Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2014
Родион Вереск (1984) — родился в г. Саранске. Прозаик,
поэт. Окончил факультет журналистики Санкт-Петербургского государственного
университета. Последние годы живёт и работает в Москве. Стихи и проза
публиковались в журналах «Нева», «Урал», «Волга», «Сибирские огни», на
литературных порталах «Сетевая словесность», «Мегалит». Участник Форумов
молодых писателей в Липках (2010, 2011, 2012) и Совещаний молодых писателей в
Москве (2009, 2013).
На выходе из города — трамвайное кольцо. Тут разворачиваются трамваи, у которых конечная остановка называется «Река Оккервиль». Они аккуратно, словно боясь оступиться, съезжают на круг и, скрежеща колёсами, заползают на бугристые, залитые лужами пути. Впрочем, последний трамвай давно ушёл в парк, и теперь только жирные нити неподвижных проводов напоминают о том, что днём здесь кипит жизнь. За щербатым поребриком высокой шелестящей стеной встают камыши, а дальше виднеется длинный ряд серых бетонных гаражей. Пахнет сырой глиной и канализацией. Где-то в стороне журчит вода. Здесь заканчивается город, прикрываясь последними домами из терракотового кирпича, по стенам которых ползут ржавые пожарные лестницы.
«Я живу на окраине», — говорят неприхотливые обитатели этих общежитий.
Прохладными утрами они выходят на трамвайную остановку, плюхаются на сиденье у самого окна и засыпают.
А вот и река, едва заметно выплывающая из-под тротуара, неожиданно превратившегося в мостик. Облокотившись на перила, я сплёвываю в воду, и, немного покрутившись, плевок ползёт вниз по течению, распадаясь на мелкие белые пузырьки. Сейчас два часа двенадцать минут. Наступило двадцать четвёртое июня, и день, очевидно, снова будет жарким, как и вся последняя неделя. В уже светлеющем небе можно различить лёгкие перистые облака, расползающиеся полосами наискосок. Мне двадцать лет. Я возвращаюсь домой из ночного клуба, где мы с друзьями отмечали конец сессии. В клубе всё ещё в самом разгаре: юркие официанты подходят к столикам, чиркают в блокнотах и разносят на подносах высокие бокалы с пивом. Брюнеты в белых штанах обнимают за груди развязных шатенок, блондинок, рыжих, каштановых, зелёных, как русалки… Музыка и свет, свет и музыка. Хочешь что-то сказать, а, открывая рот, слышишь лишь пустоту, утяжелённую гулким, расшатывающим пол ритмом.
Дома умирает бабушка. Она лежит на своём диване, свесив почти до пола пухлую белую руку с синеющими венами. Рядом на тумбочке валяются нераспакованные шприцы, ампулы в коробках, мятые пластины с таблетками. Отец время от времени заходит в комнату, стоит, молча смотрит в бледное бабушкино лицо, на котором чернеют всё ещё густые, непоседевшие брови, переминается с ноги на ногу, скрипит половицами и снова выходит — аккуратно, как будто боясь оступиться. Мать иногда помогает ему делать уколы. Я тоже однажды помогал. Нужно было вдвоём приподнять тяжелое бабушкино тело и, повернув его немного на бок, задрать старенькую ночную рубашку, чтобы подготовить место для иголки. Но я немного не так подложил руку, и ночнушка за что-то зацепилась и запуталась, не желая поддаваться.
«Ромка, погоди, не так!» — крякнул папа.
«Рома, ну как всегда!» — еле проговорила бабушка, чуть шевеля губами.
Больше я почти не подходил к её дивану.
Между гаражами светлеет проход со шлагбаумом и будкой охранника. Я знаю, что где-то дальше начинается полевая дорога, которая рано или поздно должна привести меня домой. На ней много ухабов и луж, наспех присыпанных гравием.
— Я тут пройду?
— А куда вам надо?
У охранника на лбу поблёскивают капельки пота. Он разгадывает кроссворд в широкой цветастой газете, изобилующей номерами телефонов. Над головой у него раскачивается одинокая лампочка, висящая на хлипком проводке.
— Мне в поле, — невнятно отвечаю я, и он машет рукой, будто отгоняя муху. Мол, туда иди, дальше, и не мозоль глаза.
Полевую дорогу я нахожу быстро. На ней лежит бледный запылённый асфальт, разбитый колёсами грузовиков. Они возят песок на строящуюся Кольцевую, которая пройдёт чуть дальше, где пока вовсю белеют густые заросли борщевика. Наверное, скоро вот здесь, на этих пока ещё распаханных полях, наспех «нашлёпают» домов-«кораблей», заасфальтируют дворовые проезды, тротуары, парковки, продлят трамвайную линию и поставят ларьки с пивом, семечками и сигаретами. Здесь будет победивший борщевик город, с запахом канализации, мазута, огоньками автомобильных фар и неторопливым чугунным топотом трамваев.
До дома ещё километров десять. Пыльный, прижатый к шоссе посёлок с кирпичными пятиэтажками лежит на пологих склонах холмов. Пробираешься к подъезду, а навстречу тебе текут стремительные полноводные ручьи, унося с собой лёгкие пластиковые бутылки, щепки и белые шарики пенопласта. Когда бабушка была ещё сильной и крепко стояла на обеих ногах, носила бордовый плащ и туфли на толстом низком каблуке, она иногда разрешала подойти к ручью и опустить в него бумажный кораблик. Течение тут же подхватывало его и несло вниз, вниз, вниз, мимо столба, на котором никогда не горел фонарь, мимо хлебного магазина, мимо сломанной скамейки…
«Дальше нельзя! — говорила бабушка. — Вернись сейчас же! Кому я сказала?!»
Она хватала за руку своей твёрдой неколебимой рукой и тащила обратно, в наполненный лужами двор, где ветер раскачивал созревающую рябину и мерно скрипели качели. Я оборачивался и смотрел на кораблик, уплывающий в сторону шоссе, по которому, расплёскивая лужи, проносились машины. Дома бабушка надевала халат, служивший когда-то платьем, чиркала спичкой и ставила на плиту белую кастрюлю с супом. Суп назывался «кулёнда» и состоял из картошки, моркови, лука и какой-то крупы — кажется, пшённой. Его нужно было есть обязательно с хлебом. Я набирал в ложку мутного супа, смотрел на ярко-оранжевый ломоть моркови, а потом в окно, где проплывали тяжелые тучи, поддерживаемые поднятыми к небу ветвями деревьев.
«Ешь суп!» — говорила бабушка. Её интонация поднималась вверх и обрывалась, словно ружейный выстрел.
Я клал ложку в рот и пережёвывал безвкусную, как кусок пластилина, варёную морковь.
«Не лови ворон! Всё равно, пока не съешь суп, второго не дам…»
На второе ленивые голубцы. Тушёная капуста поскрипывает на зубах с таким звуком, будто кто-то идёт по густой траве: хлысь, хлысь, хлысь… Язык натыкается на зажаренные шарики фарша. Бабушка крутила его вчера из того самого мяса, что принёс отец, отстояв трёхчасовую очередь. Кусок сырой красно-синей говядины с обломком широкой грязно-белой кости. Сильная бабушкина рука нажимает на рукоятку, и из мясорубки в миску стекают узкие извивающиеся ручейки фарша, похожие на чьи-то крашеные волосы.
«А почему мясо красное?»
«Потому что в нём кровь».
«Чья кровь?!»
«Коровы. Или телка. Они ведь, как и ты, состоят из плоти и крови».
Обходя грязь и большую лужу, не успевшую высохнуть с последнего ливня, я сворачиваю на обочину и иду по траве. Топчу сочно-зелёную осоку, о которую не раз резал руки в детстве, похожие на ящериц листья одуванчика, пыльные языки подорожника… А дальше путь мне преграждает борщевик. Трёхметровая дылдина с огромными белыми «шапками», устремлёнными вверх, гигантскими листами, словно развешенные зелёные тряпки, и сочным, жирным стеблем-стволом, источающим пряный запах. Борщевик давно царствует в этих краях, вытягивая свои «мачты» вдоль дорог, проклёвываясь из низин рядом с канализацией, из-под шатающихся от ветра заборов и поросших мохом бетонных плит. Один парень в нашем дворе однажды сильно обжёгся, пытаясь сломать неподдающийся стебель, и у него потом долго не заживали волдыри на руках.
Когда мне было 12, я увидел борщевик нарисованным на школьной доске. Пожилая учительница объясняла, что это растение раньше выращивали на корм скоту, ещё в те времена, когда кругом, до самого города, были совхозы, и чёрно-белые стада коров каждое утро выгоняли на луга. Они жевали мясистые листья, а после этого давали горькое молоко. Поэтому борщевик забросили, и он одичал, хорошо приспособившись и к почве, и к климату, и даже вытеснил многие другие растения. Размножается семенами, которых в одном соцветии может быть до шести тысяч…
«И ещё чем?»
Бабушка лежит на диване, вытянув пухлые белые ноги, держа в руках учебник биологии. Я отвечаю ей урок, который приготовил к завтрашнему дню. Параграф 46, страница 108. Там нарисованы те самые семена, похожие на плоских зелёных клопов.
«Ну, ещё чем? — бабушкин голос снова обрывается где-то на взлёте, под потолком с пыльной белой люстрой. — Снова не выучил урока?»
«Выучил…»
«Если выучил, тогда отвечай! Как ты завтра будешь отвечать учительнице?!»
Пауза, заполненная беззвучным мерцанием телевизора. Отсветы от экрана падают на затёртый паркетный пол. Под грузным бабушкиным телом поскрипывает диван.
«Если ты не будешь учиться, ничего лучше дворника из тебя не выйдет».
Я сразу вспоминаю косоглазого Лёню, который по утрам метёт пыльный бугристый тротуар, водя из стороны в сторону шаркающей метлой. Он живёт в соседней пятиэтажке на первом этаже. У него есть кошка, приносящая каждый год по своре котят. И ещё старый-престарый мотоцикл, заводя который, он смотрит по сторонам, словно стыдясь, что кто-то может его увидеть. Бабушка говорит, что Лёня такой с самого детства. Она знает в посёлке всех, и все знают её. Она много лет проработала в лаборатории, где режут крыс и кошек, и у нас дома где-то валяется ещё её белый халат, который всё собирались пустить на тряпки для пыли.
Лаборатории находятся в дальней отгороженной части поселкового парка. Туда иногда заезжают машины, останавливаются у розового домика с белыми окнами, и прямо через распахнутые створки мужичок в пёстрой шофёрской куртке подаёт кому-то ящики со стекляшками. А из соседнего домика днём и ночью доносится собачий лай. Там запертые в клетках псы ожидают своей очереди для экспериментов, и санитарки в резиновых перчатках накладывают им корм в выдвигающиеся плошки. Я знаю это из рассказов бабушки. Она тридцать лет проработала с колбами, микроскопами, пинцетами, устойчивым запахом спирта в коридорах и крысиным писком, раздающимся из-под пальцев. Тогда она ещё не была бабушкой. Подкрасив губы в конце рабочего дня, она спускалась на шоссе, садилась в автобус и ехала в город за продуктами. Толкалась в очередях — в одном магазине, потом в другом, наполняла авоськи бутылками подсолнечного масла, пакетами сахара, жестяными консервными банками, длинными ленинградскими батонами… А затем впихивалась в тесный пригородный автобус, становилась на задней площадке, вцепившись в поручень, и ехала мимо разноцветных деревянных домов с верандами, мимо распаханных совхозных полей с тракторами на горизонте, мимо зарослей борщевика… Мне всё это сложно представить, потому что я видел её только у плиты на кухне, на диване перед телевизором, у моего письменного стола с учебником математики в руках.
В феврале, когда день начинал прибавляться и послеобеденный закат ярче подсвечивал сумеречные углы комнаты, учить уроки становилось особенно трудно. Как-то раз я плохо подготовился к диктанту по русскому и принёс домой двойку. За ужином вся семья молчала, а бабушка сказала:
«Ну что ж, раз ты меня не слушал и не стал как следует учить уроки, придётся отменить твой день рождения».
Она немного опустила очки и посмотрела поверх них. Наверное, точно такой же, немного прищуренный взгляд был у неё, когда она собиралась делать крысе укол. Стёкла очков сверкнули в свете жёлтой кухонной лампы. Холодильник вздрогнул и заурчал, заурчал, заполняя образовавшуюся тишину.
Я подумал, что такого просто не может быть. Сглотнув слюну, я пошёл спать, а когда наступил день рождения, бабушка действительно развернула гостей у двери, сказав им, что я наказан и праздника не будет. Разревевшись, я обозвал бабушку сукой, за что она изо всех сил надавала мне по губам своей твёрдой солоноватой ладонью. Закрывшись у себя в комнате, я решил, что обязательно убью её. Как это сделать, я понятия не имел и чувствовал себя словно герой мультфильма, попавший в заточение и твёрдо знающий, что выйдет на свободу, хоть и не представляет, как именно.
Миновав стройку с кучами песка и глубокими следами самосвалов, дорога забирает вправо, к деревне, разбросанной среди ив, лопухов, столбов, опор линии электропередачи и колоний борщевика. Я уже вижу в нескольких сотнях метрах от себя серый скат крыши, выступающий из-за буйных зарослей, и прямоугольник печной трубы. Давно, ещё до войны, в этой деревне жили финны-ингерманландцы, пасли коров на влажных светло-зелёных лугах, ездили на лошадях в город продавать жирное пенистое молоко. Город тогда был далеко, у самой Невы, и трамваи в нём были узкие и короткие, как спичечные коробки, и старомодные дворники в грязно-белых фартуках неспешно подметали пыльные ленинградские улицы. Река Оккервиль текла среди валунов и зарослей малины, петляла из стороны в сторону, от селения к селению. Вон она, справа, за ершащимися шарами ракиты и вихрами полыни, этот ржавый глинистый ручеёк — верховья Оккервили, вытекающей из наполовину осушенных болот. Ингерманландцев сажали в длинные товарные поезда и везли в Сибирь, Хибины или Среднюю Азию. Те, кто потом вернулся, обнаружили здесь кирпичные здания совхозного правления, приземистые коровники и свинарники и два двухэтажных барака, где ютились совхозники. Чуть дальше, через лес, прошла железная дорога, которая, кажется, даже снабжала чем-то город во время блокады, а с недавних пор, после открытия нового вокзала, стала оживлённой магистралью. Между железной дорогой и деревней гудит электроподстанция. Сетчатые опоры высоковольток расходятся от неё по полям в разные стороны. Жирные тяжёлые провода потрескивают, словно искры невидимого костра, уплывают волнами вдаль, за ветхие деревенские крыши, за лесополосу вдоль железной дороги и исчезают где-то в нависших над горизонтом облаках. Впереди чернеют давно потухшие глаза светофора, предупреждающего о железнодорожном переезде. Шлагбаум поднят, и длинные, недавно построенные платформы станции гладки и пусты. В будке дежурного поблёскивает огонёк. Дверь вдруг открывается, и наружу выходит заспанная тётка в оранжевой безрукавке. Её седые кудри колышутся на лёгком утреннем ветру. Я останавливаюсь перед серебристой колеёй и смотрю на часы. Три сорок четыре. Уже совсем светло. Тётка зевает и косится на меня. Очки немного сползли на нос.
— Поездов сейчас нет? — зачем-то спрашиваю я. В обе стороны уносятся совершенно пустые прямые пути, упирающиеся в зелёные пылающие точки семафоров.
— Первая электричка в город в 6.27, — зевая, отвечает тётка, ёжится, обхватывает руками своё полное тело и потирает плечи.
Я иду дальше. Дорога прямая, словно отрезок, прочерченный на скрипящей под нажимом мела тёмно-серой доске. «Человек вышел из точки А в точку Б. Он двигается со средней скоростью пять километров в час. Навстречу ему двигается автобус со средней скоростью шестьдесят километров в час. В какой точке пути они встретятся и через сколько, если расстояние от А до Б — десять километров?»
«Какое первое действие?» — спрашивает бабушка, разглаживая страницу в учебнике с написанным условием задачи.
«Найти скорость сближения …»
«Ну!»
«Человека и автобуса», — выдыхаю я.
«Так. Что для этого нужно?»
Я молчу, пытаясь понять, зачем человеку встречаться с автобусом.
«Ну! Включи голову! Ты чем на уроке слушал?! Учительница разве не объясняла вам, как решать такие задачи?»
«Не объясняла…»
«Неправда!» — свирепеет бабушка и стучит учебником по столу. Я представляю себе, как подпрыгивает от страха нарисованный человечек с тонкими, словно у насекомого, ножками, и как съезжает в кювет автобус. Я же решил, что убью бабушку. Только как мне это сделать?
Дорога проложена поверх плит и в народе зовётся «бетонка». Размытый дождями асфальт обнажает крошащиеся светло-серые плиты с чугунным сетчатым каркасом. Слева, за пыльным скученным садоводством с песчаными дорогами и узкими щитовыми домиками, уже виднеются огромные совхозные теплицы. Прижатые друг к другу, они тянутся длинными ровными рядами, и в тёмные зимние ночи их освещают изнутри ярким оранжевым светом, от которого на небе вспыхивает мутное рыжее пятно. Его видно даже из города, и среди городских популярна легенда о том, что там, на востоке, за лесом, каждую ночь высаживаются инопланетяне. Но сейчас, душным июньским утром, теплицы стоят белые, словно пришвартованные круизные лайнеры. И над ними отчего-то поднимается лёгкая дымка. Огурцами из этих теплиц завалено полгорода: длинные и гладкие, похожие на обструганных крокодилов и чуть-чуть сладковатые на вкус.
Бабушка режет салат. Хруст и стук ножа о старую деревянную доску. Ровные огуречные кубики падают в красную железную миску. Сверху ложатся ломтики помидора, аккуратные колечки зелёного лука, срезанная бахрома укропа.
«Живо мыть руки и ужинать! Уже всё готово!» — командует бабушка, позвякивая тарелками.
Я возвращаюсь на кухню с сырыми руками и придвигаю к себе тарелку с салатом, заправленным сметаной.
«Дай ложку, пожалуйста!» — прошу я бабушку.
На её лице воцаряется кислая, как сметана, улыбка.
«Деточка! У тебя что, ручек нет? Ну, встань и возьми! У нас дома слуг никогда не было!»
Впереди уже виднеются дома нашего посёлка. Они ещё далеко, поэтому отсюда похожи на разбросанные кем-то кирпичики детского конструктора «Лего». Это самые новые многоэтажные дома, которыми в последние годы начали застраивать западную окраину посёлка, выходящую к теплицам. Они появляются один за другим из-под длинной жёлтой стрелы подъёмного крана, парящей над холмистыми неухоженными полями. Новые жители говорят, что здесь лучше, чем в городе, потому что можно ходить купаться на ближние лесные озёра, а зимой кататься на лыжах прямо около дома. Они быстро привыкают к шелестящему стрекоту кузнечиков, «инопланетному» свету теплиц или серо-жёлтым остовам борщевика, торчащим вдоль дороги из-под обрызганного грязью снега. В детстве, когда говорили «край света», мне представлялись именно эти поля, начинающиеся за последним поселковым переулком, за кирпичным углом школы и стадионом, огороженным рваной проржавевшей сеткой.
«Ага, как же!» — усмехался отец и рассказывал, что земля круглая, как яблоко средних размеров, и если идти всё время прямо и прямо, то, в конце концов, выйдешь к морю.
Он всегда знал всё. Когда мой тонконогий человечек никак не мог добраться из точки А в точку Б, встретиться с автобусом или обогнать черепаху, отец брал ручку и не спеша чертил на листе линию, отмечал на ней точки, рисовал стрелки. Наблюдая за его длинными пальцами и слушая негромкий, немного уставший голос, я, наконец, приводил человечка к месту назначения и узнавал, сколько ещё проползёт черепаха.
«Ромка, главное, что тебе нужно, — это сосредоточиться».
«Я не люблю математику, мне география больше нравится…»
«В жизни далеко не всегда приходится делать только то, что тебе нравится».
Однажды, когда я был дома один, в дверь позвонили. На пороге стояла незнакомая женщина.
«Вы Рома?» — спросила она.
«Да… А что?»
«Ваша бабушка упала. Скорее всего, у неё перелом. Она сказала, что вы дома и можете принести стул. Мы уже вызвали «скорую помощь».
Был апрель. Снег превращался в ручьи, текущие вниз, к шоссе, и под ногами всё время было мокро и скользко. Она переходила улицу и немного поспешила, сторонясь надвигающейся машины. Уже на самой обочине поскользнулась и шлёпнулась своим грузным телом на поребрик.
«Скорее всего, перелом шейки бедра, — сказал врач, осматривая бабушку. — Рентген надо делать»
Пока её клали на носилки, она стонала. Вокруг столпились прохожие, и многие не узнавали в этой несчастной, сломавшей ногу старушке, лица которой было не разглядеть из-за суетившихся докторов, бывшего старшего научного сотрудника, написавшего две докторских диссертации, но так ни одну и не защитившего. Дверцы забрызганной грязью «скорой помощи» захлопнулись, машина развернулась, оставив глубокие борозды на тающем снегу, и покатила вниз. Когда за поворотом скрылись её задние красные фары, я подумал о том, что весна будет особенно бурной, стремительной, как журчащая талая вода. Так оно и вышло.
Я замечаю, что не иду, а бегу. Вспоминая тот день в середине апреля, я всё ускорял и ускорял шаг и уже пробежал мимо старого склада, стены которого залатаны ржавыми железными листами, мимо большой укатанной площадки, на которой стояли тракторы и наполовину разобранный комбайн. Я сбавляю шаг и иду, тяжело дыша и слыша громкие удары сердца, отдающие в шею. Посёлок уже совсем близко, и узкие окна многоэтажек поблёскивают, отражая набирающее яркость рассветное небо. Дорога упирается в гудящее шоссе. Сейчас раннее утро, но оно уже запружено прыткими легковушками, грузовиками и длинными фурами. Шоссе — главный путь в город и главная возможность убежать из посёлка. Я уже решил, что однажды так и сделаю.
Бабушка с тех пор ходит на костылях. Она вернулась из больницы через месяц, и я думал, что буду видеть её в основном лежащей на диване. Но она быстро освоилась и моталась взад-вперёд по коридору, и на кухню, и в комнаты, обходя свои квартирные владения. Я целыми днями слышал её мерные тяжёлые шаги: шлёп, шлёп…
— Бабушка у тебя — золото, — сказала как-то пришедшая её навестить подруга. Она часто бывала у нас, принося завёрнутые в пакет сушки или дешёвые карамельные конфеты. — В нашей лаборатории всегда была авторитетом, да и не только в нашей.
— Ладно уж, — машет рукой бабушка. И вежливо усмехается, поднося ко рту чашку с горячим сладким чаем.
— А что? — возражает подруга. — Так и есть! Тебя до сих пор вспоминают во всём институте. Никто так, как ты, крыс не умел ни колоть, ни резать. И ещё все помнят, как ты на работу бегом мчалась. Кроме тебя, в посёлке, по-моему, больше никто не бегал.
— Да, побегать мне пришлось. С тремя-то детьми. Закончишь работать — и летишь в город сломя голову за продуктами, стараешься урвать чего-нибудь. Вернёшься — ужин надо готовить на всю семью. А назавтра снова на работу.
— Да уж в город-то мы все мотались — будь здоров! Волка, как говорится, ноги кормят. Так что ты бабушку береги! Она и уроки всю жизнь всем делать помогала, да и вообще детей воспитывала вот так!
Бабушкина подруга поднимает большой палец вверх и делает шумный глоток. В вазе на столе лежат принесённые ей сушки, а рядом стоит банка застаревшего крыжовникового варенья, которое бабушка любит класть в чай.
Я выхожу на шоссе. Половина пятого. Проклюнувшееся через деревья солнце слепит мне глаза. Ещё каких-то пятнадцать минут — и я дома, среди тяжёлого бабушкиного кашля и скрипа половиц. Сдержанное северное лето разгорается, набирает темп, шелестит изумрудными листьями берёз и клёнов, истошно верещит проносящимся мимо мотоциклом, чей рёв отчасти напоминает коровье мычание. Когда-то давно взрослые рассказывали мне о том, как опасен мотоцикл, как часто разбиваются насмерть те, кто хочет пофрантоваться, раньше времени почувствовать себя взрослым, как важно быть аккуратным и внимательным, не переходить дорогу на красный свет, не шататься по тёмным дворам, по злачным местам, не слушать незнакомых людей, не связываться с сомнительными компаниями, ни в коем случае не говорить, где живёшь и сколько зарабатывает отец, не перечить родителям, потому что они желают только добра, не спешить жить, не ходить без шапки, не есть много сладкого, не дерзить и не быть упрямым, как осёл… Я сворачиваю во дворы и иду мимо гаражей и деревянных сараев, похожих на трущобы из латиноамриканских сериалов, мимо наполовину заросших картофельных полей, мимо старой водокачки, где хлопают крыльями голуби и валяются использованные шприцы…
Бабушка окончательно слегла пару месяцев назад, вскоре после того, как у неё обнаружили рак. Прислонив костыли к рассохшемуся креслу, она смотрела телевизор или разгадывала кроссворды. Недавно с экрана звучала песня «Звезда по имени солнце», и, глядя на держащего в руках гитару Виктора Цоя, бабушка сказала:
— Это очень талантливый человек…
«Белый снег, серый лед на растрескавшейся земле…»
Я сразу перенёсся в позднее ноябрьское утро, с затвердевшей от мороза слякотью и пустыми замёрзшими лужами, хрустящими под ногами, словно разбивающаяся люминесцентная лампа. Затем — в мокрую осень, пахнущую сырыми опавшими иглами лиственниц, высаженных вдоль одной из аллей нашего неопрятного парка. Затем — в пыльный, наполненный стрёкотом кузнечиков август, когда выползшие из-под фундамента нашего дома лопухи уже начинали вянуть. Затем — в май, с запахом горящего мусора и влажными полотнами развешенных во дворах простыней. И, наконец, снова вернулся в зимний, подсвеченный огнями вечер, когда совершенно безлюдный посёлок напоминал вынырнувшую из-под снега полярную станцию. В каждом времени года было что-то будоражащее, и от этого ещё больше хотелось бежать, чтобы всё это осталось только в воспоминаниях.
Я бегу мимо школьного забора, перепрыгивая через корявые древесные корни, проступающие на тропинке, мимо дырявых помойных баков, из которых во все стороны разлетается мусор, мимо сберкассы. Подходя к дому, сбавляю шаг и впервые чувствую, как сильно устал. Запрокидываю голову, обвожу взглядом облупившуюся стену, помятую водосточную трубу, разбитый фонарь над дверью и ныряю в тёмный прохладный подъезд, до которого ещё не добралось восходящее солнце.
В прихожей меня встречает заплаканная мать. Отец стоит чуть дальше, прислонившись к дверному косяку около бабушкиной комнаты.
— Ну что? — шёпотом говорю я.
Мать беззвучно кивает. А отец говорит:
— Нет больше бабушки…
— Когда? — спрашиваю я, опуская глаза в пол.
— Полтора часа назад. Где-то минут сорок, как её увезли…
Без пятнадцати пять. Я разуваюсь, захожу в ванную, умываю лицо — ещё раз и ещё раз, пока со лба не сходит весь пот. Затем, крадучись, иду в свою комнату, падаю на кровать и крепко засыпаю.