Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2015
Геннадий Карпов (1964) —
родился в Красноярске. Окончил Институт цветных металлов. Работал геологом.
Публиковался в журнале «День и ночь». Вышло две книги в издательстве «Альтасфера» (Канада).
Вместо эпиграфа
На
момент написания этого рассказа прошло двадцать восемь лет с момента событий, в
нём описываемых. Многое забылось, кое-кого из героев уже нет в живых. Спасибо
Павлу Прыгуну — начальнику отряда Восточно-Саянской партии Красноярской геологосъёмочной экспедиции на момент, когда я приехал на
практику в Тофаларию после третьего курса Института
цветных металлов. Он за кружкой крепкого чёрного чая во многом освежил мои
воспоминания о географии тех мест. Спасибо Юрию Кангараеву,
нашему каюру, которого я пару лет назад увидел, свежего и бодрого, в
телерепортаже про Алыгджер и подумал: а не написать ли мне рассказ про далёкое
уже лето 1985 года? Спасибо сайту Tofalaria.ru (http://www.tofalaria.ru/), на
котором я провёл немало времени и который сделан с большой любовью к этому краю.
Завершая вступление, приведу одну цитату с этого сайта:
«Туристам
на заметку! При всех прелестях туризма, случаются трагедии, и Тофалария не исключение. На маршрутах встречаются памятные
таблички с именами погибших.
Это
жестокий урок для живущих, проходящих мимо!
В
трагических случаях (со смертельным исходом) на территории Тофаларии,
каковые имеют место, — обратная доставка/вывоз погибших производится за счёт
группы туристов.
Увы,
такова реальность!
Помните
об этом! И берегите друг друга!»
Шёл я как-то в очередной раз целый день по Тофаларии за пятью постоянно пукающими
конями. Работа на участке была закончена, несколько тысяч металлогенических
проб с трудом, но взято и отправлено вертолётом «Ми-4» на базу, что на озере Хоор—Оос-Холь. В этих местах вообще
всё просто с названиями: холь — озеро, хем — река. А
все другие буквы и слова в названиях на местном языке означают: малый, большой,
белый, красный, рыбная, холодная, щучья и т.д. Отряд, состоящий из начальника
Паши, меня — студента-практиканта третьего курса, двух рабочих — Толи и Лёши и
каюра-тофалара Юры, должен был перебазироваться на
новое место. С вечера собрали хохоряшки и стреножили
коней, чтоб завтра не бегать, не искать их по всей округе. На другое утро
позавтракали вчерашними макаронами с чаем, сложили палатку, благо ночью не было
дождя и брезент был лишь слегка влажный от утренней росы, а значит, лёгкий, и
навьючили коней. Что подразумевает городской житель под словосочетанием
«навьючили коней»? В лучшем случае — это на коня вскакивает джигит,
перебрасывает через седло на удивление молчаливую в такой ситуации черкешенку,
стреляет через плечо не целясь и мчится прочь за горизонт. А чаще — ничего не
подразумевает, потому что лошадь уже и по телевизору увидишь далеко не каждый
день.
Сначала Юра Кангараев,
наш каюр, этих лошадей ловит. У него работа такая. Ведь они не будут стоять всю
ночь под окном, как «Жигули» с заглушенным мотором, а будут ходить туда-сюда,
жевать траву, пить воду, валяться на земле, спать, драться меж собой,
вынюхивать запахи мышей, хищников, двоюродных родственников — маралов, убредут
куда-нибудь в поисках лопухов посочнее — то есть будут жить своей лошадиной
жизнью. Для справки: наша Восточно-Саянская партия наняла на летний сезон
несколько местных ребят на работу каюрами. Заодно там же, в столице Тофаларии — посёлке Алыгджер, взяла в аренду дюжину лошадей
для перевозки грузов. По весне эти своенравные животные своим ходом прибывают
на базу партии на Хоор—Оос-Холь,
всё лето честно работают, а по осени, после сезона, своим же ходом бегут
обратно, в родные авгиевы конюшни Алыгджера.
Пять этих четвероногих осчастливили своими
улыбками и наш отряд, и к восьми утра пятнадцатого августа одна тысяча
девятьсот восемьдесят пятого года начался процесс навьючивания. Сначала в
специальные брезентовые вьючные мешки-баулы мы разложили весь свой, не скажу,
что совсем уж нехитрый, скарб. Провизия недели на две занимала львиную долю.
Тушёнка, сгущёнка, сахар-рафинад, соль, чай, сухари армейские, немного муки,
маргарин, макароны, рис и на сладкое даже сухой кисель в брикетах. Остальное —
посуда разных форматов, от ведра до ложки (кроме вилок), спички, радиометр,
верёвки, топор, одежда, спальные мешки, топографические карты, патроны для
карабина и «тозовки», канцелярия, рация «Карат»,
радиоприёмник «ВЭФ-205» и резиновая надувная лодка-трёхсотка
с ножным насосом.
Два слова про рацию. Чтобы она имела
возможность орально связывать нас с базой партии, её антенна — кусок сталистой проволоки длиной метров 30 — должна быть
заброшена как можно выше на ближайшую лесину. Для этой заброски к концу
проволоки привязывается камень, раскручивается, со всей дури кидается и,
конечно же, запутывается где-то наверху. Дважды в сутки — в семь тридцать утра
и в семь тридцать вечера — каждый из четырёх отрядов должен выйти на связь с
базой и сквозь помехи доложить, что все живы и здоровы, в чём нужда и какие
планы на ближайшие дни. Один невыход в эфир допускается. Два подряд невыхода —
это ЧП со всеми вытекающими. Когда приходит время снимать антенну, Паша не без
пижонства берёт Юрину «тозовку» и, демонстрируя
класс, раза три-четыре стреляет в основание сучка, за который антенна
обмоталась. Сучок, перебитый меткими выстрелами, отламывается, и антенна
сматывается. И если патронов к карабину у нас было много, но ограниченно, то тозовские вообще никто не считал.
Баулы затариваются попарно, равно как и
вешаются потом на бока коней. Если один баул тяжелее другого, то вскоре он
начнёт перевешивать, крениться и в итоге завалится набок, возможно — вместе с
конём. Произойдёт это обязательно на склоне горы или на переправе, где
перевьючиться нет никакой возможности. И тогда нам придётся брать баулы на свой
горб и тащить на ближайшее ровное место под косым хитрым взглядом лошади. Мол —
ну как тебе? Поэтому вьючить надо со знанием дела. Сначала на спину коня
ложится потник — толстый войлок, который проверяется предварительно на
отсутствие колючек и других царапушек, чтоб не
травмировать конскую спину. Потом крепится вьючное седло, вешаются сами вьюки,
поверх ложится что-то не влезающее во вьюк — лодка, палатка или печь,
накрывается брезентом, и всё это сверху притягивается широкими ремнями, которые
продеваются затем коню под пузо и завязываются накрест с противоположной
стороны. Картина эта выглядит примерно так: на раз-два Толя виснет на ремне
слева, Лёша — справа. Конь какое-то время пытается держать пресс, но потом не
выдерживает и громко пукает. Пузо становится на
четверть стройнее — тогда ремень можно завязывать окончательно. Пока конь не пукнул — ремень фиксировать нельзя! Ведь он, паразит,
обязательно пукнет и даже какнет
через пять минут — и ремень провиснет, а значит, вьюк опять же рискует съехать.
Иногда особо хитрому коню приходится слегонца
поддавать ногой по пузу для ускорения процесса флатуса.
Не любят кони вьючиться!
С Толиной стороны ремень захлестнулся за
конские ноги, и Толя, интеллигентный человек с высшим образованием, рижанин,
специалист по электродвигателям для электричек, романтик и очкарик, обращается
к лошади с длинной речью и медовыми нотками в голосе:
— Дорогой конь! Пожалуйста, подними свою
правую переднюю ногу! Мне надо вытащить из-под неё ремень, который по
недоразумению запутался!
Коню становится интересно. Он морщит лоб,
осматривает Толю, словно видит его небритую морду и сломанные очки на резинке в
первый раз, хотя работает с ним бок о бок уже третий месяц. Любое животное
оценивает человека и, если чувствует, что человек слабее, — подчиняться
отказывается категорически. Толя, понимая, что его слова не принесли ожидаемого
результата, начинает объяснять коню всю подлость его поведения, никчёмность его
бренного существования, вставляя что-то из своего любимого Канта.
— Характер человеческий и даже конский должен
согласовываться с его принципами! Огласи свои принципы, грязное животное! Будь
ты червём — ты был бы мною немедленно раздавлен! — И вдруг, вспомнив, что
находится в суровом краю, добавляет: — Кобыла гортоповская!
Мерин шестирёберный! Помесь макаки с муравьедом!
И с гордостью оглядывает нас поверх очков.
Мол — ну как я его? Ему и ответить нечего!
Интонация его, однако, остаётся прежней,
ласково-нравоучительной, и конь слушает как бы второй куплет колыбельной песни,
слегка помахивая хвостом. Пегий, конечно, навостряет
уши, но ни одного знакомого слова так и не слышит. Видимо, среди каюров Тофаларии Кант не очень популярен, а к устным оскорблениям
кони гораздо снисходительнее людей. Мне иногда казалось, что конь сейчас в Толю
плюнет или похлопает его копытом по плечу.
Мы уже завьючили трёх коней (под вьюками у
нас ходили четыре коня — Пегий, Суслик, Дырка и Ершов, причём ходили всегда
именно в такой последовательности. На пятом, а вернее, первом в строю —
Таймене, — ездил каюр), обступили Толю и смеёмся. Наконец Юра решает, что
представление публику повеселило уже достаточно, и говорит:
— Пегий, ножку!
Конь скуксился, вздохнул и привычно перебрал
всеми лапами. Ремень благополучно выдернули, затянули, подождали, пнув по пузу,
пук, завязали окончательно, и караван тронулся в путь.
Не на каждого коня можно было вьючить что
хочется.
Пегий на дух не переносил кусок медвежьей
шкуры, который Паша возил с собой в качестве подстилки у костра. Как ни прячь
её — конь начинал стричь ушами, как рассерженный кот, водить боками, вставать
на дыбы и рваться с привязи. Видимо, на него накатывали драматические
воспоминания юности.
Суслику не нравились трубы от печки-буржуйки.
У нас была печка из тонкого металла и несколько труб к ней, ещё более тонких.
Всё это хозяйство прогорало за четыре месяца насквозь, но до конца сезона
аккурат хватало. Железо вьючили всегда на Дырку. Этой старой кобыле, казалось,
было без разницы вообще всё. Видимо, она видела на своём веку и не такое и
относилась к вещам с философией старухи, готовящейся пройти свой последний путь
— через мясорубку. Она возила и медвежью шкуру, и трубы, и мясо только что
убитого марала с безразличием робота. Суслик же печку с трубами на дух не
переносил и начинал активно лягаться только при одном виде трубы в Юриных
руках. Ну, медвежья шкура — это ещё как-то можно понять, а вот чем не нравились
Суслику трубы, я до сих пор не понимаю. Таймень был голубых кровей и возил
только Юру. А Ершову не нравились люди вообще и я в частности. Но об этом
позже.
И вот конница готова: Юра в седле, Паша во
главе колонны с карабином, картой и компасом, за ним пять разномастных коней и
мы трое, пехота, замыкаем колонну. Вышли часов около девяти утра, попрощавшись
с Бий-Хемом, и пошли вверх по Ченезеку.
С Бий-Хемом
прощались без слёз по одной простой причине: мы в нём здорово поплавали, когда
форсировали его, переходя с предыдущего участка. Участок тот был на реке Айлыг, и на него мы прибыли, перейдя с правого берега Бий-Хема на левый гораздо выше по течению. Там этот исток
Енисея выглядел много скромнее, и мы перешли его вброд, сидя на конях, которым
в самом глубоком месте было чуть выше колена. Учитывая, как здорово конь
держится за дно, переходя реки, это было не так сложно. Но тут, в районе Ченезека, перейти Бий-Хем
оказалось куда сложнее. Сначала Паша с Юрой на всех пяти конях перешли реку,
перевозя груз, там развьючились и вернулись вторым рейсом за нами.
Ощущения, когда холодная вода доходит до края
сапог, заливается внутрь и поднимается всё выше и выше, были незабываемые.
Вокруг всё бурлит и ревёт, течение толкает бедного коня под зад, пытаясь
снести. В самом глубоком месте вода дошла до седла, и бедная лошадь почти
всплыла. Нам, пехоте, приказ был дан чёткий и недвусмысленный: держаться
задницей за седло, ног вверх не задирать, что бы ни произошло. Конь вывезет!
Поэтому я сидел на Дырке и старался не обращать внимания на то, что вода перекатывается
через конский круп и щекочет мне копчик. Приходилось держаться одной рукой за
гриву, другой — за луку грузового седла и молиться всем конским богам. А сзади,
замыкая колонну, шёл Таймень под каюром. Он держал главный напор воды,
поскольку был на полголовы выше и много мощнее остальных собратьев. Это была не
тувинская беспородная лошадка, а единственная в отряде зверюга — потомок
пограничных рысаков, что зорко охраняли в этих местах советско-китайскую
границу в двадцатых-тридцатых годах вместе с собаками и людьми. Потом границу
сдвинули дальше на юг, заставу расформировали, погранцов
перебросили в другие места, а коней и собак оставили «чёрным лебедям» карагасам, как раньше называли тофаларов.
И Таймень не посрамил предков.
Аккуратно, шаг за шагом, напрягшись и нервно
фыркая, лошади перенесли нас на другой берег. Ни одна не споткнулась! Когда мы,
целые и невредимые, оказались на правой стороне реки, всех малость потряхивало
от холода и нервов. Мы разделись, выжали штаны с трусами и вылили воду из
сапог. Кони отряхнулись и за работу получили почти три недели безмятежной
жизни. Теперь бегать в маршруты и брать донку и металлку
предстояло нам, а кони загорали. Если бы не слепни, налетавшие при свете дня, —
коням вообще был бы курорт. Но даже на слепней они не сильно жаловались, хоть
иногда вставали на дыбы и носились кругами по кустам, сбивая кровососов. А
может, просто баловались. Юра каждый день разводил для них костры-дымокурни, и кони порой по часу стояли по пояс в дыму, в
полудрёме обмахиваясь длинными хвостами и прикрыв глаза. А потом снова уходили
жевать траву, а Юра — сухари.
Через три недели прилетел оранжевый «Ми-4»,
забрал все пробы, что мы взяли в округе, привёз еду, почту и даже мешок овса
коням по заказу Юры. Все, кто получил письма из дома, судорожно и коряво писали
экстрактные ответы про погоду и здоровье, давили кровавых комаров, прилепляли
их к бумаге в качестве доказательства суровости здешней жизни и лизали клей на
конвертах. Вертолёт постоял с полчаса, взревел и пошёл вертикально вверх. Потом
вертолётчик по фамилии Пищалко, весельчак, ас и авиахулиган почище Чкалова, заложил свой знаменитый вираж,
прошёл на бреющим по долине над нашими головами, так что головёшки костра
разлетелись в стороны, а у палатки упал один угол, и ушёл на Хоор—Оос-Холь, а оттуда — на свой
аэродром в Нижнеудинск. И вокруг нас снова схлопнулась
тишина, как волны над головой ныряльщика.
Ченезек мы одолели достаточно быстро. Вся речка, от
впадения в Бий-Хем до истока, заняла у нас часа три
ходу. Тропой вдоль русла мы поднимались всё выше, близился перевал, солнце
светило с чистого неба. Только далеко на горизонте появилось тёмное облачко.
Когда я, оглянувшись вниз на долину, увидел это облачко, то первая мысль была:
в каком же бауле лежит мой свитер?
За неделю до этого мы с Толей маршрутом
выходили из долины на плоскогорье, и тоже неприятностей вроде ничто не
предвещало. Кроме тучки на горизонте. «В Саянах если увидел тучку — готовься к
непогоде!» — вывел я тогда же афоризм, правда, в камне не вырубил. Из того маршрута
мы с Толей вернулись чуть живые и насквозь мокрые. Эта тучка догнала нас за
час, превратившись в чёрную перину с белыми стёжками во всё небо. Резко настал
вечер, подул ветер, и на нас обрушились градины размером с кирпич. Ну, не
кирпич, ладно, приврал. Но град был действительно крупный, и укрыться от него
было абсолютно негде. Мы стояли на плоской горе, покрытой мхом и карликовой
берёзой, и наши плечи и спины на халяву массировал самый большой в мире массажёр. Мою голову спасала кожаная шляпа, Толя сверху
набросил свитер. По плечам лупили льдинки, потом пошёл дождь. Мы, скинув
рюкзаки, изображали столбы, пережидая ненастье. Пару раз грохнул гром так, что
зазвенело в ушах, потом тучка ушла за гору — и снова настало лето.
Таковы погодные сюрпризы Восточного Саяна: никогда не знаешь с утра, какая погода будет к
обеду. Поэтому при виде тучки мне стало как-то нехорошо. Я поделился своим
настроением с командой. Команда покивала головами. Немного радовало только то,
что свитеров не было ни у кого. Всё, что мы могли сделать, — преодолеть перевал
раньше, чем до нас доберётся непогода. Но, как говорит старая тофаларская мудрость, — по тайге не побежишь! Мы шагали за
постоянно пукающими конями в том темпе, что задавал
Паша. А Паша, бывший морской подводник-диверсант и мастер спорта по водному
туризму, темп задавать умел. Поэтому мы выскочили на перевал на приличной
скорости и пошли по безжизненному плоскогорью, которое за миллионы лет
отшлифовали ледники и ветер. Мох, горки, озерца с прозрачной ледяной водой, в которых
не живёт даже водомерка. Глубина таких озёр очень обманчива: то ли метр, то ли
десять. Дно — вот оно, рядом, а кинешь камень — он погружается и погружается,
прежде чем ткнуться в чистое каменное дно. И если такую воду попить, то через
пять минут пить захочется ещё сильнее.
На горизонте маячила кардиограмма заснеженных
хребтов. И тут мы увидели северного оленя! Он стоял на другом берегу озерца
размером с футбольное поле и смотрел на нас. Лёша, задыхаясь на быстром ходу,
крикнул:
— Дикий олень! Паша, стреляй!
Типичная первая реакция городского жителя,
попавшего в глухомань и увидевшего мясо в живом виде. Юра глянул в сторону
оленя и, не останавливаясь, крикнул нам с коня:
— Отбился, видать! Восемь лет ему! Варить
долго!
Мы смотрели на рогатого во все глаза, как и
он на нас. Паша увидел, что мы скорость сбавили, глянул на оленя без малейшего
интереса и сказал:
— Некогда возиться сейчас с мясом. Идти надо!
А Юра посмотрел на нас, остолбенелых,
засмеялся, достал из кармана коробок спичек и потряс им над головой. И дикий
олень из дикого леса, услышав этот звук, рванул к Юре как к родному, подбежал
метров на двадцать и только хвостом не завилял. Лошади из-под вьюков фыркнули и
покивали головами, приветствуя собрата и завидуя его свободе. Юра потом
объяснил, что северный олень — обычный житель этих мест. Карагасы,
видимо, когда-то давно на нём пришли с севера, из тундры. Тувинцы постоянно на
них ездят. Все олени тут домашние, но многие отбиваются от стада, дичают и
ходят сами по себе на радость браконьерам или медведям. Но подманить такого
одичалого оленя проще простого: олень любит соль, которую оленеводы носят с
собой в спичечных коробках. Потряси коробком — и олень бежит к тебе, как
загипнотизированный. Для этого парнокопытного соли мы не приготовили. Он так и
остался разочарованно стоять на перевале между Ченезеком
и Хаактыг-Хемом, провожая нас взглядом огромных,
выразительных глаз, а мы пошли дальше, на север.
Минут через десять нас накрыла ночь. Мы часто
оборачивались и смотрели, как долина Ченезека,
которую мы только что покинули, пропадает в черноте. Шли ещё быстрее, но
понимали: скорости несравнимы. Природа напала как раз в тот момент, когда мы
вышли на верхнюю точку перевала. Всё потемнело, нам на головы упала туча, и
пошёл сначала дождь, а потом снег. Впервые в жизни я попал под снег в середине
августа! На мне была настоящая морская тельняшка — подарок тётки из
Владивостока, — противоэнцефалитный костюм и
традиционная кожаная шляпа. Остальные тоже шли налегке. Резко похолодало, изо
рта пошёл пар. Не сказать, чтобы мы сильно замёрзли, но потеть перестали сразу.
Снег шёл то жёсткой крупой, то новогодними хлопьями. Как Паша в тумане
определял направление — мне в ту пору было совершенно непонятно. Я шёл на
автомате, глядя только Дырке в дырку и себе под ноги, и старался держать темп.
Шли мы то ли по тропке меж камней, озёр и кочек, то ли тропой только казались
места без ягеля и карликовой берёзы. Проходимость была вполне сносная, но
дальше третьего коня я уже ничего не мог различить в снегу и тумане. Снег сменился
дождём, потом немного разъяснило, но снова заволокло, полилось и посыпалось. Мы
вымокли и проголодались. Когда тропа пошла под уклон — ударил гром. Потом ещё,
уже ближе и громче. Это было совершенно неожиданно, так что пукнули
не только кони. Караван остановился, из тумана появился Паша и скомандовал:
— Давай за мной! Бегом! Гена, молоток брось!
Я кинул геологический молоток около
остановившихся коней, и мы вчетвером рысью пробежали метров пятьдесят в
сторону. Паша, глядя на наши удивлённые морды, проорал, перекрикивая всё
усиливающуюся канонаду:
— У меня по карабину искра пробежала и в
землю ушла. Во время грозы в горах металл весь надо в сторону кидать и бежать.
И в коней часто молнии бьют, особенно на такой плоскотине.
Надо переждать.
— А как же Юра? — спросил заботливый Толя.
— У Юры работа такая, не в детском саду, чай!
— был Пашин ответ.
И мы стали ждать. Из чёрной тучи, висящей в
метре над головой, в землю били разряды электричества. Казалось — в самое темя.
Грохот стоял, как при взятии Берлина в сорок пятом. Озоном не пахло — им несло!
Ток был растворён, казалось, в каждой капле мелкого противного дождя,
переходящего в туман. Рядом со мной стоял Лёша. Он набросил рюкзак на голову,
закрыл глаза и что-то бормотал.
Минут через двадцать туча перевалила гору и
ушла в долину, повторяя наш маршрут. Вновь над головой висело солнце, а над
горами поднимался пар. Пар тут же пошёл и от нас. Давно я так не радовался
солнцу! Почти безжизненный лесотундровый пейзаж после такого душа и на фоне
удаляющейся черноты выглядел как подсвеченная софитами киношная декорация. Наши
перделки стояли полным составом и, пользуясь случаем,
щипали редкую мокрую траву, слегка разбредаясь. У травоядных всю жизнь одна
проблема: пожрать! Любая остановка, передышка, просто медленная ходьба
используются ими лишь с этой целью. Ну не может Суслик не сжевать во-он тот
кустик. Зря на перевал, что ли, взбирался! Не исключаю, что всё наше
трёхмесячное путешествие кони воспринимали как некий гастрономический экскурс
по огромному пастбищу с редкими неприятностями в виде переправ и таскания
баулов.
А Юры не было!
— Юра! — заорал Паша.
— Эге-гей! — донеслось из-за камней, и через
секунду показался Юра в плащ-палатке.
— Нет, ну вы гляньте на него! — хором
возмутились мокрые до нитки мы, глядя, как сухой до нитки Юра сворачивает свой
плащ и торочит его за седлом Тайменя. — Мы думали, он тут молнии отбивает от
коней, а он спрятался как заяц!
— Все спрятались, и я спрятался! — скромно
ответил каюр. — Я же самому себе не враг под грозой возле коня стоять. Его
убьёт — чем я помогу? Ничем не помогу! А меня убьёт — кому хорошо станет? Нету
такого человека! Поехали! — Он подобрал с земли свою пятизарядную «тозовку» и полез в седло.
— Кто-то поехали, а кто-то и побежали! Дойдём
до первой кедры — и привал! — скомандовал Паша, показывая кривым, плохо
сросшимся когда-то пальцем на корявые деревья метрах в пятистах впереди, меж
которыми запутались остатки уходящей вниз по долине Хаактыг-Хема
чёрной рокочущей тучи.
У первой же кедры развьючили коней — животине
тоже надо спину разогнуть и травы пожевать не на бегу, заправиться, — и
пообедали кашей, сухарями и чаем. Мокрая одежда противно липла к спине, пальцы
после длинного перехода опухли и плохо гнулись. В такие моменты я завидовал
коням: отряхнулся — и сухой. Нагнулся — вот тебе еда. И ноги не устают. Хотя —
кто их знает, может, и устают, да звери жаловаться не привыкли.
После обеда сожгли пустые банки, залили
костёр и собрались было седлать коней, как Юра повёл носом и насторожился:
— Дым! — коротко сказал он, но выражение лица
у него стало такое, что этих трёх букв русского алфавита всем оказалось
достаточно. Мы замерли и вскоре услышали треск огня. Горело совсем недалеко,
причём очень весело. Мы взяли ведро, два котелка и пошли на звук пожара. Горела
сухая, одиноко стоящая лиственница. Горела вся, от комля до вершины, с треском
и совершенно без дыма, как какая-то адская свечка.
— Как раз то, чего нам нынче не хватало! —
прорычал Паша. — Хорошо, что в дерево попало, а не в нас! Пошли по воду!
Ручей протекал метрах в ста. Мы набрали воды
во всю тару, что оказалась под рукой, и стали ждать. Подходить близко к
горящему столбу высотой под двадцать метров было опасно. Вскоре дерево с
треском сломалось сразу в трёх местах и обвалилось само на себя со снопом искр.
Пожар этот по таёжным меркам был, конечно, маленький. Деревьев на такой высоте
росло ещё немного, кругом по большей части был камень, кустики уже краснеющей
брусники и уже чёрной и сладкой зассыхи да
напитавшийся водой ягель. Правда, под каждым деревом накопилась толстенная
перина из опавшей за сотню лет хвои, которая могла тлеть долго и перебросить
огонь вниз по склону. Тушить огонь в наши обязанности не входило, но пройти
мимо было как-то неприлично. И дело даже не в том, что потом кто-то мог
сказать, что это мы подожгли лес, бросив окурок или не затушив после обеда
костёр. Просто была возможность потушить пожар в зародыше. И мы его потушили с
одним плюсом и двумя минусами. Плюсом было то, что пока мы крутились у огня,
топтали искры, окапывали до камней тлеющий пень и таскали воду — окончательно
согрелись и высохли. Минусы заключались в том, что мы сильно устали и потратили
два часа времени. Солнце начинало заходить за ближайшие горы, а идти нам
предстояло ещё долго. В шестом часу вечера мы завьючили неприятно удивившихся
такому повороту дел коней и двинули дальше.
Вскоре ручеёк скрестился с другим таким же
собратом, потом с третьим — и вот мы уже шагали по хорошо набитой лесной тропке
вдоль Хаактыг-Хема, горной шумной речки метров
двадцати шириной. А может, и шире, но левый берег всё больше скрывался во
мраке, лес становился чернее, гуще и невидимее, пока
не исчез вовсе. Мы шли в кромешной тьме.
На совершенно законный вопрос о необходимости
ночёвки, сформулированный в достаточно короткой фразе: «Зае..ло махать ногами!» — Паша ответил, что сегодня надо кровь
из носу, но дойти до Азаса, а Юра из седла молвил:
— Тропа хорошая, луна большая, дорогу видно.
Иди да иди!
Ну, коли Юра так сказал, то и переживать было
не о чем! Луна, конечно, местами меж деревьев светила, но лично я, кроме
конской задницы, уже давно ничего не видел.
Когда впереди зашумела хорошая вода, мы
поняли, что пришли. Это был Азас. Переходить такую
реку по ночи могли только члены клуба самоубийц. Наконец-то можно было не
смотреть коню под хвост и снять рюкзак. Был час ночи. Весь переход у нас занял
около шестнадцати часов. Ни спать, ни есть уже не хотелось. Хотелось упасть в
траву и сдохнуть. Но отеля, даже однозвёздного, было
как-то не видно, и его ещё предстояло соорудить. Палатку решили по темноте не
ставить. Натянули под наклоном брезент на колья, поставленные как футбольные
ворота, развели костёр, развьючили коней. Юра стреножил парочку, какие ближе
стояли:
— Одного стреножишь — четыре могут далеко
уйти. Двух стреножишь — три недалеко уйдут. Трёх треножить… а уже чё-та лень трёх треножить. Травы много. Недалеко уйдут.
Дров лучше принесу.
После того, как в кромешной ночи разгорается
костёр, мир уменьшается до размеров пространства, им освещаемого и
обогреваемого. Весь этот огромный лес, по которому мы только что отмахали почти
сорок километров, если к карте линейку приложить, или, как говорит Юра, — как
ворона летает, и ставший уже таким родным и привычным — вдруг таковым быть
перестал. Стоя у костра, над которым закипала вода в ведре, мы, все пятеро,
завороженно пялились на огонь, и сил не было отойти на десять метров в темноту,
чтобы распаковать там на ощупь все подряд баулы в надежде наткнуться на банки с
кашей, которые, как обычно, окажутся на дне последнего. Как ни упаковывай баулы
— всё, что вдруг потребуется, будет лежать на дне самого дальнего! И если нужны
банки с кашей, то обязательно первым попадётся радиоприёмник! А захочешь
послушать радио — найдёшь тюбик «Дэты», или
сковородку, или тебе в палец воткнётся рыболовный крючок.
Я опять позавидовал коням: те уже вовсю
ужинали. Как они в темноте разбирали — какую траву можно есть, а какую нет, —
одному богу известно. Но то, что кони не ели всё подряд, а выбирали что-то
послаще (или, наоборот, — посолонее?) да понажористее, — это факт. Из темноты доносился аппетитный
хруст, фырканье, шлёпанье конских какашек, и от этих
звуков становилось на душе спокойно и уютно.
— Юра, суп варить тебе! Ты весь день в седле
просидел, а меня ноги не держат! — плохо шевеля губами, высказал своё мнение
Лёша, невысокий плотный блондин, Толин сосед по подъезду, тоже рижанин.
Такой комплекции мужики хорошо бьют в боксе
одиночный удар, но плохо бегают кросс. Лешу в тайгу сблатовал
Толя, племянник Паши. Он сам год назад уже отработал один сезон с дядькой.
Отработал неплохо, без нытья, может, даже не терпя трудности, стиснув зубы, а
просто по-детски принимая их за романтику, любуясь горой, а не представляя, как
он сейчас в этот пыхтун без малого километр
превышения по куруму полезет. Ну и напел другу и
соседу Лёше, сидя как-то за пивом и чёрным фирменным горохом зимой в кабачке на
Даугавгривас, как он замечательно провёл лето в
Саянах, гуляя по лугам и бросая камушки в быстрые речки.
Леша повёлся на звёздное небо и пение у
костра под гитару и вскоре пожалел. Реалии тайги кардинально не походят на
рассказы про неё! Но обратного пути не было, и Лёше пришлось терпеть. Он
похудел, перестал шутить, вообще мало разговаривал, много ел кускового сахара,
часто вспоминал Ригу, жену, дочку и вообще вид имел предрасстрельный.
Тайгу он не любил и боялся. Пару раз блудил, отходя от лагеря до ветру на
каких-то полсотни метров. Мы бегали, его искали, кричали и стреляли. Он
находился, испуганный, бледный и запыхавшийся. Паша потихоньку высказал
догадку, что у Лёши одно ухо слышит слабее другого, поэтому на крик или выстрел
он идёт не туда, куда надо, а в тайге это очень опасно. Леша, измождённый,
исхудавший, набивший мозолей, порезавший руку, но живой и при неплохих деньгах,
после этого сезона улетел в Ригу, устроился там работать таксистом и в тайгу
больше никогда не ездил. Это оказалось не его стихией. Он до сих пор крутит
баранку. А Толя отработал в Восточно-Саянской партии ещё несколько сезонов, в
Прибалтике участвовал в соревнованиях по речному слалому на байдарках,
постоянно ездил кататься на горных лыжах на Кавказ, а умер от недолеченного гриппа в своей квартире, не дожив до сорока.
Мне его очень жаль.
— Суп?! — искренно изумился Юра. У него аж
глаза стали шире, чем у европейца. — Какой суп!
— Никаких супов! Пьём чай с сухарями и спать!
Кому надо — перловку открывайте! — распорядился Паша. — Где с Суслика баулы?
Заварку с сухарями туда вроде складывали?
Сусликовы баулы мы нашли. Нашли даже сухари, сахар и
несколько свежих луковиц — щедрый подарок вертолётчиков. А вот заварка никак не
находилась.
— Да бог с ней, с заваркой, давайте кипрея
заварим! — предложил Юра. — Тут его хоть косой коси — на любой вкус!
Паша ненавидел заваренную траву. Он не пил из
кружек, из которых пили травяной чай. Он презирал людей, пьющих травяные чаи.
Он не доверял людям, которые пили чай из чистых, непрочифиренных
кружек. Он искренне жалел людей, которые пили чёрный чай, сквозь который можно
было разглядеть дно кружки. Из чаёв он пил только чёрный грузинский номер
тридцать шесть, чёрный индийский и чёрный цейлонский.
— Сено коням завари! — с угрозой в голосе
ответил Паша, взял головёшку из костра и пошёл искать заварку.
Через десять минут все мы четверо,
разгрузившие коней куда попало, все люди, придумавшие баулы без подсветки, все
кони, весь кипрей, луна за тучей, тусклые звёзды и погасшая головёшка были
повешены, четвертованы, преданы анафеме и испепелены. Заварка не находилась.
Вода в ведре давно кипела. Юра ещё раз
выдвинул крамольную идею заварить кипрей, и она нашла одобрение в наших
голодных желудках. Мы разбрелись по поляне, за минуту набрали охапку цветов,
закинули в кипяток, сняли ведро с огня и через пять минут пили ароматный чай с
сахаром и сухарями. На поляне было не просто много кипрея — кроме него, на ней
не было вообще ничего. Стена цветущего кипрея в человеческий рост!
— Паша, хороший чай получился, наваристый!
Даже заварка на зубах хрустит! Хлебни, не помрёшь с одного-то раза! — предложил
Толя дядьке, но тот был непреклонен.
Мрачный как туча, матерясь из своей длинной
чёрной бороды на все предметы и явления природы, ужас ночи Паша запил сырой
речной водой пару сухарей, раскидал пахучие потники под навесом и уполз в
спальник, положив карабин под руку. Мы ещё посидели у костра, посушили портянки
и выпили полведра чая на четверых. На дне и впрямь оказалось что-то типа
заварки, так что последние кружки были на треть наполнены какой-то шарой. Ну, геолога шарой не
испугаешь. Чай был выпит до дна, и мы расползлись по спальным мешкам, подкинув
в огонь сырой пень, выловленный из шумящего рядом Азаса.
Пень стал дымить. Паша обматерил ещё и пень, и мы наконец уснули. Спали мы
следующим образом: сначала на землю стелили большой брезент, поверх него —
конские потники, потом ещё брезент, потом уже спальники. Раздевались на ночь до
трусов, а сверху спальника укрывались телогрейкой. Портянки и носки клали под
спальник, и к утру всё было сухое и чуть ли не глаженое. Жаль, что не чистое.
Кстати, к чистоте портянок и носков мы
подходили очень серьёзно. Грязные портянки + свежий мозоль = воспаление.
Стирали портянки по-разному. Ну, в бане, когда мылись сами, — это понятно.
Помылся хозяйственным мылом сам — постирай им же носки и портянки. Всё
остальное ещё может потерпеть, а вот ноги в тайге — главное. Иногда портянки
стирают иным способом: кладут в ручей и придавливают камнём.
Из этого матросского варианта хоть что-то получается, если, конечно, ночью не
прошёл дождь, ручей не вздыбился, и портянка не уплыла. Конечно, добела таким
методом не отстираешь, но тряпка воду видела — уже хорошо. Выбрал потом улиток
да листики прилипшие, выжал, высушил, бросив на палатку в погожий день — недели
на две хватит. А вот попытка стирать под дождём успеха не имела. Однажды дождь
шёл дня четыре не переставая. Мы сидели в палатке, вырезали из вываренных в
соли капов пепельницы и из ивы — мундштуки, пили бесконечный чай, слушали
радио, разбирали и смазывали оружие, изощрённо мучили слепней — в общем,
развлекались, как могли. Я решил постирать на дожде свои портянки вафельной
ткани и раскинул их на какой-то кустик на поляне. Там они благополучно мокли
несколько дней, а когда выглянуло солнце и я решил проверить свою новую
стиральную машинку, то почему-то зеленоватые портянки расползлись у меня в
руках сопливыми медузами. Пришлось выкидывать. Жалко! А для рубашек лучшая
стиральная машинка — это рюкзак! Убрал в него грязную футболку с целью
постирать через неделю в ближайший банный день, потом достаёшь через несколько
дней — да вроде не очень-то и грязная! Чё зря мучаться стирать? Ту, что носил, — в рюкзак, ту, что из
рюкзака, — на себя!
Под утро, чуя близкий рассвет, в кустах стали
просыпаться птицы.
— Никиту видел? Никиту видел? — радостно
пискнула какая-то птаха.
— Видел, видел! — ответили ей.
— Ты Никиту видел? Ты Никиту видел? — не
унималась первая, беря на полтона выше.
— Да видел, да видел! — пискнули на другом
конце поляны.
— Пить-пить-пить-пить-пить! — заверещали от
речки.
На том берегу Азаса
пулемётную очередь выдал дятел, обгладывая осветившуюся первым лучиком верхушку
сухой ёлки, — и понеслась птичья дребедень на все лады и голоса. В таких
случаях зелёная геологическая телогрейка начинает шевелиться, потом
откидывается в сторону, и из-под неё показывается взъерошенная голова геолога
со щёлочками вместо глаз. Человек вылезает из спальника, неуверенно идёт босыми
ногами по сырой траве за ближайший кустик, выключает гидробудильник,
потом прыгает обратно в теплоту спальника, бурчит себе под нос что-нибудь типа:
«Разорались!» Или: «Иней уже на траве!» Или: «Трусы эти стирать уже не буду,
неделю ещё поношу и выкину!» — и засыпает самым сладким коротким рассветным
сном.
Поздним утром я проснулся от радостного
Юриного крика:
— Лёша, ты суп заказывал? Получи!
Мы постепенно выползали из спальников. Сквозь
решето пихт и елей светило, но как-то не торопилось греть солнце, над рекой
стоял туман, а комары почти не кусали — первые признаки надвигающейся осени.
Было прохладно. Ноги гнулись с трудом, спина побаливала, жрать хотелось ужасно.
Я достал из-под брезента высохшие и выглаженные портянки, обулся, оделся и
слипшимися ещё глазами глянул мельком туда, куда радостно показывал Юра. А Юра
умильно смотрел в ведро с нашим вчерашним чаем:
— Сегодня можно тушёнку не открывать! Вон
сколько вчера мяса съели!
Юра взболтнул ведро и вылил на траву гору
варёных слипшихся чёрных жуков вперемежку с сизыми листьями и бесцветными,
вываренными лепестками иван-чая.
— Вон их сколько на цветах-то, оказывается,
живёт!
Я глянул вокруг: мы остановились на огромной
поляне, заросшей ивняком и иван-чаем, то бишь кипреем. Цветы были красивые,
ярко-розовые, в самом расцвете. Вся поляна была одним сплошным цветником. И
почти на каждом цветочке сидел небольшой жучок неизвестной мне породы. Паша
глянул на кучу варёных насекомых, плюнул, обозвал нас извращенцами, оглянулся
вокруг и уже без вчерашней злобы в голосе спросил в пространство перед собой:
— Ну вот какая разиня этот баул за куст
закинула!
Перетащил потерю ближе к кострищу, открыл,
достал брезентовый мешочек с заветными пятидесятиграммовыми пачечками
чёрного байхового, убедился, что чай на месте, удовлетворённо вздохнул, взял
карабин и сказал:
— Чай пьёшь — гора идёшь! Чай не пьёшь —
равнина падашь! Ну, вы тут пока костёр разводите,
завтрак готовьте, я пробегусь вдоль речки! Толя, ты уж завари дядьке хорошего,
пожалуйста! — и ушёл по звериной тропинке вверх по Азасу.
Только я умылся — над рекой хлестнул выстрел.
Мы переглянулись.
— Ножи надо точить, мясо разделывать! —
сказал Юра, который уже пригнал конницу на поляну. За ночь кони отошли от
лагеря метров на двести.
Юра опять был прав. Мы не успели и воду
вскипятить, как появился Паша, неся на плечах косулю. Звериная головёнка
безжизненно болталась на Пашиной груди, с морды на штормовку капала кровь. Мы
обалдели. Сходил, как в магазин, полчаса не прошло!
— Иду по тропе — и вот она, метрах в
семидесяти! — рассказывал Паша, морщась от горечи чифира,
заедая его рафинадом и довольно крякая. — Голова над травой этой вашей вонючей
торчит, на меня смотрит. Хотел по лопаткам выстрелить — а тела вообще не видно.
То ли вправо она там развернулась, то ли влево. Пришлось в лоб бить. Чай не
пьёшь — какая сила! Чай попил — совсем ослаб! Молодец, племянник! Угодил!
Хороший чай! Крепко нагноился!
Косуля была убита из карабина точно между
глаз. Думаю, бедняга сначала умерла, а потом уже упала. Юра за пятнадцать минут
разделал тушку, нарезал килограмма три мяса большими кусками и бросил их в
ведро вариться. Остальное мы присолили и сложили в крафт-мешок.
Голову, требуху и шкуру выкинули в речку. Есть со вчерашнего хотелось жутко, но
кашу на завтрак даже открывать не стали. Попили чай со сгущёнкой и решили
подождать свеженину.
Наверно, убивать животных — жестоко. Невинное
существо попалось на пути бородатого чудища, было варварски убито и тут же
сожрано. Но какая это была вкуснятина! И как нам надоела перловка в банках,
рисовая каша с мышиным дерьмом, макароны и сухари! К концу сезона изжога была
практически у всех. Последние две недели в тайге, когда мы уже были на базе Хоор—Оос-Холь, я мог есть только
хлеб с маслом и джемом, благо хлеб пекли тут же наши замечательные повара Емельяныч и Юзик. От всего
остального просто воротило. В маршруты я иногда брал Юрину «тозовку»
и стрелял кедровок или рябчиков. Тогда банка с кашей даже не открывалась.
Птичья кожа с перьями чулком снималась с тельца, тушка нанизывалась на палку и
жарилась над костром минут десять. Если пуля проходила по кишкам, то от мяса
несло говнецом, зато это была настоящая еда! Рябчик был мягче, кедровка твёрже,
но третий сорт — не брак, зубочисток вокруг росло немерено.
Когда мы осенью оказались в Красноярске и
пошли с Толей и Лёшей прогуляться по городу, немного потратить честно
заработанные, посмотреть на живых женщин и ощутить прелести цивилизации, то
купили первого попавшегося под руку кислого мелкого винограда, и тот даже
пискнуть не успел. А какое вкусное бывает после сезона мороженое! А как первая
рюмка «Апшерона» шибает в голову! А переодеться в костюм после ветровки,
побриться и сходить в кино или кафе! И не отмахиваться постоянно и не щуриться
от мошки, и мыться в ванне…
Это не расскажешь, это надо испытать. Поэтому
мы ели варёную косулю, нацепив на ножи по большому куску горячего варёного
мяса, и стыда, к стыду своему, не испытывали. После мяса вычерпали кружками бухлёр и отпали. Немного отдышавшись, налили в те же кружки
чаю — не мыть же их из-за какого-то бульона, — вышли на берег Азаса и сели на берегу. Пили чай и прислушивались к сытым
ощущениям. Паша думал — как перейти такую гадскую реку, а я считал, сколько раз
прокукует мне кукушка, и вспоминал, как не далее как в прошлом месяце чуть не
помер с медвежатины, хотя кукушка исправно накуковала под сотню.
Паша с родным братом Витей месяц назад добыли
медведя. В лагерь его привезли частями. Везти его согласилась только Дырка,
остальные кони отказались наотрез. Каюр второго отряда по кличке Мондя (имени его я не помню) еле увернулся от задних копыт,
когда подвёл своего коня к медвежьей туше. Так что с медведя сняли шкуру,
распилили на две части и в два этапа перевезли на Дырке в лагерь. Там части
сложили, и я впервые увидел медведя без одежды. Это было полное подобие
культуриста из анатомички, без кожи. Сходство с человеком и рельеф мускулатуры
просто вбивали в землю. Арнольд Шварценеггер в лучшие свои годы смотрелся бы
рядом с таким парнем бледной тенью. Я читал, что индейцы считают медведя
человеком, но только теперь окончательно понял — почему. Особенно мне
запомнилась кисть руки: совершенно человеческая, только большой палец чуть
длиннее. Почему-то я сразу подумал, что есть это не надо. И не ошибся.
Паша рассказал, как медведь, получив две пули
из карабина в позвоночник, полз к ним на передних лапах, пытаясь напоследок
достать обидчика. Витя выпустил ему в голову всю обойму из «тозовки»,
но тот, плюясь кровью, продолжал ползти. Успокоил его только выстрел в лоб из
карабина с расстояния в один метр.
Вонючую медвежью шкуру повесили в теньке и
что-то там с ней делали несколько дней, я не присматривался. Помню только, что
радист и лентяй Дашкевич сказал, что шкура по-еврейски — пельцер.
Тушу долго разделывали. Зрелище было не самое приятное. Не покидало ощущение не
охотничьего трофея, а убийства и людоедства. На другой день Емельяныч,
повар-таёжник с многолетним стажем, сделал из медвежатины фрикадельки и сварил
с ними суп. Я его поел на завтрак и вскоре понял, что медвежатина — это не моё.
Мясо сильно пахло зверем, было жёстким и каким-то чужим для организма. Через
час меня вывернуло наизнанку. Такого отравления у меня, пожалуй, не было
никогда прежде. Сутки, а то и больше прошли в полном кошмаре, пока Витя мне не
дал какой-то «каменной смолы», от которой я постепенно ожил.
С тех пор я не ем медвежатину и вообще всем
рекомендую: не трогайте медведей! Они очень похожи на нас, опасны при плохом с
ними обращении и притом совершенно невкусные. Люди, не трогайте медведей!
А вот косуля пошла на «ура». Мы бы ещё поели,
но пора было форсировать реку. А это оказалось не просто. Азас
— полная противоположность Бий-Хему. Он течёт не так
быстро, вокруг низина, берега обрывистые, вода тихая, спокойная и очень
глубокая. Мы ткнули шестом рядом с берегом и дно нащупали гораздо ниже двух
метров. О переходе вброд речи быть не могло. Неспешную гладь реки то тут то там
разрывали странные бульки. Нам стало интересно.
— Я знаю, кто там! — пошутил Лёша, сидя на
берегу и опустив голые ноги в тёплую воду. — Подводные рыбы!
Когда он был сыт, то иногда шутил с непроницаемым
лицом профессионального актёра. Мы размотали леску, прицепили её к наспех
вырезанному кораблику, на крючок надели паута и стали
аккуратно спускать снасть вниз по течению. Метров через десять кто-то булькнул
около кораблика, сожрал паута, оторвал крючок,
хлестнул хвостом из воды и был таков. По хвосту стало понятно, что это чёрный
хариус, очень большой и очень вкусный. И было этого хариуса в реке, видимо, до
фига. Стоило какому-то насекомому коснуться воды — в ту же секунду следовал
бульк — и бабочка или комар исчезали без следа. Жаль, но на рыбалку времени
совершенно не было. И мы, обругав рыбу, потеряв крючок, но удовлетворив
любопытство, начали готовиться к переправе.
Вариант был только один: мы — на лодке, кони
— вразмашку за нами. Накачали лодку, свернули лагерь, привязали один конец
длинной верёвки за дерево, бухту кинули в лодку, Паша сел на вёсла, а я с кормы
разматывал линь. К середине реки верёвка уже здорово запарусила
под водой. Паша налегал на вёсла, а я готовился исполнить прыжок с верёвкой из
лодки до ближайшего дерева. Как только лодка ткнулась в высокий правый берег,
я, цепляясь за кусты и повесив на руку остатки бухты, рванул до берёзы, что
росла в паре метров от берега. Хорошо, что бухта была на руке, а не на шее! Для
меня оказалось неприятным открытием, что верёвка, протянутая поперёк реки на
какие-то метров семьдесят-восемьдесят, может так тянуть назад, пытаясь уплыть.
Если бы она была короче — не уверен, что я бы справился с задачей. За то время,
что я преодолевал два метра до заветного дерева, из руки ускользнуло метров
десять верёвки, обдирая мне ладонь до крови. Но верёвка была стометровая, и
запаса хватило, чтобы я перехлестнул конец за дерево и зафиксировал на крабий узел, благо узлы вязать к тому времени научился
хорошо.
Народ с противоположного берега гоготал над
моими усилиями, советовал есть больше каши, прыгать выше и держать верёвку
зубами. Я им в ответ, отдышавшись, посоветовал ловить налима на червя, сняв
трусы и зайдя в воду до пупа. Мы уже на пару с Пашей натянули верёвку так,
чтобы она висела примерно в метре над водой, а конский багажный ремень
перебросили через неё и пропустили через уключины лодки. Я остался на этом
берегу, а Паша, уже без вёсел, а просто перебирая руками верёвку, вернулся на
левый берег и в три захода, с перекурами, перевёз Толю, Лёшу и баулы.
Оставалось самое интересное: переправа коней.
Ниже по течению правый берег был пологий. Лодку отвязали от верёвки и верёвку
смотали за ненадобностью. Кстати, сматывать поручили Толе. Он громче всех давеча
ржал над моими кульбитами, поэтому вытягивать почти сто метров мокрой
толстенной верёвки из воды я доверил ему. Тут уже ржать была моя очередь.
Бедный Толя чуть не кувыркнулся в воду, а морда сделалась такая, будто он
вытягивал из реки утонувший трактор. Но вдвоём с Лёшей верёвку они всё же
победили и даже грамотно смотали в бухту.
А в лодку тем временем сели Паша — на вёсла,
Юра — на корму. Последний на повод взял Тайменя, и лодка отчалила. Таймень
упёрся. Лошади уже давно стояли у берега и наблюдали за нашей вознёй. Конечно,
они понимали, что мы одни без них не уйдём, но переправа через реку, когда
копыта не достают дна, ни одному коню радости не доставляет. Поэтому Таймень
упёрся на самом краю, и лодка остановилась. Юра достал из кармана овёс и спросил
коня:
— Тпря-тпря?
Таймень, тпря-тпря!
Аргумент был весомый, тем более что конь
понимал: вариантов всё равно нет. Таймень опустил голову, ещё раз внимательно
просканировал реку — где там что? — шагнул вперёд и сразу ушёл в воду с
головой. Момент был жуткий: на поверхности не торчало ничего! Но через секунду
он пробкой вынырнул и громко фыркнул, из носа вылетел фонтан воды. Конь прижал
уши к голове и, выпучив глаза, поплыл за лодкой. Паша по диагонали пересёк
реку, целясь на мелководье, но уже метрах в двадцати от берега Таймень нащупал
дно, обогнал лодку и как ошпаренный выскочил на берег, поводя боками и тряся
головой.
— Вода в уши попала. Плохо. Мог утонуть.
Нельзя, чтобы коню в уши вода попадала! — сокрушался Юра, ходил вокруг коня,
хлопал его по мокрым бокам, потом развернул перед ним мешочек с овсом и
поставил на землю. Килограмм овса исчез за три секунды. Таймень ещё нервно
поплясал и стал успокаиваться.
— Тпря-тпря! —
крикнул Юра оставшимся на том берегу коням. — Кому стоим?
— Тпря-тпря! —
хором заорали уже все мы.
— Иго-го! — веско
подал голос Таймень.
— Иго-го! — в
четыре глотки ответили с того берега.
Четыре лошади потоптались ещё минут пять на
том берегу, посовещались, подумали о чём-то своём, поржали, пытаясь возражать,
пофыркали — и поплыли к нам! Первой прыгнула в воду Дырка. Она учла ошибку
товарища, прыгнула аккуратно, и голова у неё осталась над водой. В точности
повторив траекторию Тайменя, она в том же месте нашла твердь под ногами, и в
тот же момент вплавь пустилась оставшаяся троица. Пегий, Суслик и в последнюю
очередь с полными ужаса глазами на берег выбрался самый мелкий — Ершов.
Оказывается, это был его первый в жизни заплыв. Всем пловцам тут же был выдан
овёс и объявлена благодарность.
Если кто-то вам скажет, что конь — глупое
животное, — плюньте ему в глаза!
Нам очень хотелось отомстить подводным рыбам
за потерю нашего любимого паута, но ставить лагерь на
правом берегу Азаса было весьма проблематично. Кругом
кочки, кусты, под ногами местами чавкало. Болотина тут оказалась безобразная.
Так что нам пришлось запрягаться и уходить, не порыбачив. Солнце спряталось,
пошёл мелкий, вполне осенний, холодный дождик. Мы были уставшими, кони —
нервными, а Лёша — уже и голодным. Косулю он усвоил на удивление быстро.
Мы бы, если честно, заночевали и на болоте:
сухой ровный пятак найти можно хоть где! Но коням тут было совершенно неудобно
пастись, да и Паша гнал отряд вперёд. Надо было успеть отработать в этом сезоне
ещё два участка на самой базе, так что на длительный отдых с рыбалкой и шашлыками
из хариуса времени не было. Поэтому мы сделали марш-бросок километров около
десяти, заночевали под пологом едва ли не в такой же болотине, поужинали и
позавтракали косулей и продолжили путь по бескрайней низине. Ни гор, ни
ориентиров. Клочок неба над головой, конская задница перед носом — вот и всё,
что мы видели в ближайшие пару дней. Стеной стоял лес. Иногда попадались тропы,
но быстро сворачивали куда-то не туда или просто исчезали во мху. Иногда мы
переходили какие-то безымянные ручейки и речки, натыкались на небольшие озёра и
болотца. На второй день перешли довольно широкую и быструю речку Соруг и разбили бивак на берегу. То шёл небольшой дождик,
то светило солнце. Ночами вылезало такое количество звёзд, что без телескопа
можно было заглянуть в соседнюю галактику. Тут тебе ковш Медведицы с Полярной
звёздочкой, тут — дубль-вэ Кассиопеи. И постоянно летали спутники. Как-то за
один вечер мы их насчитали двадцать два.
Я немного натёр ногу — некогда было
перематывать на бегу уже дырявые портянки, — и утром Юра увидел, как я
заклеиваю пластырем ссадину выше пятки.
— Садись на мелкого! — предложил он. — Он всё
равно почти пустой идёт. Поверх палатки залазь, поедешь, как падишах! До Хамсары немного осталось.
Юриному богатому лексикону я перестал
удивляться в тот момент, когда мы однажды вышли к подножью хребта Улуг-Арга, и он, глядя на заснеженные пики на фоне
абсолютно синего июньского неба, воскликнул:
— Вот это красота! Какой там Эльбрус! Тут
виды лучше, чем с Собора Парижской Богоматери! — И, видя, что я перестал
смотреть на горы и с не меньшим удивлением смотрю на него, простодушно заметил:
— Ну там — Квазимодо, Эсмеральда… Гюго, что ли, не читал? А я так люблю читать.
Зимой делать нечего. Приходишь в библиотеку — тепло! Валентина чай с бубликами
пьёт. Я ей дрова для библиотеки поколю, она меня бубликами угостит. Я уже всю
нашу библиотеку перечитал! Зимой надо будет в Нижнеудинск за книгами съездить.
Там магазин есть книжный хороший.
Поэтому на «падишахов» я уже не реагировал, а
неуверенно подошёл к самому мелкому из коней и дал ему кусочек сахару. Я его
называл Ершов, потому что он был самым мелким из лошадиной компании и потому
похож на Конька-горбунка из сказки Ершова. Сначала я называл его Конёк, потом
Горбунок, потом Конец, потом Горбунец, потом Ершов.
Ни на одно из имён этот кадр так ни разу и не откликнулся, но других вариантов
у меня больше не было, и я так и звал его — Ершов, хотя с тем же успехом мог
называть Иваном Ивановичем. Когда однажды мы поставили его не в хвост колонны,
а в середину — среди коней произошёл скандал. Пегий Ершову дал пинка, и тот
быстро занял своё место в арьергарде. В общем, это была тёмная лошадка. Ершов
был нелюдимый, его приходилось всё время ловить, тащить, пинать, орать, он явно
не любил людей и не хотел на них работать. В общем, мустанг. Обвинять его в
этом я не могу, у каждого есть свои глубинные причины для того или иного типа
межвидового общения, но ехать на нём мне было в тот день необходимо, потому что
ногу я действительно натёр здорово, и хорошо ещё, что у нас была толковая
аптечка с антисептиками, марганцовкой, лейкопластырем и другими абсолютно
необходимыми в походе вещами.
Когда я сильно натираю ногу, то сразу
вспоминаю своё путешествие по Подкаменной Тунгуске. Там в числе прочих дурацких
приключений я тоже натёр ногу, в ранку попала грязь, и началась инфекция. А у
моего папы, который был начальником отряда, в аптечке оказался только аспирин и
активированный уголь. Через неделю я уже сильно хромал. Папа, глядя на мои
гноящиеся язвы, ойкал и убегал, а мне становилось всё хуже. Благо был конец
сезона. Когда я кое-как добрался до дома, то мать, увидев пять язв чуть не до
кости на правой моей ноге и две уже на левой, едва не упала в обморок. Но она
работала фармацевтом, поэтому разбиралась в лекарствах, а дома оказалась какая-то
вонючая, но хорошо действующая мазь. Нога была спасена, хотя заживала несколько
месяцев, а шрамы видны до сих пор.
Ершов съел протянутый мною сахар, больно
укусив при этом за ладонь, на которой ещё не зажила ссадина от верёвки.
Осталось ещё дятла с ладони покормить — и можно уходить на больничный! Я сказал
коню, что поеду на нём в результате травмы, а не потому, что я к нему плохо
отношусь или мне лень идти своими ногами, и залез на него поверх палатки. Мои
ноги лежали на вьюках, поэтому торчали далеко вперёд, близко к конской морде. И
эта морда тут же укусила меня за колено! От неожиданности я чуть не свалился.
Было не то чтобы очень больно, но чувствительно, а на штанах повисли конские
слюни. Я двинул ему сапогом по морде и заорал:
— Юра, он кусается!
— Да, этот кусается! — ответил каюр.
Народ поржал над нами, и мы тронулись в путь.
Кентавра из нас не получилось. Война между зверем и человеком продолжалась часа
два. Конь время от времени резко закидывал голову вправо и кусал меня за
колено. Я бил его в отместку ногой, он всхрюкивал и
шёл дальше. Я задирал ноги выше и держал их так, сколько мог. Потом ноги
затекали, и всё повторялось. Лёша с Толей, шедшие сзади вручную, громко
комментировали мои ковбойские способности и явно болели за коня. Я давно не
видел Лёшу таким весёлым.
— Юра! — кричал я. — Этот тигр мне уже всю
ногу до кости искусал! Причём только правую!
— Да, этот справа кусается! — отвечал Юра
сонно.
Вскоре тропу перегородила полуупавшая
берёза. Если ехать по тропе верхом на коне, то конь под берёзой пройти мог, а
всадник уже ну никак не пролазил. Берёза проходила как раз на уровне ушей
Тайменя. Караван сделал привычную петлю, огибая берёзу (мы постоянно писали
петли, огибая самые разные препятствия, поэтому вместо километра по карте получалось
минимум два на местности). Я тоже потянул повод вправо, но этот
человеконенавистник пошёл прямо. Дело в том, что повод, настоящий повод,
которого конь слушается и боится, равно как и настоящее кавалерийское седло,
были только у одного Тайменя. На остальных конях были вьючные сёдла и простые
верёвки вокруг морды, да и те использовались редко.
Коней, идущих караваном, меж собой лучше не
связывать. Они и так никуда не убегают, идут ровненько в колонну по одному и
сами выбирают дистанцию между друг дружкой и даже — кому за кем идти. И очень
не любят, когда сзади идущий товарищ начинает тянуть верёвку, отставая, чтоб
пописать или ущипнуть травы. Тут могут быть всякие казусы, лягание и вставание
на дыбы. В походе коня лучше не нервировать. Недаром говорят: не трахай коню мозг на переправе! Ведь это только кажется, что
коли мы навьючили коня, то принуждаем его идти с нами. При желании конь одним
движением может сбросить любой груз и ускакать куда душе угодно, так же как,
например, любой домашний кот может порвать в клочья хозяйку-пенсионерку. Но
животные этого не делают, потому что далеко не так глупы, как может показаться
из бредовой теории «эволюции» английского шпиона-недоучки Дарвина. Конь
чувствует ответственность за слабое существо, сидящее на нём. Хотя — из каждого
правила есть исключения. И я ехал именно на исключении. Так что поводья в моих
руках были только одним названием для самоуспокоения, а Ершов, будь он котом,
рвал бы хозяек дюжинами. Он не просто не свернул направо, как сделали все
остальные порядочные кони, хотя на них и седоков-то не было! Он резко прибавил
ход, и я глазом не успел моргнуть, как ствол берёзы упёрся мне в живот, я
схватился за сучок, а конь выбежал из-под меня, догнал Пегого и зашагал с
довольным видом победителя. Толя с Лешей, шедшие сзади, придержали падающего
меня и сказали, просмеявшись, что такие трюки они видели только у Чарли Чаплина
в фильме «Цирк». Они были рижанами и поэтому знали, кто такой Чаплин, Хичкок, и даже видели фильм с участием какого-то шустрого
китайца Брюса Ли, правда, с очень плохим, гнусавым переводом.
Дальше я пошёл пешком, прихрамывая и иногда
кидаясь в Ершова сосновыми шишками. После каждого меткого попадания Ершов
ускорял ход задних ног, при этом передние шли в прежнем темпе. Конь то ли
укорачивался, как червячок, то ли сжимался, как пружина, так что кидался я на
всякий случай издалека.
Вскоре мы пришли к Дерлиг-Холям.
Это два озера, соединённые меж собой протокой. Прямо в эту протоку впадает река
Дотот, а из западного озера вытекает Хамсара, в которой, по слухам, тувинцы регулярно топят
надоевших жён. Бедолаг садят в лодку без вёсел и пускают вниз по реке. И те
плывут до ближайшего водопада. На этом сложном во всех отношениях гидроузле
бригада рыбаков добывала хариуса и сига. Бригада состояла из деда-тувинца, его
сына и дочери, наполовину русских, лет в районе сорока, мужа дочери, тоже
русского, с золотыми зубами, сломанным носом и в наколках, и двух здоровенных
лаек.
Собаки нас встретили дружным дуэтом, дед
кое-как отогнал их палкой.
— Кэ! — поздоровался
дед
— Экэ! — ответил
Юра.
Тофалары и тувинцы говорят на похожих языках. Если
тувинец говорит медленно, тофалар его понимает.
Вначале дед поговорил с Юрой на своём языке, но, когда понял, что нам от него
ничего не надо, — перешёл на русский. С тувинцами всегда так: когда идёшь мимо
их стойбища и просишь копчёного мяса — они не понимают. А не успеешь отойти —
начинают просить на вполне сносном русском сгущёнку и спички. Ну, тут уже мы
по-русски не понимаем. Лучше всех владеют русским те, кто служил в армии и
сидел в тюрьме. Паша рассказывал, как в прошлом сезоне дед-тувинец привёл в их
лагерь свою дочь.
— Вам даю на ночь свою дочь. Ей семнадцать
лет. Мне за это дашь семнадцать банок сгущёнки!
А началось с того, что вечером Пашин отряд из
шести человек остановился в низовьях Биче-Баша, неподалёку от тувинского
стойбища. Дети лет трёх и меньше, ещё толком не умея ни ходить, ни говорить,
ездили вокруг своих палаток на личных олешках без седла, иногда падали, опять
залазили на олешка — и так проводили день, пока взрослые пасли стадо где-нибудь
неподалёку. В лагере кроме детей были женщина и парень в старой стройбатовской
солдатской форме. (Те тувинцы, которых удавалось отловить, служили
исключительно в стройбате. А если не удавалось — не служили вообще.) Они изумлённо
проводили взглядом огромных чужестранцев на огромных лошадях, на традиционный
вопрос: «Нет ли мяса? Можем на патроны поменять!» — развели руками — не
понимаем, мол, ничего. Пашин отряд заночевал неподалёку, и к ночи к костру
пришёл дед с дочерью и деловым предложением. Дочери на вид было не намного
меньше, чем деду. Мужики, хоть и были уже три месяца без прекрасного пола, а
глянули на это чудо природы — и склонились обратно кто к иголке с ниткой штаны
прохудившиеся заштопать, пока мошка задницу до костей не изгрызла, кто мундштук
из ольхи вырезать и дырочку для дыма раскалённым гвоздём внутри прожечь. Паша
подошёл к даме, оглядел, пощупал, сморщился, покачал отрицательно бородатой
головой и пальцами показал деду викторию: две банки. Будь дед евреем —
наверняка бы стал торговаться. А эти молча покачали головами, развернулись и
ушли. Зачем Паша предложил деду две банки — он и сам потом ответить не смог.
Такой красоты даже на шестерых — безумно много.
Дед, которого мы повстречали на озёрах, был
более приветливый, предложил вместо дочери заночевать в избе и помыться в бане.
Мы распрягли коней, достали кое-какую снедь, но дед махнул рукой в сторону
кухни:
— Марала варю! Еды много! Убирай банки!
Несколько банок тушёнки и сгущёнки мы всё же
оставили деду — зима длинная, — а на ужин у нас была варёная маралятина, солёный хариус, солёная икра то ли хариуса, то
ли сига и варенье из ревеня. Вы никогда не пытались есть в режиме: ложка икры —
ложка варенья — ложка икры — ложка варенья? Не пытайтесь! Всё это порознь —
очень вкусно, но вместе — полное издевательство над остатками гурманизма и собственным желудком. Мы с голодухи хапнули по
паре ложек — на столе стояло две полных трёхлитровых банки того и другого — и
поняли, что лучше сперва помыться и подождать, пока доварится марал. Дед достал
банку браги, настоянной на какой-то ягоде. Брага была холодная, шипучая и на
первый взгляд — совершенно без алкоголя. Мы выпили по стакану и пошли мыться.
Баня была классикой жанра: топилась по-чёрному, была маленькая, с полкой внизу
и полкой вверху, без всяких предбанников и прочей роскоши. Просто место для
мытья, где под крышей стоял обложенный базальтовыми камнями котёл вёдер на
шесть. Помылись, выпили ещё по стакану браги — и поняли, что алкоголя в браге
более чем достаточно. Дедова дочь поставила на стол кастрюлю с варёным мясом и
тарелки. Сели сначала хозяева, потом мы. Места за столом едва хватило.
Поговорили про житьё-бытьё. Дед выбирал себе из кастрюли куски голимого сала и
с видимым удовольствием ел, отрезая большим таёжным ножом кусочки и макая их в
аджику.
— Сало у марала к осени вкусное! Полезное!
Дури много аморальной. Осенью его наемся — всю зиму буду своей бабке сиськи в
Кызыле мять! — блаженствовал он, запивая сало брагой.
Я попробовал кусочек — и проглотить не смог.
— Значит, твой организм сало ещё не
потребовал! А мой потребовал! — заметил дед.
— Голова болит с утра! — сообщила дочь. —
Снег пойдёт скоро!
— Муж пусть сегодня любит тебя крепко, завтра
всё пройдёт! — сказал дед.
Я уже открыл было рот поржать и поддержать
незатейливую шутку юмора, но осёкся: дед и вся его команда были совершенно
серьёзны, покивали головами и продолжили трапезу. Видимо, для них это была
обычная тема и обычный метод лечения.
Трёхлитровую банку браги выпили быстро,
золотозубый товарищ несмело предложил продолжить банкет, но дед на корню пресёк
все поползновения:
— Норму знаем, завтра всем работать! Чаю
попьём с вареньем — и спать пора.
На улице тявкнула и замолчала лайка.
— Рябчик пролетел! — спокойно определил дед.
— Байкал на рябчика один раз лает. Хорошие собаки. Спасли меня нынче. Пошёл в
кусты. Вот тут, из избы вышел, сто метров отошёл, штаны снять не успел — и
медведь на меня идёт! Что делать? Ну, я палку какую-то хватаю и кричу: зашибу!
Он на меня прыгнул, я в сторону — и по башке ему этой палкой! Палка пополам, я
за дерево, за другое, к избе пячусь. Он опять на меня! Ладно — собаки услышали
в избе, да дочь сообразила их выпустить, двери открыла. Если б не собаки —
наверно, не дошёл бы до избы. Больно злой мишка был. А они его как поставили —
я в избу, ружьё схватил и прям с порога его убил. Глупый медведь какой-то
оказался. Молодой. Двухлетка. Вкусный! Может, мать убили, мстить пришёл. Первый
раз встретились — и сразу драться! Не знаю… Мне семьдесят восьмой годик, всю
жизнь в тайге прожил — такого никогда не случалось.
На другой день к рыбакам должен был прилететь
вертолёт. Паша связался с базой и заказал кое-какие продукты и для нас. Правда,
до базы оставалось всего два дневных перехода, но у нас кончался чай и сахар, а
это всё равно что в воздухе планеты кончался кислород.
Вертолёта в тайге, в принципе, можно ждать до
китайской пасхи: то керосина нет, то перевал закрыт, то срочный рейс для
медиков или пожарных. Как говорится — где начинается авиация, там кончается
порядок. Но у рыбаков для вертолётчиков всегда есть хорошая приманка. Поэтому
по рации можно услышать интересные переговоры между рыбаками и летунами:
— Перевал завтра может быть закрыт!
— Ведро готово!
— Одно ведро? Не, перевал закрыт плотным
туманом, видимости — ноль!
— Два ведра хватит?
— Перевал ещё закрыт!
— Ну три ведра!
— Перевал открылся, небо чистое!
Три ведра хариуса многие бы дали только ради
того, чтобы посмотреть, как Пищалко приземляется, а
потом взлетает. Раньше он летал на «Ми-1», несколько раз его разбивал и потом
чинил за свой счёт. Когда «Ми-первые» поставили на прикол, Пищалко
пересел на «Ми-4». Бить такую большую машину, наверно, было уже дорого, поэтому
летал он, говорят, совсем не так, как в молодости. Хорошо, что я не летал с ним
в его молодости, мне и так хватило. Потому что, сделав за сезон с этим
камикадзе четыре рейса, я пожалел, что не крещёный. Особенно забавно он
преодолевал перевал неподалёку от пика Топографов. Перевал он преодолевал на
высоте метра три. То есть мы летим по горизонтали, заранее набрав нужную
высоту, а расстояние до земли всё уменьшается, уменьшается, гора поднимается на
уровень колёс, вертолётное пузо чуть не цепляет за гребень, в иллюминаторе
мелькает кривой кедр — и через десять секунд земля уходит вниз. Под машиной опять
бездна свободного пространства, вдали видны снежники, пики, тайга сплошным
чёрным и таким ровным, когда смотришь с высоты, ковром и даже какой-то
четвертичный вулкан с разрушенными потоками лавы. Вскоре появляется пункт
назначения. В этот момент Пищалко выключает двигатель
и просто падает в полной тишине примерно полкилометра, поставив винт на
ротацию, а потом вновь включает движок перед самой землёй. И почему-то никто ни
разу его не спросил: а что будет, если не заведётся? Потому что ответ
напрашивался сам собой. После приземления штурман всегда первым выскакивал из
кабины, вставал у хвостового пропеллера и махал руками всем, кто бежал
встречать борт или, бледный, вывыливался из него на
трясущихся ногах. Дело в том, что заднего винта при вращении не видно, и можно
легко остаться без головы, подбежав к только что приземлившейся вертушке сзади.
Поэтому в Восточно-Саянской партии при инструктаже по технике безопасности
всегда повторяли: никогда не подходить сзади к вертолётам и коням! У коней,
правда, пропеллера сзади нет, но есть копыта, которыми они при удачном
попадании пробивают череп волку.
Но на следующий день вертолёт не прилетел.
Перевал был закрыт реальными тучами, которые бы не развеяли даже все девять
тонн рыбы, что бригада рыбаков добывала за сезон. Делать оказалось нечего, и мы
пошли по бруснику. Дедова дочь — её иначе не называли, как дочь, сестра или
жена, поэтому имени её я так и не узнал — обмолвилась, что они заготавливают
кроме рыбы ещё и бруснику. Просто на заказ конкретным людям из Кызыла собирают
в тайге ягоду по двадцать пять рублей за большое эмалированное ведро. Почему бы
не помочь хорошим людям? И мы с Толей и Лёшей, чтоб не сидеть без дела, пошли
по ягоду. Вернее, ходить никуда было не надо: всё вокруг избы, вдоль озера и в
глубь тайги было ей усыпано. Некуда было ступить, не раздавив несколько. Ягода
была очень крупная и почти зрелая. Уже вся красная, но ещё на четвертинку снизу
белая, ещё не побитая морозом и потому твёрдая.
Сначала мы её просто ели. Сели кто где, о
чём-то трепались и жевали бруснику. Вскоре рот свело от кислоты. Тогда Лёша
принёс кружку сахара, и мы стали есть её ложками, пересыпая сахаром в мисках.
Через час мы наелись брусники на год вперёд и перестали разговаривать, потому
что скулы свело, а дёсны облезли и нещадно болели. Теперь сам бог велел просто
собирать ягоду, поскольку организм перестал считать её едой. Вокруг свистели
рябчики. Они тоже собирали ягоду. Видимо, рябчики тут не котировались в
качестве еды и были совершенно непуганые. Мы хотели сходить поохотиться, но
стимула не было: еды навалом, а ходить по мокрой тайге — удовольствие ниже
среднего.
Урожай мы собирали без всяких совков и к
обеду набрали два ведра, не отходя от избы дальше двухсот метров. Так что уху
из огромной щуки на обед заработали честно. В доме хозяйничала только женщина.
Мужики рано утром уплыли на лодке ставить сети.
— Вот как привезут завтра килограмм триста
этой рыбы — тогда работа и начнётся! — не жаловалась, а скорее вводила нас в
курс дела хозяйка.
Сети ставились с утра одного дня и снимались
утром другого.
На берегу озера была сделана небольшая
пристань и установлены приспособы для потрошения
рыбы: навес и покатые гладкие доски с торчащими на пару сантиметров гвоздями.
На этот гвоздь рыба насаживается глазом, потрошится, кишки бросаются в воду, а
рыба круто солится и укладывается по сортам в деревянные бочки, что стоят
неподалёку от воды под навесом. В мороз бочки на санях-волокушах вывозят
трактором по зимнику. Берег озера был покрыт рыбьей чешуёй и блестел на солнце,
словно выложенный слюдой. Сколько поколений рыбы приняло тут свою смерть —
неизвестно.
Несколько поодаль из воды рядом с берегом
торчало нечто, меня заинтересовавшее: что-то почти в человеческий рост,
завёрнутое в давно облезлую оленью шкуру. Я поинтересовался у хозяйки.
— Отец приедет вечером — расскажет! —
уклончиво ответила та, собирая после обеда грязные тарелки в двухведёрную
кастрюлю с нагретой на печи водой.
До вечера мы напилили на кухню дров,
натаскали воды, постирали белые от пота робы, высушили их в коптильне,
подштопали дырки и подружились с собаками. Кобели были недоверчивые, злые, но
на сахар купились. Юра чинил седло, Паша настроил
рацию и выяснял у базы, когда будет погода. Но над озером сгущалась и
прижималась к воде туча, так что прогноз был понятен и без базы. Когда лодка с
рыбаками причалила к берегу, уже хорошо штормило, дул ветер и пробрасывал
мелкий дождь. Лётной погоды не предвиделось. Мы поняли, что вертолёта ждать —
смысла нет. Связались в последний раз с базой и сказали, что завтра выдвигаемся
от озёр при любой погоде. Вечером всей компанией сидели у костра, жевали
вяленую рыбу, пили чай, травили байки. Мошкары почти не было, причем вся, что
была, — кусала исключительно Лёшу. Толя философски заметил, что у него в
спальне в Риге на люстре пять плафонов, но мухи гадят только на один. Это —
диалектика, и Лёша в прошлой жизни был плафон. Лёша пытался пересаживаться,
уходил к воде, вставал в дым — мошкара терпеливо дожидалась его возвращения и
остальных словно не замечала. Парень психовал до слёз.
Я спросил у деда — что там торчит из воды?
Народу тоже было интересно. Дед молча встал, жестом позвал нас за собой,
подошёл к заинтересовавшей нас штуковине и на секунду откинул шкуру. Было уже
довольно темно, но мы успели разглядеть истукана явно женского пола,
вырезанного из дерева и торчащего прямо из воды. Резьба была очень схематичной:
лицо, грудь, широкие бёдра, — и очень старой. Дерево было чёрным от времени,
растрескавшимся, но не гнилым. Может быть, сосна или кедр. Дед кивнул истукану,
что-то тихо бормотнул и набросил шкуру обратно:
— Больше не надо смотреть. Она не любит,
когда на неё смотрят!
Мы были малость разочарованы такой короткой
экскурсией, но дед уже шёл к костру.
— А вообще-то это кто? — попытался
удовлетворить любопытство Толя, но дед молчал, дочь молчала, остальные местные
тоже молчали, будто не слышали вопроса. Так я до сих пор и не знаю наверняка,
что за идол стоит на берегу одного из двух Дерлиг-Холей.
На другой день рыбаки перевезли нас через Хамсару на своих двух лодках, вооружённых тридцатыми
«Вихрями», а кони опять поплыли сами. Тайменя, как обычно, за узду стащили в
воду, и он, ввиду полного отсутствия альтернативы, переплыл реку первым, съел
положенный в таком случае овёс и позвал товарищей. Так что вся переправа заняла
у нас около часа. Мы поблагодарили рыбаков и пошли на север, а те поплыли
проверять вчерашние сети.
Стояла морось, ветра не было. Туча плотно
лежала на земле. Вроде ничего не мокло, но ничего и не сохло. Идти было не
жарко. Из-под конских и наших копыт изредка взлетали какие-то мелкие
несъедобные птицы, пугая и нас, и коней. Когда мокро, птицам летать неудобно.
Вот и сидят в траве до последнего, пока на неё не наступишь. И потом из-под
самого носа — фрррр! Однажды с грохотом вылетел
глухарь и улетел вдоль какого-то безымянного ручейка. Охотиться на него в такой
чащобе без собаки было бесполезно.
Мы остановились на привал. Вечерело, туман
оформился в небольшой, но какой-то безысходный холодный дождик, изо рта пошёл
пар. Решено было заночевать, чтобы завтра встать пораньше и к вечеру быть на Хоор—Оос-Холе. Кто-то распрягал
коней, кто-то ставил палатку и собирал дрова. Я развёл костёр, достал копчёного
хариуса, положил на какой-то пень — кухня в траве по пояс ещё как-то не
утопталась и не оформилась, и продолжил заниматься поварским делом. Вырубил
таган, повесил над огнём чернющий что снаружи, что
внутри чайник с водой, достал нож порезать рыбу, но рыбы на пне не оказалось. Я
оглядел всё вокруг, подозрительно глянул на Лёшу… Не было никаких признаков
того, что хариус на пне существовал каких-то несколько минут назад.
— Народ! — воззвал я. — Рыбу на место
положите!
На меня посмотрели удивлённо. Я и сам
понимал, что пройти у меня за спиной по траве незамеченным никто не мог. Но
рыбы не было!
— Да ладно, упала в траву наверно. Завтра
найдём! Не последняя, рыбаки не поскупились!— успокаивали меня.
Рыбы нам действительно отвалили от души, так
что мне оставалось только почесать голову под шляпой и достать другую рыбину.
Поужинали. Подумали на тему — куда девать рыбные головы и кости. В костёр
кидать — запашина будет хуже, чем от иприта. Страшнее
вонь, только если в костёр пописать. Речки, чтоб в воду кинуть, рядом нет,
лагерь разбили на берегу ручейка, в котором воды столько, что в чайник пришлось
кружкой набирать. Порешили, что за ночь медведь помойку не учует и на запах не
придёт! Юра взял рыбью голову и кинул в кусты. В ту же секунду оттуда раздался
шорох, хруст костей и утробное рычание. Юра взрыл землю и бросился в палатку за
«тозовкой». Паша ломанулся туда же за карабином. Я,
Толя и Лёша вскочили и похватались кто за топор, кто
за нож. В траве было темно, свет от костра мешал рассмотреть того, кто нагло в
пяти метрах от нас жрал нашу рыбу. Первым разглядел гостя Толя. Он поправил очочки, и пока два дурня с перепугу клацали затворами,
сказал убийственно бархатным своим голосом:
— Пёсик!
Он посвистел, и из травы к костру вышла белая
с чёрными пятнами дворняга. Мы обалдели! Если бы из травы выполз крокодил — мы
бы удивились не больше.
— Ты чья? — сурово спросил у неё Юра,
наставив на животное ствол.
Собака не убегала и не подходила ближе,
просто стояла на краю вытоптанной нами поляны и ждала очередного куска.
— Я понял — чья ты! — сказал Юра, прицелился
и выстрелил.
Пёс упал и задёргался. Юра быстро подошёл к
собаке и передёрнул затвор. Вновь сухо щёлкнул мелкашечный
патрон, и стало тихо. Только к запаху дыма от костра слегка примешался запах
пороха. Каюр взял пса за задние лапы и утащил куда-то в траву. Мы стояли и не
знали, что сказать. Юра вернулся, вымыл руки в ручье и коротко и зло сказал:
— Я знаю, чья это собака. Тептея.
Он охотится не по правилам. На мою землю заходил, мою белку брал. Он сейчас на Бельчире стоит. Его собака. Как волк, бегает. Так собаки не
должны бегать! Совсем ничего человек не понимает!
Я никогда не видел Юру таким злым. Мне
кажется, что появись рядом с собакой сам неизвестный мне Тептей
— Юра и его за задние лапы утащил бы в кусты с лишней дыркой в голове. Всё было
очень неожиданно и для нас, цивильных, непонятно. Было очень жаль пса. Лес сразу
сделался какой-то чужой, живущий по своим неизвестным нам, чужакам, законам. Мы
сидели у костра и молчали. Не хотелось задавать вопросы. Не хотелось знать, кто
такой Тептей. Перед глазами стоял пёс, который
непонятно каким образом оказался один в такой глухомани и был совершенно не
виноват в человеческих прегрешениях, но по законам тайги должен был умереть.
Юра ушёл в палатку, затопил там походную
буржуйку и раскладывал потники и брезент. Мы ещё посидели у костра, но дождь
пошёл сильнее, и мы тоже полезли укладываться спать. В палатке от потников
пахло конями, было сыро и под потолком обречённо гудел непонятно откуда
взявшийся шмель. Печь горела кое-как, дрова были осиновые, шипели и дымили.
Толя взял носок, аккуратно поймал шмеля, вынес на свежий воздух и отпустил,
сказав что-то доброе на прощание. Мы все уже лежали в спальниках, а Толя,
простившись со шмелём, решил сделать ещё одно доброе дело, взял топор и стал
щепать листвяжный пень, с которого давеча исчез
хариус. Пень был крепкий и смолёвый. Толя был
босиком. Топорище было мокрым. И было темно. Пусть простит меня читатель за
такое многократное малолитературное повторение односложного глагола. Но когда
после очередного удара топора наступила странная тишина, Паша присел в своём
спальнике и тихо сказал:
— По ноге себе попал, засранец!
— Паша! — раздался снаружи абсолютно
спокойный Толин голос. — Вый-ди, пожалуйста, на минуточку!
Да, этот день ещё не был окончен. С тех пор я
знаю точно: если случилась неприятность — жди вторую!
Паша вылетел из палатки и через секунду
заорал:
— Гена, тащи аптечку! Быстро!
Как вы думаете, легко найти аптечку в одном
из восьми разбросанных у кострища баулов в темноте, зная при этом, что твой
товарищ истекает кровью? Отвечу вам, исходя из собственного опыта: практически
невозможно!
Когда я в одних трусах вылетел из палатки, то
костёр почти догорел. Возле него без сознания лежал Толя, а Паша, разорвав на
себе майку, перетягивал ему ногу под коленом. Больше в темноте я ничего не
увидел. Юра кинул в костёр веток, а мы с Лёшей дрожащими руками принялись
шарить по баулам. Пока не разгорелся огонь, пока всё содержимое баулов не было
вывалено у огня — проклятая аптечка так и не нашлась.
Толя рубанул себе в левую голень нашим, слава
богу, давно не точенным топором. Рана была сантиметров восемь в длину, и
наверняка топор достал до кости. Мы обработали рану перекисью и замотали
стерильным бинтом, который тут же промок насквозь. Толя пришёл в себя, на его
лбу в свете костра выступили капли пота, он стиснул зубы и молчал. Его
потряхивало. Ногу положили повыше и примотали к ней пару веток по бокам на
случай перелома. А ведь до конца почти трёхмесячного труднейшего сезона
оставался один дневной переход!
Не помню, спали мы той ночью или нет. Всё
было как в театре теней. Сполохи костра, топор, собака, кровь, смерть, рана,
Толины стоны, запах йода — всё в кучу упало на мозг и отказывалось
перевариваться, пока не рассвело. Всё-таки утро вечера действительно мудренее.
Утром мы малость пришли в себя, включая враз постаревшего и похудевшего Толю. Перелома
не было. Это не могло не радовать. Но рана была жуткая. Паша перебинтовал ему
ногу, поскольку все вчерашние бинты были насквозь в крови. Мы свернули лагерь и
хотели посадить раненого на Тайменя, в хорошее седло, но держать ногу вниз Толя
не мог — сразу шла кровь, и было очень больно. Поэтому уже его посадили, как
падишаха, на Дырку поверх палатки, и вот так прошёл последний день нашего
путешествия по Тофаларии. К вечеру мы пришли на базу.
Хотели вызвать вертолёт и отправить Толю на большую землю, но он отказался
— Ребята! — взмолился он. — Ведь это всего
лишь нога! Через неделю всё заживёт!
Он ошибся только в сроках: всё зажило, но,
конечно, не за неделю. Мы проработали на базе ещё почти месяц, до
двадцатиградусных морозов по ночам, забегали два перспективных по золоту
участка и перестроили сараи под припасы и горючее. И всё это время Толя сидел
на камбузе, как Карл Двенадцатый при Полтаве, с вытянутой забинтованной ногой,
чистил картошку, потрошил рыбу, перетирал пробы для лаборатории. В общем, делал
всю работу для раненых и беременных. Нога заживала медленно, но верно. Лёша
выстрогал товарищу посох и украсил ажурной резьбой, а Паша регулярно
перевязывал и при этом материл на чём свет стоит, поскольку по возвращении в
Ригу предстоял разговор с сестрой, Толиной матерью.
Сезон 1985 года был, пожалуй, самым трудным и
интересным в моей геологической жизни. После этого я работал в Кузнецком Алатау
и на Енисейском кряже. Там тоже было интересно, тяжело и есть что вспомнить. Но
этот сезон был самым насыщенным и проверил меня на прочность. Я выдержал. Мы
все выдержали.
Когда осенью, опоздав почти на месяц, я
явился в институт, куратор нашей группы меня спросил:
— Карпов, покажи образцы камней, что ты
привёз с практики!
Я достал из портфеля три невзрачных камушка с
куриное яйцо.
— И это всё, что ты смог собрать за лето?!
Карпов, какой же ты лентяй! Это самая убогая коллекция, привезённая студентом
после практики!
Я хотел ему рассказать, как мы бегали по
Саянам, форсировали реки, сбивали в кровь ноги и спины, как иногда казалось,
что сердце сейчас лопнет в пяти метрах от заветной безымянной вершины 2306… Я
хотел ему столько рассказать в своё оправдание! Объяснить, что каждый лишний
камень в маршруте — это непозволительная роскошь, а эти три я притащил из такой
глухомани, что и представить трудно! Что я прошёл настоящее крещение и почти
стал геологом! Но я только вздохнул и развёл руками.