;
береги его как зеницу ока —
ибо это всё, что есть у тебя.
Удивлённо глядит человек, поднимает брови:
ты — тоска, изыди, сиди молчком,
у меня златые горы и пальмовый рай,
у меня под ладонью космос, едва захочу,
мне не надо других богатств и роскошных яств,
мне не надо твоей Гвинеи —
всё, что нужно, во мне самом.
Замолкает тоска,
машет рукой на сумасшедшего,
становится речью с тройным дном.
Человек прекращает речь,
падает в изнеможении в траву.
Заплата его поднимается высоко,
сверкает,
верит, что она звезда,
кожный покров,
искусство.
***
Это было пустячком,
словом, речью, языком;
было и не будет больше —
не печалься ни о ком.
Было где-то и везде,
было рядом и сейчас —
стало длинною дорогой,
стало памятью о нас.
Догорает папироска,
тихо звякнет золотой;
если что-то будут помнить —
не забудут нас с тобой.
Где-то на глубоком дне
ходит песня обо мне —
спит жемчужиной в шкатулке,
зажигает свет в окне;
вот под утречко явилась,
нагулялась, поспала,
по планете прокатилась,
жизнь мою оболгала.
Где-то славой притворилась,
где-то — правдой и бедой,
обернулась, притаилась,
скрылась под водой.