Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2014
Юлия Кокошко — прозаик, поэт, автор книг «В садах» (1995), «Приближение к ненаписанному» (2000), «Совершенные лжесвидетельства» (2003), «Шествовать. Прихватить рог» (2008), «За мной следят дым и песок» (2014). Печаталась в журналах «Знамя», «НЛО», «Урал», «Уральская новь» и др. Лауреат премий им. Андрея Белого и им. Павла Бажова.
1.
Почему бы Святому Фокуснику не высыпать из складки или поймать на манжете, выманить из-под коврика — ошеломляющее известие, которое все преобразит, и не с семьдесят девятой попытки, но — сей же миг размежует — на до и после: приевшееся, обтрепанное, драное — и репортажи из праздничного Парижа… если послание вдруг не осклабится — приглашением на казнь. Позвольте, такой сенсационный поворот?! Элементарно, а на что вы надеялись? Но разве не заслужили быть с вами — те беззаветные, кто срезали с себя куски, чтобы вас подкормить?.. Ну разумеется, как без них? Правда, Париж, увы — не резиновый. Но как томят, мерещатся, как вворачиваются — пронзительные запахи перемен! На доходяге лестнице, геройски нагромоздившей поленницы и вериги скрипов — к какой-то справке, напялившей горжетку плесени — к последней печати, а мослы, вдруг оттаяв от спячки и ухватив костыли перил, припрыгивают, идут вприсядку и пырскают частушечным — ох, ах, ох!
Как бередит пограничный куст — на перекрестке меж февралем и подвыпившим мартом, с зимних насыпей — ржавый стояк, обвешенный указателями: циркулями и клюшками с протертой лыжни, плюс утерянные странствующими по временам зонты и трости, сигары и принятые за прошлогодние листья перчатки, подающие ветру какие-то знаки… и поскольку качаются, отсылают — то правее, то левее и еще дальше, и сбиваются — на порывы в неведомое… А в весенних землях тот же куст — каркас плача со шпаргалками снега… Если не вкомкали в топку — рыбацкие невода рек и ручьев, не стряхнули растушевку волн… Если куст — не черный донос, предупредительные каракули пасынков и непрушников о ком-то ироде, из-за которого, собственно, и… у него внутри — сплошные змеи и черви!
Какие трепеты — у шалого дома, зарядившего над цоколем в полтора дяди — цикл арочных окон на вырост: половина — чернокаменные вазоны, обносившийся до последней ночи календарь, изнаночные петли пейзажа… если не штамповка отверстого горла Мунка… не развешенные на деревьях грачи, прилетевшие в трауре. Зато следующая линейка окон — хороводы рожков с зелеными огнями весны, рюмочек с шартрезом или мидори и перстов-шалунов в эсмеральдах! Огневая маевка, успевшая приподнять бури юбок, метельные пачки и оцарапать мимоидущих — таинственными раскладами на подоконнике: шелковые флердоранжи и малютки розочки — любимицы подвенечных платьев и бальных зал, и в петлицы оркестрантам и официантам, и в гривы деревьям, венки — барабанам, и прибившимся к барабанным дорогам царствам, и свидетелям, что ни лепесток — концертный абонемент… А рядом стакан с гроздью кисточек — от заячьего хвоста до петитной прилизанной запятой — на ноготок городской прогулки, до совсем обмаравшей свою видимость, и не факт, что конечная, а рядом флакончики, мятые тюбики и лоснящаяся металлом, раздувшая ноздри звезда, каковую неравнобедренную балясники сочленили из ножниц — от маникюрных до округляющих сквер, до разрывающих лес и эмпиреи горящим рубцом просек… Если это не инструменты для великой мазни и резни, не окно ранжиров, регламентаций, подрезаний, то — все, все пророчит ренессанс!..
Как стрекочет черно-белая кинолента «Вешние воды» — двадцать шагов от перфорации до другой, ближний раскоп — для ближайшего сада, который обогнали акселератки ветви, и уже обмели расстриженные на флаконы и кисти окна — и раскрашивают каждый кадр… а дальние дюзы — бинокли муз… Если не обнаружили, что приставшие к их дорожным розанам перекати-царства хватили с багровой гаммой или с розыгрышами, и через оркестровый яр проросли — бастующие смычки и дудки и разом достигли всех пределов, поскольку умалили яр — и безбожно переиграли себя… Если не сами волны переливают на зыбь — звонкую монету, каковую бросали пилигримы в волны Парижа и Рима, чтоб вернуться, а течение принесло их миллионы, их броши и серьги, их запонки и прочие погонные звезды — в эту строчную реку… Если не кормили реку — окурками и пивными крышками, скуксившимися цидулками чая и отлетевшими ценниками, лейблами ГТО и автобусными билетами. И если не выпавший нам в пиках трамвайный валет бубнит в наше ухо или в налипший на чью-то щеку микрофон: ну прости меня, ну, пожалуйста, ну в последний раз, я клянусь, что дальше все будет по-другому… — то кто смеет усомниться, что дальше — действительно…
2.
С другой стороны, какая засада и тротил — эти новости, врезавшиеся на всем скаку в безмятежные порядки дня — и пробурившие дыру в хаос! Телеграммы, в чьих сгибах хрустит зло, и взрывающие ночь телефоны, от которых все висячие предметы пускают дом — в прилив и отлив, и вернется ли с новым приливом? Эти развилки ведомственых коридоров с шу-шу и жу-жу… и жужжащие — не сестры ли бабочки Брэдбери, затягивающие — в антимир? Что могут сообщить, если некоторые присные уже шатаются по улице не то Ритардандо, не то Морендо и слизывают с их стен, рвут и затаптывают письменные свидетельства, и обобщают и закрывают? Варвары, гунны, кто, уходя из мира, выкручивают лампочки, снимают шпингалеты и вырывают из крана мофет… Если те знакомцы, кто временно в силе, сплошь и рядом порхают за мостовую — и назад, уж не водит ли их образ блохи? Крутятся на собственных или чьих-то колесах, закрутивших инструкции, и, закончив день, удят наградные плоды — просроченные, но проставившиеся каменной обмуровкой, лопнувшей позолотой, пропотевшей глазурью и прочим заиндевелым шоколадом… внимание, на ваших путях работают скамейки, где вы можете отдышаться между приобретениями и набросать план следующих… в отличие от нас, кто, не разгибаясь, льет на вас радушие сутками, а подпольные фабрички спешно вминают консерванты — в новый ассортимент и подсвечивают токсичным красителем, присаливают глутаматом натрия, подкрепляют метиловым спиртом и сдувают клевету… я же не хотел — яд сам попал мне в руку… Спасибо весточкам, что ограничились — штампованными гиперболами в оценке воды и света и по простительной рассеянности пристегнули — обогреватель и осветитель «Солнце», охладитель «Мороз» и вентиляторы «Северо-Западный» или «Умеренный»… но порой от ящика с почтовыми отправлениями отворяется язва… Нотабена: заказать молебен о снижении деятельности вулканов, метеоритов и цен на нефть… Но не снимают ли в эту секунду слепок с нашего ключа? Не копируют ли конструкции наших телевизора, секретера и чемодана, не снимают чертежи с наших одежд… впрочем, вряд ли об этом пошлют сообщение, сразу выставят факт, до которого еще далеко. Что-то неизменно сдувается, разбалансируется, расслаивается, подволакивает ножку — или, напротив, настойчиво проступает на отмытом… и хорошо бы ко всему подготовиться материально. Но, в конце концов, есть Кремлевские башни — и спасут и обогреют, а безбашенным выдадут акции устрашения… то есть тоже милостиво примут в акционеры… Подхватят, как того йоркширского терьера, который отправился на прогулку с дамой и прифасонился — в жилет крокодильей кожи, или выше — портфельной, чья твердая ручка забылась хлястиком на жилетной спине, но едва дама узрела уходящий объект — автобус или мужа, йоркшир подхватывался за торчащую меж лопаток ручку и отзывался в портфельную стадию, а дама сошла на прыть, не замечая плохо взвешенных когтистых карандашей и указок, или дредлоксов, бантов и визгов…
3.
О выдуваемом — из гербария вестей, или о вечернем, вымышляемом,
высквоженном — на тропу между Рейхенбахским водопадом и летальным исходом, но скорее — меж выгнанными из скал на поклоны лестницами и
перебившими обе тропы порогами… если весть — не пленительная бабочка в голубом и лиловом, вылетевшая из головы дуба, точнее, снявшаяся с тополя пунцовая сережка… или о перебившем тропы летнем дожде — и раззвеневшемся
в сотню тележек с бутылями, бегущих от наполнения…
Если не о том, что на Пороге Осведомленных Благочестивая Дарительница, ас соседской деятельности, зачерпнув в объятия статую бога — пантеон малорослых, но многопалых — и манеры цирюльника, обмахивала полотенцем надувшие стеклянного идола окружности, или приветливо обхлопывала надувший окружности огуречный колер, собственноручно выгнанный ею из тьфу, и объявляла:
— Кажется, вам не отвертеться от визитера. Чуть свет — и сразу к вам на прием! Но вы раскатились в свои банки, спа-салоны, студии загара и в шоп-круизы по бутикам… или по своим секонд-хендам? — Благочестивая Дарительница частенько подсыпала в довесок разную шуточку… — Звонил, стучал, а ваш папа в шляпе не слышит ничего, кроме внутренних голосов, и, ясное дело, не открыл. Но чуть к обеду — и стукач к вам вернулся. Опять штурмовал!
На Пороге Застывших принимали гостинец не то под расписку, не то по устной признательности — трое в одной двери, обужены форматом или тарифом, продернуты сквозь заплетающиеся конечности из сухого стебля: патронесса центральной секции Сесиль, тридцати годовых колец, во сколько бы ей ни встало — перетекание от фараонов к карт-бланшу, возможны экспресс и нуль-переброска, в крайнем случае три кольца сверху — эти на руку, а также то ли распорядительница, то ли гостья левого дверного владения и его сыпучих ценностей — долгоносая и обугленная тетя Юдит, а также генерал правой арки или доли дверного косяка и его запустения — прародитель Сесиль Адриан, он же брат Юдит Адя, он же — перещеголявший обеих и в сыпняке, и во вложившейся в него с больших смещений версте — мятежный папа Адью, на которого реализм бросался с семи венцов — и с палкой, чтоб сбивать размах и вымотать налицо — профильную вертикаль. Однако папина тень на стене оставалась разборчива и подмешала к себе — не то генерала де Голля, не то страуса по щиколотку в мелкой птице и никому не позволяла урезать свои осанку или пререкания.
Трое в одной двери, арестованные рестантом, взвешивали услышанное — и решали, отождествиться с баловнями Фортуны — или с любимцами Немезиды? В трех лицах стояла любезнейшая улыбка. Не сгоняя которой, тетя Юдит, наконец, уточняла морозным, шершавым голосом:
— К нам рвался мужчина? Интересная удача!
Отшагнув в глубину триптиха, она запрокидывала голову и, не церемонясь, закапывала в себя насморочные капли.
— Один или с сообщниками? — спрашивала Юдит, чей нос удлинялся не любопытством, но непроизносимыми звуками. Юдит разом разряжала затор — в ком носового платка, разросшегося — до шейного и до скатерти. — Да! У меня аллергия, — надменно объясняла Юдит. — На все цветущее, молодое, красивое и удачливое!
— Наряжен в мужчину, а кто на самом деле… — Благочестивая Дарительница пожимала плечами. — Но ко мне не шел, я бы приняла! Предлагала чай со вчерашними ватрушками, пока не прокисли, и себя с актуальными вопросами жилищно-эксплуатационного участка.
— То есть план «Перехват», — констатировала Сесиль.
— Но гость вышел односторонний — только для вас. Мне отказал, а вам, поди, и на ужин готовит трели и колотушки. А может… — и Благочестивая Дарительница опять вылущивала шуточку: — Собирает резиновые дубинки, гантели, электрошокер, ржавую лопату, утюг найдет на месте. На случай, если кто-то не вписался в вашу жилплощадь.
Левая арка не то сдувалась — в катакомбную, не то разбрасывала беспорядочные вспышки, как свадьба — лепестки, и обугливалась.
В правом отсеке папа Адью запахивал и перепахивал на себе меховую душегрею, наползающую рывками и клочьями из забытого века, но по дому гулял не в шляпе, а в шерстяном кульке олимпийцев, поскольку папины вершки подмерзали, и пять олимпийских колец, набранных кульком на маковку, путались с первыми льдинками и с очками для взгляда — за горизонты, отложенные на лоб, пока средний план просиживал у папы Адью на носу, а обзор печати и мелких деталей болтался на цепочке у сердца, отцепив прочие окуляры — на телевизор и прочие комнатно-кухонные парапеты.
Папа Адью, воззрившись, как водится, в линзы не той зоркости и вместо Благочестивой Дарительницы по ту ширину тропы принимая на дверном коврике — человека-невидимку или четвертую стену, громогласно кричал из теплицы кулька:
— Кто к нам пришел? Высветлился из общего ряда? — и поспешал к более уместным прицелам. — Кого еще черт поднес? Мои поклонницы? — спрашивал папа и выпускал свой бесовский смешок, обычно адресованный — теневому советнику, сверхдотошному в солнечный день. И кричал: — Мы все законны, как сам закон!
Зато центральная ось триптиха распускала чистокровный допрос об утреннем незваном, последовательно превращавшемся — в полуденного и, возможно, в вечернего.
— Как мужчина выглядел? Образец человечьей нации? — деловито спрашивала Сесиль. — Леонардо ди Каприо? Или пирамида мускулов серии «Шварценеггер»?
— Сейчас. Два в одном: отбивают друг у друга силу влияния, — усмехалась Благочестивая Дарительница. — Пришли отдать вам свою красоту, — говорила Благочестивая Дарительница и, встряхнув бочонок, поднимала к уху и прибавляла, возможно, о закатанных ею в плен изумрудных: — Впали в транс и призывают дух создателя… — и, возвратившись к ведущей теме, признавала: — Не впечатлил.
— То-то хотели украсть нашего мужчину! — бросала Сесиль. — Ну хотя бы блондин или брюнет? Высок и свеж — или растратил себя на жизненных колеях? Верхом на «Феррари» или на «Бентли»?
— Там, где я на него наткнулась, уточняю — в подъезде, на спуске к мусоропроводу, он был даже не на такси, — отвечала Благочестивая Дарительница. — Прикид — эконом. Отгадайте, естественный — или, как у вашего папы, художественный — со слезами былой роскоши?
— Я бы тут же отличила! — подчеркнула Сесиль.
— Зато я отличила, что он — с крупным дорожным коробом, — сказала Благочестивая Дарительница. — Серия «Бедный родственник». «Бастард-мститель». Или «Обитатель адского чрева города». Не вполне определившийся с точкой проживания… А то с раздутой спортивной сумой. Вряд ли в ваши палестины прорвался чемпион мира, разве районный рекордист. Школьный физрук с командирским басом и сладким глазом, в каждой фасетке — гроздья зреющих учениц.
— Значит, и тут два нуля ясности. Нуль о приезжем и то же о приблудном, — разочарованно подытожила Сесиль.
— А вдруг вы притворяетесь приличными, а сами — неплательщики? — Благочестивая Дарительница опять сорила хохмой и пугала переливчатым оком, укрупнившимся — до золотого сечения огурца, слитого в изумрудное. — Вдруг это судебный пристав — описать и конфисковать ваше имущество?
— И все раздать нищим? — уточняла Юдит.
— Да мы оплатили каждую пядь нашего проживания — на три века вперед! — напыщенно чеканил папа Адью. — Кровавым потом и моральным победами одна за другой, сияющими — во все концы земли.
4.
О том, что получившие от Благочестивой Дарительницы ларец сокровищ часто не заслужили такой расположенности, даже если врученное — не ларец,
а влекущийся вдоль дорог пакет из-под чипсов или телеграмма с посулом
скорых чудес, где чудеса — ляпсусы, подпущенные адресантом
или почтарями-глухарями, а сообщение назначалось кому-то другому,
но отнесено ветром — в эти руки и уши, хотя никто о том не догадывается… Если — не о чем-то двадцатом.
— Так кто это был? — кричал из дальней комнаты в кухню к Сесили папа Адью. Глас его обрамляли мелкий трезвон и маломерный тамтам — что-то твердое, но разжатое в дробь пересыпалось не то из естественной среды в рукотворное, не то из очевидности в броню, но падало мимо и катилось с подскоком, а может, заполнялись резервуары на случай войны и революции. Папа жил своей жизнью и ни с кем не собирался делить ее рабочую страду.
— Пока информант. Техник-осведомитель, — кричала в ответ Сесиль. — Но скоро кое-кто другой известит о себе громами и мечом…
— Надеюсь, мы заплатили за квартиру? — спрашивал папа Адью, возможно, повышая голос над эллипсами просвистывающих резервуарных крышек.
— Принадлежащие сразу троим мои лапы что-то отстегивали. В общих чертах, — кричала в ответ Сесиль.
— Так они и втираются в ваши радости — под видом заботливого ЖЭКа… — говорила Юдит. — Проверка газа и замена труб, установка счетчиков на электричество и на краны, на шпингалеты и на ножки стола. Кто, кто? Помните эту маньячную знаменитость под псевдонимом «Мосгаз»?
— Лучше честные бандиты, без легенд и литературных претензий? — спрашивала Сесиль. — А вдруг какой-нибудь благотворитель принес нам мешок подарков?
— Дед Мороз посреди лета? — спрашивала Юдит.
— Бодрствуйте посекундно! К вам стучался тот, кто ходит, как рыкающий лев, ища, кого проглотить! — авторитетно кричал папа Адью из скрежетов и металлических лязгов.
— А вдруг папа сделал нам сюрприз и заказал пиццу и шампанское? — опять предполагала Сесиль. — И нам весь день пытались доставить роскошную еду и искрометные напитки?
— Заказал по телефону или по интернету? — любопытствовала Юдит.
И, окунув нос в скомканные материи, тащилась вдоль книжных полок и сквозь распухшие веки озирала переплеты, расплывшиеся в слезах, своих — или тех, кто закатал героев в решетки страниц.
— Пока они не описали ваше все, вам стоит произвести инвентаризацию, — бормотала Юдит. И спрашивала: — Где у вас энциклопедический словарь?
— Опять ты за свое! У вас, вам, ваш… Ты живешь здесь десять лет, и все окружающее — давно твое! Словарь столь же мой, как твой! — возмущалась Сесиль.
— Значит, ты все-таки считаешь, сколько я здесь живу, — бормотала Юдит.
— Зачем тебе протухший словарь? — кричала Сесиль. — Зацепи животрепещущее — свежую прессу. Узнай проблематику современности, это бодрит.
— За телефон мы тоже отвалили? А за антенну, на которую к нам слетаются народы и континенты? — кричал и шуршал папа Адью. — И что? — скептически спрашивал он и что-то утоптывал и утрамбовывал. — Этому государству должны все, притом — самое святое. Опомниться не успеешь, как тебе впаяют еще кучу святых долгов!
— Много в этих газетных портянках, кроме рекламы ненужных вещей по бешеным ценам? — бунтовала Юдит насморочным голосом. — Кроме агитации за бюрократов? Мало им родиться бюрократами, они желают — переродиться… переизбраться… Для меня актуальны вечные ценности! — и, вытащив крайнего «Робинзона Крузо», брала тайм-аут и скрывалась в хорошей компании — на острове или в кабинете некоторой паузы.
5.
Скорее всего, о том, как одна персона забрела в магазин с панорамной вывеской «Времена» и обратила внимание на счетчик «Ипподром», чью дюжину разобрали на номера скаковые лошади, участвующие в заезде дня. Ставьте на любую —
и сколько бы ни проиграли, наступит час, прискакавший первым.
Персона восхитилась предприимчивостью циферблата, разбросила
перспективы и захотела немедленно купить прибор. Но поскольку двумя
шагами ранее истратила кассу на коньяк с хорошей историей, а банкомата вокруг себя не обнаружила, к тому же перспективы, вытекающие из первой
траты, тоже виделись недурны, отложила покупку на завтра. Однако в
завтрашнем квартале персона никак не могла найти нужную торговую дверь — и решила, что времена закрыли, либо она забрела в них во сне.
Никто не отпечатлел Сесиль этой минуты так разболтанно, как лихорадка… кроме зеркал и папских очков, пускавших из рассеяния — пузыри света и копивших видения, чтоб затем предъявить вошедшему в них боссу. Кроме отвесных склонов буфета и шифоньера, облитых откликами на происходящее: пароль — отзыв, и образцов, воплотившихся в стекле, да и эти, возможно, не меньше быстролетные, ухватывали — только крейсерское бесчинство частиц и краски с хвоста комет.
Сесиль порхала над бездной возможностей и хлыстом над крупами карусельных — идущих по старому кругу вещей. Из Сесили выдвигались множество новых углов, дуг и разомкнутых прямых — и все желали принарядиться, а образцы, объективировавшиеся в шелке, хлопке и шевиоте, взвивали рукава в караул, отвергнутые отмахивались, лямки садили Сесили леща, пояса плели петли, а ремни грозились кастетом. Впрочем, проморгавшие Сесиль отражения накатывали в ответ — ассоциации из старых запасов: раздвижные трапы, штативы, телескопы, подпихивали тромбоны и перечни с подпараграфами, и верблюжий горб пустоты… Поправки к шевелюре тоже цепляли в приращения — разлившуюся тушь и дупло, вывернутое карманной изнанкой, и пучки трав в ведьминских стропилах, и банку с малинкой собравшегося за рыбами… итого — Сесиль настолько обогнала привязавшиеся к ней отделы дома, что — зарылись в надир.
— Выложила за подоконник… диффенбахии и оффенбахии… за горшки, выбравшие из нескольких предложений — цветы, — отчитывалась Сесиль в полете. — За раскладную кровать, которая никого не сподвигла принять ее на плечо и маршировать в военный поход… В этом году, — бормотала Сесиль, — в лесу с гулькин нос ягод и грибов, в реках неурожай рыб, а в гардеробе — одежд…
Следующая Сесиль встречалась в фазе остывания — в декоративный элемент, в центральный ствол разъятого на прием окна кухни, летом особенно ясновидящего и подробного, форма Наблюдатель, не так подпирающая раму, как выводящая кухонное окно — во флорентийское… если не Соглядатай… не Впередсмотрящий, в общем — сложившийся зритель, погрязший в пристрастиях и вкусовщине — в болоте видений. У локтей Сесили колыхались не то листы диффенбахии и бегонии, туберозы и пальмарозы, не то рогоз, не то вынырнувшие лягушки.
Впрочем, кто вы ни есть, пожалуйте обносить взором, как переполнен пейзаж — восстанием подданных дня сего… как чреват прорывом, разломом, ибо день случился — диктатор и диктовал, бесчинствовал и окорачивал всех — под себя. Но схлынул свет — и раскрылась тьма встречных решений: переходы, побеги и перелеты, откочевки, прорастания сквозь стены… или подданные разобрали настоящее камень за камнем… или каждый ощутивший себя камнем, на котором держится — все, катился прочь…
Шли друг сквозь друга — положительные и неположенные герои, убедительные и неоправданные, длиннорукие гонители продирались — сквозь длинноногих убегающих, игроки в ножной мяч лавировали меж рукокрылых. Идущие в завтра с цветами и шарами пробивались — через обвешенных кошелками, коробками, свертками, канистрами — ибо распотрошили владения тирана, расхватали — по нестыкующимся косточкам, размяли — в липкие лужи… по которым когда-нибудь восстановят прекрасное — или не сумеют, и раскланивались, и пятнали друг друга красками, путались рукавами и настроениями, заражались идеалами… В общем, превращали ночь — в большой пешеходный мост, меняльный, продающий, качающийся рынок невольников, пакгауз мрака, переход. Но, несмотря на кучное встречное движение, все надеялись — протиснуться и торжественно вступить в новый день…
В общих рядах шпирляла Благочестивая Дарительница и дарила попутную повесть, как дарила свободу пути — двадцати кошкам залпом, а полоумной старухе, их метрессе и орбитрессе — раздолье от мурлеток, точней, дарила приютившей было ту и этих фатере — чистоту от той и этих, да здравствует гуманное отношение к меньшим… и слетала на кое-каких обугленных, как кошачьи поганки, и отмечала, что кое-каких тоже попросили на воздух — то ли дому осточертело их невысыхающее присутствие, то ли крышу заклевали дожди и стервятники, то ли углы объели хорьки и бобры… изгнанные же не застряли на мысли о себе как парии, но порхнули — под чужой кров, еще и улыбочку поставили — истинному хозяину… между прочим, гуляющему под кровом в каске, если не в ржавой короне… В стихии природы и фортуны — ни ногой, я занят — стерегу собственные шаги. Не вижу, не слышу — что жена умчалась в фургоне под бибрихским крестом, вернулась же из крестового похода — как младшая сестра, сорок лет шлялась — не мешает проверить где, могла кого-то лишить головы — почему нет? И поди узнай ее, натюрлих — самозванка! Ну и цацкайтесь со своими приживалами, нам — что елкой об сосну, что дятлом об сову… Но нельзя же, когда за честное слово один превращается в другого, не заботясь о сходстве! Ну хорошо, преображается, но когда ваша дочь — все дитя и дитя, и вдруг — протухшая стоеросовая жердь, и когда кое-кто что ни день — муж-красавец, а едва отвернешься — и уже полоумная развалина и герой зевоты, то все — кавардак и противно порядку.
Сесиль сразу снимала с интересной роли двух ротозейных, кто взахлеб повторялись — старую жеманницу и бойца, выставленного со всех войн: камуфляжный низ, конфликтный верх — заплетающаяся линия синевы наезжает на белую, мордофилия — с ферментом каберне. Видимый, как всегда, не под тем градусом контролировал входы и выходы из округи, палил в проходящих солдатскими присказками, трактовал скользящие мимо и брезгующие им события — по той же шкале и стрелял сигареты и семечки денег на пиво. Точней, был подобен тополю, представившему половину себя в ветреных лицах, а другого себя — в серебряных затылках, так что на всех заставах присутствовал — вполноги и вполслуха и вообще репетировал собственную бесповоротность.
Гранд кокет тоже что ни вечер вставала при подъездах, сверкая пряжками, пуговицами. погончиками и выплескивая на ветер хлястики и кисточки, правда, платье оказывалось крайне непродолжительным и разгоняло волну высоко над черным коленом кокетки, зато сощипывала бусины — с затянувшегося французского батона, и танцевали у жердей ее ног и скрепляли блок матерых поклонников в образах голубков, а мокроносых свалили в воробьи. Но дважды и трижды набегал человечий малютка — и с восторгом бросался в окрыленных кормящихся, и от поклонения сыпались показатели, и взвивались — и путались перьями, гоготами и жадностью.
Позже, провидела Сесиль, взойдет третья вездесущая: с гордо поднятым над прической пунцовым зонтом, или с красным флажком — дева Последняя Зарница в сегодняшнем шествии… И просеется школа, отставленная на край двора и полного разложения, чуть прикрывшаяся забором, да и тут — то облом, то пробел. В этих классах формулы и ответы на основные вопросы водились в нестойком материале — мел, исчезающие чернила, а может, остались нерешенными. Кто-то не извлекал уроков — школа или Сесиль, выбиравшая самый неудачный миг, чтобы вернуть взоры к азбукам и замечавшая — то ли классные доски, сомкнувшиеся в забор — по падении стен, то ли — непритворный забор и пущенные на выгон царапающиеся мнения о сущем, рисованный пасквиль и стихотворные впечатления, из коей мозаики собиралась общая запись — или общий смысл: ТОСКА.
— Я рассчиталась даже за велосипед «Мечта слинявшей юности»… за этот — собственным лишним весом! — докладывала Сесиль в окно. — Поскольку двухколесный предпочел дождаться — более элегантной всадницы. За знание, кто она, я решила не платить.
— Ты ведь не подписывала коллективные письма против правительства? — кричал Сесили папа Адью. — Не намекала, что сегодня они — вседержители, а завтра могут воображать это — только в частном порядке?
— Я решила утаить от властей, что я существую. Так, бледнеющая строка в каких-то статистических бюллетенях, перечнях, платежках, дорожных билетах — и ничего сверх, — заверяла Сесиль. — А тело запрятано в толпу.
— Возможно, ты хотя бы подписалась в защиту политзаключенных? Распространяла ереси, сумасшедшие лжеучения — и плевалась камнями и компостом в поперечные аргументы? — кричал папа Адью, и вокруг него расползались новые свисты и звоны, а также неблагозвучия мяукающие и лязгающие, словно где-то точили клинки или одноклеточные обеденные ножи. — Конечно, разве толпе придет в голову?
— Я и есть полая строка, — говорила Сесиль. — Я хотела составить мою жизнь — из других событий. Поджечь школу, стать балериной, промчаться на спортбайке «Дукати» через всю Европу и так разогнаться, что влететь в атлантическую волну! Но какую-то весну провести в Италии, выйти замуж за красавца с соседнего балкона, вынуть из его уха или снять с его дыхания трех детей… Полет на воздушном шаре, африканские сафари, восхождение на высочайший в мире Пик Безобразия, пара-тройка географических открытий — или новой твари, или нового безобразия… но оказалось, меня не включили в группу выборщиков. Шефиня жизнь скучающе ознакомилась с моими заявками — и скомкала, и отерла туфельку. Так что я здесь затем, чтобы исполнять представительские функции. Восхищаться спущенной соразмерностью и гармонией.
Папа Адью внезапно приближался к теме разговора вплотную — и мерцал в повышеный рост в солнечной позолоте дверной оправы. Еле поспевающая за ним тень сокращала погоню — по диагонали стены, по горному откосу.
— Управительница пыталась вытравить из тебя пошлости, но ты не оценила ее стараний, — патетически говорил папа Адью. Оседлавшие его нос очки глотали взор вставшего пред кухонным окном вечернего солнца и мгновенно наполнялись огнем. Со скучающего на макушке у папы кулька Симу сверлили олимпийцы в пять резервных моноклей и сочили презрение. — А вот если б ты вменила себе — выносить на плечах страждущих из удушающего страдания! — вдохновенно возглашал папа Адью. — Выгонять дураков — с парада глупости! Планомерно отрезать загребал и хапуг — от их завалов!
— Интересно как? — спрашивала Сесиль.
— Ах, и этот способ должен отыскать за тебя кто-то другой? — возмущенно шелестел папа Адью и столь же стремительно исчезал из видимости.
— Это слишком механистический подход, — отмечала Сесиль. — При котором из налаженного процесса некому вытащить — меня.
— Ты много думаешь о себе, вот твой главный конфуз! Поэтому управительница оставила заботы о тебе — на тебе, а себе вменила порадеть о других, — кричал папа Адью уже из какой-то заштатной, полуглухой провинции. — Потому что она не поощряет тех, кто много думает.
Примкнувшая к разговору библиотечная дверь вопрошала голосом Юдит:
— Может, ты систематически выступала с экстравагантными заявлениями? Или взывала к классическому триединству: одна страна — один народ — один фюрер? Хотя все равно, за что ты ратуешь, если ты просто не нравишься. У тебя ядовитая улыбка.
— Да, вела себя противоестественно, требовала невозможного, замахивалась на ментов, — с вызовом признавала Сесиль. — Господи, почему я? — осведомлялась она у кого-то в группе большого ясновидящего окна, вероятно, у столь же ясновидящего… — А вдруг папа заметил проходящего под нашим окном врага рода человечьего? — громко спрашивала Сесиль. — Схватил что под рукой и низринул ему на темя! Надо проверить, все ли весомые звенья интерьера на месте. Но зло неуничтожимо, а к нам рвался дворник — настучать папу метлой, чтобы не сорил. А может, тетя Юдит пыталась в музее залепить краской — обнаженку? Так там везде видеокамеры! — говорила Сесиль. — Или настрочила на чиновном дворце — скабрезный отзыв на присуждение ей пенсии в два рубля. Настал час расплаты!
— Если никто ни в чем не виноват, откуда у вас такая взбаламученная реакция — на примитивное сообщение, что кто-то приходил? — ехидно спрашивала собеседующая дверь голосом Юдит. — Притом Адриан был дома и просто не нашел просвета между делами, чтоб открыть дверь… не посмел тратить время не тех, кого он не вызывал.
6.
О том, как куст атласных листов под окном — пламенеющее ин-октаво — превращался в кадильщика: из сотни его накладных карманов вился зеленый дымок, словно прятались сигареты… Если не старикашка, прошляпивший бытие, пускал желчные слюни… Не стайка зеленых курильщиков под школой, из которой удрали наставники, воскуряла — счастливый путь… Если не кто-то
уполномоченный расклеивал улица за улицей объявление:
Долгожданный матч-реванш состоится десятого августа… — и, разгладив благую весть на стене и на двери, и на дереве, и на сточной трубе и поразмыслив, доставал самописку и метал добавочную строку: или пятнадцатого августа…
и, подумав еще, всякий раз прибавлял: крайний случай реванша — двадцать второго сентября… правда, вестник был плохо различим — и вообще едва уловим: на лоб его съезжала широкополая панама, а профиль укрывался в стоячий воротник, притом верткий оповеститель ни на миг ни к кому не повернулся анфас.
Сесиль рассуждала:
— Если наш стукач — с вещмешком и с посохом, башмаки расколоты, в самом деле вероятен — троюродный деревенский племянник. Рубит, что думает, сам не шутит и другим не позволит. Ему наскучило растворяться в природе, спать под теплым брюхом коровы, а днем угощать свою крышу и ее подруг — заливными лугами. Он решил пойти в студиозусы и перепахать академию — а пять тысяч ночей меж учениями отвести в нашем доме.
— Ты не умеешь вести счета! — кричал издалека папа Адью при активной поддержке скрежетов и подпорке глухими тычками и ударами: очевидно, там, где находился кричащий, перемещались целые корпусы — или ворочались и примерялись. — Сколько, по-твоему, ночей стабунились в пять лет?
Сесиль отмахивалась.
— У всех — ночи разной длины, берем по границе мрака… И войдет во вкус и осядет у нас — навсегда. Только племянника не хватало! Тут и без него — обнимись и плачь… — на случай Сесиль вверяла высоким голосом для всех видимых и невидимых: — У меня три работы, из которых две на дому. Известно, что я веду серьезные телефонные переговоры, которым ни к чему лишний слушатель и мусорный звуковой фон. Плюс я служу у папы литературным секретарем. Папа ни на минуту не прекращает думать о благе человечества и своей сверхзадаче. Так что наша производительность не садится…
— А если нам позвонить куда-нибудь в деревню и узнать, все ли в строю повседневности, нет ли пробоины — в их свалявшемся окружающем? Может, молодчик никуда не собирался, а мы трепещем? — предлагала библиотечная дверь голосом Юдит, или Юдит — голосом запертой двери.
— Когда объявят, что да — и уже выехал, поди прикинься, что мы ничего не подозреваем и нас случайно нет! — мрачно отвечала Сесиль. — Но мы уверены, что он еще не оставил весну ученичества и ее иллюзии? Вдруг он не собирался учиться, но совершил неверный шаг и надеется скрыться от правосудия за нашими спинами?
— Ты что-нибудь намекаешь, симпампуля? — нервно спрашивала Юдит.
— А правосудие ловит мух! — выкрикивал папа Адью. И торжественно возглашал: — Но кого бы ты ни прикончила, Юдифь, с какого важного лица ни спустила лицо, а Справедливость, вошедшая в твоих старшего брата и племянницу, всецело на твоей стороне! — Где-то рядом с папой поворачивали ключ на какое-то немыслимое число оборотов, хотя неясно, отпирали множество темниц — или, напротив, запирали. — Но если вы обе уверены, что ни в чем не виноваты, значит, вы виноваты, что ваше знание — зеро, — говорил папа. — С тех пор, как нас шуганули из неунывающего сада, грехи наши ширятся и крепчают, поднимаются все новые инфекции… Разве мы не в ответе за зло, которое внесли на себе — в отчетный период?
Беспокойная Юдит резко обрывала обмен опытом с робинзоном, покидала остров и, возвратившись свой натуральный образ, начисляла тем же интересантам с хорошим ухом:
— Я тоже несу труды и заботы в учреждении «Ваш дом»… мозолюсь до порфирного пота в экономках, ишачу референтом по жизненному укладу и эстетическим вопросам. Кто, если не я, пусть незаконно, оценит едкости нашего Адриана или Траяна… или Хахама, как его, и обзовет их изящными?.. — и, скрепя сердце, признавалась: — Мы не уверены в нашем троюродном племяннике. Подозревайте меня в тайном интересе, но я склоняюсь к мысли, что это мифический персонаж, и у нас нет ответвлений в края сельских радостей. Не концентрируемся на племяннике! Так можно и материализовать его…
В коридоре мелькали папа Адью и его папская или генеральская тень — или обе сразу, шуршали газетами и одеждами, задыхались, запинались за туфли, пытались футболить, сбрасывали щетки, цепляли телефонную трубу, каплющую густым ауканьем, и чертыхались.
Сесиль взрывалась.
— К черту ваши расплаты и мстительные переплаты! — и выхватывала из сумки сумочку поменьше — карандаши и краски корректирующие, и рисовала себе почти новые черты. — Что, если, наконец, пришел человек, чтоб составить мне партию?
— Какие партии? Нынче ни одной приличной! — возмущался папа Адью. — По крайней мере, в зарегистрированных. Мы ведь смотрим на регистрацию?
— Я не хотела говорить сразу, — негромко замечала Юдит, — но, согласно моему опыту, известия чаще всего бывают — дурные.
Сесиль держала паузу, посвященную изгнанию с подоконника пыли — несомненной помехи чистоте наблюдения, к черту с балюстрад, парапетов и с перил театральной ложи — расслабляющий, отвлекающий бархат, и заявляла ультимативным тоном:
— Рано или поздно я опять выйду замуж, и лучше поздно, чем мимо. Возможно, муж не располагает определенным местом проживания, и мы вооружим его определенностью… — говорила Сесиль и почти с ужасом бормотала: — Голову выкрасить уже не успею, хуже, если встретит физиономию — в черных ручьях…
— Иначе говоря, у меня хотят похитить ребенка? — кричал папа Адью. — Странно: именно сегодня я вспоминал несчастного Чарльза Линдберга… Я не спрашиваю, за приличный выкуп или за идеологически слабое даром — и кто кому, я интересуюсь о соседской даме: что, спрашивала, нужна ли нам посредница на переговоры с киднепперами? А не завалялся ли у нас предмет самообороны, чем-нибудь похожий на револьвер? Или с натяжкой — на алебарду? — воинственно спрашивал папа Адью, перемигиваясь с вельможной тенью, возможно, тот и эта демонстрировали друг перед другом личную храбрость. — Чтобы, как говорят спортивные толкователи, одним движением оставить противника не у дел… движением клюшки или биты, или бревна, не помню, но нам все равно, как реагируют выбывающие на свое выбывание… — не дождавшись ни подсказок, ни конструктивных предложений, папа Адью и его длиннота-тень отправлялись на поиск, но внезапно сворачивали с пути — к трем гигантским мотылям: трем зонтам, смежившим крылья в показную скромность, и папа горделиво замечал о птенцах своего питомника: — Драчливы. Могут клеваться метко и навязчиво, а если смазать им клювы гербицидами…
— Хочешь сказать, что к нам, наконец, прибыл муж? Сразу с вещами? — спрашивала Юдит, застряв перед комнатным зеркалом. — Жаль, что все уместились в одну котомку… — и остужала свое раскисшее в стекле эхо снежным комом или скомканными шелками.
Не найдя отрады от того, что в зеркале выкладывают — ее живой портрет, как на клумбе — лик отца нации или анимационной персоны, но все же подкинув на подмокшие нотные линейки лба — половинную ноту локон, Юдит вторгалась на наблюдательный пост, и площадка безнадежно уплывала от Сесили, а с площадкой расползались и наболевшие перспективы.
— Бессмысленно делать вид, что я случайно проходила мимо, — говорила Юдит. — Тропа к водопою у нас одна, и жажда ее отыщет, — и умоляюще спрашивала: — Симпампуля, мы можем ненадолго прикрыть окно? Поддушить кульминацию жизни, а то жмет из меня струю за струей…
Раскручивался чай, пятый за день или седьмой за вечер, чтобы отвернуть вечерние черно-желтые воды — в холмистые, извилистые и узкие русла человеков. Будоражились земноводные чайники — один неутомимый, закусив свисток, седлал огненное гнездо, другой полоскал почерневшее нутро кипятком и мажорно булькал. За спиной у Сесили вступал шумовой оркестр с популярной мелодией «Чайная церемония» — что-то скрипело, жужжало, пиликало, похрюкивало и вновь проваливало в себя, выскакивали то ли пробки, то ли патроны, чавкали иные затычки и отдушки. Каркас чаепитий затаривал свои рубрики: выводил хлебницы, масленки, молочники и чашки, а птицы фигурного полета, вазочки с бонбоньерками и розетки кружились вкруг себя — или вкруг оси сада, столь раскидистого, что затенил сам себя, и в захлестах кругов практично прятали — свои ссадины, царапины и вековые шрамы, так что настойчивость сторожащих в окне неизвестно что взыскала оправдания. Сесиль задумывалась о должности велария, водителя занавесок и портьер, и о пересадке цветов: каждый правый — на горшок левее, а каждый левый — в бывшие… не вылетела б из хорошо затянутого процесса — черная рука: ни поздороваться, ни тем более — к поцелую… разве — сжать под темной вуалью… посему Сесиль останавливалась на широковещательной декларации о намерениях.
— Все реки мира — в одном кубке! — восклицала Юдит. — Но мы убеждены, что это честный искатель руки и сердца благородной девицы? — спрашивала она, вскрывая жестянку с розой на боку, и подозрительно обнюхивала — по периметру роз и в глубину черных запятых. — Ловец непорочной любви, а не чинов и материального содействия? — и с опаской вбирала в себя воздух над жестянкой и раскатисто чихала — трижды и больше, и с отвращением окуналась по самые скулы в свой насморочный ком.
— Разве что папа возведет его в сан… — бросала Сесиль. — Будем протежировать.
Пламя растерянности задавало папе Адью кипучий гон. В коридоре, где что-то рокотало, кустилось и завивалось, папу накрывала новая ослепительная идея.
— Я знаю, как их задобрить и отвести от себя бури! Кстати о наших базовых ресурсах… Не надлежит ли нам, милые дамы, в скорейшее время составить завещание — и предложить свои органы для пересадки в Другого… — спрашивал папа Адью. — Мы могли бы обеспечить целую армию Других, если ввести лимит: один орган — в одни руки! Не все же в нас безнадежно сносилось. Или будем надеяться на неоперабельный случай?
7.
По-видимому, о коллеге Симы по Клубу цветоводов, в чьем уставе —
привязанность к флоре и глухота к собратьям, и только ли в правом соседстве от ястребов наблюдения, на оттянувшей губу стене? Точнее, на выпяченном стеной балконе, где красавец клубник выставлял на своей серединной секции — герберы среднелепестные, вишневые и желтые, сплетены не в венок, но в форму трусы, и, простив оставшуюся наготу, глушил собрата — загонял в смартфон,
прищемлял скрюченного к уху и переспрашивал с уличным интонированием
в басах: — Чего-чего тебе? Удлинитель? Расширитель? Ах, растворитель? Конкретно распылитель? Очуметь, сколько тебе понадобилось примочек, зато сможем обмыть — каждую… — и разворачивался тыльной стороной, где цветник осыпался с формы трусы, но успевал сложить из лепестков надпись: your future.
Сесиль склонялась за раму и, задавив на губах воздушный поцелуй, отсылала цветоводу в клубной форме — воздушное презрение и подчеркнутое невнимание. Хотя не слишком спешила задраить пост и разогнать окно, в котором отбивали друг у друга фокус — то дальний вертолет, превратившийся в стрекозу и остужающий мулинеткой — небо ожога, то распухшая наддворная синева в накипи багрянца, то резкость падала — на горку рюкзаков и ранцев в предшкольной траве, облупленных всеми радугами и отсутствием владельцев, азартно вбежавших — в какую-то иную игру, и кто знает — где вершится и когда окончится? А после черпали четкость переставленные фрагменты, передернутые клинья пространства: гранд кокет в разгулявшихся от излишеств до краткости одеждах, замешкавшись в стороне, держала уже черную булку: возможно, готовилась распустить ее на порции — в ночи, или булка олицетворяла темное желание грандессы — сложить ночь в себя до последней крошки, ни с кем не делясь, и пока прожорливые поклонники, заскучав и поджав крылья, трусили прочь, застарелая кокетка вдруг, совсем как Сесиль, трепеща подвязками, позументами и иной бахмарой, правила прическу и сверялась в трюмо, точнее, в случившемся рядом клене, чью куафюру трезубцев кто-то расчесал медным гребнем и забыл в кудрявой — то желтеющую заколку, то зубчик охры… Зато выставленный из всех сражений и из всех достойных бесед служитель пуль и бомб, то ли растративший их слишком много, то ли зловредно мало, теперь пытал у подъезда — рыдающую младенческую колесницу: — Ну, как твои дела? Малоконструктивны? Сплошной пузырь? Соска выпала? Ты давай контролируй соску… вот так выронишь во сне сигарету — и спалишься… И, подобные линиям его тельняшки, белой вприкуску с синей, полосы дневного света перебивались лентами сумерек, а мириады листвы, озаренной любезностью лета, шли — вприкуску с костлявым и вороным садом осени…
— Больше не канючу персональный транспорт, чтобы рассекать бытие, ни логова с жемчужными привходящими в окнах — Флоренцией, Барселоной или Большим барьерным рифом… ни даже удлинителя! Распылитель встроен в меня от рождения… — говорила Сесиль и продолжала еще смиреннее: — Но кто-то еще успеет объединить свой и мой род и вывести потомство… или помечтать у комелька о нерожденных замечательных людях, и вернется из рабочей поездки по Средиземноморью или по провинции Крысоводье, я не выпытываю с пристрастием, где он пропал, и наконец прекратит — утаивать имя, должность и кредитную историю.
— Между прочим, я тоже еще вполне могу возвратиться замуж. Может, к нам приходил не твой скорый муж, а мой? — непринужденно предполагала Юдит. — Даже если я тебя в семь раз старше, никто не принуждает информировать о том жениха. Правда, в эту минуту я не нахожу в своем теле готовности ублажать постороннего, но — усталость всех рабов мира, зато это приданое не объедешь ни за месяц, ни за сто лет! Придется вползти в кресло и кочумарить на острых перипетиях любимого сериала. Как Рахметов… — и Юдит выстраивала чайные предметы в традиционную фабулу и в нетрадиционную — по диагонали и смешивая параграфы. — Думаю, я должна подготовить себя к брачным подвигам, скрепить народными средствами. Чесночно-луковые — затрудняют проникновенный контакт, зато надежны. По крайней мере, если он не придет, почуяв чесночный запах, мы точно будем знать, что к нам шел вампир.
— Ну зачем ты разбередила эту посудную деревенщину? — шептала Сесиль. — Так трясут звонами, склочничают и склянничают, что мы пропустим дверную трель.
Папа Адью, сложившись пополам и еще на треть, гулял в наклон по стереобату коридора, высматривал какую-нибудь щетку и был согласен с сапожной. Папа Адью неуверенно спрашивал:
— Должен ли я к нашествию ваших женихов начистить ордена или хватит сияющих пуговиц? А мой теневой партнер желает узнать их теневые предпочтения: по нраву ли им веселое кружевное фриволите от листвы, или тень непроницаемая, как монастыри Метеоры?
8.
О слепоте плиссированных шарпеек, накладывающих дублетом дефиле
под мостом, соединившим вчера и сегодня, или о двоице притянутых
плиссированными на поводок пышных спутниц, чтоб бежали вслед
бедро в бедро и наперебой подольщались:
— Ты моя красавица, у, ты моя радость!
— Молодец, моя девочка, моя доченька!
Или о том, как никто в четверых не заметил, что две березы протягивались на высоту алхимических лабораторий, превращающих зелень — в золото,
и в запале труда выталкивали из миража то реторты, пробирки и трубки, то ручьи и плети от изумрудных до полынных, но чем выше стволы оставляли
собачью суету, тем точнее роняли белила и превращались из молока в вино, а листья перенимали синеву, и в метаморфозах трещали напряжение и страсть… Или о том, что Благочестивая Дарительница рассказывала кому-то, прижигая каждое словцо — смехом: — Надо же осадить зарвавшихся превращенцев! Пусть верят, что кто-то к ним приходил! Потому что рано или поздно к ним все равно кое-кто придет и спросит! И вы не знаете, в который час, и разве можете
побожиться, что придет — не сегодня, не в вашу стражу?
— Время от времени в этой жизни все поют и танцуют. Пускай наш муж ухватит сей дивный миг — и милости просим, — твердо говорила Юдит. — Но сегодня я еще не готова принять по личным вопросам и собираюсь держать оборону. Твой и мой работодатель нам не защитник. Он на голову выше всех. Эти наполеоны потянутся ликвидировать преимущество нашего олимпийца.
Пауза замешательства и бунта вплывала из коридора.
— Стыдитесь! Сегодня на рассвете ваш отец и брат в три удара осадил змею породы Зажженная Дверная Щель, караулившую его на полу, — кричал папа Адью. — Можете называть меня Змееловом. Появление змеи — такой знак, что я не удивился соседской даме, она по-змеиному недружелюбна. Хитрость так растащила ее глаза, что не знаешь, в который смотреть, поддашься одному — облапошит другой, а когда раскрывает в один присест — тридцать три языка, изрыгающие кольца речи, неизменно попахивает коньячком… Тем более я не удивлюсь, если этот субъект, кто с утра не дает нам жить — то в лице племянника, то под видом двух мужей сразу, окажется вызванным ею санитаром, потому что мечтает загрести кого-то из нас в сумасшедшее жилище.
— Папа, перестань так стучать! — в отчаянии кричала Сесиль. — Если у нас сломался звонок, а мы о том не подозреваем, мы пропустим стук в дверь.
Юдит застывала с чайником, цедящим в чашу почти волшебный напиток, если не какой-нибудь дюмазин.
— Пожалуй, надо вглядеться в то, что творится в коридоре — и на месте ли эта часть пената! — решала Юдит. — Так и знала, что моя доля из чаши — палящий ветер.
Огибая повисшие, недоизлившиеся питейные построения и маслопомазание бутербродов, обе бросались туда, где согласно последним картам был нанесен коридор, и обнаруживали, что папа Адью отягчил выходную дверь — двумя на совесть поколоченными, однако не сбросившими величие чемоданами, ныне — усыпальницами обнесших свое и предавшихся распаду одежд. На усыпальницах получил новую должность — неурожайный телевизор, тоже с прошлого века простаивавший под парами, а водившиеся в нем когда-то гонцы, чтецы и певцы остыли к показам и теперь показывали зрителям задницу — оттенков пошляцких, травяных, зато во всю диагональ. Этот предел попрали пять томов-великанов — отбились от энциклопедии, протянутой от стены до стены, избраны от полюса до полюса — наугад, и если врагам удастся заполучить кое-какие сведения о сущем, то случайные и даже опрокидывающие друг друга, каковой камуфлет обеспечит неприятелю — мышление рваное и клочковатое. Еще выше лепились в последовательность рюкзак — сносившиеся туфли-шпильки и туфли-платформы, посвященные Терпсихоре балетные пуанты и штиблеты с подковкой — бывшие лаковые, а также сандалии и пулены, сабо и кожаные бегуньи, давшие то ли шипы, то ли когти, и снежновойлочные бурки в рыжей оправе, сапоги-скороходы, а также раскисшие мокасины, калоши с бархатной опушкой, снегоступы и пьексы, и бинтованные пылью ботфорты — для прогулок по театру брани, и резиновые вьетнамки для променада по морскому дну. К этим шатким верховьям примкнул словарь, стяжавший мильон слов из двух языков сразу. Но еще выше возносилась просроченная пресса — сохранилась в каменных плитах, и на все перечисленное вскарабкались коробки от радиоприемника и скороварки, тучные — от писем, тучных от вписанных в них проблем, плюс иные непогашенные не то валентинки, не то анонимки, но антаблемент — два альбома плоских личностей, облюбованных объективом — явно не насухо, птичка так привязалась, что вылетала к ним покормиться снова и снова, в какие ни наряжались костюмы и поперечники интерьера, как ни обставлялись — ломтями улиц и ступенчатых входов к государству, фасадами дачными и пароходными, и фабричными трубами дубрав, как ни пристраивали к себе корзины книг, грибов, рыб — и прочий плодовый фонд, при разворачивании в километры и времена всех клонов пейзажных и человечьих — Байкало-Амурская магистраль… но платили, конечно, нерегулярно, и неподмазанный субъектив успевал нацарапать на лицах неплательщиков кое-какие зарубки: сколько осталось до новых выплат — и контрольное время.
— Что это значит? — опешив, спрашивала Сесиль.
— Наш коридор перевели на другой конец города, — констатировала Юдит. — А здесь теперь шлагбаумы, автоматчики, рвущие глотку собаки… Отчего-то эта порнография не вызывает у меня чувства умиротворения.
— Разумеется, я абсолютно бесстрашен и перед кем, и перед чем! — грозно возглашал папа Адью. — Но как сгустились другие! Всякий день собираются, злоумышляют против меня, извращают слова, плетут на пути рвы и сети, ищут поглотить хоть клок меня — хоть мнение мое! Получили от Господа дорогу иную, чем моя, и пошли — другим путем, но ревнуют Господа — ко мне и меня к Господу! Хотят обрести — и упущенную мою, и познать всю полноту земную. Так ли падает солнце — что моя постная дорога улыбается больше им, чем мне, ведь и я провижу самую тароватую — у них: подмигивает всеми ягодами, трещит распальцовкой колосьев, а моя — холодна, насмешлива, заламывает ветви, вздыхает пустой травой и клацает камнями!— убежденно говорил папа Адью. — Клянетесь ли, что приходили — не из гонителей моих? Уверяющие, что любят мое — как свое, а мой единственный дом — как свой, не готовятся ли заселить его — собой? Возможно, я напоминаю им отвратительного жука с сорока кривыми ногами, с гусарским шиком перешнурованных на брюхе? Подлежащего — немедленно расклевать и брезгливо растоптать… Хотя в их характере явно больше волчьего, чем птичьего. Или только ищут себя? А может, я напоминаю им саму смерть, предлагающую поделиться ужином и брызнуть винца? Впрочем, фантазия преступников небезгранична. Не догадаются заглянуть, как я, в очки, приближающие к вам мир — вплотную, и в линзы, сносящие его — вдаль, наконец, в правосторонние — в эти видишь лишь правые срезы объекта, остальное теряются, и в левосторонние, и в опрокидывающие, и припасшие олимпийское снисхождение… В одни линзы — арест, в другие — погром.
— Похищение седьмой степени и нападение пятой степени… Тебе не пришло в голову на всякий случай записывать номера проезжающих мимо машин? — спрашивала Юдит. — Погромщики уже прошли.
— Есть те, с кем не по плечу обговорить незапятнанный исход. Худшие чтящие — они не читали моральный кодекс человека, но читают ветер и копоть, задувающую из ада, и всегда чуют добычу. Злая фея, которую забыли пригласить на мое рождение, в отместку вручила мне дар — поджидать несчастья… А может, мне шепнула о них прабабушка, когда вела меня за руку в этот свет и поторапливала, и старалась укрыть от чьих-то глаз, и объясняла: еще как стреляют! Так что пребудут, — говорил папа Адью. — Какой чудный, добрый ребенок, он вундеркиндер, отмечала моя прабабушка, помогает мне его одевать. А я помогаю ему найти мою дорогу. Напрасно ты не застала нашу прабабушку.
Юдит цепляла с кумпола обутого в тридцать пар рюкзака босоножку с подорванным задним ремешком, пробовала на ногу в шерстяном носке — и со скукой сошвыривала бывшую Золушкину радость.
— Как директор укрепрайона я возглавил движение «Осажденная квартира»! — рассказывал папа и менял очки, чтобы осмотреть и оценить сооружение, и прилежно протирал рукавом стекла, хотя не те, что определил на нос, а отпущенные болтаться на цепочке взамен нагрудника. — Поначалу пришлось заложить дверь скальной породой, заслуженными остовами баржей и скелетами кое-каких ископаемых авторитетов. Конечно, мне помогала мое высочество тень… Кажется, приволокла на загорбке — что-то пуленепроницаемое… или коррозиестойкое. Но! — объявлял папа Адью. — Подумав, мы разогнали эту коллекцию, чтобы не дезавуировать реализм, и выставили фрагменты бесчинствовавшей здесь действительности. Уж ее манатки не сойдут ни на йоту — как не сдвинуть наше прошлое! И в том их неопровержимость… их практичность… их последний шанс! Если я не сумел вас спасти в течение вашей жизни, — торжественно говорил папа, — так я избавлю вас от бед — в эту минуту! В которой одной, как вам известно, все время мира — и вечность, и преюдициальность!
Тень металась вкруг папы Адью, разбрасывала длинные панибратские руки и безбоязненно объясняла жестами за папиной спиной, что она — ни при чем и что наниматель сам злоумышляет, например — против нее, и вообще ей смертельно надоел.
— Четырежды бракозябра! Я знаю, кто это был! — вдруг категорично объявила Юдит. — В мой розовый период, когда я воспитывалась на чистом фигурном шоколаде и врастала в фигуру, я чуть не каждую неделю встречала одного типа — то в Стране улыбок, то на балу в Савойе, то на римском карнавале…
— Доктор Чума? — догадывалась Сесиль.
— Я встречала его также, — сухо продолжала Юдит, — в компании Прекрасной Галатеи и у великой герцогини Герольштейнской. Он умудрялся быть гостем — практически у всех приятных людей! Соблюдал преемственность контингента… Такой негнущийся, с глазами — желтыми триглами: ни петь, ни подмурлыкнуть, ни мышковать, зато ухитряемся создавать толпу. В «Белой акации» он был седьмой акацией. А в дуэте «Ты божество, ты мой кумир» — в шестом ряду кумиров. От него невозможно было отделаться! Он присутствовал безостановочно и околачивался сразу во всех закоулках декорации. Я думаю, он меня преследовал! Почему меня? А кого? Если я жила не зря, а затем, чтоб дарить людям свою красоту. Наверняка он охотился за мной — потому и переодевался в разные театральные одежды и прикипал к новым декорациям. Объявлялся даже там, где его совсем не ждали: на балу-маскараде у Флоры и на состязаниях нюрнбернских мейстерзингеров. Воображал, что в этом развороте я не смогу его узнать!
— И при чем здесь этот баклан? — спросила Сесиль.
— Что-то он мне давно не попадался. А если к нему не идет гора, то есть я… — убежденно говорила Юдит. — Да, человек редко меняет привычки, особенно те, что не вытравишь из его печенки без цирроза. Так пусть хотя бы в конце жизни… моей или его — этот вечный шестнадцатый наконец завернет ко мне! И у меня будет — Первым гостем! По крайней мере, за сегодняшний день.
— Ты находишь его визит вероятным? — спрашивала Сесиль.
— Согласись, дорогая, он все-таки более настойчив, чем твой проектный муж, — с достоинством отвечала Юдит. — Значит, он заслуживает награды. Он заслужил — стать нашим незваным пришельцем.
— Лучше бы вместо этого типа на нашем парадном повесили — автомат АТ-4! — крикнул папа Адью. — В пятидесятые годы их подвешивали в магазинах. Настоящий автомат — ха-ха! Держащий физиономию — самую неожиданную, меняющуюся по мере вашего приближения к зеркальному ящику. Чтоб убедить кого-нибудь, что у вас во лбу — не чубчик кучерявый, а зубчатое дуло-пульверизатор. Паливший одеколоном! Бросишь монетку — и зеркальный дурак начихает на тебя тройным революционным амбре: «Шипром», «Дымком» или «Карпатами».
— Господи! — стонала Сесиль. — Муж вот-вот позвонит, но пока мы разбираем эту удесятеренную дверь, ему может надоесть ждать, и начихает на нас на всех — и уйдет уже навсегда! Мне остается сплести из штор и простыней воздушку и десантироваться в окно! Слава богу, еще сохранились воздушные трассы…
Юдит, метнувшись к книжным полкам, вдруг извлекала откуда-то из-за переплетов маленькую коробочку, облеченную в плешивый синий бархат, и шептала Сесили:
— Пожалуйста… если ты встретишь его у подъезда, передай это от меня… — из глаз Юдит от столь резких смещений брызгали гроздья слез, и, промокая их огромным снежным комом, она благоговейно произносила: — На свидание с ним я всегда надевала эту вещицу… Пусть сохранит как память обо мне.
— Твоя пластмассовая октябрятская звездочка? — спрашивала Сесиль.
— Это работа безвестного советского мастера. Втюханный в серебро осколок рубина — отбит им от земных недр. Или отбит от колоний звезд. Я не хотела вам говорить, собственно, я молчала десять лет — но теперь я не вижу смысла хранить тайну, — объявляла Юдит. — В тот ужаснейший день, когда я лишилась моего горячо любимого дома, ко мне тоже кое-кто приходил. Теперь мне кажется, это был он. Хотел меня пригласить куда-то в хорошее место… — новые слезы падали из ее глаз. — А может, его звали Хронос, и он был — сущее чудовище. Которое сожрало меня и тщательно обсосало косточки. Не исключаю, часть из них покоится в этих сундуках, в этих картонных погребальных урнах, а одна фаланга закатилась в одну из туфель. А может, в носок каких-нибудь дождевых бот насыпана кучка моего праха. В резиновой усыпальнице. Вы вправе мне не верить, но ныне я — только призрак.
9.
О вероятности, что эту бессмысленную историю сложила Благочестивая Дарительница, надеясь открыться с ведущих сторон — презанятному спутнику, чтобы пожелал сопроводить ее — в прогулке по обставленному модными лавками мосту. Или по объятому нескромными взорами звезд и ночной мглой.
Но, скорее всего, один плохо различимый актер, сойдя в погреба своих
покровителей и приняв рейнского и бургундского, шардоне и шабли, и еще
слизнув лужу дьявольского вина, вдруг разбушевался — и ворвался в кабинет главного режиссера, чтобы объяснить, какую роль он вынашивал всю жизнь —
и, наконец, созрел для нее и страстно хочет сыграть. Впрочем, он не настаивает — и готов сыграть полный состав статьи за хулиганство.
Возможно, это был зеленый театр.