Павел Крусанов. Царь головы
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2014
Павел Крусанов. Царь головы. —
М.: АСТ, 2014.
Сдается мне, что Крусанов фатально ошибся поприщем. Из него мог бы получиться отменный технолог пищевой промышленности, виртуоз, способный из глутамата и сои состряпать что угодно — от колбасы до мармелада. Ибо проза П.К. изготовлена по тем же самым рецептам: загустители, подсластители и усилитель вкуса при полном отсутствии исходного продукта. Последний сборник рассказов лишний раз это подтверждает.
Забавное все-таки чтение — издательские аннотации: «Царь головы» — книга удивительных историй, современных городских мифов и сказок сродни Апулеевым метаморфозам или рассказам Пу Сун-лина». Да полноте, господа. Писал бы Апулей по-крусановски, от одиннадцати книг «Золотого осла» остались бы две с половиной: «Она, вся в трепете, бросилась в комнату и вынула из шкатулки ящичек. Схватив его и облобызав, я сначала умолял его даровать мне счастливые полеты, а потом поспешно сбросил с себя все одежды и, жадно запустив руку, набрал порядочно мази и натер ею члены своего тела». Финальная точка.
Именно так г-н сочинитель обходится с читателем. Вникнуть в особенности крусановского письма можно при помощи простейшей арифметики. Вот заглавный опус сборника: повествование о том, что внутри каждого живет мертвец-либерал, от которого надо непременно избавиться, водворив в голову некоего загадочного «царя». В рассказе 4 230 слов. Непосредственно магическому призванию монарха на царство отводится менее десятой части текста — 328. Все остальное — попутная песня: технология офсетной печати, подробное досье на кота Аякса, новодевичьи и коломенские пейзажи, портрет длинноногой уличной дивы, натюрморты из общепитовских пирожков и дулевского фарфора, быт и нравы бомжей…
«Роман выигрывает по очкам, рассказ побеждает нокаутом», — утверждал Кортасар, разумея характерную для малой прозы концентрацию смыслов и действия. Но мыслей у Крусанова, по обыкновению, немного, событий и того меньше, — бал правит неукротимая логорея, которая имеет весьма косвенное отношение к Логосу. На словесную сою, крахмал ненужных деталей и глутамат запутанных тропов автор не скупится; сущности, вопреки Оккаму, множатся без всякой на то надобности:
«Мне нравился пьянящий ветер нежданной оставленности,
брошенности в обессмысленной пустоте бытия, звонко
продувавший мне мозги, как, бывает, нравится вкус экзотического фрукта, который
пока ещё не предъявил вам потаённого в его пряной мякоти яда и не расстроил ваш
северный, привыкший к огурцу и селёдке желудок» («Царь головы»).
Потому чтение сборника — та же добыча радия: вложишь в грамм годовые труды. И это более чем закономерно. Аннотация предупреждает: Крусанов — прозаик с явственным питерским акцентом. А на невских берегах витиеватое резонерство — признак интеллектуальной элиты. Левенталю, например, понадобилось 103 слова, чтобы внушить публике простую мысль: героиня в 17 лет была девственницей. То же и у Крусанова. Сказать, что в подъезде хорошо пахло? — да что вы, без книксена не комильфо. «Парадная… не оскорбляла обоняние зловонием», — вот теперь комильфо.
Кстати об идиолектах: «Царь головы» — очередное авторское признание в застарелой стилистической импотенции. Эпитеты у мэтра большей частью в лоск замусолены: «пушистые ресницы», «цокающие каблучки», «ясный и лучистый взгляд». Избыток причастий безнадежно пакостит фонетику: «лицезревших», «стоявший», «подающий», «сидящий» — что ни фраза, то вши во щах. О жеманных, как пансионерка, тропах говорить не приходится, поскольку для Крусанова это визитная карточка:
«Горело охрой Адмиралтейство, на шпиц которого, как на штык, незримо
нанизали, отправляясь в ад вечности, страницы петербургского текста золотые и
серебряные сочинители» («Мешок света»).
Грешен: кроме отсылки к Владимиру Топорову, автору термина «петербургский текст», ничего не понял. Впрочем, во времена кризиса смыслов слово всегда становилось не средством, но самоцелью: писать-то особо не о чем. Явление того же порядка — навязчивый интерес к мистике, поскольку реальная жизнь оскудевает до неприличия. Ну, вы помните: «Символизм есть теургическое служение» и т.п. Сегодня писатель вновь обязан быть теософом, спиритом, медиумом, магом… Или, по Секацкому, могом: дерзко присвоить себе могущество и адаптировать себя в мире запредельных возможностей.
Беда в том, что Крусанов, несмотря на явное влияние Секацкого, с запредельным миром хронически не ладит. Потому питерский маг обычно совершал чудеса двух сортов. В лучшем случае они отдавали голливудским ширпотребом класса В — уездный предводитель дворянства зарастал древесной корой, а на Саратов пикировали летучие мыши-вампиры (см. «Укус ангела»). В худшем случае автор сам плохо представлял, о чем пишет, и присваивал скороспелой выдумке какое-нибудь затейливое название: «грыжа иного мира», «набрис», «улилям» (см. «Мертвый язык»). А то и вовсе прибегал к фигуре умолчания: монструозный ребенок, рожденный наспех, в четырех абзацах, был назван «существом» — и тут же бесследно исчез (см. «Мертвый язык»). От словесного портрета Крусанов предусмотрительно воздержался. В итоге имеем бублимир с американской дыркой в центре.
С «Царем головы» вышла ровно та же история. Здешняя мистика либо до оскомины традиционна, либо в высшей степени туманна. Несколько спойлеров, если угодно. «Собака кусает дождь»: сельский ветеринар изловил своего личного беса и заточил его в трехлитровой банке. Впервые, сколько помню, такой случай был отмечен в «Житии архиепископа Иоанна Новгородского»; это XII век, если кому интересно. С тех пор деморализованные черти без боя сдавались всем желающим: и гоголевскому кузнецу Вакуле, и пушкинскому чернецу Панкратию… «По телам»: медики-эзотерики занялись метемпсихозом. Тема, восходящая к джатакам, вдоль и поперек изъезжена кинематографом — «Dating the Enemy», «Dog & Scissors», «Любовь-морковь», «Любовь-морковь-2» и проч. «Глина»: мертвецы невзначай ожили. Привет от Ромеро, Мэтисона и других классиков зомбохоррора.
Право слово, нынче как-то не совсем прилично потчевать публику нечистой силой, живыми покойниками и прочими пугалками для младших школьников. Все-таки ХXI век на дворе. Бердяев уже отождествил мистику и реализм. Более того, уже написаны «Зубчатые колеса» и «Там, где чисто, светло» — вещи пострашнее Блэтти, Баркера и Лукьяненко вместе взятых…
Вот и нашему б теляти да волка задрати, — ан нет. За границами банальности Крусанов становится удивительно беспомощен — сбивается на скороговорку, комкает повествование, лакуны следуют одна за другой. Герой заглавного рассказа, заполучив царя в голову, нравственно преобразился, но бесправный катарсис ютится на сюжетной обочине: «Я был готов для новой, осмысленной жизни, но это уже история совсем другого рода… Не знаю, выпадет ли случай рассказать об этом». Зато есть подробный рассказ о кошачьем рае: «Он полон ромашек, блудливых кошек, дразнящих трясогузок, глупых бабочек и жаркой пыли на своих дорогах. Там есть услужливый хозяин, хлопочущий о блюдце с молоком и свежей, шлёпающей хвостом уклейке…» И впрямь классика магического жанра: сделать хотел грозу, а получил козу.
Полтора десятка лет назад П.К. сознался в очевидном: писатель пишет не так, как хочет, а так, как может. Потому за чудесами вы, пожалуйста, к Стивену Кингу. На худой конец — к Старобинец, у нее время от времени хоть что-то получается. А с Крусановым вас ждет полный, мягко говоря, улилям. Щедро приправленный глутаматом натрия.