Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2015
Алексей Корюков — краевед, журналист,
писатель. Неоднократно публиковал свои очерки, рассказы и стихи о родном крае в
газетах, в альманахах, в журнале «Уральский следопыт». Издал несколько книг
прозы и стихов. Живет в Екатеринбурге.
Дом и усадьба
Большое
старинное село Быньги, что в шести километрах от
Невьянска, раскинулось на восточном склоне Уральского хребта, в месте слияния
небольших речек Ближней Быньги, Дальней Быньги и реки Нейвы. Быньги всегда поражали приезжих своими широкими,
просторными улицами, разнообразием маленьких избушек и больших пятистенок, с
кержацкими крытыми дворами, резными наличниками и величественными куполами
церквей и часовен.
Село наше
большое, около двух километров в длину и почти столько же в ширину. Улицы
старались делать широкими и промежутки между домами делали большими, боялись
пожаров. На Урале сложилась своя усадебная культура, но все-таки в каждой
деревне и селе было что-то особенное. У каждой большой и справной семьи изба
была просторная, в основном пятистенная. Вначале была
прихожая, где разувались, раздевались, вешали одежду, сушили обувь. Как
правило, слева стояла большая русская печь с пристроенным камином. В ней
готовили еду для семьи и пойло для скотины. Зимою на
печи грелись, отдыхали и спали. На нашей печи иногда ухитрялись устроиться до
пяти человек детей и взрослых. Зимой это было мое любимое место, где прочитано
большинство интересных книжек. Рядом с печью, под потолком, устраивались
полати, на которых спали двое-трое подростков или детей.
За печкой у
входа ставился умывальник. Когда зимою в морозы телилась корова, еще мокрого
теленка затаскивали в избу и ставили туда, загородив табуреткой. Иногда
размещали козлят или ягнят, так как в холод они в стайке могли простыть и
заболеть. Мы с братом любили наблюдать с печки за ними.
В прихожей
слева, ближе к переднему углу, находилась кухня. Около окон стояла большая
лавка, сделанная из широкой доски, вытесанной из очень толстого дерева. В
переднем углу, справа, повыше окон, небольшая божница с иконами и крестом, на
которую все верующие, входя в избу, независимо от веры, обычно делали три
поклона. Около лавки стоял большой стол, за которым завтракали, обедали и
ужинали. Когда семья была большая, обычно ставили еще один небольшой столик для
детей.
В кухне
хозяйничала мать, в ее отсутствие — сестры. Детей и взрослых мужского пола
туда, как правило, не пускали, и считалось неприличным для мужчины даже
заглядывать туда из-за занавески. Даже если кто-то из мужчин хотел напиться, то
просил налить кружку воды стряпавших в кухне, и те подавали кружку с водой, но
в кухню не пускали. Если вдруг надо было натаскать воды в кадушку, когда
отсутствовала хозяйка, то мужики старались делать это затемно, чтобы никто не
увидал, и носили ведра в руках, без коромысла. Такое вот существует разделение
труда в семьях старообрядцев.
Вся основная
жизнь проходила в прихожей. Горница в избе — это самая чистая, ухоженная,
святая территория избы, где находились и угощались лишь по праздникам, где принимали
дорогих гостей, где справляли свадьбы, похороны, поминки. Там же кроме большого
стола стояла кровать родителей, висела зыбка или детская кроватка, когда были
малыши. В некоторых больших домах, как у нас, была еще одна комната, «маленькая
горенка», в которой стоял шкаф для хорошей посуды, сундуки с зимней и нарядной
праздничной одеждой и еще одна большая деревянная кровать, где спали, как
правило, старший брат с женой.
Обязательно были
сени, крыльцо, чулан для продуктов, одна или две стайки для скота и лошадей.
Были также амбар для зерна, завозня для овощей и разных вещей и припасов, что
завозили с пашни или с рынка. В больших справных семьях были также амбарушки,
мастерские или фабрики, где в свободное время делали разную работу по дому:
подшивали валенки, подбивали сапоги и ботинки, туфли для женщин, столярную и
разную ремонтную работу, плели корзины и решетки, женщины ткали половики.
Каждый селянин и селянка должны были многое уметь, чтобы прожить своим
хозяйством. Женщины умели управляться со скотиной, делать из молока масло,
ткать, прясть шерсть и вязать из нити варежки и носки, шарфы и платки, умели
стряпать, готовить еду и печь пироги. На мужчинах лежала обязанность косить и
готовить на зиму корма, метать в зароды и копны сено, рубить дрова, пахать
огород и пашни, ухаживать за скотом и делать множество разной работы по дому,
то есть уметь держать топор в руке, молоток, кувалду и прочие инструменты.
Под навесом
большого двора хранились поленницы дров, сани, телеги и тележки, тачки и
кузова. Обязательно ставили сараи для сена и соломы, иначе — чем зимой скотину
кормить! Если сарай был маленьким, часть сена и соломы сметывали в огороде в
стожок или копну. И, наконец, последнее обязательное строение в сельской
усадьбе — русская баня.
Они строились и
по-черному, и по-белому, у кого какой достаток и кому
что нравилось. Без бани нет жизни в селе и деревне. В бане рожали детей,
стирали белье и прожаривали одежду, особенно в годы заразных эпидемий.
Некоторые катали там валенки и чесанки, выделывали овчинные шкуры, и самое
важное, в банях грелись, парились, мылись, ведь без этого нет здоровья! В банях
в святки девушки ворожили себе женихов, гадали, а некоторые постигали
колдовскую науку — черную и белую магию. Одним словом, без бани — никуда!
В некоторых больших
семьях было по две избы — зимняя и летняя. Мать
рассказывала, что раньше у них тоже была зимняя изба, которая сгорела во время
пожара, а дом с постройками тогда отстояли.
Были у некоторых
и кирпичные дома. Моя мать до замужества жила в таком доме на берегу Нейвы, недалеко от кладбища. Дом был просторный, с
толстенными кирпичными стенами из старинного демидовского кирпича. Он и сейчас,
побеленный, смотрится как новый и глядит на мир своими узкими, как в старинных
замках, окошками. Его построил еще мой прадед Иван, затем жил дед Федор, у
которого была маслобойня, жили зажиточно и, наверное, в период коллективизации
были бы раскулачены, но он умер рано, не дожив до этого времени.
В тридцатые
годы, в период коллективизации, в Быньгах было
раскулачено несколько семей. Однажды мне позвонила из Первоуральска Валентина Нефедовна Васильева, с которой мы позднее встретились. Она
рассказала, что их отец, Захватошин Нефед Никитич, со
своей семьей проживал в Быньгах, около Красной
церкви, на берегу Нейвы. У них тоже был большой
кирпичный дом, на два этажа, внизу торговая лавка, в которой продавали
растительное масло со своей маслобойни. Всю семью раскулачили и сослали в
Первоуральск, где они работали на строительстве завода. Там и она родилась. Я
вспомнил, что в их доме был колхозный склад, в котором хранили горючие
материалы и там же продавали керосин. Затем дом сгорел, кирпичи разобрали, и
там стал пустырь. Такова судьба этого быньговского
предпринимателя, такая же постигла и моего дальнего родственника, двоюродного
брата моей матери Сысоя Корюкова.
Их семью тоже раскулачили и увезли на медный рудник в поселок Левиха, в тридцати километрах от нашего села. Он, вечный трудяга, построил там новый дом, завел корову, хозяйство,
имел неплохой заработок, и когда в пятидесятые годы ему разрешили вернуться на
родину, он отказался, уже привык на новом месте, а может, и обиделся на тех,
кто его раскулачивал. Не мне судить то время, но знаю, что из нашей
многочисленной родни в Быньгах, Таволгах и Южаково (а всего было более ста родственников) раскулачили
только дядю Сысоя, других не знаю. Мой отец был
отнесен к середнякам, вступил в колхоз, свел туда пару лошадей, телегу и сани,
так мы оказались в колхозной семье. Но работали там лишь один из моих старших
братьев и отец с матерью, а после семи лет пошла в колхоз и моя сестра Татьяна.
Остальные сестры и братья работали на руднике и на Невьянском заводе, самый старший брат, Феоктист,
работал еще до коллективизации в Быньговской
промартели, оттуда ушел на войну и погиб на Ленинградском фронте в 1942 году.
Так что я не
доверяю тем журналистам и писателям, которые пишут, что в годы коллективизации
была репрессирована почти половина крестьян. Никто из моих друзей по школе и по
соседству тоже не был раскулачен. Если бы почти половина сельских тружеников
подверглась раскулачиванию, кто бы тогда кормил страну, особенно в годы войны?
После где-то
вычитал, что раскулачиванию подверглось в стране около 400 тысяч семей. Если
учесть, что семьи были многодетные, то выходит, что репрессиям подверглось два
или три миллиона жителей. Немалая тоже цифра, около 2 процентов всего
крестьянства.
В мамином доме
последние годы проживал ее брат Лифантий Федорович,
который жил бобылем, ни жены, ни детей. В молодости, говорят, любил девушку, но
ее выдали за другого, пока он служил в армии. И он
после такой душевной травмы обрек себя на одиночество. Что поделаешь, обычная
житейская драма, которая нередко случалась в сельском быту.
У некоторых
селян были дома поменьше, на два или три окна, но все равно с большими дворами,
сараями, стайками и банями. Были и очень красивые дома, украшенные деревянными
кружевами с затейливыми рисунками, выпиленными пилкой из тонкой доски. Один
такой дом и сейчас красуется против каменной школы у церкви, в нем одно время
жил мой товарищ Володя Мельников. В шестидесятых годах в Быньгах
снимали фильм «Угрюм-река», снимали и этот красивый
дом. В нем происходила свадьба Прохора. Меня тогда не было дома, я не знал о
съемках, но, когда увидел фильм по телевизору, сразу узнал свою улицу, белую
церковь, школу, своих односельчан, снимавшихся в массовках, и даже нашего
совхозного рысака по кличке Полет, призера многих конных скачек. Не узнал лишь
его наездника, конюха Владимира Растрепенина, моего
соседа, который играл роль кучера во время свадьбы Прохора. Ему прилепили
огромную кучерявую бороду, надели тулуп и огромную шапку. После ребята
рассказывали, что на улице и у церкви даже выкопали все электрические столбы,
чтобы они не попали в кадр.
Были у нас
съемки отдельных эпизодов для других фильмов о жизни крестьянской. Что ж, не
зря, места у нас действительно красивые!
Послевоенное детство
В жизни людей
есть две самые главные тайны: тайна рождения и смерти. Человек начинает
осознавать себя личностью с самых ранних детских воспоминаний.
Я родился в 1941
году в старообрядческой семье. И отец, и мать, и мои деды, и прадеды были
кержаками. Так прозвали на Урале всех старообрядцев в память собора на реке Керженец, где наши предки дали обет сохранять старую веру.
Мои родители до
брака носили одну фамилию, которая довольно часто встречается на Урале. Много Корюковых живет в Быньгах, в
Невьянске, в Верхнем Тагиле. Однажды мы с женой и сыном ехали на машине в
Казахстан и на территории Курганской области увидели указатель — село Корюково. Вот куда загнала судьба моих однофамильцев из
Всеволожского уезда Владимирской губернии, откуда, видимо, произошли все наши
однофамильцы. Именно там, говорят, прижилось слово «корюки»,
обозначающее гостей, пришедших на свадьбу.
Родился я в
семье одиннадцатым, последним ребенком. «Заскребыш!»
— шутили взрослые, поглаживая меня по белым, как лен, волосам. Помню себя
примерно с двухлетнего возраста, тогда врезался мне в память такой эпизод. Отец
с дядей привезли с покоса сено. Я встретил их в проулке и стал проситься
прокатить. Тятя, так мы звали отца, спустился, поднял
и посадил меня на воз к Маркелу Леонтьевичу. Мне
запомнилось, как я на широком возу сижу на мягком душистом сене, держусь за бастрык и гордо еду по нашей улице. Заехали во двор, и отец
снял меня с трехметровой высоты и передал кому-то из женщин. И лошадь, и воз, и
сам двор казались тогда огромными.
Семья у нас была
большая: самая старшая сестра Евдокия, затем Устинья, Татьяна — моя крестная
мать и нянька. Из братьев самым старшим был Феоктист,
потом Авдей, затем Иван, Александр, Георгий. Были еще
два братика, Афанасий и Никон, но они умерли рано. Кержацкие семьи всегда были
большими, так как прерывание беременности считалось великим грехом. Моя мать
Агафья Федоровна после моего рождения получила орден Материнской славы и
значительную сумму денег. Государство поддерживало высокую рождаемость, время
было напряженное, и все понимали, что войны не избежать.
Меня, как и всех
моих братьев и сестер, окрестили по нашей «старой вере». Так рассказала мне
сестра Татьяна: «Тебя крестили в избушке на берегу Нейвы,
наша часовня была в то время закрыта властями. Крестил дедушка с длинной седой
бородой. Он попросил меня принести из реки воды. Я сходила, зачерпнула из
проруби ведро и принесла ему. Вот в эту воду он тебя и макнул три раза, а
крестным у тебя был Иван. Когда принесли тебя, ты спал спеленанный,
и мама положила тебя в прихожей на кровать. А Саша, который не был на
крестинах, спрашивает в горнице: «А где же Лелька?» Я ответила, что утонул при
крещении. Он и заревел, ему тогда всего семь лет было. Мама показала тебя, и он
так обрадовался. Тебя все любили! Ты же был у нас самый маленький».
Примерно так
крестили всех детей нашего села, кого в православной церкви, кого в
старообрядческой часовне, а кого, как и меня, в кержацкой избе. И я не слышал,
чтобы кого-то за это наказывали.
Отец мой Савва
Ефимович родился в 1886 году в крестьянской семье. Он был старшим, и после
смерти отца на его плечах оказалась большая семья: старая мать, шесть сестер и
младший брат Алексей. Отец не кончал школы, выучился грамоте самостоятельно.
Моя мать и дядя
Алексей закончили двухлетнюю церковноприходскую школу.
Со слов тетки Полухерьи Ефимовны, дядя был связан с
какой-то революционной организацией, так как у него дома был спрятан шрифт со
свинцовыми буквами, видимо, он печатал листовки. Я поверил этому, так как на
внутренней стороне обложки Евангелия, подаренного ему за хорошую учебу в школе,
осталась надпись, выполненная печатным шрифтом: КОРЮКОВ АЛЕКСЕЙ ЕФИМОВИЧ.
Видно, что шрифт не типографский и выполнен самостоятельно.
Затем дядю
призвали на Первую мировую войну, где он и погиб.
Была у матери
сестра Настасья, которая после революции, в период голода, поехала в
Екатеринбург добывать муки и продуктов и там погибла, попав под трамвай.
Позднее пришло сообщение, что она похоронена на Михайловском кладбище. Из всей
семьи у матери остался ее старший брат Лифантий
Федорович. Он звал меня Сейко, так на Урале в старое время называли в детском
возрасте всех Алексеев.
Старик был
умный, но со своими причудами. Он никогда не смотрел кино и телевизор, не
слушал радио. «Это дьявол вас соблазняет! — убежденно говорил он. — Надо жить
своим умом и опытом, а не слушать тех, кто вас оболванивает!»
Мой отец тоже
служил в царской армии, дослужился до унтер-офицерского звания — фельдфебель.
Но на фронт его не направили, так как он был единственный кормилец большой
семьи. Односельчане характеризовали его грамотным, деловым мужиком. Его
избирали в первые Советы села, которые после гражданской войны заменили
волостное управление. Волость тоже, по словам стариков, напоминала Советы, так
как там заседали выборные от народа, свои селяне.
Мой зять Михаил
рассказал такой случай. Их дед однажды поскандалил у себя в доме и погонял свою
жену, будучи изрядно выпивши. Его на следующий же день вызвали в волостное
управление и обязали, как наказание, сходить пешком до Екатеринбурга и обратно.
При этом он должен был по пути отмечаться в каждой деревне у старосты. По
старой невьянской дороге расстояние было более ста верст. Такой путь в те годы
казался дальним, на конях ехали не менее трех суток, а тут пешком да еще зимой!
Одним словом, ушел мужик и не вернулся. Может, заблудился и замерз в таежном
лесу или ушел бродяжничать, обидевшись на людей или на свою судьбу.
Отец наш работал
на разных руководящих должностях, был бригадиром в подсобном хозяйстве
Кировградского завода, председателем сельпо, а в годы войны с 1942 по 1946 год
избирался председателем колхоза. Так и умер он на этой работе.
Его хоронили в
конце марта по старообрядческой традиции, без оркестра и пышных речей. Отпевали
в нашей избе, гроб стоял посреди горницы. Было много народа, перед иконами
горели свечи, лампады, пахло ароматным ладаном.
Моей матери было
в то время пятьдесят лет, и на ее худенькие плечи легла забота о троих детях.
Татьяне было пятнадцать, Георгию восемь, и мне пять лет. Старшие братья, Феоктист и Иван, уже оба погибли на войне. Феоктист был разведчиком и погиб под Ленинградом, а Иван —
в Венгрии осенью 1944 года, когда до победы оставалось несколько месяцев.
Некоторые
думают, что староверы не служат в армии, не берут в руки оружие и не хотели
воевать в годы войны. Но вспомним битву за Москву, в которой участвовали
Сибирские и Уральские полки и дивизии. В них как раз служило много
старообрядцев, которые в большинстве были охотниками, умели маскироваться и
метко стрелять. Да, носили кресты на шее, крестились перед едой, но все
почитали святой обязанностью защищать свою Родину. Пацифисты же, которые не
хотели брать в руки оружие, были во все времена, среди разных религий. Они и
сейчас есть, кто не желает служить в армии, носить оружие. У нас в семье
служили пятеро мужчин, я тоже отслужил три года. А на Великую Отечественную
войну ушли трое моих старших братьев, а вернулся один.
Иван родился в
1926 году, работал в колхозе, был тихим, скромным парнем. Как говорили мои
старшие сестры Евдокия и Устинья, у него даже невесты не было. Много погибло на
той войне таких молодых ребят, не оставивших после себя потомства.
Ивана провожали
на службу весной 1944 года, после гибели Феоктиста,
отправляли вместе с другими колхозными ребятами. Провожали всем колхозом из
нашего дома. Я запомнил, как он, остриженный наголо, поднял меня с печки, обнял
и заплакал. Говорят, он меня очень любил и был моим крестным отцом. А осенью на
него пришла похоронка. Я помню, как отец пришел вечером с работы, созвал всех,
велел стряпать пельмени. «Сегодня я сообщу вам важную новость», — сказал он. А
после ужина он прочитал сообщение о смерти Ивана.
До сих пор я не
могу без содрогания вспоминать эту страшную картину. Все сразу зарыдали, мать
каталась по кровати, сестры плакали, обнявшись, отец сидел на стуле, уронив
голову на стол и зажав ее руками, тихо стонал. Такие минуты не забываются до
смерти.
В 1976 году мне
удалось побывать в Венгрии, где я обратился в Общество венгерско-советской
дружбы с просьбой показать место гибели брата. Утром на следующий день меня
повезли в городок Альберт-Тирше, километрах в
шестидесяти от Будапешта. Сопровождала женщина лет пятидесяти, с печальными
черными глазами.
— Меня зовут
Магда Кайсис, — сказала она на хорошем русском языке.
— Я занимаюсь поиском могил советских солдат, погибших в Венгрии. Дайте вашу
похоронную.
Мы приехали на
площадь городка, где нас поджидал пожилой венгр — местный житель. В годы войны
он был подростком и помнит, как наша армия брала с боем их поселок.
— Вот здесь, —
он указал на бетонные доты и укрепления, оставшиеся после войны, — здесь
отбивались наши: венгры и немцы. У них были пушки и пулеметы. А русские
наступали со стороны леса. — Он указал на посадки фруктовых деревьев.
Я прикинул: «Да,
укрыться солдатам было практически не за что, тонкие яблони и груши не могли
быть им хорошей защитой».
— Русские
несколько раз ходили в атаку и всё-таки прорвали оборону. Было очень много
убитых и раненых. После их схоронили возле кладбища в большой братской могиле.
Он провел нас к
этой могиле, где лежала большая мраморная плита с пятиконечной звездой и
надписью: «Советским воинам, павшим в бою». Так День Победы стал в нашей семье
самым главным праздником, наравне с Пасхой и Рождеством.
Магда
сфотографировала меня, когда я возлагал цветы. Я взял с могилы горсть земли и
привез эту землю в Быньги, где высыпал на могилу
матери и отца. Мать скончалась годом раньше моей поездки в Венгрию.
В нашем селе у
православной церкви поставлен памятник павшим односельчанам во Второй мировой
войне, на котором высечены имена 343 погибших воинов. Там есть имена и моих
погибших братьев. Во многих семьях погибли по два и даже по три человека. А
сколько еще умерло фронтовиков от ран после войны? Такой ценой досталась нам
наша Победа!
Осенью 1945
года, в праздник 7 Ноября, нашу семью снова посетило горе — утонул на разрезе
брат Саша, одиннадцати лет. Помню, он пришел днем радостный из школы, сказал,
что их отпустили на каникулы. «Вот сейчас я покатаюсь на конёчках!»
— радостно говорил он, привязывая их к валенкам тонкими
сыромятными ремнями… Он провалился в ледяную воду, пытался
выкарабкаться, но полушубок примерз ко льду, и он бесполезно барахтался в воде
и звал на помощь, пока не замерз.
Мне думается,
что смерть троих сыновей сломила моего отца и приблизила его кончину, ему было
тогда всего пятьдесят девять лет. А вот мать выдержала все это, в том числе и
смерть мужа, и подняла нас, и пережила отца на тридцать лет.
На отца в годы
войны кроме семейных бед пали все колхозные проблемы. Мужиков забрали на фронт,
в колхозе остались старики, женщины и подростки.
Моя сестра после
семилетки тоже пошла работать. Я помню, как они с подружками в морозы возили на
быках навоз в поле. Быки были упрямые, не привыкшие к такой работе, у нас же не
Украина, все грузовые перевозки делались раньше на конях. А в войну многих
коней забирали в армию, приходилось в сани ставить быков.
Но колхоз
работал, выбиваясь из последних сил, кормил страну и армию. В самом колхозе,
где было полно вдов и многодетных матерей, наладили общественное питание, была
своя столовая. Вспоминаю, каким вкусным казался борщ из молодой крапивы и
свекольных листьев, со свежей сметаной. Все, что появлялось на овощном участке
с ранней весны и до поздней осени, шло и в общий котел. И колхозники выжили,
никто не умер голодной смертью, как случалось на заводах и других предприятиях
в те голодные годы.
Мы жили на
главной улице села. Ее называли Большая улица (ныне улица Ленина). Улица
Мартьянова называлась тогда Студёнка. Были и другие
красивые, яркие названия улиц и переулков: Суздалка, Поперёшенка, Могильная, Осиновская,
Малая Канава и Большая Канава, Глинки, Устрин, Лягушанка и много других интересных названий. Не знаю, кому
пришло в голову менять их, тем более что они не несли никакой политической
окраски. Село наше большое как по территории, так и по населению — около трех
тысяч. Говорят старые люди, что до войны проживало раза в два больше.
В годы моего
детства на наших улицах и на пустых местах было очень оживленно. Не было ни
радио, ни телевизоров, поэтому и взрослые, и дети проводили все свободное время
на улице.
Ребята играли в
лапту, в городки, в шаровки, гоняли «попа». Младшие, как я, например, и мой
дружок Колька Балуев, играли в лошадки. При этом одного запрягали, как бы коня,
надевали сбрую, вожжи, на грудь колокольчик, и айда,
бегай по широкой улице босиком по мягкой травушке. А Колька при этом рыл землю
ногой и лягался, как настоящий жеребец.
От ранней весны
и до поздней осени мы ходили босиком. Вспоминаю, как Колька, высунувшись в
окошко, зовет меня к себе.
— Эй, Лелька!
Иди к нам, Мишка новую книжку принес из школы, с картинками!
— Мне не в чем,
мать ботинки куда-то спрятала!
— Да иди
босиком! Мы уж давно так бегаем.
Я подумал
немного и сиганул прямо из окна на тропку, затем через
дорогу, на другую сторону и тоже к Балуевым в окошко, зачем обходить через
грязный двор.
Так вот и жили,
только в школу надевали обувь, обычно ту, что оставалась от старших братьев.
Машин и мотоциклов в те годы были единицы, велосипедов было мало, так что на
улицах была полянка, тропки для пешеходов, которые ходили «по порядку», то есть
вдоль улицы около домов, где теперь тротуары. А посреди улиц обычно накатанная
конская дорога. Это позднее трактора и машины разбили мягкие грунтовые дороги,
превратив их в глубокие грязные колеи.
Были в селе и
домашние детские «театры». Помню, однажды с ребятами и братом попал я в один из
них. В доме на три окошка на берегу Нейвы, в Лягушанке, заплатили, как положено, какие-то копейки. Нас
провели в дом, рассадили на лавки, открыли занавес из одеял, и начался
спектакль. Артисты, в основном девочки и один мальчик, разыгрывали незнакомую
домашнюю комедию. Одна из них, в мужском костюме, с подрисованными усами,
изображала кавалера, а другая барышню. Все было карикатурно и примитивно, но
очень весело. Звучал патефон, и закончилось это представление пляской «деревенских и городских». «Артисты» плясали и по-деревенски,
и по-городски, постоянно выкрикивая: «Я лучше! Нет, я лучше!» Смеху было много.
Люди везде, в
любых условиях, в трудные времена все равно тянутся к искусству! После в своей
долгой жизни я посмотрел немало спектаклей в разных театрах страны. Многие не
оставили никакого следа в моей душе, а вот те домашние, самодеятельные, посмотренные
в детстве, помню до сих пор. Такова эта самая сила искусства!
Помню, однажды
открывается сцена — отгороженная часть горницы, вместо занавеса два покрывала с
кровати. Бедная влюбленная девушка, точнее, наша артистка Зинка, жалобно
обращается к своему возлюбленному, который совсем не обращает на нее внимания.
Он горд и неприступен, у него элегантные, подкрашенные ваксой усики, шляпа и
трость в руке. Я узнаю в нем девушку с той же улици,
Нину. Невеста жалобно поет:
— Ой ты, гордый Цеме! Подоцикелеме! У меня ж
корова есть! Сватай меня, Цеме!
— На черта твоя
корова, коль ты девка нездорова!
Я не гордый, я же мил, но тебя не полюбил!
Невеста начала
горько плакать, зрители хохотать над ней.
Но невеста
продолжает жалобно просить жениха взять ее замуж.
— Ой ты, гордый Цеме! Подоцикелеме! У меня и хата
есть. Сватай меня, Цеме!
— На черта твоя
мне хата! Коль ты девка небогата! Я ль не гордый, я ль
не мил, но тебя не полюбил!
Тут невеста
совсем исходит слезами. Они еще спели несколько куплетов, на этом комедия
закончилась, и жених все-таки сватает заплаканную невесту к общей радости
зрителей. Не знаю, где они откопали эту пьесу, а может, сами придумали, но она
засела в моей памяти и никак не забывается. Запомнил также песенку из их
сценического репертуара, про детей, которые ушли в лес за цветами и там
услышали, как поет кукушка.
«Стала птичка
куковать-вать—вать! Стала
деточек считать-тать-тать: десять, двадцать, тридцать сто-сто-сто. И спасибо
вам за то-то-то!»
После эту
незатейливую песенку я услышал в фильме, поставленном по рассказу Чехова «Драма
на охоте». И в памяти снова возник тот детский самодеятельный театр и его
забавные артисты.
Зимою в селе
тоже было весело. Мы катались на коньках, на лыжах, санках, салазках и
самодельных лотках. Почти в каждой улице делали ледяные горки, с которых ездили
на сковородках, железных листах или просто на валенках.
А сколько народу
собиралось на нашей Колхозной горке! Кто на самоделках, кто на настоящих лыжах,
катались мы с ее крутого склона.
Недавно сходил я
на эту горку и был очень изумлен. Она стояла одинокая, покрытая засыпанными
снегом лопухами, и… ни одного следа от санок или лыж, никаких признаков
присутствия человека! Даже подумалось: «Неужели не осталось детей на
близлежащих улицах?». Нет, дети были, хотя и не так много, но это были уже
другие дети, проводящие свободное свое время у компьютеров и телевизоров. Что
поделаешь, меняются времена — меняются и дети.
Летом мы много
времени проводили на речке. Каждый край села имел свои излюбленные места для
рыбалки и купанья. Ребята с центра села купались у «кузи»,
на месте старой демидовской кузницы, где когда-то была плотина и место было поглубже. Другие купались на Нейве,
«у моста» или «на бучиле», мы же любили ходить на Леснушку.
Она находится среди перелесков и колхозных пашен, на месте старого
старательского разреза. Очень красивый и глубокий водоем.
Кроме того,
колхозные ребята любили купаться на Быньге у «трех
кустиков». Светлая чистая вода, быстрое течение, острый запах осоки и мяты,
ивняка и боярышника, а главное, песчаное дно привлекали сюда много ребятни.
Колхозных коней
купали у моста по старой Малехоновской дороге. Вода
там доходила лошадям до хребта, берег был пологий, и казалось, что кони тоже
любили это место и сами, измученные жарой и оводами, торопливо заходили в самое
глубокое место.
Коней после
войны в хозяйстве было много, на быках уже не ездили, и у каждого из нас были
свои любимцы, которых лелеяли, купали, поили, кормили, а вечером ездили на них
в ночное. Ничего лучшего я не помню в той трудной ребячьей жизни.
Мне помнится
детство босое
В сиянии
звездных огней,
Как гоним
галопом в ночное
Колхозный табун
лошадей!
Простые рабочие
кони
От древних
славянских кровей
Летели как ветер
на волю,
В луга, там, где
травы сочней.
К реке, на
простор, на природу,
В звенящую
летнюю ночь…
Ах, кони! В те
трудные годы
Хотелось вам
чем-то помочь.
Мне до сих пор
помнятся клички наших лошадей: Лесок, Ангара, Вихорь, Мартик
и моя Старая Майка, так как была еще и Молодая Майка, которая еще не была
объезжена. Я помню их умные глаза, добрые морды,
легкую поступь копыт. Мне думается, кони понимали, что мы дети, и относились к
нам бережно и добродушно, как к своим жеребятам. И если кто-то из ребят на всем
скаку падал с лошади, ей под ноги, она никогда не наступала на своего тщедушного
седока, а резко тормозила передними ногами или перепрыгивала, не причинив ему
вреда. Кони были нашими помощниками и друзьями. В годы войны их также призывали
на службу, некоторых в кавалерию, других в обоз или в артиллерию. Они так же,
как люди, гибли под пулями и снарядами, только их не хоронили, как людей, и им
не ставили памятников.
Школьные годы
Но сколько бы ни
продолжалась наша детская колхозная вольница, приходило время учить грамоту.
В семь лет я
пошел в первый класс. В классе был одним из самых младших, так как из-за войны
многие ребята пропустили свой год и начинали учиться в 10–12 лет. В селе тогда
было три школы, две начальные и одна семилетняя. Она была сделана из красного
кирпича, красивая, просторная, с палисадником и стадионом, где проходили уроки
физкультуры. Не приученные к усидчивости и дисциплине, мы, послевоенные
ученики, вырастающие на культе физического труда, умения управлять лошадью,
косить сено, метать копны и зароды, в отличие от девочек, не стремились в
отличники. Наоборот, среди старших ребят слово «отличник» было вроде
ругательства. Поэтому честно признаюсь, что в учебе звезд с неба не хватал и не
испытывал, как Ломоносов, непреодолимую тягу к знаниям. Так было до пятого
класса. В семилетке же встретился с замечательной учительницей русского языка и
литературы Ниной Леонтьевной Балуевой. Она раньше учила моих старших братьев,
Ивана и Сашу, поэтому постоянно путала мое имя, называя Шурой. Она сразу же
нашла ко мне подход, и в моем дневнике появились пятерки и четвертки.
Были у нас и
другие очень опытные и квалифицированные учителя: Фаина Владимировна Худякова —
директор школы, Степан Григорьевич Евтюгин — наш завуч и его жена Анна Ивановна
— преподаватель немецкого языка, Михаил Васильевич Наумов прекрасно преподавал
математику и физику, его жена Тамара Павловна учила многим разным предметам,
Никифор Панфилович Васильев преподавал тогда
физкультуру, и его уроки проходили весело и оживленно. Мы играли в футбол, в
волейбол, метали гранату, ядро…
Были и другие
хорошие и заботливые учителя, что позволяло многим нашим выпускникам поступать
после окончания средней школы в вузы и в техникумы без особых проблем.
В 1968 году в Быньгах выстроили новую среднюю школу, красивую и удобную.
Помню, как в день открытия, 1 сентября, моя племянница, семилетняя Танюшка,
разрезала ленточку, и все школьники сели за парты в новых классах.
Сельские школы
всегда были центром культуры в деревнях и селах, даже наша прежняя семилетка
давала нам много. В 1953 году к нам в школу приехала новая пионервожатая Тамара
Павловна Палкина (Язовских), только что окончившая
среднюю школу, которая привезла с собой свой неповторимый молодой горячий
задор. Она организовала в школе самодеятельные кружки: танцевальный,
драматический и художественного чтения. Я с пятого класса тоже принимал участие
в этом творчестве, что помогло в дальнейшем овладеть бальными танцами,
значительно развить речь и заинтересоваться искусством и музыкой. Помню, как
впервые, кажется, в пятом классе играл роль Вани Солнцева из знакомой всем повести
Валентина Катаева «Сын полка». Солдата-артиллериста играл Яшка Плохих. Он был старше меня года на два, был повыше, поэтому
играл солдата. На репетиции и спектакли он одевался во все военное, настоящую
армейскую гимнастерку, галифе, сапоги, подпоясывался солдатским ремнем, на
голове пилотка со звездой. Мне же приходилось надевать рваную рубашонку,
заношенные до дыр штаны. Понятно, мне оставалось только завидовать ему от всей
души, так как он выглядел щеголем, а я чистым оборванцем.
Поэтому, когда я выходил на сцену, сверкая коленками, ребята хохотали надо
мной, так как видели во мне не сына полка, а Леньку из нашей школы. Меня так
звали в школе и ученики, и даже учителя.
Еще играли пьесу
о Павлике Морозове. В ней мне досталась роль инспектора Дымова, и надо было
носить кожанку, галифе, а самое главное, что на поясе у меня висела кобура с
игрушечным пистолетом. Это явно поднимало мой авторитет среди ребят.
В шестом классе
сыграли пьесу по повести Аркадия Гайдара «Школа». Бориску Голикова играл Лёнушко Саканцев, мой друг
детства из нашего колхоза, а кадета изображал Коля Симаков, так как, кроме
него, никто не хотел играть беляка. Коля был настоящий артист, он постоянно
смешил меня и на сцене тоже делал лицо такое злодейское, что зрители в зале
ржали до слез, особенно когда он дубиной из бумаги лупил
Голикова, то есть Лёнушка, по голове. Момент
драматический, плакать бы надо, но зрители хохотали! Такова эта волшебная сила
искусства. /…/
Мне с детских
лет нравилось читать художественную и историческую литературу. Когда в нашей
семье все засыпали, я забирался на печку, подвешивал поближе лампочку, которая
горела слабым светом, а когда отключали электричество, зажигал свечу и запоем
читал книжки, которые брал в библиотеках. Я был записан во всех быньговских библиотеках: при Доме культуры, в школьной и в
колхозной, которой заведовала Галина Балуева. Я доставлял ей немало хлопот, так
как любил покопаться в книжных залежах. После она стала доверять мне ключ, что
позволяло искать часами интересную литературу. Книги учили меня и воспитывали,
развивали память, интеллект, что позволило в дальнейшем получить высшее
образование. Поэтому всегда с благодарностью вспоминаю не только своих
учителей, но и библиотекарей.
В 1968 году,
после открытия новой средней школы, старые закрыли. Новые дети учатся в этой
школе, классы неполные, детей сейчас в селе немного, новые учителя дают им
современные знания, новые педагоги учат пенью и танцам, обучают спорту. Но мне
жаль те свои небольшие, уютные классы, заполненные шумной веселой детворой.
Много было тогда интересных, способных ребят. Часто вспоминаю своих школьных
товарищей и девочек, с кем занимался в танцевальном и драматическом кружке:
Нину Язовских, Женю Белову, Тамару Морозову, Геннадия
Чумичева, Владимира Щербакова, Николая Симакова,
Леонида Саканцева, Володю Евтюгина и Вову Захватошина, Геннадия Заева и Васю Хохлова. Многие из них
уже ушли из жизни, но память о них живет в моем сердце и до
конца моих дней будет гореть беспокойным огнем воспоминаний. Все мы
прошли трудную жизнь послевоенного детства.
Не могу обойти и
такую, прямо скажем, неприятную тему — проблему табака и спиртного среди рано
взрослеющих ребят того времени. Многие из моих друзей и товарищей рано
попробовали это зелье. Не скрою, что и меня не обошли эти пагубные привычки.
Свой первый
рубль я заработал в восемь лет. По вечерам, после стада, мать, подоив корову,
выгоняла ее пастись на берег Нейвы. Меня же посылала
в качестве пастуха присмотреть за нашей Белянкой. Соседки Мария Казанцева и
Лизавета Бородина, у которых некому было пасти коров, предложили мне
приглядывать за их буренками, за что пообещали платить по одному рублю за
каждые три дня пастьбы. Нас собиралось много таких пастушков. Мы разжигали
костер, пекли картошку, покуривали. У нас был заводилой Мишка Мартьянов, парень
лет тринадцати, который курил открыто. Он всегда имел табак и газету, смолил самокрутки и, конечно же, давал и нам попробовать, пуская
цигарку по кругу. Узнав о моем первом заработке, он попросил посмотреть деньги,
а когда я дал ему свои честно заработанные рубли, он бесцеремонно забрал один,
второй вернул.
— А этот рублик,
Леля, на папироски! — твердо произнес он. — Ты же курил мое курево!
Что было делать,
действительно курил. Так он приспособился брать с меня и других ребят табачную
мзду.
А по части
первой выпивки, у меня случилось это в шестом классе, перед моим днем рождения.
Мои приятели по классу Ленушко Саканцев,
Генка Чумичев, Володька Щербаков предложили ко дню
моего рождения поставить в складчину бражку и отметить это торжество, все-таки
четырнадцать лет, это почти взрослый, многие уже работали в эти годы. Купили
два кило сахара, дрожжей, и я тайком поставил бражку на печи у себя дома. После
мать обнаружила, но брага была уже готова, и жаль ее было
выливать. Да и мать моя была большая потатчица, мне все сходило с рук как
самому младшему сыну. В день рождения, 21 марта, наша
компания, мой брат Гера, он уже работал в это время на лошади, сели за
праздничным столом, мать спекла пирог с рыбой и пирог с черникой, поставила
закуски — квашеную капусту с брусникой, сдобрив постным маслом, нарезала
соленых огурчиков, и все гости вместе с именинником выпили за мое здоровье.
Потом еще одну, другую, третью стопку, каждая по сто грамм. Одним словом, мы к
концу застолья изрядно закосели и решили сходить в
кино. Идем в клуб по дороге, пошатываемся, ощущаем себя взрослыми. Пришли,
купили билеты, а тут, как на грех, появился директор клуба, он же наш учитель
музыки Павел Павлович Сокуров. Увидев нас и поняв в чем дело, начал нас
стыдить.
— Ах, какие вы,
ребята, нехорошие! Напились в стельку, притащились в Дом культуры! Понимаете,
культуры! Пьяные!
— Павел Павлыч! Я сегодня именинник!
— Ах! Это ты их
споил, Леня! Ну и хулиган! Сейчас же идите по домам, чтоб вашего духа здесь не
было!
Что делать,
мужик строгий, но мы его любили и ослушаться не могли. Печальные, мы разошлись
по домам. А на следующее утро, встретившись, рассказывали друг другу, как нас
тошнило и рвало до одури. Так скверно закончилась наша первая «пьянка». Но Павел Павлович нас не выдал, ограничился распекаловкой, а это для нас было хуже наказания! Мы тогда
еще не потеряли стыд перед взрослыми и учителями. Это не наши сегодняшние
времена, когда некоторые школьники бьют своих пожилых учителей, даже женщин!
Бьют так, за плохую отметку или из озорства. Наши учителя пользовались
уважением среди учеников, даже среди двоечников и хулиганов.
Святочные вечеринки
Как бы ни было
трудно жить в послевоенные годы, наша молодежь находила время и для веселья.
Уже упомянутый директор клуба Павел Павлович замечательно играл на баяне,
аккордеоне, сумел привлечь молодежь, создал хор и танцевальный коллектив. Наши
праздничные концерты были очень интересные, а художественная самодеятельность
на смотрах в районе и в области нередко занимала призовые места. Культурная жизнь,
не очень активная, но все же была и в военные годы. Были у нас и самодеятельные
домашние «театры», о которых я рассказал раньше, был и свой «театр теней».
Побывал я однажды там, тоже в какой-то избе, также за небольшую плату. Мужчина
и девушка при свете электрического фонаря, в полной темноте изображали на стене
руками фигурки птиц, зверей и сказочных героев, со своими веселыми объяснениями
и комментариями. Помню, что мне было необычайно интересно, как и другим детям,
подросткам и даже взрослым. Все ахали и удивлялись точности изображения.
Очень весело
проходили Рождественские святки. Татьяна с подругами собирались у нас и гадали
на женихов. Вечерами по улицам ходили ряженые, наши же соседские ребята и
девушки, в вывороченных меховых тулупах, страшных самодельных масках,
изображающих чертей и зверей. Они гурьбой вваливались в нашу прихожую и
притворно пугали детей и хозяев. Мать нарезала им пирога и угощала чаем, после
чего они, изобразив какую-нибудь страшную сценку, так же шумно уходили в другой
дом. По ночам к нам стучали в окно и спрашивали: «Как невесту-то зовут?» И мать
со смехом отвечала: «Татьяна», чем приводила сестру в сильное смущение.
Случалось,
ряженые безобразничали на улицах: то поленницу дров раскатают или ворота
приморозят, а иногда прикатят к воротам телегу или сани, так что утром не
выйдешь на улицу. Но все это делалось не со злобы или озорства, а по
многовековой славянской традиции, поэтому на такие проказы не обижались.
Мне сейчас
становится горько: тысячи лет люди жили по своим устоявшимся традициям, и вдруг
все разом поменялось за какие-то тридцать лет. Не стало старинных игр, песен,
плясок к определенным праздникам, не стало ряженых и гаданий — и не только в
городах, но и в селах и деревнях. Все сидят у телевизоров и смотрят одни и те
же плоские шутки и пошленькие песни. Хорошие песни и спектакли редко увидишь на
экране. Чем же закончится эта гигантская ломка нашей духовной жизни?!
А как интересно
и весело проходили святочные вечеринки, или, как мы их называли, «вечерки»! Как
правило, делалось все в складчину.
У нас была
большая изба, поэтому иногда вечерки делали в нашем доме. Мать обычно не
противилась просьбам Татьяны и ее подруг и соглашалась на проведение таких гулянок, если они не совпадали с религиозными праздниками.
Молодежь, кто собирался участвовать в застолье, приносили в ту избу, где
намечалось веселье, все по своей возможности. Рабочие ребята с завода, как
правило, сдавали деньги или покупали вино. Ребята из колхоза приносили
продукты, бражку или настойки, ну а у кого ничего не было, принимали участие в
приготовлении пирогов, закусок и прочих угощений.
К назначенному
времени первыми приходили девчата, нарядные, в сшитых у местных швей платьях и
юбках, в магазинах у нас с одеждой было сложно, поэтому шили сами или обращались
к знакомым женщинам, у которых были швейные машинки «Зингер». У всех были
праздничные прически, многие тогда сами завивали друг дружке волосы на штыри, и
получались кудри хоть куда! Коротких причесок не делали. Парни, наоборот,
подстригались под полубокс или оставляли «одесскую челку». Девушки в избе
надевали туфли, у кого их не было, надевали дешевенькие баретки или просто
оставались в мягких валенках, которые назывались чесанки. Катали их здесь же в
селе или в близлежащей деревне Нижние Таволги. Парни же приходили в основном в
костюмах и сапогах, хромовых или яловых, начищенных до блеска. Сельские парни в
туфлях и ботинках в ту пору не ходили, не потому что их не было, а просто мода
такая была.
Девушки,
отогревшись у печки, приводили себя в порядок, поправляли чулочки, платья,
прически, постепенно веселели.
— Ну что, Леля!
На печь забрался? — теребила меня по волосам черноглазая, с толстой косой,
веселая колхозница Нинка Серебрякова. — Смотри, выбирай себе невесту! Девок у нас много, сразу и свадьбу сварганим!
Я знал, что за
ней ухаживает Костя, здоровый парень с соседнего переулка, поэтому тоже в ответ
уколол ее:
— С Костей
сегодня плясать будешь?!
— Да ты что,
дурачок? Нету у меня никакого Кости! Это вы тут с Геркой придумываете.
— Ничего не
придумываем, — вмешался сидящий рядом брат. — Я видел, как он тебя под ручку
взял, когда вы в кино шли. — Он со смехом высунулся с печи из-за занавески. Все
присутствующие и наша мать засмеялись.
— А ну вас!
Болтаете, что на язык попадет! — застеснялась Нинка и ушла в горницу.
Девушки
расставили столы, лавки и табуретки со стульями, стали украшать стол,
расставлять посуду и закуски. Когда все было готово, девушки разбились на
отдельные группы и стали весело балагурить, подсмеиваться над ребятами, с
которыми дружили или работали, передразнивали их в самых смешных и нелепых
случаях. И все же я заметил, в свои одиннадцать лет, какие же девушки были
разные и по поведению, по характеру и по степени той жизненной силы и воли,
которые помогали им переносить все трудности послевоенной жизни. У многих из
них погибли на фронте отцы и братья, женихи и мужья, некоторые стали вдовами в
свои восемнадцать—двадцать с небольшим лет, у некоторых вообще никого не
осталось, и приходилось зарабатывать свой кусок хлеба тяжелым трудом.
Галина Зудова застенчиво сидела в уголке, словно не зная, с кем
заговорить. Лиза Саканцева вела себя как-то строго и
спокойно. Она с моей сестрой работала на ферме дояркой, и, видимо, работа с
коровами наложила свой отпечаток. Так же тихо и спокойно вела себя Маша Растрепенина. А Зина Ступина и Алевтина (чью фамилию я не
помню, так как она впоследствии уехала из села) вели
себя совсем по-другому, раскованно и просто, со всеми находили общий язык.
Фаина Мохова, близкая подруга Тани, была деловой и расторопной, она
распоряжалась на кухне и убирала стол по своему усмотрению, была признанным
авторитетом в этом деле. Татьяна Рубцова как самая старшая и самая нарядная, в
красивом красном платье, к тому же играла на гитаре, поэтому задавала тон в
разговоре. Как сейчас, помню ее черные, туго сплетенные косы, уложенные венцом
на голове, сияющие при свете стоваттной лампочки, как крыло ворона. /…/
В окно кто-то
постучал.
— Гостей
принимаете? — послышался чей-то сдержанный мужской голос. На улице раздавался
топот и смех.
— А это смотря какие гости! — ответила так же серьезно и строго
мать. — Девчата сразу поутихли и выключили в горнице свет. — Если хулиганы, то
не принимаем, а хорошим гостям всегда рады!
— А мы ниче, не какие-нибудь прощелыги,
мы хорошие! — Я по голосу узнал нашего соседа Ивана Балуева, который работал в
колхозе помощником шофёра. — Нас уже в одном месте встретили, да проводили
оглоблей. — Он любитель был разыгрывать комедии. — Но мы ничего, спокойные
ребята, не обиделись!
— А сколько вас?
— снова строго спросила мать.
— Да с пяток
наберется порядочных-то, а остальных и считать не стоит, ниже кочек, ниже пней,
не видать наших парней! Так что народу-то много, а порядочных-то только мы с
братом. — Все не утерпели и захохотали, даже мама с трудом сдержала свой тон,
все знали, что Ивану и его братишке Мишке бог росту не дал, так, метр да еще
несколько вершков.
— А девчат наших
не будете обижать?
— Зачем их
обижать, они сами нас обидят первыми! А мы девчат любим!
— Тогда
заходите, — добрым голосом пригласила мама. — Посмотрим, сколько вас и кто вы
есть!
Через пять минут
наша большая изба заполнилась до отказа. Парни поскидали
в прихожей прямо на койку свои полушубки, кто осенние пальто или неказистые
шубейки, сшитые в своих домах, своими портными. Тут же сняли шапки, варежки,
рассовали по рукавам, чтобы после не перепутать. Почти все были в кожаных или
хромовых сапогах, многие из которых достались от отцов и даже дедов. Хорошая
кожа при хорошем уходе жила веками, только меняй подметки и начищай вовремя.
Брюки были заправлены в голенища, которые приспущены в гармошку. Такая была
мода. Туфли и ботинки носили только приезжие, эвакуированные из городов, чем
вызывали насмешки местных ребят и девушек. Я думаю, так было потому, что в
селах и деревнях ботинки и туфли шить не умели, а мастеров-сапожников было
достаточно. Даже Иван Балуев умел кроить и шить их, а также переделывать по
размеру. Но главное, что он умел шить сапоги со скрипом, что было шик моды. Я
часто бывал у Балуевых и видел, как он тачает сапоги, делает подметки и
подбивает каблуки. За работу с ним рассчитывались кто деньгами, кто продуктами,
а некоторые табаком или папиросами, так как Иван и Мишка курили много, поэтому,
наверное, и выросли мало. У него я и увидел, как он делает этот скрип, — он на
подметки и под запятники ставил вырезанные из тонкой
бересты подкладки, для скрипа, а сверху уже подшивал стельки из сукна или
брезента, у кого что было. Так что его сапоги скрипели так, что слышно было на
другой стороне улицы.
Саша Ступин,
жених Татьяны Рубцовой, принес свою голосистую гармошку русского строя. Они от
хромок отличаются тем, что в одну сторону движения мехов издают один голос, а
при движении обратно — другой. Так что играть на ней было непросто, но зато у
них были серебряные планки и замечательные звонкие голоса. Он закинул ее к нам
на печь, подмигнув мне.
— Пусть
согреется пока, гармошка должна согреться с морозу, а то петь не будет, — чем
доставил нам с Геркой огромную радость. Не часто нам
приходилось попиликать на настоящей гармони.
Вскоре началось
веселье. Сначала было застолье, ели закуски, простые, деревенские: соленые
огурчики, квашеную капусту, посыпанную клюквой или брусникой, обильно политую
постным маслом, икру из сушеных грибов и соленые рыжики. Пироги с местной
рыбой. Понятно, что все это шло под бражку или настойку. Постепенно все
согрелись, повеселели, а затем Саша взял гармонь, и начались игры, пляски, пели
любимые песни. Ах! Сколько же в нашем селе было своих доморощенных талантов.
Почти каждый из парней неплохо плясал, знал десятка два частушек на все случаи
жизни, и веселых, и любовных, и смешных, и озорных, и потешных частушек-нескладушек. Помню, одну такую спел наш весельчак Паша Камаев.
Я по улице иду,
Собаки лают, а я
нет!
На окошки не
гляжу,
Наверно,
рассердился я!
Все хохотали, чем
его совсем раззадорили, и он спел еще несколько таких же потешек.
Еще одну я запомнил на всю жизнь.
Эх,
Мишка-медведь,
Перелётна пташка!
Если хочешь чаю
пить,
На полатях
варежка!
А какое у него
было исполнение! Какое при этом выражение лица! Какие жесты!
Затем стали петь
песни. Пели в основном старинные, лирические и современные песни из
кинофильмов, особенно все сельские любили задушевные песни на стихи Михаила
Исаковского, начиная со знаменитой «Катюши». Очень любили в то время наши
сельские певуньи песни из фильма «Кубанские казаки». Какая мелодия и
замечательные слова! Сейчас многие критики прошлой жизни пишут и говорят, будто
все это красивая сказка про колхозы, не было, мол,
такого. Врут! Наш колхоз был не такой богатый, как на Кубани, там и чернозем, и
климат теплый, но и у нас проводили наши колхозы из Невьянского района гулянья
и ярмарки. Пели такие же хорошие песни, плясали и пели частушки веселые и
потешные. Жаль, что сейчас такие песни не поют, и услышишь их редко, даже в
селе.
Но в этот вечер
мне запомнилась одна из старинных лирических песен. Запевала ее под Сашину
гармонь Таня Рубцова, а ей дружно подпевали остальные девушки и некоторые
парни, сердец которых, видимо, коснулась крылом любовь,
эта прекрасная и незабываемая пора. Может, и меня эта песня задела, ведь любовь
уже неоднократно трогала и мое еще детское сердце!
У меня под окном
расцветала сирень,
Распустились
душистые розы!
В моем сердце
больном пробудилась любовь,
Пробудились
счастливые грезы.
Все затихли,
завороженные замечательной музыкой и прекрасным пением, некоторые склонили
головы, растворяясь в своих воспоминаниях.
Сколько счастья
ждала, в эти очи глядя,
В эту темную
ночь роковую
И, рыдая
сильней, ухожу от тебя,
Потому что ты
любишь другую!
Вот настанет
весна, расцветут розы вновь,
Отцветет и
сирень голубая.
Только в сердце
моем не вернется любовь,
Пролетела пора
золотая!
Песня
закончилась, погрустнели у многих глаза, возможно, задумались, какая их ждет
любовь, как сложится их судьба. Но Саша не дал долго грустить и, растянув свою звонкоголосую, завел плясовую.
— Парни,
становитесь! — воскликнула веселая всегда Нинка. — Кадриль станцуем!
Вышли настоящие
танцоры, кадриль не все могли танцевать, в ней множество разных коленц, а не справившись,
собьешься и людей насмешишь!
С Зиной танцевал
наш лучший, на мой взгляд, танцор Володя Багаряков.
Миша Эсаулов пригласил Марусю, кто-то из парней
пригласил мою сестру
— А ну-ка,
девушка, разрешите-ка! — Щелкнул своими скрипучими сапожками Ивашка Балуев
перед нашей скромницей Галиной Зудовой. Она сильно
смутилась и покраснела, но подала ему руку и встала в круг. Затем вышло еще
несколько пар, и веселая пляска началась.
Заиграла, запела
в умелых руках гармонь, эта подруга всех влюбленных, затрепетали сердца от этих
невообразимых звуков, и пошли пары стучать по толстым половицам в зажигательном
танце! Да разве может сравниться с кадрилью какой-то шейк, твист, буги-вуги или
еще что-то подобное из репертуара современных танцоров?! Однообразные
эротические движения, топтание на месте, сплошное подражание друг другу. А в
тех, ушедших в прошлое, цыганских, русских, украинских, испанских и
аргентинских танцах столько страсти, огня и задора, что запоминается на всю
жизнь!
Но вернемся в
нашу избу в пятидесятые годы, где уже пляшут все нашу местную «барабушку», кто на что горазд, кто
на каблучок, кто на пятку, а кто на голосок. Как крылья — руки, как травы —
волосы, как огонь — глаза! Все в одном вихре молодости, в пламени
пробуждающейся или уже пробудившейся любви!
А вы потопайте,
ботиночки,
Вам больше не
плясать!
Меня в армию
забреют,
Вам на полочке
лежать!
Это под дробь хромачей пьяным голосом спел Костя. На будущей неделе его
призывают на службу, а он, говорят, сделал предложение Нинке, и они собираются
пожениться.
А рекрута — рекрутики
Ломали в поле
прутики,
По дорожке
ставили,
По милочке
оставили!
Это в ответ
запела звонкоголосая Нинка и пошла дробить:
Эх, приемна белая,
Чего же ты
наделала?
Сняла с залетки волоса,
Куда девалася краса!
Костя ответил:
Милочка-годиночка,
Последня вечериночка!
Отпустите
милочку
Ко мне на вечериночку!
Нинка проплясала
вместе с ним и снова подхватила:
Голубые,
голубые,
Голубые небеса!
А почему не
голубые
У залеточки глаза?
Снова настал
черед Кости:
А завлекательные
глазки,
Больше так не
делайте!
Завлеките, так
любите,
За
другим не бегайте!
Так они
перепевали друг дружку еще минут десять, и все под притоп и дробь каблучков.
Пели и плясали другие пары и в одиночку, и группой в круг по нескольку человек.
Частушки любили, и у каждого были свои любимые.
Был у нас в
колхозе парнишка лет шестнадцати, этакий «мужичок с ноготок», как говорится, —
метр с кепкой. Ходил на вечерки в настоящей кавалерийской кубанке, в галифе и
яловых сапогах, обычно начищенных дегтем. Выпьет несколько стаканов браги — и
айда в круг, жуть нагонять, так как пел всегда частушки разбойные и
хулиганистые, хотя не был силачом или драчуном, как некоторые приблатненные ребята, в основном из
заводских. А вот любил такую тематику в своих запевках.
Выйдет лихо,
распотрошит свой кудрявый чуб и запоет свирепым голоском:
А у товарища — в
кармане,
У меня — на поясу,
Из любой деревни
голову
В котомке
принесу!
— Ух ты! Напугал
всех! Смотри, Санька, девки со страха попадают! —
балагурят ребята. А он еще хлеще:
Меня резали,
кололи,
Подо мной кинжал
лежал.
Милка плакала, рыдала,
Я тихонечко
стонал!
Ах, ты, милка моя,
Полюби жигана,
Не то схватишь
от меня
Пулю из нагана!
Тут уж и
девчонки падают со смеха: «А которая у тебя милка-то? Знать будет, от кого пулю
в сердце получать!» А он не обращает внимания.
Скоро, скоро это
сбудется,
Во нонешном году.
Прилетит свинцова пуля
Во
головушку мою.
И совсем
горестно:
Атамана
хоронили,
Гроб несли на
головах,
Во
сыру землю спускали,
Эх, да на
двенадцати цепях!
«А на десяти-то,
цепи бы точно порвались!» — катаются от смеха и парни.
Был еще один
любитель частушек, плясок и потасовок — Генка Наземнов
из колхозных забияк. Он тоже был любитель воспевать атаманов и хулиганов, а
девушек обвинял в невнимании к своей персоне. Выйдет на круг, этакой поджарый,
резкий, черноволосый, отобьет чечеточку своими «прохарями», так он называл свои сапоги, и давай девчонок
обвинять:
Вот она
посыпала,
Погода
сыроватая,
Вот она
заплакала,
Котора виноватая!
Я не сам, она
сама
Скамеечку
поставила,
Я не сам, она
сама
Любить меня
заставила!
Но были у нас и
замечательные исполнительницы частушек: Нина Серебрякова, наша Татьяна, Лида
Балуева, Татьяна Ретнева, Зина Ступина, которых в компании, когда они разойдутся, не перепоешь!
Могли выдать сразу несколько десятков своих любимых запевок на любую тему,
особенно когда душа распоется.
Слушал я,
слушал, как пели наши гости, и не увидал, как Иван Балуев сбегал домой напротив
нас и пришел, ряженный в материн сарафан, кофту, на ногах чулочки сестры Лиды,
на голове панама моднючая. Щеки свеклой подрумянил,
губы подкрасил, брови подвел, ну чисто девка! Его
подхватил под ручку Миша Эсаулов, и они разыграли
целую комедию, как городская барышня знакомилась с деревенским парнем. Миша,
понятно, играл простака.
— Подайте мне редикюль, — капризно оттопырив губки, требовала барышня, то
есть Иван.
— Как, что?!
Редьки куль? У меня редьки нонче нет, а вот хрену
много наросло, хрен знает, откуда и лезет!
— Эх ты,
деревня!..
— Да и деревья
тоже есть, березы, черемуха вон вымахала, тополя тоже растут, не садишь, а они так и лезут!..
Они еще долго
потешали нашу компанию, ставя друг друга в дурацкое
положение под дружный смех окружающих.
Между гостями
ходили Лиза с Марусей, угощали, наливали брагу или настойку, а затем давали
закусить с вилочки, как принято. Девушки отказывались, больше для вида, но под
напором Лизы все равно выпивали или только пригубляли.
Некоторые состоявшиеся пары, которых мы, мальчишки, дразнили «женихом и
невестой», сидели рядом, кушали с одной вилки, пили из одной рюмки, что
подчеркивало их близкие отношения и давало повод считать, что они скоро
поженятся. Уже другие парни в компании не смели приглашать эту девушку на
танец, как и девушки не претендовали на ее кавалера. Однако находились бойкие и смелые, которые переходили дорогу своим подружкам,
отбивали женихов. Даже частушка была такая.
Я нигде не
унываю —
Смелая
девчоночка!
У какой-нибудь разини,
Отобью миленочка!
Таких осуждали и молодые, и пожилые, но что делать, когда дело
свершилось, — отбила, приворожила, привязала к себе своей лихостью, смелостью и
красотой.
Тут уж осуждай не осуждай, реви не реви — слезами горю не поможешь! Надо искать
другого жениха.
Вечеринка
подходила к концу, все прилично выпили и наелись и чай с пирогами прикончили.
Все прошло спокойно, только Мишка Балуев что-то горячо доказывал Алехе
Пискунову, который был постарше его и славился в Лягушанке
проворством и силой. А Мишка был подростком, около пятнадцати лет, но уже
работал в колхозе, бросив школу после пятого класса. Тогда многие так делали,
жить было трудно, особенно тем, у кого не вернулись с фронта отцы и старшие
братья. Парень в душевном порыве, оттого, что Алеху скоро забирают в армию,
изливал свою душу.
— Да я за тебя что хошь сделаю, ты мне друг!
А я за друга!.. — Тут он схватил руками за ворот рубахи и разорвал ее до пупа.
Рвать рубаху на
груди — это старинная традиция у русских мужиков и парней, о ней еще поэт
Симонов писал в своем стихотворении: «По-русски рубаху рванув на груди».
Поэтому Мишкина выходка не удивила ни ребят, ни девчат, они такое видали не
раз!
Мишку ребята
увели домой, но он вскоре вернулся уже в другой
рубаха, которая тоже была заштопана на груди, видимо, и ей когда-то досталось
от его горячей души.
Затем еще
плясали и пели старинные русские песни, и фронтовые, и застольные, и лирические.
А как плясали!
Современная
молодежь в большинстве своем не умеет ни плясать, ни петь, ни играть на
каких-либо музыкальных инструментах. Даже стесняются делать это. Включат магнитофон и пошли топтаться на одном месте. Песни тоже не
поют и даже стесняются своих старинных, народных, которые пели их родители и
деды. И в городах, и в селах в основном звучит попса, своя и зарубежная, и по
телевизору тоже ничего другого. За последний Новогодний праздник не услышал и
не увидел ни одной русской народной песни и пляски! Не слышишь народных песен и
других народов, проживающих в России. А ведь Россия — не только Москва с ее
пошленькими «звездами» и юмористами, есть еще люди, которые любят свою народную
музыку и свои песни.
Не было на
вечерках мата и хамства. У старообрядцев с этим было
строго, мат считался хуже преступления. Парни на работе матерились между собой
или на коней и скотину, но при девушках или старших это не допускалось. Хотя,
как говорится, в семье не без урода, были хамоватые и
в нашей среде, особенно из приезжих.
Так же обстояло
и с курением табака. Многие парни смолили махорку, самосад и дешевые папиросы,
но курить выходили на улицу. В избе под иконами это не позволялось. А о
женщинах и девушках говорить нечего — за всю свою жизнь в Быньгах
я не видел курящей односельчанки. Сейчас везде курят и девочки, и девушки,
женщины и старушки. Жаль мне их детей и внуков! Да что табак! Курят и принимают
наркотики, о которых раньше никто и слыхом не слышал.
Что поделаешь —
любая цивилизация когда-то заканчивается и постепенно гибнет. Так было и в
Древнем Египте, и в Древнем Риме, и в других когда-то могущественных
государствах, которые или давно погребены в прахе истории, или постепенно
погибают под экспансией других культур и цивилизаций. Очень жаль, если это произойдет
и с нашей русской цивилизацией. А ее судьба в наших руках и в наших сердцах!
Вечерка
заканчивалась поздно вечером, уходили все веселые, уставшие, некоторые изрядно
пьяные, расходились с песнями, с частушками под гармонь, и долго были слышны
над селом их звонкие голоса в морозном воздухе.