Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2015
Юрий Беликов
(1958) — родился в г. Чусовом
(Пермская область). Окончил филфак Пермского государственного университета.
Работал в ряде региональных и центральных изданий («Комсомольская
правда», «Труд», «Трибуна»). Автор четырех поэтических книг. Лауреат
литературных премий им. Бажова, Решетова и Дельвига.
Собственный корреспондент «Литературной газеты». Лидер движения Дикороссов. Живет и работает в Перми.
Приговоренные к Марсу
Спит земля в сиянье голубом…
Михаил Лермонтов
Мы ещё не отлетели.
Но ведь скоро отлетать?
И в земном, промозглом теле
марсианский срок мотать.
Мы увидим за собою,
удалённые зело,
как сиянье голубое
в красный сумрак перешло.
Не пристало бывшим людям
о добре трындеть
и зле.
Мы отцов святых забудем,
как забыли на Земле.
Постепенно, колонисты,
поотвыкнем всё равно
из космической канистры
пить абхазское вино.
Мы по Марсу, как по маслу,
без скафандров, ясным днём,
репетируя гримасу
отрешённости, пройдём.
Но сама спадёт гримаса,
и мы вымолвим, тихи,
первобытные для Марса,
рудиментные стихи.
Не нашедшие признанья
на кругу своём земном,
вдруг обрящем
воздаянье
мы в эфире мировом.
Может быть, иная раса
и расскажет, как легли
чужемирцы в землю Марса,
наблюдая Марс Земли.
Марш долгового облака
21 августа 1915 года, во
время Галлиполийского сражения,
Четвёртый Норфолкский полк англичан полностью вошёл
в облако, лежащее у него на
пути, облако поднялось в небо,
и больше этого полка никто
не видел…
Я скоро из облака выйду
совместно с Норфолкским полком
и вынесу миру обиду
за то, что никто не знаком —
ни я не знаком, ни полк не
знаком,
ни я полку не знаком.
То облако прошлого века.
И, если свидетелей счесть,
уж нет на Земле человека
такого, а в облаке — есть:
и полк в этом облаке есть,
и я в этом облаке есть.
А облако есть ли? Бог весть!
И всё же оно возлежало
по руслу сухого ручья,
как будто бы жизни начало,
а может, финал бытия.
И полк гремел в облаке:
«Я-а-а-а!»,
и я кричал в облаке:
«Я-а-а-а!»,
лишь облако «Я-а-а-а!» не
кричало.
И то, что прибился к полку
я,
ни я не заметил, ни полк,
но облако, битву почуя,
досрочно нас приняло в долг
и взмыло! А мы, маршируя, —
какой, мол, из облака толк?
—
про то не возьмём себе в
толк.
Пока нас Земля забывает,
в полку прибывает полку,
но в облаке места хватает —
стоит над Землёй, набухает.
Эй, кто облака разгоняет!
Что с этим-то? «А не могу!
Ни так не могу, ни сяк не
могу,
ни хоть об косяк — не могу».
И облако стало Землёю,
и облаком стала Земля.
И я сомневаюсь порою:
а если не в облаке я?
И полк повторяет за мною,
что, может быть, в облаке —
я?!
Мы здесь не состарились
вовсе —
такие, какими вошли.
Из облака выйдем авось мы,
но в облике этом и свойстве
найдём ли признанье Земли?
Узнаем ли сами Земли?
Узнаем ли мы, не узнаем ли
мы,
что мы не узнаем Земли?
Чайки над сушей
То ли древнее пермское море
устало молчать из-под спуда,
то ли слёзы собак убиенных
овраг переполнили, или
это крысы отсюда ушли,
потому что им сделалось худо,
но чугунных ворон
расторопные чайки сместили.
По-над сушею чайки!
Послушай, послушай, послушай
их симфонию гвалта о том ли,
что древнее море,
из-под спуда молчащее, вынесло их по-над сушей?
Иль грядущее море, что
хлынет на древнее вскоре?
Монолог непроизносимого
Название исландского вулкана
Эйяфьятлайокудль,
по мнению некоторых лингвистов, могут
правильно
произнести лишь 0,005 населения Земли, но в
одночасье
он заставил о себе заговорить весь мир.
Эйяфьятлайокудль!
Ни Раша, ни USA,
ни прочая попса имён таких
не знают,
но стоит мне взметнуть свой
пепел в небеса —
и ваши самолёты не летают.
Эйяфьятлайокудль?
Не выговоришь. Но,
когда уже до ангелов
доходит,
когда явил Господь своё
глазное дно, —
меня любой везувий переводит.
Эйяфьятлайокудль…
По-русски говоря —
эй, явь, яд, лай откуль?
Внемли, Тредиаковский:
а ежели с цепи стозевная твоя
цитата сорвалась — и застит
свет в окошке?
Но человек, он сам в мозгу
своём плодит
фантомы чудищ — жаров ли,
остуд ли.
Что троглодит! Да спал бы
троглодит,
не люди коль, —
эйяфьятлайокудли.
Я жду…
когда осядет пепел…
Не во мне —
во человецех
поздно или рано.
Я не хочу быть вывернут
вовне,
мне ни к чему бессонница
вулкана.
Ты не бессонницу — ты сон
мой растолкуй.
Зачем я сплю? Кого б
ошеломило,
что булькает
эй-яфь—ят-лай-окудль
сладчайшей колыбельною для
мира.
Книги мёртвых
Не пыль дорог взвивают мётлы
—
мне присылают книги мёртвых
со всех сторон земли,
как будто я — библиотека,
где воплощенья человека
всю силу обрели.
А у меня — колпак дурацкий,
да вот беда — хребет
уральский,
семь бед — один хребет,
и, как на полку, на него я
те книги воздвигаю, воя:
— Родные! Спасу нет.
Но книги мёртвых разве
книги?
Они — опорные вериги,
когда потоп грядёт,
они — предвестники ковчега,
их бред о том, какого брега
за их
достигнуть счёт.
Пока пребудут в спячке воды,
не образумятся народы,
да вот он, Арарат! —
един во всём бесчинстве водном:
он страхом Божьим, не
животным
по маковку объят.
Кто страха Божьего достигли
—
встречаются в небесном
тигле,
но не корите их
за вдов, от горя
распростёртых,
за книги мёртвых. Книги
мёртвых!
Чтоб ободрить живых.
Скорый поезд бывшей империи
Поезд шёл, готовый
развалиться,
с дребезгом и лязгом, на
одном
болтике держащийся
чудном,
и, два раза выкрикнув:
«Граница!»,
убредала наша проводница
две таможни потчевать вином.
Поезд шёл, ночной и скорый,
впрочем,
так ребёнок в толщу одеял
с головою прячется от ночи,
—
поезд медлил, полз, не шёл,
короче,
выжидал, казался обесточен,
но дома в округе освещал.
Надвое разрезав человека,
даже не заметил — поезд шёл
мимо городов и мимо сёл,
века наплывающего — эка
невидаль! — разрезал
человека —
скольких он уже разрезал,
мол.
Главное, что живы пассажиры,
а бригаду можно не менять.
И зачем всему составу знать,
что летят с колёс кишки и
жилы,
что несчастной стала чья-то
мать,
что убийца — поезд, если живы
пассажиры, надо ль горевать?
Бывшую империю сшивая,
он хранил с ней кровное
родство,
и она за ним, ещё живая,
всё гналась до самого до
края,
дыни, как планеты, простирая
к тамбурам захлопнутым его.
Гармонь, разорванная надвое
Я представил, что Россия,
как гармонь, со мной взята,
я услышал сквозь
мехов свистящий вздох,
как бегут по-на две стороны Уральского хребта
запыхавшиеся пальцы поездов.
Давит-давит-давит-давит на
басы свои Сибирь,
и, по кнопочкам до струйки
нисходя,
там, за Псковом, дарит-дарит
откровения сивилл,
голося в тумане, родина дождя.
Ты, одна шестая суши,
расскажи, о чём звучишь?
То ли милостыню просишь, то
ль сама
тем, что лезешь Богу в уши,
ты частям остатним, ишь,
чудо-музыку вливаешь
задарма?
«Дыр, бул, щил» — совсем не
заумь, а гармонь блажная та
в дырах, бульках,
щелях — раны таковы.
Можно сжать её без звука до
Уральского хребта
и разжать её без звука — до
Москвы.
Кто гармонь к себе
притиснул? «Дырбулщилит» у лощин?
Что сложить не могут рваные
меха?
«ПростоДЫР…»,
потом — «БУЛатом…», а в концовке — «улеЩИЛ».
Ах, не кровушкой ли пахнет
от стиха?
Половина той гармони
уползает на восход,
половина уползает на закат.
Разорвали её, дьяволы! Сижу,
зажавши рот.
То ли зубы, то ли клавиши
летят.
Пальцы
Старуха нищая клюкою
Мой труп спокойный шевельнёт?
Александр Блок
Старуха нищая с клюкой
среди таких же постояльцев
стоит с протянутой рукой,
где есть ладонь, да нету пальцев.
Россия, где твои персты?
За тем холмом или за этим?
Не подадим. И не ответим.
И пальцы в крест не сложишь
ты.
В какой, Россия, стороне
следы семян твоих сохранны?
Твой указательный — в Чечне?
А в «Белом доме» — безымянный?
А средний
твой — на дне морском?
В подлодке «Курск», лишённой
слова?
Молчу, Россия, о большом,
поскольку нет его, большого.
Ладонь, которую в кулак
не сжать, сама себе
гостинец.
Ещё забыть не может, как
болит Владикавказ-мизинец.
И сам Господь, не пряча
слёз,
сквозь пальцы те глядит и
стонет:
— Творец, не ты ли произнёс,
что мир лежит, как на
ладони?..
***
— Что-то стало Беликова
много! —
чей-то возглас потревожил
Бога.
Бог проверил оптику высот:
— Люди! От Москвы и до Урала
оного ни много и ни мало —
столько, сколько вам
недостаёт!
***
Придут друзья, готовые
предать.
И не заметят, что предать
готовы.
А я чинить их помыслам вреда
не стану и скажу: «Отдать
швартовы!»
И отплыву…
В печали… Ведь моим
друзьям такие предстоят
печали!
Я предан ими, но я предан
им,
не распознавшим даже, что
предали.
***
Чтобы в шлёпанцах шёл за
окошком одышливый дождь,
долго шарил в карманах,
потом коробком шебуршал,
отсыревшими спичками чиркал,
шипящими сплошь,
и вынянчивал вспышку, а
после в затяжку дышал.
Извлекал из-за уха сугубо
простой карандаш
и всё то, что сегодня
привиделось мне за окном,
плотно заштриховал бы — до
синего ворона аж! —
тем сугубо простым, чуть
крошащимся карандашом.
Подпись под снимком
У Шукшина — ступни Христа:
добыча для гвоздей.
Очами ржавыми они
следят из досок смуты…
И всё ж сподножней
по земле
ступать, как по воде…
Вот почему России он
запомнился разутым.
Собачьи у него глаза.
Наверное, в нору,
куда испластанного
пса
собачники загнали,
ещё угланом
заглянул
к добру иль не к добру —
и два предсмертных огонька
его врасплох застали.
А у тебя — ступни кого?
Глаза — кого? Как крут
твой подбородок! Как сидят
заломленные плечи!
Как ты побрит! Как ты одет,
надушен и обут,
да и глаза твои всегда
строжайше человечьи.
***
Перед фото папеньки и
маменьки
матушка возьми да вы-мол-ви:
— Ах,
вы мои маленькие, маленькие!
Маленькие вы мои!..
Что же ей скажу, лишивший начисто
внуков и безбедного житья,
с куклами её сподвигший нянчиться?
— Маленькая ты моя!..
***
Волюшку, мятеж, метель,
раскол любя,
всё-таки не смог я
отпереться:
на весах ладони гирькой
голубя
гулкое уравниваю сердце.
***
Не играй в благородство.
Пусть малые дети в трамвай
запорхнули. И встали у горла
комком. И мамашу
щиплют: «Ножки устали!» А ты
всё равно не вставай.
Встанешь — тут же тебя
башмаками болтливыми дети измажут.
И за то, что не стал в
городки благородства играть,
отрешённому, чёрствому и не одну
заварушку
претерпевшему, старому,
вечному мальчику мать
накануне прощания детскую
купит игрушку.
Крики во сне
За то, что мать кричит во
сне,
спасибо, говорю
родной стране и той стране
голимый крик дарю.
Не оголтелую
молву —
свой крик узнай, страна,
как ты не только наяву,
но и во снах страшна.
Как лужи крови горячи
и едок дым с волын,
так ты, страна моя, кричи,
но — голосом своим.
Страна-ловушка. Просвистит
в тумане самолёт…
Но мать во сне своём не спит
—
услышал бы пилот.
Мать перебарывает сон,
мать караулит крик,
чтобы, в неё прокравшись, он
в сон сына не проник.
Стерёг я матушкины сны
до третьих петухов,
но как изгнать мне крик
страны
из матушкиных снов?
Я тяжело вперяю взгляд
в густеющую стынь
страны, где каждый третий —
кат,
а стольный град — Катынь.
Неужто снова адмирал
пройдёт по суше, чтоб
перевернуть плечом Урал —
страны хрустальный гроб?
А если — яблони сажать?
О, не мешайте мне!
Я так хочу увидеть мать
с улыбкою
во сне.