Часть вторая
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2014
Олег
Кудрин — писатель, журналист,
литературовед. Родился в Одессе. Закончил геолого-географический факультет
Одесского госуниверситета. Кандидат педагогических наук. Участник легендарной команды
КВН «Джентльмены Одесского университета». Работал в газетах «Гудок»,
«Собеседник», журнале «Имена» и др. Автор романов «Фондурин
917» (М., 2006), «Код от Венечки» (М., 2009). Лауреат премии «Вопросов
литературы» (2013). Как литературовед также печатался в журналах «Октябрь»,
«Урал», «Новый мир».
Часть 21
Что имеем, не храним,
потерявши — плачем
Украина — золотой ключ к статусу сверхдержавы в Восточной Европе. Падение великой «от можа до можа» Речи Посполитой началось с потери Украины. Соответственно, лишь усмирив, замирив и инкорпорировав Украину, Московское царство стало Российской империей.
Вот тогда-то поляки, польская элита и осознала, что потеряла, лишившись Украины. Вот тогда-то и начался плач по Украине, оформившийся в так называемую «украинскую школу» — целую группу авторов, писавших о славной Украине (не только на польском, но и на украинском), ее широких степях, славных походах запорожцев на татар и турок. Противостояние казаков и поляков в творчестве «украинской школы» затушевывалось2 ровно настолько же, насколько позже выпячивалось у Гоголя.
Но каково же было отношение Николая Васильевича к «украинской школе»? Самое дружеское. А с одним из виднейших ее представителей, Богданом Залеским, его связывала вообще очень тесная дружба. Настолько тесная, что единственный известный текст Гоголя на украинском — это записка, написанная в Париже Залескому незадолго до отъезда. Для нас важны начало и финал этого текста:
Дуже — дуже було жалко, що не застав пана земляка дома. <…>Дуже, дуже блызькый земляк, а по серцю ще блыжчый, чим по земли. Мыкола Гоголь. (Вторая половина февраля 1837 года).
Поразительный факт, в гоголеведении по-настоящему не отрефлексированный. Единственный текст на украинском языке Гоголь написал не своим кровным родственникам, не землякам-украинцам, а кому? Поляку Залескому (правда, один из дедов Богдана был запорожцем, подкидышем, «зозуличем»)! И дело здесь не в «языке межнационального общения». А в общей и искренней любви к Украине: «Очень, очень близкий земляк (Залеский родился на Киевщине, в детстве учился в Каневе. — О.К.), а по сердцу еще ближе, чем по земле».
Чем же было так сражено сердце Гоголя? Поэзией Залеского. И тот и другой преклонялись перед украинской песней, заряжались от нее творческой энергией и образами, мелодикой. Но при том Залеский, который на семь лет старше, начал писать, печататься раньше. И, возможно, именно его творчество стало для Гоголя своеобразным камертоном, творческой мельницей, показавшей, как перемалывать зерна малороссийских песен в муку, из которой можно печь пышную барочную прозу.
Интересно, что еще в XIX — начале ХХ века польскими исследователями рассматривались связь и взаимовлияние Гоголя и Залеского3 (одни названия стихотворений, дум и поэм Залеского говорят сами за себя: «Русалки», «Дух степи», «Думка Мазепы», последняя, кстати, писалась в Париже, как раз в то время, когда там же в конспектах Гоголя появились «Размышления Мазепы»). Тогда же отмечалось, что с Гоголя пошла традиция в русской и украинской литературе делать акцент на борьбе казаков с «ляхами», а не с нехристями (как это было у авторов «украинской школы» польской литературы, а также догоголевских авторов русско-украинской литературы4).
Но потом, со становлением национализмов (не радикальных, а просто национализмов, в культурно-охранительном смысле), эти исследования оказались не интересны ни украинской, ни польской литературе, и уж тем более русской.
Вот, скажем, четыре строчки Залеского (из думки «Zozulicz», 1840), в которых умещается едва ли не четверть «Тараса Бульбы»
Oj!
Step — moj ojcec, Sicz — moja matka,
Orlowie ci — rodzina;
Pielegnowaliz mlodze me
latka
Chovali jako syna.
Ой! Степ — мой отец, Сечь — моя мать,
Эти орлы — семья;
Растили меня с молодых лет,
Воспитывали как сына.
Прежде чем перейти к главному, рассмотрим второстепенное. Очень интересно решена у Гоголя в «Бульбе» тема «Орлы — семья». С одной стороны, казаки сами названы орлами: «Не о корысти и военном прибытке теперь думали они <…> как орлы, севшие на вершинах обрывистых, высоких гор <…> Как орлы, озирали они вокруг себя очами всё поле и чернеющую вдали судьбу свою». А после гибели «будут, налетев, орлы выдирать и выдергивать из них козацкие очи. Но добро великое в таком широко и вольно разметавшемся смертном ночлеге! Не погибнет ни одно великодушное дело и не пропадет, как малая порошинка с ружейного дула, козацкая слава». Так, парадоксальным языческим способом, посмертное поглощение плоти и вправду превращает казаков да орлов в кровных родственников — семью («родыну» по-украински и по-польски). Но и Родина здесь важна. Вот что говорит боевой товарищ над израненным Тарасом: «Пусть же, хоть и будет орел высмыкать из твоего лоба очи, да пусть же степовой, наш орел, а не ляшский, не тот, что прилетает из польской земли» (Очень показательный пример притяжения-отталкивания текстов Залеского и Гоголя). Однако польское «chovali» можно перевести еще и как «хоронили». А эта двусмысленность еще больше углубляет понимание текста Гоголя. У него ведь орлиная семья тоже хоронит. Что до воспитания, то…
«Растили меня с молодых лет». Тема молодых казаков Остапа и Андрия да «молодых» казаков вообще, обучаемых «старыми», говоря обобщенно, Сечью, ее постоянной спутницей войной, — сквозная тема повести.
«Старый Тарас думал о давнем: перед ним проходила его молодость, его лета,
его протекшие лета».
«Нет лучшей науки для молодого человека, как
Запорожская Сечь».
«Скоро оба молодые козаки
стали на хорошем счету у козаков <…> они стали
уже заметными между другими молодыми прямою удалью и удачливостью во всем».
«Молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из
него, если он еще ни разу не бил бусурмена?»
«Бывалые
и старые поучали молодых».
«Молодые, слушайте во всем старых!»
И вот теперь — о главном! «Степ — отец, Сечь — мать» — популярная поговорка, одно из оснований украинского/казацкого архетипа. Эти строки Залеского очень тесно связаны с украинской фольклорной традицией. И они, польские по языку, но украинские по духу, очень похожи на поэтическую прозу раннего Гоголя, украинскую же по духу, но русскую по языку.
Рассмотрим, как видоизменяется эта формула в «Тарасе Бульбе». Чрезвычайно важно то, что первый раз степь дана автором именно в мужском роде: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак (что маленький пригорок, там уж и козак)». Поразительные строки, показывающие, что порой даже великий Гоголь бывал абсолютно беспомощен при адаптации украинского языка для русского читателя. Мало того что степь тут в мужском роде (женский же род тут сбил бы с мужского воинственного духа), который, несмотря на все усилия этнографов, фольклористов, так и не стал для русского языка второй нормой, так и смысл короткой смачной поговорки удалось адекватно перевести лишь с помощью громоздкой, многословной конструкции.
Дальше везде «степь» уже по-русски — то есть женского рода. О Тарасе и его сыновьях говорится: «А между тем степь уже давно приняла их всех в свои зеленые объятия, и высокая трава, обступивши, скрыла их». Иными словами: «Сховала, як сина». Да — ховали (сhovali) по-украински — прятали (а воспитывали — виховували, похоронили — поховали, на украинском — все эти слова одного корня).
Но!!! Степь спрятала, приняла «в свои зеленые объятия». Материнские. Разуме-ется, ведь степь уже не степ, он, отец, а она — мать. Принявшая казаков из объятий другой матери — Бульбихи, жены Тараса. Ведь вот как она провожала сыновей: «Мать, слабая как мать, обняла их, вынула две небольшие иконы, надела им, рыдая, на шею. «Пусть хранит вас… божья матерь…»» (Да и начинается повесть с объятий — Андрия, «мазунчика». ««Вот еще что выдумал!» говорила мать, обнимавшая между тем младшего»).
Степь-мать в брутальном мире «Тараса Бульбы» — это уже коррозия национального архетипа. Но чуть позже наступит подлинное его разрушение.
Когда тронулся табор и потянулся из Сечи, все запорожцы обратили головы назад.
«Прощай, наша мать!» — сказали все почти в
одно слово: «пусть же тебя хранит бог от всякого несчастья!»
Да, и степь — мать, и Сечь — мать, а отца общего у казаков нет. Так равновесие в архетипическом треугольнике отец-мать-Отчизна нарушается. А этот треугольник принципиально важен для повести, да и вообще творчества Гоголя.
Ведь вот что говорит мазунчик Андрий, отрекаясь ради прекрасной полячки от прежней жизни:
«А что мне отец, товарищи и отчизна? — сказал
Андрий, встряхнув быстро головою <…> нет у меня
никого! Никого, никого! <…> Кто сказал, что моя отчизна Украйна? Кто дал мне ее в отчизны? Отчизна есть то, чего
ищет душа наша, что милее для нее всего. Отчизна моя — ты! Вот моя отчизна!»
И в продолжение — слова Андрия, переданные Янкелем Тарасу: «Янкель! скажи отцу, скажи брату, скажи козакам, скажи запорожцам, скажи всем, что отец — теперь не отец мне, брат — не брат, товарищ — не товарищ, и что я с ними буду биться со всеми». Очень точно получается в искаженном мире архетипической безотцовщины: предатель Андрий отказывается от всех видов мужского родства, что кровного, что обретенного.
Впрочем, отцы в повести появятся. Сцена пытки Остапа. ««Батько! где ты? Слышишь ли ты?» «Слышу!» — раздалось среди всеобщей тишины». Аллюзия на Евангелие, на Отца небесного. И сцена сожжения Тараса, тоже пытки и почти что распятия («Притянули его железными цепями к древесному стволу, гвоздем прибили ему руки и, приподняв его повыше, чтобы отвсюду был виден козак»): «Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..» А царь в православной традиции — отец народа (эту тему Гоголь позже разовьет в «Выбранных местах…»). Итого получается, что к финалу повести Гоголь вроде бы восстанавливает равновесие: две матери — два отца (кстати, на украинских крестинах, в отличие от русских, принято приглашать две пары кумовьев). Однако языческая Степь и полуязыческая Сечь плохо соотносятся с Царем Небесным и царем земным. И оттого трудно избавиться от ощущения, что глубинно, почвеннически поляк Залеский в своем творчестве иногда более украинец, чем Гоголь.
Да, но что-то еще знакомое слышится в отречении Андрия. Однако что и откуда? Из «Вия»! Вот что отвечает Хома Брут (или Неверующий Предатель, как правильно расшифровал это имя В. Звиняцковский) на вопросы сотника, отца ведьмы-панночки:
«Кто ты, и откудова,
и какого звания, добрый человек?» — сказал сотник ни ласково, ни сурово.
«Из бурсаков, философ Хома
Брут.»
«А кто был твой отец?»
«Не знаю, вельможный пан.»
«А мать твоя?»
«И матери не знаю. По здравому рассуждению,
конечно, была мать; но кто она и откуда, и когда жила — ей-богу, добродию, не знаю.»
Предатель Брут отличается от предателя Андрия («нет у меня никого! Никого, никого!») тем, что он не отрекается от близких, у него их и никогда не было. Но это в расчет не принимается, и смертный конец для него также неизбежен.
И тут нельзя не вспомнить первое, что почувствовал Хома, увидав прекрасную мертвую панночку:
Он чувствовал, что душа его начинала как-то
болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и закружившейся толпы
запел кто-нибудь песню об угнетенном народе.
Для царской цензуры последние слова были заменены на «песню похоронную». Но советская цензура вернула первый вариант, подразумевая социальное угнетение. И в этом, пожалуй, ошибалась. Поскольку у Гоголя подразумевается угнетенность народа (какого еще, если не украинского) безотцовщиной, сиротством (говоря обобщенно, исторически — отсутствием легитимной верховной власти, каковой с давних времен была монархия, а не назначаемые, а потому атаманствующие в играх соседних монархов гетманы).
Однако «Вий» вспомнился сразу только потому, что стоит в «Миргороде» рядом с «Тарасом Бульбой». А если посмотреть подальше, то та же тема найдется… в «Ночи перед Рождеством»!
«Правда ли, что твоя мать ведьма?» —
произнесла Оксана и засмеялась <…>
«Что мне до матери? ты у меня мать и отец и
все, что ни есть дорогого на свете. Если б меня призвал царь и сказал: кузнец Вакула, проси у меня всего, что ни есть лучшего в моем
царстве, всё отдам тебе. <…> Не хочу, сказал бы я царю, ни каменьев
дорогих, ни золотой кузницы, ни всего твоего царства. Дай мне лучше мою
Оксану!»
Сцена эта замечательна тем, что она рифмуется как с сиротским признанием Хомы Брута (тема красивой девушки и ведьмы, правда, тут они не в одном лице; а также тема «мать-отец»), так и с тройственным отречением Андрия (здесь даже риторическая формула «вопрос-ответ» совпадает).
Но, в отличие от Андрия и Хомы, Вакулу ждет не смерть, а напротив — счастливая жизнь и семья. И это тоже естественно, ведь его отречение было чисто гипотетическим, «риторическим приемом», как сказал бы герой «Вия». В реальности же он помирился с Чубом, отцом Оксаны, заклиная памятью отца, с которым Чуб когда-то братался, и смиренно попросил руку девушки.
Но и сказать, что Вакула обрел свое счастье совсем без предательства, тоже, увы, нельзя… Чтобы убедиться в этом, нужно внимательно почитать сцены, связанные с запорожцами, царицей и Потемкиным и соотнести их с историческими фактами.
Вакула, взяв в услужение черта, решает лететь к царице за черевичками. ««Прямо ли ехать к царице?» — «Нет, страшно», — подумал кузнец. — «Тут, где-то, не знаю, пристали запорожцы, которые проезжали осенью чрез Диканьку. Они ехали из Сечи с бумагами к царице; всё бы таки посоветоваться с ними»».
Вот Вакула общается с запорожцами. И они отказываются взять его к царице.
«Возьмите!» — настаивал кузнец. «Проси!» —
шепнул он тихо чорту, ударив кулаком по карману. Не
успел он этого сказать, как другой запорожец проговорил: «Возьмем его, в самом
деле, братцы!»
«Пожалуй, возьмем!» — произнесли другие.
Важнейший момент! Сам черт помог тому, что запорожцы, едущие «с бумагами к царице» «толковать про свое», взяли Вакулу с собой.
Запорожцы и Вакула в царицыном дворце.
Запорожцы поклонились на все стороны и стали
в кучу. Минуту спустя вошел в сопровождении целой свиты величественного росту,
довольно плотный человек в гетьманском мундире, в
желтых сапожках. Волосы на нем были растрепаны, один глаз немного крив, на лице
изображалась какая-то надменная величавость, во всех движениях видна была
привычка повелевать. Все генералы, которые расхаживали довольно спесиво в золотых мундирах,
засуетились и с низкими поклонами, казалось, ловили его слово и даже малейшее
движение, чтобы сейчас лететь выполнять его. Но гетьман
не обратил даже и внимания, едва кивнул головою и подошел к запорожцам.
Тут все детали важны. «Человек в гетьманском мундире», он же позже просто «гетьман» — Потемкин. «Волосы на нем были растрепаны» — намек на прозвище, под которым «Светлейший» был записан в казацкий курень, — Грыцько Нечоса. «Спесивые генералы» с низкими поклонами слетелись к Потемкину, стало быть, его «гетьманский мундир» выше их «золотых мундиров». Но он как истинный гетман им «едва кивнул головою и подошел к запорожцам». Что же дальше?
Запорожцы отвесили все поклон в ноги.
«Все ли вы здесь?» — спросил он протяжно,
произнося слова немного в нос.
«Та вси, батьку!»
— отвечали запорожцы, кланяясь снова.
«Не забудете говорить так, как я вас учил?»
«Нет, батько, не
позабудем».
Стало быть, важный разговор с царицей у запорожцев и Потемкина — общий, одинаково необходимый им всем.
«Это царь?» — спросил кузнец одного из
запорожцев.
«Куда тебе царь! это сам Потемкин», —
отвечал тот.
Для русского читателя тут просто шутка, намекающая на политику фаворитизма. Но для запорожцев Потемкин важнее всех еще и потому, что он свой, гетман, перед которым пресмыкаются генералы. В этих словах и их, запорожцев, бравада.
Входит царица.
Запорожцы вдруг все пали на землю и
закричали в один голос: «Помилуй, мамо5! помилуй!»
Кузнец, не видя ничего, растянулся и сам со
всем усердием на полу.
«Встаньте!» — прозвучал над ними повелительный
и вместе приятный голос. Некоторые из придворных засуетились и толкали
запорожцев.
«Не встанем, мамо! не встанем! умрем, а не встанем!» — кричали
запорожцы.
Потемкин кусал себе губы, наконец подошел сам и повелительно шепнул одному из
запорожцев. Запорожцы поднялись.
Потемкин нервничает, кусает губы (видно, разговор предстоит очень важный). Но по-прежнему руководит сценой, как умелый режиссер. Один его «повелительный шепот» важней, чем «повелительный голос» царицы, не говоря уж о суете и толкотне придворных.
«Светлейший обещал меня познакомить сегодня
с моим народом, которого я до сих пор еще не видала», — говорила дама с
голубыми глазами, рассматривая с любопытством запорожцев. — «Хорошо ли вас
здесь содержат?» — продолжала она, подходя ближе.
«Та спасиби, мамо! Провиянт дают хороший (хотя бараны здешние совсем
не то, что у нас на Запорожье), почему ж не жить как-нибудь?..»
Потемкин поморщился, видя, что запорожцы
говорят совершенно не то, чему он их учил…
На сей раз достаточным оказалось не шепнуть, а только сморщиться гетману Потемкину, чтобы запорожцы вернули беседу в нужное русло (а то, право же, что за разговор: «хорошо кормят — почему ж не жить как-нибудь»!)
Один из запорожцев, приосанясь, выступил
вперед: «Помилуй, мамо! зачем губишь верный народ?
чем прогневили? Разве держали мы руку поганого
татарина; разве соглашались в чем-либо с турчином;
разве изменили тебе делом или помышлением? За что ж немилость? прежде слышали
мы, что приказываешь везде строить крепости от нас; после слышали, что хочешь поворотить в карабинеры; теперь
слышим новые напасти. Чем виновато запорожское войско? тем ли, что перевело
твою армию чрез Перекоп и помогло твоим енералам
порубать крымцев?..»
Потемкин молчал и небрежно чистил небольшою
щеточкою свои брилианты, которыми были унизаны его
руки.
Естественная реакция: режиссер Потемкин сделал свое дело, гетман Потемкин может сделать вид, что ни при чем.
«Чего же хотите вы?» — заботливо спросила
Екатерина.
Запорожцы значительно взглянули друг на
друга.
Вот! Кульминация сцены. О чем запорожцы, будучи в союзе с гетманом Потемкиным, могут просить царицу? Как минимум — не разрушать Запорожскую сечь, как максимум — восстановить настоящую гетманщину, на сей раз во главе с Потемкиным. Иных вариантов просто нет. Но все портит Вакула, насланный в спутники чертом: ««Теперь пора! Царица спрашивает, чего хотите!» — сказал сам себе кузнец и вдруг повалился на землю». И дальше попросил царицу о черевиках.
Не чувствуете никакого созвучия, как сюжетного, так даже и фонетического? Ведь Вакула продал первородное право Украины на вольности за чечевичную… ой, извините за черевички.
Далее важнее всего реакция окружающих, прежде всего Потемкина. «Государыня засмеялась. Придворные засмеялись тоже. Потемкин и хмурился и улыбался вместе. Запорожцы начали толкать под руку кузнеца, думая, не с ума ли он сошел». Государыня и придворные смеются. Потемкин, чтобы совсем не потерять лицо, улыбается, но, в первую очередь, все же хмурится. Запорожцы толкают кузнеца. Планы Потемкина и запорожцев разрушены. Дальше царица будет расспрашивать об обычаях ее подданных. Но ответ на главный вопрос «Чего же хотите вы?» она уже получила. Другого шанса заступиться за Сечь и попросить о гетманщине не будет.
В этой истории, как позже в «Тарасе Бульбе», Гоголь смешал разные исторические пласты. Перекоп был взят в 1771 году. В запорожские казаки Потемкин был записан под именем Грыцько Нечоса в 1772-м. Сечь ликвидирована через год после окончания турецкой войны — в 1775-м. Титул гетмана казацких екатеринославских и черноморских войск Потемкин получил только в 1790-м.
Однако реализовать планы насчет настоящей гетманщины не успел. Не столько из-за Вакулы, сколько из-за того, что в следующем году умер. В возрасте по тем временам зрелом, но не бог весть каком — 52 года. Казаки к гетманству «Светлейшего» относились позитивно, о чем свидетельствует «Вирша, говоренная гетьману Потемкину запорожцами на светлый праздник Воскресения» (записанная Гоголем в своих бумагах). То была Пасха 1791 года. И примерно тогда же, в апреле 1791-го состоялась «миссия Капниста», в которой Потемкин назывался тираном6. А в октябре того же года на выезде из Ясс гетман скоропостижно умер от лихорадки. Уж не отравлен ли был в том интересном для Украины году?..
Но ведь родители Гоголя вращались именно в том кругу «запорожцев» и «енералов», о котором говорится в «Ночи перед Рождеством». Все эти Трощинские, Кочубеи, Безбородьки, Лизогубы, Капнисты — это же все родственники, кумовья, друзья, а иногда и покровители Гоголей-Яновских (не говоря уж о том, что и последний кошевой атаман Сечи Петро Калнышевский умер на Соловках лишь за шесть лет до появления на свет будущего писателя). Никоша, неглупый и хорошо слышащий мальчик, мог с детства без всяких историков и летописей знать о том, каковы были автономистские устремления малороссийской элиты. А также когда, где и на какие «черевики для Оксаны» их обменяли7.
Многофакторная психика
«вниз головой»
Литературоведы находят множество сходств и различий в сборниках «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Миргород». Укажу еще одно, очень важное в плане определения жизненной стратегии автора. Если в «Диканьке» (1831–1832), переписывая текст набело, Гоголь еще навставлял шуточек о москалях, то уже в «Миргороде» (1835) их нет вовсе. Ни одной! И далее, разумеется, не будет тоже (из писем эта тема также выветрится). Столь резкий отказ от такого богатого пласта юмора вряд ли может быть случайным. То ли сам он осознал, то ли кто-то ему подсказал (Пушкин? Жуковский?8): что позволено дерзкому дебютанту, не позволено всеобщему любимцу России, «главе русской прозы».
Великоросс Пушкин — солнце русской поэзии, малоросс Гоголь — луна русской прозы. Мог ли мечтать об этом Никоша Яновский из Нежинской гимназии! И разве мало этого для удовлетворения его украинской/малороссийской этнической самоидентификации? Да, маловато. Поэтому для сохранения самоуважения он так жестко отказывался от употребления слова «хохол» в качестве синонима к «украинцу», «малороссу». Поэтому так назойливо и даже безвкусно тыкал в лицо своим самым искренним и горячим великоросским поклонникам свой галушечно-песенно-танцевальный украинский патриотизм.
Вот что писал сыну Ивану добрейший Сергей Тимофеевич Аксаков (19 марта 1850 года):
Трое хохлов были очаровательны: пели даже
без музыки, и Гоголь зачитал меня какими-то думами хохлацкого Гомера. Гоголь
декламировал, а остальные хохлы делали жесты и гикали <…> я, Хомяков и
Соловьев любовались проявлением национальности, но без большого сочувствия, в
улыбке Соловьева проглядывало презрение, в смехе Хомякова — добродушная
насмешка, а мне было просто смешно и весело смотреть на них, как на чуваш или
черемисов… и не больше9.
Бодянский был неистово великолепен, а Максимович
таял, как молочная, медовая сосулька или татарский клево-сахар.
Судя по тому, как описала ту же встречу и дочь С.Т. Аксакова Надежда, она вправду произвела большое впечатление на все семейство:
Гоголю я пела, по его просьбе,
малороссийские песни
<…> которые и теперь звучат в ушах моих. <…> Как они неотвязны.
<…> Как отдыхаешь и успокаиваешься, когда споешь русскую после малороссийской.
Тут, по правде сказать, обе стороны жалко. И хлебосольных хозяев, вынужденных терпеть этнографический разгул, чуждый им. (То есть в мелких дозах, конечно, милый, но при больших порциях — тошнотворный). Но и «хохлов», чувствующих, как уходит мода 20–30-х годов на все малороссийское, как тают надежды не то что на автономность, но и на самобытность (империи полезней унификация), и потому навязывающих окружающим свои дикарские пляски, тоже ведь жалко. А другого культурного исхода (в том числе и по причине скорых ограничений на полноценное функционирование украинского языка/«малороссийского диалекта»), кроме капсулирования в шароварщине, для «хохлов» не имелось…
К XIX веку Российская империя осталась единственной страной, в которой славяне были титульным народом, православие — государственной религией. 20–30-е годы — становление потока идей «славянского возрождения», разбившегося вскоре на множество ручьев и речушек локальных национализмов. Большинство славян тогда смотрели на Россию как на светлый пример государственного строительства славянами (что и по цветам национальных флагов видно — сербы, хорваты, словенцы, чехи, словаки). Подобные идеи были близки и Гоголю. Однако он сам пришел к общерусскому патриотизму не со стороны национализма. Эта идеология, в том веке считавшаяся прогрессивной, была ему чужда. К. Мочульский был совершенно прав, определяя систему взглядов Гоголя как консервативную, средневековую. Его самоидентификация — средневековая по сути. То есть многофакторная и матрешечная внутри каждого фактора (помните все эти «вассал моего вассала — не мой вассал»)?
В этническом аспекте (по восходящей): украинец/малоросс — русский (в общерусском смысле, но ни в коем случае не в смысле «великоросс») — славянин — европеец (в те годы только складывалась корректная терминология, шел поиск термина — индоевропеец, индогерманец, ариец).
Этническая составляющая — важная, но не единственная. Она дополняется двумя другими: религиозной и подданством/присягой. В религиозном аспекте в самоидентификации Гоголя — также матрешка, только поменьше: православный — христианин.
И в смысле верноподданничества, сыновней любви, верности, ощущения своего большого дома: Малороссия (с «фантомными болями», воспоминаниями о гетманщине) — Россия (но не Великороссия, а империя, общее государство славян, живущих в нем, и надежда славян, обитающих вне его) — Европа (как надгосударственное, надымперское объединение народов одной расы, верующих во Христа) — вся Земля, находящаяся под европейским доминированием.
В сложно устроенном (как говорил Аксаков, «вниз головой») психическом, душевном мире Гоголя все эти три фактора находились в нестабильном, постоянно меняющемся динамическом равновесии — в зависимости от того, куда смещался курсор гоголевского «Я». И даже к концу жизни, когда, казалось бы, писатель четко остановился на государственнической самоидентификации «русский — Россия — православный», он все же не отказывался ни от своего малороссийства, равного и соразмерного братскому великороссийству, ни от приятия католичества как полноправной сестры православия (правда, все же несколько более ветреной и легкомысленной).
Казус же состоял в том, что становление гоголеведения, русского и украинского, шло параллельно развитию русского, украинского и польского национализмов. Что было противоположно вектору гоголевского сознания — консервативного, обращенного в средневековое прошлое. И противоречие это решалось не в пользу Гоголя, а в пользу национализмов. Творчество писателя рассматривалось не с точки зрения его взглядов, а с точки зрения националистических парадигм.
Поэтому в украинском гоголеведении Гоголь часто рассматривался либо как предатель-«малоросс» (тогда-то это прежде нейтральное слово и стало ругательством), либо как «засланный казачок», разлагавший русскую культуру изнутри при помощи украинских словечек. В русском же гоголеведении (радикальная часть которого в последние годы переформатировалась в так называемое «православное гоголеведение») его происхождение чаще всего считалось фактором маловажным, а акцент делался на русском патриотизме писателя, без учета того, что в этом контексте слово «русский» — наполовину украинское (исходя из формулы «русский» = «великоросский» + «малоросский»; белорусов-литвинов, в ту пору более тесно скрепленных с поляками и литовцами, Николай Васильевич как-то не учитывал).
Конечно, в этой схеме, как и во всякой схеме, многое спрямлено, огрублено, не учтена динамика и этапность процесса, но это не отменяет самой сути явления10.
Сам же Гоголь искренне хотел (чем старше становился — тем больше) быть общерусским патриотом и не менее искренне — поэтом-пророком для общерусского царя, помазанника святой православной церкви. И уж в таком качестве — примером для всей Европы, что в XIX веке означало — для всего мира. Но происхождение, ментальность сплошь и рядом подводили его — выдавали с головой.
Вот, скажем, строчки, являвшиеся показательно благонамеренными в смысле «народности», лояльности державе, преданности монарху (они так и представлялись Жуковским, Смирновой-Россет, другими людьми, близкими ко двору, когда нужно было выхлопотать у императорской семьи очередной пансион для гения). Это писавшиеся одновременно финал второго варианта «Тараса Бульбы» и финал первого тома «Мертвых душ». Они так близки, что входят друг в друга без зазубрин, как фигурки пазла: «Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..» «…летит мимо все, что ни есть на земли, и косясь постораниваются и дают ей [Руси] дорогу другие народы и государства».
Казалось бы, уж куда как патриотично. Однако… Слова Тараса в последнем варианте финала, строго говоря, натужные, не органичные его грубоватому строю речи. Но автором они оправдываются тем, что подводят итог предсмертным выкрикам погибающих за Отчизну казаков: «Пусть же пропадут все враги, и ликует вечные веки Русская земля!» — «Пусть же славится до конца века Русская земля!» — «Пусть же цветет вечно Русская земля!..» — «Пусть же после нас живут еще лучшие, чем мы, и красуется вечно любимая Христом Русская земля!»
И все же натяжка остается. Одно дело, несколько высокопарные, но простые, незамысловатые и оправданные в духе романтизма пожелания процветания родной земле, за которую умирают воины. Совсем другое — сложные историософские пророчествования старого полковника, до тех пор озабоченного больше тем, какой именно из «дальних и близких народов» выбрать для нанесения удара: «Что, кошевой, пора бы погулять запорожцам? <…> Можно пойти на Турещину или на Татарву». «Не верьте ляхам: продадут псяюхи!». «А ну, гайда, хлопцы, в гости к католикам!»11.
Но и эту натяжку можно принять, простить. Криминал в другом: русский царь и Русь-тройка смешаны у Гоголя до «неразличения брендов». И хотя финал «Мертвых душ» о птице-тройке написан гениально12 (в отличие от последних слов Бульбы), трудно совсем забыть о том, что поэтически-философский пассаж про Русь-тройку начинался с конкретной тройки, в которой сидит мошенник Чичиков, каковой управляет, замахиваясь, Селифан (в этом месте ни слово «кнут», ни «вожжи» Гоголь предусмотрительно не употребляет, они у него были абзацем ранее). Переход от Чичикова к философическим обобщениям даже не отбит абзацем. Все идет подряд: «Чичиков только улыбался, слегка подлетывая на своей кожаной подушке, ибо любил быструю езду. И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: «чорт побери все!» — его ли душе не любить ее?». «Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться» — это, извините, уже о душе общерусской или еще о душе Чичикова?
Но, даже если посчитать, что рядом ярких образов, метафор, нанизанных на ось «птицы-тройки», автор отбил у читателя послевкусие, напоминание о Чичикове, то так ли уж позитивен тиражируемый в духе «народности» образ Руси-тройки? Ведь что есть тройка? Особый тип упряжи с одной коренной лошадью и двумя пристяжными, да коляска с пассажирами, да ямщик на козлах, управляющий лошадьми вожжами и при случае кнутом. Спору нет, образ для Руси-России исчерпывающе точный, вот только положительный ли, комплиментарный? При развернутом рассмотрении образа — безусловно, нет.
Тут, скорее, есть перекличка с мыслями, высказанными в переписке с писателем Смирновой-Россет: «Да что такое хохол? <…> Его менее дубасили, и это значит что-нибудь13» (30 октября 1845 года). ««Хохла менее дубасили» — это было убеждение и Гоголя», — комментирует эти слова Юрий Манн, и тут с ним трудно не согласиться.
Так же как и спорить с Толстым-Американцем и В.В. Розановым, считавшими, что Гоголь пишет о России недостаточно светло и позитивно, подмечая все зорким глазом человека со стороны. Николай Васильевич очень старался быть подобрее, но не получалось. Сатира и мрак выходили убедительно, а положительный пример и свет — не очень.
Гоголь в своей жизни и творчестве повторял путь украинских пастырей (Прокопович, Туптало, Яворский), множества украинских гуманитариев, выпускников Киево-Могилянской академии, положивших жизнь на строительство славянской Российской империи. Но в их случае задача была проще, технологичней. Богословие, православная догматика, гуманитарные дисциплины — эти занятия требуют адептов, учителей. В них удельный вес творчества много меньше, чем в литературе (тем более когда речь идет о таком гениальном авторе, как Гоголь). Обладая колоссальным литературным даром, он, по примеру украинских предшественников из XVIII века, стремился реализовать себя еще и как ученый-гуманитарий (этнограф, историк), позже — как проповедник.
Но почему же так сложно, зачем так много на себя взваливать? Да потому! Имея сложную, подвижную систему самоидентификации — этнической/религиозной/государственно-территориальной, — Гоголь попытался снять это противоречие, встав над этой идентификацией. И задумал создать нечто универсальное по своему этическому и эстетическому значению — общерусское, общеславянское, общехристианское, по большому счету — общемировое и общегуманитарное. Всечеловеческое, как сказал другой гений по поводу третьего. И эта задача оказалась неразрешимой даже для Гоголя. Слова С.Т. Аксакова по поводу «Мертвых душ» и «Выбранных мест» универсально точны для последнего украинского духовного наставника Российской империи14:
Я не буду знать, что мне возразить тому
человеку, который скажет: это хохлацкая шутка; широко замахнулся, не совладел с
громадностью художественного исполнения второго тома, да и прикинулся
проповедником христианства.
Версия о том, что сложности этнической самоидентификации внесли весомый вклад в разлад и без того недостаточно устойчивой психики писателя, не нова. Первым ее высказал, кажется, еще Иван Франко в работе «Двоязичнiсть i дволичнiсть» (1905). В наше время эту тему плодотворно разрабатывают Юрий Барабаш, Павло Михед, другие авторы. Для украинского гоголеведения это уже почти банальность (как и барочные корни гоголевского многоцветья). Но здесь, в России, и то и другое часто воспринимается националистическим загибом, попыткой приватизировать великого русского писателя, сделать из него исключительно «пысьменника». Что, конечно же, не так.
Все дело в приятии или неприятии такой вот тонкой штуки. Да, язык писателя Гоголя — преимущественно русский. Но его мелодика, аранжировка, ментальность — преимущественно украинская.
1 Первая часть напечатана в «Урале» № 9 за 2013 год.
2 Редчайшие исключения, вроде поэмы Северина Гощинского «Каневский замок», лишь подтверждают существовавшее правило. Да и то, строго говоря, речь здесь идет о гайдаматчине-колиивщине (1768), когда расстановка сил была уже несколько иной.
3 Пример установления общих мотивов, переклички в творчестве Залеского и Гоголя: Tretiak Jozef. BohdanZaleski: do upadku powstania listopadowego 1802-1831: zycie i poezya. Krakow: Nakladem Akademii Umiejetnosci. 1911. С. 358.
4 Тот же Третьяк рассматривает в качестве примера Котляревского и Квитку-Основьяненко. Первый «трактовал козаччину с некоторой симпатией, но юмористически», второй ее «показывал в состоянии разложения и потому тоже с комической стороны». Дальше Третьяк делает однозначный вывод: «Только Гоголь, писавший по-русски, в своей повести «Тарас Бульба», написанной через пять лет после «Чаек» (поэзия Залеского о походах казаков на турок и татар. — О.К.), под влиянием недостоверной и тенденциозной «Истории русов», а также поэзии Пушкина после 1831 года <…> сделал главным мотивом повествования не войны казаков с неверными, а схватки их с миром католическим, польским». Тот же источник. С. 430.
В подтверждение мысли польского исследователя можно вспомнить, что изначально герои Тараса Бульбы хотели идти в поход по маршруту Залеского: «…вот что я думаю: пустить с челнами одних молодых, пусть немного пошарпают берега Натолии. Как думаете, панове?» «Веди, веди всех!» закричала со всех сторон толпа: «За веру мы готовы положить головы!». Но потом приезжает паром с новостями из Украины: «Такая пора теперь завелась, что уже церкви святые теперь не наши. <…> Теперь у жидов они на аренде. Если жиду вперед не заплатишь, то и обедни нельзя править». И далее у Гоголя — пересказ тех самых свидетельств из «Истории русов» о церквях, отданных в аренду «жидам». (Свидетельства, которые, как мы помним, и Пушкину показались интересными и достоверными — впрочем, не будем возмущаться по этому поводу, для XIX века подобный сюжет вообще был общим местом).
С этого места сюжет съезжает на войну с католиками-ляхами. А «бусурманский» сюжет Залеского проведен пунктиром — описательно, назывательно, за рамками событий повести. В этом смысле очень показательна VIII глава, когда казаки делятся на тех, кто идет к татарам отбивать захваченных в плен товарищей да скарб, и на тех, кто идет воевать ляхов — во главе с Тарасом Бульбой. Так Гоголь вторично подтверждает свой выбор: главное в его русскоязычной прозе — война с христианами-католиками (в обыденной, особенно европейской жизни ему вполне даже симпатичными), а не неверными-бусурманами.
5 Вот и еще одна вариация темы «отец-мать». Гетмана Потемкина казаки перед этим называли «батько», царицу — «мама». Показательное имперское, византийское, царьградское замещение прежних казацких отца и матери — Степа и Сечи. Интересно, о том ли мечтал Тарас Бульба? Точнее — его прототипы…
6 Подробней о «миссии Капниста» (обращение от «дворян из Малороссии» к прусскому монарху с просьбой помочь «сбросить русское иго») см. в первой часть статьи — «Урал». № 9, 2013. Стр. 204.
7 Кстати, это единственное (и главное!) из своего гипотетического отречения, что исполнил Вакула. Только он отрекся, сам того не зная, не от какого-то гипотетического, абстрактного «всего твоего царства». А от вполне реальной, не забытой еще гетманщины.
8 Второй вариант кажется более реальным. Вспомним, как странно описывал Жуковский свое соучастие в сожжении драмы/трагедии «Выбритый ус» из запорожской жизни: «Знаете ли, что он написал было трагедию? <…> Сначала я слушал, сильно было скучно; потом решительно не мог удержаться и задремал. Когда Гоголь кончил и спросил, как я нахожу, я говорю: «Ну, брат, Николай Васильевич, прости, мне сильно спать захотелось». — «А когда спать захотелось, тогда можно и сжечь ее», — отвечал он и тут же бросил в камин. Я говорю: «И хорошо, брат, сделал» (август 1841 года).
И это добрейший Василий Андреевич?! Какое-то просто людоедское спокойствие, садистическое хладнокровие: «И хорошо, брат, сделал». Это о многомесячном труде милого и нервного «Гоголька»! Трудно поверить, чтобы автор такого дарования мог написать вещь столь плохую, что заслуживала незамедлительного аутодафе. «Совет был один из самых неудачных», — сказал об этом Александр Воронский (проявив тут не свойственную большевикам наивность и даже слепоту). На самом деле сонливость Жуковского, судя по всему, носила характер дипломатический, и совет был абсолютно точен. Жуковский не хотел, чтобы Гоголь в трактовке украинской тематики выходил за пределы второго варианта «Тараса Бульбы». Не менее важной была задача в принципе не дать украинской теме в драматургии вытанцеваться за паркан водевиля, «Москаля-чаривныка». Притом обставить все нужно было так ловко, чтобы не спровоцировать у писателя новый приступ болезни, начавшейся ровно год назад, в августе 40-го в Вене, как раз во время работы над этой пьесой. Как истинный дипломат-царедворец, Жуковский блестяще справился с непростой задачей. Жертва оказалась лишь одна — вероятный шедевр, «Выбритый ус», вырванный из литературы и сожженный во франкфуртском камине. У Гоголя рукописи горят.
9 Очень показательно, как определяет такое описание даже столь тонкий и чуткий в иных случаях Юрий Манн: «Противоречивое отношение к «малороссийским вечерам» (Манн Ю. Гоголь. Книга третья. Завершение пути: 1845–1852. М.: РГГУ, 2013. С. 253). «Презрение», «насмешка» (пусть и «добродушная»), «просто смешно и весело смотреть на них, как на чуваш или черемисов… и не больше» (но и не меньше!). На мой взгляд, это, скорее, барское высокомерие титульного народа империи.
10 В продолжение темы нельзя оставить без внимания и то, что Владимир Солоухин назвал «польской любовью», а Юрий Манн — «католическим эпизодом» Гоголя. Происхождение Гоголей-Яновских от православного Евстафия (Остапа) Гоголя весьма сомнительно и больше похоже на легенду, если не на прямую подтасовку, естественную во времена, когда украинская элита быстро расхватывала дворянство, предоставленное ей Екатериной II. Остается только Яновский (каковым и был Никоша первые годы жизни). А тот Ян, с которого строго документированно начинается род, в грамоте на дворянство был назван «викарием», что с большой вероятностью указывает на его католичество, а значит, и полячество. Ведь в по-средневековому рыхлой Речи Посполитой этническая идентификация часто подкреплялась, а то и просто определялась религиозной. И хоть потом несколько поколений Яновских (позже — Гоголей-Яновских) были православными, а значит, украинцами, похоже, что польский/католический элемент был в их семье тоже своеобразной фантомной болью, «скелетом в шкафу».
11 Отсюда еще один тяжкий наследственный комплекс Гоголей — польский. Выразившийся в устранении польских «хвостов» в биографии: переименование поместья Яновки в Васильевку Василием Гоголем-Яновским, отказе от фамилии «Яновский» Николаем Гоголем (чтоб не называли по ошибке или в шутку Яснопольским, чтобы не путали с позорно повешенным руководителем «листопадового восстания» генералом Янковским), ненависть к «ляхам» в его творчестве. Но для восполнения, самооправдания, поддержания самоуважения — подчеркнутая объективность, доброжелательность к гонимым ныне полякам в жизни, симпатия к польской литературе.
Показательно, что в IX главе, когда казаки уже разделились на воюющих с поляками и идущих на татар-турок, Бульба выказывает недюжинные знания истории: «Вы слышали от отцов и дедов, в какой чести у всех была земля наша: и грекам дала знать себя, и с Царьграда брала червонцы, и города были пышные, и храмы, и князья, князья русского рода, свои князья». Вот именно из этих «князьев русского рода» произрастет «свой царь земли русской» в финале повести. Получается, что в нескольких словах герой Гоголя пересказал многотомную «Историю» Карамзина о «необходимости самовластья». Пророком и певцом которого парадоксально оказывается вольный казак, полковник!
Выходит, что и для него «честь земли нашей», заключающаяся в том, чтобы ущучить греков (православных!), взять дань с Царьграда (православного!), мощь своего царя, который покорит все силы на земле (а значит, и мир самого пророчествующего), важнее, чем свобода. Вот о чем, по Гоголю, мечтали «отдельные, независимые республики куреней» и «своевольная республика Сечи». Странно, нелогично, невыводимо из посылок… Но, с другой стороны, и тут есть своя логика — ответ-разрешение темы украинского сиротства в «Вие».
12 Хотя и здесь, как водится, есть разные мнения. А.И. Тургенев писал в письме брату о «Мертвых душах»: «Это живая картина, не в бровь, а прямо в глаз <…> Только последняя страница о тройке, которая опережает всю Европу, — гнусная лесть: но ее, вероятно, написал Гоголь для ценсуры» (17 октября 1842 года).
13 Интересен также повод для этого письма. Смирнова-Россет успокаивает Гоголя после того, как сибирский губернатор Булгаков назвал его «хохлом»: «…так что ж? И я хохличка, мы с вами росли на галушках и варениках и не хуже Булгакова». (Показательно, что в одном из писем Александра Осиповна в своем малороссийском патриотизме дойдет вообще до крайности, сказав, что и ей невозможно забыть времена, когда Украина была вольной!) А в 1848 году, как мы помним, точно так же обиделся, когда Василий Капнист аттестовал его «хохлом» другому высшему чиновнику, М.Н. Муравьеву. (И снова отметим, что Юрий Манн, подробно разбирая этот эпизод, не увидел тут этнической подкладки, а все списал на «неприятность особы» «Муравьева-вешателя», что вообще лишено всякой логики, ибо таковым Михаил Николаевич станет лишь через 15 лет, при подавлении восстания 1863 года. Тот же источник. С. 257).
14 Дальше проповедническую эстафету подхватит литвин/белорус Достоевский (элементы этой шляхетской идентичности, несомненно, существовали, — как писала Анна Григорьевна: «Мой покойный муж Федор Михайлович Достоевский много раз говорил мне, что его род происходит из Литвы от пинского маршалка Достоевского, избранного в сейм в 1598 г. Петр Достоевский и его потомки жили в Достоеве»), позже, для полноты триады — великоросс Толстой. И на закате Империи — целая плеяда русских христианских философов.