СЛОВО И КУЛЬТУРА
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2015
Время петляет. Особенно осенью. В октябре выпал серьёзный снег — до 45 сантиметров: в валенках не пройти. Бредёшь по сугробу к дровам, к лопатам зимним, вообще — к зиме, — и думаешь: вот и всё? — осень ушла? Как в 2006 году, когда январь случился в октябре? Два дня мело, а потом два дня валило с неба — и снег ложился капитально, крепко, основательно и непоколебимо. Зима в октябре: время ускорилось. Ночью прошелестел хороший мороз — минус двадцать. Слава Богу, успел освободить бочки от воды. А в бане — нет. Уехал на конференцию, откуда сбежал раньше всех — в Каменку, где таскал полночи вёдра, тазы и лохани со льдом — в дом, а потом полночи, уже до утра, переливал оттаявшую воду в баки — на запас банный. Зима: время ускорилось…
Через неделю — оттепель. Время осени вернулось, сделало петлю. Оттепель — погибель. Её следы на земле воспринимаются как следы времени, которое заблудилось. Климат? Глобальное потепление? Да ладно! — Это шутки времени. Оттепель — дежавю, когда реальный хронотоп очеловечивается и становится антропохронотопом. Человек (я в нашем случае) замечает знаки времени, которые явлены пространством в смутные и мутные минуты перемен.
Всё важное происходит там, где проступает время. Оно заметнее в деревне, в лесу, в поле, в садах, в огородах, на реке, на озере, на прибрежных скалах, на кровлях деревенских домов, банек и сараев. Снег выращивает заборы — они виднее, но и щелястее, чем летом, в зелень. И птицы в явленном времени ведут себя необычно: они начинают доверять мне больше — я набираю дрова (в охапку) и ношу их в дом, а птицы — синицы, полевые воробьи, сойки и сороки — не слетают с кормушек, пыхтят, шелестят, бормочут что-то, но вполне одобрительно — голод не тётка. Голод — время. Оттепель — погибель. Сугробы садятся, рвутся на части, и в снежных разрывах видна зелёная трава, которую я сознательно не скосил ранней осенью, — она предохраняет мои ноги от грязи. Между травой и снегом заметно голубоватое сияние пустоты, где нет ничего. Снег — трава — ничто. Меняется пространство — меняется время. Точнее — возникает время… Кот идёт по забору, торчащему и растущему из просевшего сугроба, — он ступает по забору аккуратно, уверенно и точно, словно идёт — медленно и бесстрастно — как раз между жизнью и смертью, между временем и пространством.
Олени
Светлая погода приходит от севера,
и окрест Бога страшное великолепие.
Иов. 37:22
Их тропы в наших снах, твой самолёт,
А шли они куда после забоя,
Куда брели? Куда она бредёт,
Весна твоя сквозь золото слепое?
Там пажити, где ягель словно мёд
И волен каждый пить его с любовью,
Там в небе растворился самолёт,
Олени ищут землю под собою,
Струясь сквозь лёд.
Стихотворение Константина Кравцова абсолютно трансгрессивно, если не гениально: поэт совмещает своё состояние возможности творить из ничего нечто (как это делает подлинная, чистая поэзия) и состояние предметов (оленей после забоя), оказавшихся в ситуации жизнесмертия, когда смерть по инерции ещё способна быть жизнью. Жизнью после смерти и жизнью вместе со смертью. Двойная трансгрессия этого стихотворения (субъектно-объектная трансгрессия) обнаруживает и являет поэзию как третью силу, творящую чудо окрест Бога и вокруг пустоты.
Когда свои стихи читает стихотворец, стихописатель, — зал пошумливает, «реагирует» на аттрактивность стишков, он что-то одобрительно выкрикивает, аплодирует, смеётся, радуется родной, такой знакомой всем, — обывательской ноте, выведенной не без мастерства. Однако, по словам Вл. Спивакова, мастерство плетёт заговор против судьбы. И тогда возраст жизни и возраст судьбы — не совпадают.
Когда свои стихи читает поэт — в зале восстаёт ледяная тишина, в которой зябнут все, всё и вся.
Любая речь становится первобытней,
Тем сильнее, чем толще стены, плотнее вата,
Сказал бы «времени», но время, как Мастера и Маргариту,
В приличном обществе вспоминать чревато.
Свет отходит от фонарей крестами
Столько раз, сколько улица позволяет,
Снег со светом сходятся и местами
Ничего не меняют.
И ты такой идешь, идешь, хоп-хоп, и вдруг вы-
Ходишь в такое место среди снегопада,
Где вместо снега обильно валятся буквы,
Все, что ты по одной написал когда-то,
Останавливаешься, закуриваешь и думаешь: ну и ладно.
Фонарь не видит, как сигарета тает,
Буквы не видят, как тебя заметает.
Алексей Сальников называет перекрёсток времени и места — «таким местом, где…». Буквы не видят, как снег тебя заметает. Все буквы, написанные тобой. И сигарета не вызовет оттепели. И всё вроде как всегда. Ночь. Снег. Фонарь. Человек. Почему ничего (как бы) не происходит? — Потому что — уже произошло. Поэт и есть «такое место». Он сам себе путь, снегопад, оттепель, трава и время.
Ирина Ермакова в стихотворении «Перекрёсток» прямо говорит о чуде:
Двойного зренья фокус точный
разводит я на я и я —
привычный мир и мир заочный, —
двоится жажда бытия.
Так, с двух сторон гонима жаждой,
я перекрёсток рассекла,
таксиста глас многоэтажный,
вой тормозов и бой стекла.
Мигает глазом цвета пекла
свернувший шею светофор,
гудят гудки, ты что, ослепла? —
кричит испуганный таксёр.
О нет! — мне видно всё отсюда:
и горний ток, и дольний рёв —
как в точку сдвоенное чудо
на перекрёстке двух миров.
Двойная жажда бытия. Тройная. Множественная. Поэт отмечает точкой перекрёсток времени и пространства, или — жизни и нежизни, или смерти и недосмерти, или жизни и пережизни (до — нежизни). Сложно? Страшно? — Нет: кот идёт по забору, и сквозь щели в заборе хлещет небо, холод, оттепель и умирающий в воду снег.
В исследованиях поэзии важен не механизм появления стихов (это дело божественно-интимное), а процесс распада и синтеза времени-пространства и превращение его (их) в антропохронотоп, трансгрессивная природа которого — очевидна.
Трансгрессия (по М. Фуко) — возможность создавать из ничего, из пустоты — нечто. Жизнь и смерть, как время и место, склеиваются пустотой. Но пустота — это одновременно и зазор между ними. Время и пространство давят друг на друга и выжимают в пустоту, в бездну, тонкую и голубую, — красоту. Красота состоит из пустоты, утоляющей двойную жажду бытия. Или — жажду двойного, тройного и в целом множественного бытия.
В оттепель хочется сразу — и одновременно — тепла и снега, дождя и мороза, жизни и смерти, мерцающих друг во друге, чистого времени и чистого пространства. Как обнаружить эту границу, этот «забор с котом», разделяющую и соединяющую Здесь и Нездесь/Там? Думаю, такая граница носима каждым из нас — в себе, в душе, в сердце, в уме. Но только поэт может эту границу показать. Показать — и назвать.
Красота — это боль. Пошлость — обезболивает. Красота — это третья сила, стоящая между Богом и тьмой.
Да здравствует ничто,
завёрнутое в тело,
одетое в пальто,
снующее без дела,
услышавшее звук —
ответившее слово,
лишившееся рук,
вернувшееся снова
туда, где без границ
холодный воздух ранний
перетекает в птиц,
а птицы — в щебетанье.
Александр Костарев в своём двенадцатистрочном монологе описывает трансгрессивную ситуацию, в которой поэт, перетекая в непоэта и обратно, ищет и находит «такое место» — место горького чуда, чуда неотвратимого, пахнущего пустотой и ничем, из которых происходит всё, но сначала и прежде всего — звук, слово, птица, щебет, песня и плач.
В пасмурные дни время — повсюду. Оно проступает и мерцает воздушными зеркалами, зерцалами и зеркальцами на швах, которые скоро соединяют или, разойдясь, разведут твой хронотоп по углам — уголкам глаз: левому глазу — время, правому — место или наоборот. Голубой и карий. Голубое и карее. Карее — место. Голубое — время. И разноглазый кот всё идёт по забору, по острогу, по заострённым досочкам. Идёт из твоего правого глаза — в левый.
Стихописатели этого не чувствуют и не знают. Поэтому и работают в сфере агрессивной эстетики: от иронии до инвективы. Легко отрицать (и разрушать) то, чего для тебя нет. То, чего у тебя нет. И — не будет.
Музыка старит глаза
Тенью размашистых рук
Ходят слова по слова
Долгими взмахами вслух
Слышишь зовёт немота
Слышишь седьмая строка
Стоя на белом полу
Я
говорю.
Музыка старит мир и замолаживает, заживляет швы, по которым ходят слова по слова, как вода по воду, как клюква по клюкву, как лодка по лодку, как любовь по любовь. Стоя в пустоте, поэт ТАК и ТО говорит. Такие дела.
Выхожу на крыльцо и вижу: сугробы расползаются, как заячий тулупчик Бога, показывая в разрывах ярко-зелёную траву, карюю чистую землю и голубое воспарение времени. Спускаюсь к рябине. Трогаю её ствол и вспоминаю стихи Фридриха Гёльдерлина.
Дерево
Der Baum
Дитём, при посадке, я боялся за тебя,
Чудный саженец! теперь видим, как мы изменились.
Великолепно стоишь,
и
я перед тобой как дитя.
Рябина молчит, и я молчу. Два наших молчания сливаются в речь. В речь иную. Как сказал безумный Фридрих, —
Но речь —
В буре говорит
Бог.
Добавлю: ИЛИ МОЛЧИТ.