Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2014
Александр Рыбин (1983) — родился в Тверской области. Учился на филологическом факультете
Тверского госуниверситета, затем в аспирантуре Института истории ДВО РАН. С
2001 г. работает в журналистике (в различных изданиях России и Таджикистана).
Публиковался в журналах «Дарьял» (Владикавказ),
«Сибирские огни», «День и ночь», «Караван» (Иран). В 2012 г. был включен в лонг-лист премии «Дебют». В настоящее время живет во
Владивостоке.
Часть первая
Случилось это после того, как мир
раскололся пополам: одна половина стала небом, другая — землей. И раскололись
все живые существа: на мужчин и на женщин. С тех пор много времени прошло, а
ничего не изменилось…
Григорий, как обычно, стоял на краю
поселка, на берегу Северной Сосьвы, — спиной на закат, а глазами на выползающую
с востока тьму. «Все говорят, что день приходит с востока, но почему никто не
говорит, что и ночь приходит с востока», — шептал Григорий.
На противоположном берегу стоял
старый, заброшенный баркас — ржавый каркас в лохмотьях сгнившей деревянной
обшивки. Чайки с затяжными криками вились над баркасом. Река вкручивалась в
поворот, уходила за желто-зеленый остров, исчезала за желто-зеленым островом.
«Гриша, идем домой! Хватит тьму в
свои глаза собирать!» — это мать его кричала. На берег пришла. Через весь
поселок. Беспокоится.
Летел Ан-2. С четырьмя старомодными
крыльями, тарахтящий на много километров вокруг. От
аэропорта летел, направлялся на запад. В Хулимсунт
вроде бы сегодня рейс. Точно Григорий не помнил. Он разглядывал самолет,
восхищался чудом полета. Нет, с точки зрения физики он все понимал:
турбулентное движение воздуха, давление снизу, давление сверху, конфигурация
крыла. Но то, что такая физика возможна, создана природой, богами, — чудо. Его
восхищал и полет птиц. Но самолет приобщал к чуду человека.
Дарвин убеждал, что крылья птицам
нарастила эволюция. Тысячи или миллионы лет, получается, бегали по деревьям
предки птиц, предптицы вроде древних белок, прыгали с
дерева на дерево. Растопыривали лапки, чтобы мягче приземлиться, — бились,
разбивались о ветки, о стволы, срывались и падали хрустящими комками на землю.
Это же скольким предптицам-белкам надо было
погибнуть, неудачно приземляясь, чтобы эволюция по миллиметру им нарастила крылья?!
А инстинкт самосохранения Дарвин куда дел? Редкое животное будет делать что-то
сверх своих возможностей, животные отчетливо чувствуют свои силы. Бред эта
эволюция. Физику и крылья боги создали. Им под силу.
Он поехал к родственникам в Теги.
Поплыл. На теплоходе «Линда» — саркофаг тихоходный, с квадратными окнами в
пассажирском салоне. Облака висели неподвижно. Вода неподвижно их отражала.
Бежал берег, полоска песка с ершиком тальниковых зарослей.
Дядя Григория был в запое — не пришел
на причал встречать племянника. Пришла его жена — тетя Маша. «Четвертый день
себя пропивает», — сказала она. Когда зашли в дом, дядя спал, храпел, скинув
левую руку на пол, правая лежала на груди. Запах
перегара скручивал воздух.
В Тегах на улице не видно людей —
никто бездельно не ходит по улицам, как в Берёзово, как в больших городах.
Хантыйское село — жители либо на охоте, либо на рыбалке, либо ягоды и кедровые
шишки собирают — если дома не пьют, конечно.
Григорий что-то быстро
съел-проглотил, поглядывая через окно на пустую улицу, и пошел с тетей Машей в
лес: собирать кедровые шишки — шишковать.
Выходили из села мимо кладбища.
Кладбище в роще высоких кедров, сухая хвоя лежала между могилами. Местами
могилы традиционные — низкие срубы под двускатными крышами, — как избы, в
которых живут ханты. Старики знают, да и молодые, не забывшие своих корней,
знают, как и куда уходит жизнь из тайги. Из тайги она не уходит в православный
рай — из русских сел и городов она туда уходит. В хантыйской тайге свои духи,
свои боги, по-своему жизнь двигается. Умершие ханты переносятся жить дальше в
Нижний мир, где земляное небо, а реки текут между крышами изб. В каком срубе
похоронишь мертвеца, каких припасов, оружия, инструментов ему положишь, такие
он и будет иметь в Нижнем мире. А те ханты, кто забыл своих предков, веру их,
традиции, куда они уходят? «Умирают без остатку. Пыли
и пару от себя даже не оставляют», — уверенно ответила тетя Маша Григорию.
С кедра упала шишка — белка,
испуганная, побежала вверх по стволу, остановилась и заверещала-заругалась,
распушив хвост.
Дальше через протоку. Лето сухое
выдалось — протока пересохла до тоненького ручья, перешагнули. Навстречу из
леса шел, нашишковав, Митрич.
Митрич — русский, но научился жить, как ханты, — он с
женой тридцать пять лет прожил в Тегах.
Митрич поздоровался с Машей Токушевой — она с племянником-подростком шла в лес. Он
волоком тащил по земле два мешка с шишками. Мешки шуршали по приминаемой траве.
Зашел на свой двор, бросил мешки к
забору. Первым делом к воде — смыть усталость. Из избы вышла жена. «Зина, еще
мешков шесть в этом сезоне, и хватит и для друзей, и от напастей!» — крикнул Митрич. По довольному лицу его, по глубоким руслам морщин
стекала прозрачная, бликующая от яркого солнца вода.
«Весь день сегодня, Зина, мотыляется у меня в голове
фраза: снести стены еще не значит уничтожить храм», — сказал он. «Это ты
переживаешь все, что не дают тебе помещение под школу-мастерскую, — отвечала
жена. — Ты поразмысли: мож, Богом положено, чтобы
мастерство твое, искусность твоя вместе с тобой ушла. Останутся твои работы
будущим поколениям загадкой мастерства. Как египетские пирамиды». Митрич стоял, держась обеими руками за бак с водой. «Как
египетские пирамиды, — повторил он. — Ладно-складно,
ты полущи шишки одна, а я позанимаюсь чуток — отдохну». И пошел к сараю. В
сарае он изготавливал броши, пряжки, подвески — все, что заказывали ему ханты и
ненцы. На полу на боку — графитовый тигель, у дальней
стены — гончарная печь, стены обиты асбестом, на металлических полках —
глиняные формы для отливки, бронзовые чушки, на столе — миска с сырой глиной,
инструменты.
Митрич сел за стол и оторвал кусок сырой
глины. Начал быстро, автоматически лепить форму для пряжки. Молодой
ненец-оленевод Егор из соседнего Шурышкарского района
заказал пряжку с родовой тамгой. Тамга — стилизованное изображение человека
(фигура тонкими черточками, голова — жирной точкой), держащего в руке оленьи
рога. Егор объяснил и прутиком на земле нарисовал. Но Митричу
хотелось добавить изображению человека объемности, отметить его ненецкими
чертами — круглая голова, маленький рот, короткая шея, крепкое узкое тело,
прямые короткие ноги. А рогам — ветвистости добавить, сделать старыми —
крепкими и острыми. Митрич по точке шилом выдавливал
в глине оленьи рога. Труд ювелира — наделение металла подвижностью,
эмоциональностью, настроением. Оленьи рога становятся острее после стычек с
другими самцами, затачиваются в боях за самок, за лидерство, поэтому острие
нужно отметить резким, сильным, разрывающим чужую кожу, мышцы и жилы, ломающим
чужие кости уколом шила. Ненец, держащий рога, — удачливый охотник, уверенный в
себе хозяин стада, значит, голова его должна быть чуть откинута назад, ноги
расставлены широко, руки под острым углом к телу, рука, сжимающая рога, согнута
в локте. Митрич шилом выдавливал живого человека —
только веря, что создаешь живое, можно создать откликающееся чувствами в других
людях. Эх! Проколол ненцу бок. Сжалось, опустело незаконченное тело, появилось
в нем уродство, малые изъяны в нем стали заметны. Опять выскочило: «Снести
стены еще не значит уничтожить храм»,
фраза замельтешила в голове, дергала работающую руку, добавляла досады
от неудачного, неловкого движения. Митрич отложил
шило.
Вышел из сарая и принялся помогать жене лущить шишки. Она забрасывала шишки в зазор «рушилки» — деревянного примитивного станка: к
прямоугольному стану перед высокой его стенкой прикреплен вал с короткими
тупыми зубцами, между стенкой и валом узкий зазор. Митрич
крутил вал — вал протаскивал, сминал, потрошил о стенку шишки — в корыто
сыпались труха и орехи. В красной скорлупе крупные орехи.
В избе зазвонил телефон. На улице
слышна его трель. «Тебя, верно, докрикиваются», — сказала Зина. Митрич пошел отвечать. Звонила внучка Эмма.
Эмма просила деда выковать перстенек.
С серебряными инициалами «РА». Рисунок перстня она передаст через маму — мама в
субботу поплывет в Теги. Эмма не сказала, что перстень будет подарком для Саши.
Для ее Санечки. Дед не мучил ее расспросами, не вытягивал, для кого и зачем. Раз
внучка просит, конечно, сделает.
Эмма, положив телефон, упала на
кровать. Провалилась в мягкость одеяла, матрасов. Счастливо смотрела вверх.
Потолка не видела. Видела лицо Санечки. Серо-голубые смеющиеся глаза, прямой
нос, рыжую всклокоченную челку. Его вчерашний, перепачканный мороженым,
подбородок.
Санечка сказал, что позвонит после
шести, когда закончится рабочий день. Целых два часа ждать. Целых два часа
можно мечтать о нем. О том, как они уедут вместе из Берёзова, когда она
закончит школу. Далеко-далеко уедут. К новой и красивой жизни.
Эмма пришла к нему — в дом, где он
снимал второй этаж. Саша встретил ее у ворот, и она пробежала за ним на
цыпочках, чтобы не услышала хозяйка дома, на второй этаж. «Со следующего месяца
буду снимать однокомнатную квартиру, — сказал Саша, когда принес чай и сел
перед ней на пол. — Точно решено. Сегодня квартиру нашел подходящую. Тебе не
придется больше прятаться».
В доме
напротив, в деревянном двухэтажном бараке, зажигался свет. Ядовито-желтым
загорались прямоугольники окон.
Эмма отдавала ему ласки — все,
которым он ее научил, все, о которых узнала сама. Но просто ласк ей не хватало,
чтобы объяснить ему, насколько она его любит. И слов не хватало. Не было нужных
слов — то ли предки порастеряли их, не смогли донести
через фильтры веков, то ли до сих пор не появились они в языке. Эмма положила
голову на Санечкин живот. Они, обнаженные, на кровати
— остановившиеся, горячие, остывающие. Она тихонько, беззвучно заплакала… от
того, что не узнала, не научилась за свою шестнадцатилетнюю жизнь способам
объяснять любовь, кроме ласк и глухих, замусоленных слов, — кроме обычных, всем
известных способов. Она стала осторожно, чуть касаясь, невесомо целовать его
живот, слезы капали и размазывались. Саша лежал с закрытыми глазами, часто
дышал. Она целовала его живот, медленно спускалась к ногам, к рыжим кудрям на
лобке. Кончиком язычка провела по его размякшей плоти. Почувствовала свой вкус,
вкус своих высыхающих соков. Взяла его размякшую плоть ротиком, чуть придавила
зубами, начала плавно водить взад-вперед, чтобы его плоть окрепла, отвердела,
чтобы снова… Саша поставил ее на четвереньки, входил в нее сзади, сминал ее
худенькую попу своими чреслами…
На улице совсем стемнело —
ядовито-желтые прямоугольники окон висели в черноте, и больше ничего. Свет в
комнате выключен. Снизу мятые звуки телевизора — хозяйка смотрела, засыпала под
телевизор. Зазвонил телефон Эммы. Мама беспокоится. «Доча,
ты где? Посмотри, как на улице темно. Ты знаешь, сколько время? Ты мне ответь: ты где и с кем? Не мое дело?! Ах ты… Быстро домой! Сейчас
же! Все!»
«Твое воспитание. Надо дать ей
свободу. Дали. Шляется неизвестно с кем и неизвестно
где!» — выговаривала мама Эммы, Наталья Викторовна, своему мужу. Он читал книгу
— или делал вид, что читает, чтобы не спорить. А что он скажет?! Он виноват в
таком воспитании дочери. «Вырастил себе и мне на голову!» — кричала Наталья
Викторовна. «Наташ, перестань. Сейчас у тебя давление подскочит. Успокойся», —
муж отложил книгу на стол. «С вами все подскочит. Изводите меня, как будто я
вам враг», — уже тише возмущалась Наталья Викторовна. Тяжело уселась,
плюхнулась в кресло. Включила телевизор — наступало время еженедельной передачи
«Загадки Вселенной», она старалась не пропускать эту передачу. Рассказывали об
экспонате Кабульского государственного музея — статуэтке из цветного стекла.
Сначала показали здание музея и разрушенный королевский дворец Дар-уль-Амман напротив него. Крупным планом пробитые танковыми
и артиллерийскими снарядами стены дворца, из пробоин в его крыше вылетали
десятки серых голубей. «В Афганистане не прекращается война, однако Кабульский
государственный музей функционирует: принимает гостей, открыт для всех
желающих». Залы музея: мраморные надгробия в надписях арабской вязью, доспехи и
оружие воинов Александра Македонского, резная слоновая кость — сцены царской
охоты. Статуэтка неизвестного бога из цветного стекла — бело-красно-желтое
стекло. Изготовлена во втором веке до нашей эры. Она
один в один похожа на роботов из советских фантастических фильмов. Ноги и руки
из десятка или более суставов, бочкообразное тело и голова в форме ведра.
Ступни — пятка вытянута симметрично носку. Изображения роботов из советских
фильмов. Из американских. Из японских. Полное внешнее сходство с афганской
статуэткой.
Утро. Наталья Викторовна молча
смотрела через кухонный стол на Эмму. На столе яичница, чай, пирожные. «Во
сколько вчера вернулась?» — спросила мама. «В одиннадцать», — Эмма жадно ела,
отвечала с набитым ртом. «Ты считаешь, это нормально? В одиннадцать все
порядочные люди третий сон видят. А ты шляешься
неизвестно где. Где ты была?» Из соседней комнаты, вытирая лицо полотенцем,
появился муж-отец. «Наташ, ты не заводись с утра пораньше. Не порть настроение
себе и Эмме», — сказал. «Хватит!» — жена-мать шлепнула рукой по столу —
звякнули вилки и тарелки, чай качнулся в чашках. Она вскочила и, гневно топая,
вышла из кухни, выдернулась, выкинулась.
Стояла в ванной, опираясь руками на
раковину, смотрела на себя в зеркало. Лицо высохшей красоты, облетающей красоты
— и морщины подгрызли кожу, и мешки под глазами набрякли.
Пухлые губы, губы, целующие одним своим видом, — единственное, кажется, что не
изменилось с 18 лет, не высохло и не облетело. «Все лучшие годы, лучшие годы на
них истратила, — шептала себе Наталья Викторовна. — А они меня затыкают каждые
пять минут. Не знают ведь ничего о жизни. О мире окружающем — ничего. В грязном
и нищем Афганистане нашли древнее изображение робота. Хотя бы задумались: как
такое возможно? Откуда человек на самом деле на Земле появился? Почему
правительство скрывает от нас аварии НЛО? Нет, не думают. Не пытаются понять.
Неинтересна им жизнь, ее загадки. Им бы только пожрать, пос… и поспать.
Животные. Я живу с животными. Ужас! Лучшие годы».
Подошел муж — по шагам поняла, —
сказал: «Наташ, ты, главное, успокойся. Не накручивай себя. Помни о давлении».
«Ну и холодрыга
сегодня на улице», — сказала Эльвира Равильевна,
начальница Натальи Викторовны, вешая свое пальто в шкаф. «Ой, я чуть не
околела, девочки, пока из дома до машины дошла», — отозвалась Наталья
Викторовна из-за своего компьютера. Включенные компьютеры гудели. Гудела
система вентиляции. На столах лежали аккуратные стопки документации. На столах
уже лежали шоколадки и стояли чашки с чаем или кофе. Рабочий день в бухгалтерии
начинался.
Эльвира Равильевна
сидела на офисном стуле и пыталась снять высокие лакированные сапоги, под ее
столом ждали наготове туфли на высоком каблуке. Стул крутился, катался по полу
— мешал стягивать сапог. «Понаделают мебели черт-те
что, потом мучайся», — пыхтела начальница. Подчиненные вяло на нее смотрели, не
комментировали — сцена повторялась регулярно.
«Гала, отчет по договору на поставку
рыбы я закончила, — говорила Наталья Викторовна коллеге, сидевшей за столом
напротив, — сохранила в «Общих документах» в своей папке». Гудели компьютеры,
гудела вентиляция. В урнах — использованные пакетики с чаем, обертки от
шоколадок, рваные и мятые листы документации. Холодный электрический свет, с
улицы — серый свет пасмурного дня.
«Ты, Наташ, вчера смотрела «Загадки
Вселенной»?» — спросила Гала. «Смотрела. А ты чего?» —
«Устала вчера чего-то. Уснула как мертвая. Про что рассказывали?» — «Ой, там
про такую загадочную штуку было. В общем, древняя статуэтка робота. В
Афганистане ее нашли, у них в музее она хранится. Никто толком объяснить не
может, что она значит, кем сделана, для каких целей. Точь-в-точь похожа на наших, американских и японских роботов. Натурально
робот. Только из стекла, а не из железа. Ученый мужик, бородатый, в очках,
представительный, короче, говорит: «Возможно, это не статуэтка, а настоящий
робот, просто все его механизмы сделаны из стекла, и сейчас человек не может
эти механизмы понять и изучить». Не доросло, короче, человечество, чтобы
понимать стеклянные технологии. То есть мы думаем, что это стекло, а на самом
деле, может, это суперробот какой-нибудь». — «Да-а-а,
чего только нет в мире…» — «И я о том же. А мои всякой
фигней занимаются вместо того, чтобы миром интересоваться». — «Кто твои?» — «Ясно кто. Муженек с дочкой. Одному, кроме выпить и порыбачить, ничего не нужно. Другой — только шлялась бы целыми днями напролет». — «Снова
запил твой Вова, что ли?» — «Слава Богу, нет. Галь, так ему долго ли? Утром
встал как человек, а вечером с работы придет уже поддатый и лыка не вяжет, как
свинья мычит. Он до этого дела скор». — «Ой, не говори. Мой
то же самое. Абсолютно то же самое. Что за мужики пошли. Пьянь одна. Никаких
стремлений в жизни, никаких сил».
Электрочайник закипел, забурлил и
щелкнул кнопкой, погас его красным горевший индикатор. Бухгалтера вылезали
из-за своих столов, потянулись к чайнику. Закидывали в чашки пакетики черного
чая. Полоскали пакетики в налитом кипятке и выбрасывали их в урны.
Рассаживались обратно за свои столы.
«Ты решила, куда в следующий отпуск
поедете?» — спросила Гала Наталью Викторовну. «Ой, не
знаю. Куда с ними ездить?! Только позориться. — Наталья Викторовна помолчала. —
Вообще-то мне Турция нравится. И дешево, и интересно. Тепло и море к тому же. В
Турцию, наверное. Хотя не знаю. Эмме же поступать на следующий год. Хм, сколь
время? О, пора позвонить ей, она из школы должна вернуться».
Эмма вернулась из школы домой.
Попыталась отдохнуть — легла на обитый плюшем диван. Звонок. Мама. «Да, все
хорошо, мам. Обязательно поем. Поняла. Да. Хорошо. Почищу. Протру. Сделаю
уроки, не волнуйся. Да, конечно. Да, мам. Пока». Желание поваляться на диване
треснуло, хрустнуло, рассыпалось. Эмма сидела с мобильником в руках, смотрела в
пространство — пыталась понять логику судьбы, которая превратила ее мать в
истеричку с повышенным давлением, в замкнутое в скорлупе «квартира — работа»
бледное, стареющее существо. Мать — надо пожалеть ее. Но за что? Она же совсем
не пыталась управлять своей судьбой, направлять ее. Она живет — как получается.
Никакой жалости к ней. Сама виновата. Никакого сочувствия.
Саша читал вслух книгу. О древних
языках, об их дешифровке. Эмма лежала на кровати и смотрела на него. Она
старалась понимать, что он читает: хетты, клинопись, обелиски победы, чешский
ученый Грозный, он путем сопоставлений пытался уяснить… что пытался? Звучащий
текст смешался, скрутился в клубок проволок-формулировок, Эмма вяло попыталась
его размотать, восстановить порядок и связь услышанных предложений, но
проволока, туго затянувшаяся, жесткая, не разматывалась… Эмма смотрела на
Санечку и просто наслаждалась звуком его голоса… своим непониманием той
абракадабры слов, которую он производил… он — милый — пытается объяснить ей,
какая великая вещь письменность. Она знает это! Она каждый вечер, вернувшись от
него домой, пишет для него письма, длинные, нежные.
Еще не показывала их ему, но обязательно покажет. Ведь это письма для него и ни
для кого другого. «Представляешь, хетты ругали своих богов, писали на стенах
храмов о них критические заметки, — оторвался от книги Санечка, восхищенно
говорил. — Они не трепетали перед богами. Воспринимали их как неотъемлемый
материал для созидания своей жизни. Понимаешь?» Эмма тянулась к нему руками:
«Санечка, конечно, понимаю».
Эмме не нравились слова «член»,
«фаллос», «пенис»… она называла — жезл. И ей нравилось прикасаться к его
жезлу губами, облизывать, брать в ротик и чувствовать, как он растет, твердеет,
набухает горячей влекущей силой. Ей нравился вкус жезла — солоноватый, ни на
что другое не похожий. Нравилось, как постанывает над ней Санечка, как по его
мышцам пробегает судорога в последний момент…
В последний момент Саша закрыл глаза.
Почувствовал, как все его тело сжалось в одну точку и резко распустилось,
развернулось, растворилось в нахлынувшей волне. Он плыл на глубине, не
задыхаясь, без усилий — отсутствие усилий поддерживало его на плаву… услышал,
что за пределами, в параллельном мире застучали пятки по полу — Эмма побежала
умываться… Он плыл и невесомо размышлял: мысли, подобные совершенно круглым
шарикам, перекатывались по ровной плоскости сознания. Куда накренишь сознание,
туда и покатятся. Или брал шарики, поднимал невидимой силой и жонглировал —
ловко получалось. Приятные ощущения от своих точных, уверенных действий…
пятки застучали обратно. Саша открыл глаза. Из коричневого потолка, из водопада
рыжих волос, смотрела Эмма — ее зелено-карие округлившиеся глаза. «Ну как?» —
спросила она. «Ты подсаживаешь меня на свои ласки, как на наркотик».
Шли вдвоем через синий вечерний свет
по окраине поселка. По безлюдному берегу Вогулки — в спокойной воде отражались
небо и кусты на берегах. По окраине, чтобы никто их вместе не увидел. Саша
считал это идиотизмом. Но Эмма просила, объясняла: «Это поселок, тут быстро все
станет слухами, дойдет до мамы, а она нам жить спокойно не даст. Она будет
против наших отношений». Полгода они были вместе. Полгода скрывали это от всего
поселка. Гуляли в безлюдных местах. Не было общих друзей. Если были вместе, то
только вдвоем.
Саша глядел на нее
урывками, кратко — гармонию нельзя разглядывать настойчиво, долго, пристально,
тогда обязательно найдется деталь, элемент, выбивающийся из гармонии, слегка
портящий ее, лишний, потом второй лишний, третий. Гармония — это краткий миг. И
созерцать ее надо кратко.
Иногда настроение оставляло ему одну
ее черту, деталь ее внешности. Они шли вдоль зеркала Вогулки, и в глазах Эммы —
зелено-карих и раскосых, — как в реке, отражался закатный розовый свет, мазки
облаков и занозы кустов. Саша оглядывался только на ее глаза. Поэтому он ничего
не говорил ей/им — глазам бессмысленно объяснять словами. Он показывал налево —
и в них отражались обрыв с черно-зелеными кедрами и розовеющее над ним небо.
Показывал направо — и в них отражались лента реки, противоположный берег и
черные иероглифы пасущихся коров. Цвет глаз очищал цвета отражений от сумрака,
расправлял неуместные морщины пространства.
«Санечка, мне кажется, я не выдержу
до окончания школы — слишком долго. Давай уедем раньше», — сказала Эмма.
Разбила очарование мгновения. Почему же она не чувствует момент?! Зачем
заговорила?! Лишнее! Саша разозлился, наполнился раздражительностью. Молчал, не
оглядывался на нее. Почему она не чувствует его настроения?! Сидит в себе, как
в танке, и не может прочувствовать другого человека. Неспособна
ощутить блуждающие вокруг нее энергии, настроения. Сгубила миг очарования,
гармонии!
«Санечка?» — заглядывала в его лицо
Эмма.
«Мы же говорили с тобой об этом тыщу раз. Зачем повторять?» — он цедил слова сквозь зубы,
сквозь свою раздраженность.
«Знаю, знаю. Но хочется скорее. Оторваться
от них, от Берёзова. От всего. Быть только с тобой. Всегда», — повторяла она в
очередной раз.
На работе в редакции Саша появился на
два часа позже положенного. Вторую неделю в редакции царила анархия. Редактора,
редакторшу Свету, снимали — районная администрация расторгала с ней договор. С
коллективом Света конфликтовала. Никто не сожалел об ее отстранении, смещении,
снятии с должности. Она дорабатывала последний месяц. От управления газетой
самоустранилась. Царила анархия. Один журналист запил — Дима-Музыкант. Другой —
Валера — приходил, когда ему требовался интернет. Саша приходил на час, на два,
на три позже и смотрел фильмы онлайн или читал электронные книги. Больше
журналистов не было. Газету готовила шестидесятипятилетняя Валентина Георгиевна
— ответственный секретарь советской закалки. Составляла полосы из пресс-релизов
разных госучреждений.
Света запиралась в своем кабинете —
за ее дверью хрипло от надрыва звучала музыка, шансон, попса российская.
Изредка «пока редакторша» высовывалась из своего логова, заглядывала в другие
кабинеты. Что-то себе под нос комментировала и истерично, захлебываясь,
смеялась. Женщина-колобок на крепких коротких ногах. Аккуратно одетая, с косой-«баранкой» через голову. Двадцатишестилетнюю, ее смял
карьерный срыв. Маршальские звезды на погонах оказались картонными — их
размочило и сорвало бурей, а пустые погоны не уважает даже сержант. Двадцатишестилетняя, надоевшая всем подчиненным и чиновникам
из администрации.
Неясно было, кого администрация
поставит новым редактором. Точно знали, что им будет не местный, приглашенный,
приезжий из другого региона. Но кто именно? «Не забивайте головы чушью.
Кого-нибудь да поставят. Хлебно место пусто не бывает. Пользуйтесь моментом», —
наставлял Дима-Музыкант на редакционной кухне перед началом своего запоя.
Сашу бесило поведение районной
администрации. Должен бы ответственный чиновник собрать коллектив газеты,
объяснить, почему снимают Свету, — пусть бы она и надоела всем, — кого
планируют поставить на ее место, согласовать кандидатуру с коллективом. Этого
не делалось. Чиновники решали между собой, втихаря. «Втихаря хорошие дела не делаются», — говорил Саша на
редакционной кухне. «Лишь бы хуже не стало», — говорила кассир Светлана
Викторовна. «Не будет. Куда уж хуже», — говорила верстальщица Таня. Валентина
Георгиевна молчала, проверяла сверстанные полосы, ее чай стоял на столе
нетронутый. «Продолжаете меня обсуждать, дорогие коллеги?» — заглянула Света,
изображая всем лицом улыбку, прыгая глазами по «дорогим коллегам». Забормотала
и исчезла. Призрак «пока редакторши» витал по редакции.
Застывшие свинцовые волны облаков
плыли на север. Между макушек кедров и елей. Саша и ханты Федя-Полстакана
сидели на поселковом кладбище и смотрели в небо. Выпивали, сев перед могилой,
как за стол. Перед могилой неизвестному газовику — Федя не помнил, кого тут
похоронили; табличка с именем и фамилией почернела. Надгробие — металлический,
покрашенный зеленым макет газовой вышки в человеческий рост. Бутылка и
стаканчики стояли на полках-уровнях вышки. Закуску — копченого сырка — положили
на густо заросшую травой могилу. «Газовики молятся своим богам. Видишь, какие
дороги на тот свет для своих мостят», — кивнул Федя на
вышку-надгробие. «То советские. Дети чугунного
прогресса», — ответил Саша. «И то верно. Верно. Выпьем по такому случаю», —
Федя взял свой стаканчик. Выпили. Федино чисто хантыйское лицо — личина древнего таежного идолища — всё сморщилось к носу. Он
не закусывал. Саша выкидывал рыбьи кости за ограду могилы. Ветер мотал деревья
— сыпалась сухая, пожелтевшая кедровая хвоя, длинные гибкие иглы. Две иголки
упали на сырка. «Знать, духи места просят», — Федя оторвал кусок рыбы и бросил
далеко в сторону. Качнулся от своего броска, чуть не завалился на спину,
вовремя ухватился за газовую вышку. Он уже основательно захмелел. Слышно, как
редкие по вечеру автомобили проезжали, стучали по стыкам бетонных плит. Вдоль
кладбища шла улица.
«Я тебя сегодня сюда привел, потому
что хочу рассказать, как газ сжег многих наших духов. Как боги газовиков
одолели и прогнали с наших земель многих наших богов», — сказал Федя. «Понял
уже», — сказал Саша. «Когда газовики пришли на нашу землю, с ними пришли
ханты-предатели, которые забыли своих предков, променяли душу на советскую
власть, на газовый прогресс. — Федя одет был в грязный, заношенный пиджак, под
ним серо-коричневый свитер, синие брюки, тоже грязные и рваные сзади, резиновые
сапоги, на голове черная кепка. — У наших предков был «хани
ясан», потаённый язык. У каждого рода был свой «хани ясан». Он сильно отличался
от обычного хантыйского языка. Непонятен тем, кто знает обычный язык. «Хани ясан» — священный язык. В нем наши предки прятались от
врагов, защищались им от врагов, обманывали с его помощью врагов. Это был язык,
который дали нашим предкам боги. Каждому роду дали. «Хани ясан»
могли понять деревья, звери, духи-помощники. Но мы забыли его. Мы знали только
обычный хантыйский, когда пришли газовики. И они знали обычный
хантыйский. И ханты-предатели знали. Мы пытались спастись от газовиков. Мы
убегали, взяв своих детей и жен, — реки нам были по колено, тайга по пояс. Но
не было нам спасенья. Газовики понимали наш язык — знали все наши планы, знали
все наши ловушки и потаенные места, знали, где наши святые места. И они начали
сжигать наших богов, пилить священные рощи, похищали и увозили в музеи наши
подарки для духов-помощников. Страшный треск шел через тайгу — это расчесывали
тайгу закованные в броню вездеходов газовики. Небо дрожало, сыпались на землю
его облака, как осенние мертвые листья, — это вертолеты и самолеты захватывали
наше небо. Ха-а-ай. Тяжело было. Налей, Сашка, выпить надо. Тяжелая история. —
Сашка налил ханты и себе. Выпили. Сморщился Федя, замотал головой, шумно
выдохнул, прочистил горло. — У моего рода духом-покровителем был Лев кутуп ики, дух Северной Сосьвы.
Предки мои рыбачили, охотились на Северной Сосьве, брали у нее жен, приносили
ей хорошие подарки. Предки мои хорошо жили с речкой — дружно, мирно, уважали
друг друга. Лев кутуп ики,
священное его изображение, идол, как вы говорите, стоял в пятидесяти километрах
от Берёзова, выше по течению речки. Веками стоял — старый бог. Когда дед моего
прадеда родился, он уже стоял. Старый бог. Все его уважали. Никто не смел его
обидеть. Ханты из других родов приходили к нему с подарками. И соболей ему приносили,
и оленей для него забивали. И манси его уважали, тоже подарки приносили, и
ненцы. Все. Лев кутуп ики
сыном главного бога был, Торума сын. Он владел
железным окном — если то окно открыть, то увидишь самого Торума,
к нему прямо обратишься, а он добрый, наш главный бог, он поможет, он в руки
даст заповедные стрелы для охоты, самую красивую жену даст, дом построит на
самом рыбном месте. Он добрый, наш Торум. Ха-а-ай.
Наливай, Сашка. Выпьем за Торума», — Федя выпил и
попытался встать. Схватился одной рукой за газовую вышку-надгробие. Качался,
медленно поднимался. Другой рукой схватился за вышку. «Федь, ты куда?» —
спросил Сашка. «Пос...ть бы надо. На могилу нельзя же. Хоть он и враг мой был, все
равно нельзя на его могилу с...ть. Выйду за ограду». У Феди разжались руки, и он сел
обратно на землю. «Чего делать? Не могу встать, — сказал он и помотал головой,
кепка слетела. — Я ползком за ограду выберусь, вот как. Ха-ха-ха. Хотел меня
обмануть. Думал, я его могилу оскорблять буду. А я не буду. Я ползком. Я
хитрее». И он пополз. По-пластунски. Кряхтел. Кепку не поднял. Через рваные его
штаны видны трусы, серые в бледно-красный горошек. Сашка не двигался, смотрел.
Чувствовал, что тоже захмелел. Выпитая водка изменила запах воздуха — как будто
в воздух подмешали отсыревшие, забытые в шкафу шинели. Проехала машина по улице
вдоль кладбища. «Он добрый мужик, наш Торум, —
говорил Федя и продолжал ползти, — добрый. Лев кутуп ики — его сын. А газовики пришли, сломали его, сожгли,
подарки его украли. Бога нашего сгубили. Забыли мы «хани
ясан», бога-спасителя своего потеряли, вертолеты
наших детей забирали и уносили в интернаты учиться. Отрывали детей от
родителей. Разве можно?! Газовики так делали. Ханты-предатели им помогали.
Помогали». Федя остановился, положил голову на землю, щекой на землю. Закрыл
глаза. «Забирали у нас детей. Разве можно?! Боги наши добрые, а они их сожгли»,
— говорил. Не двигался. «Федь, домой тебе пора. А то сейчас уснешь. Пойдем, я
тебя отведу», — сказал Сашка. Поднял ханты за подмышки, надел ему кепку.
Недопитую бутылку и сырка оставил на могиле. Стаканчики забрал, сунул в карман
своей куртки. Федю ноги не слушались, ватно подламывались в коленях. Но весил
он немного, тащить его нетрудно. На улицах ни души. Кроме коров. Коровы брели
медленно по проезжей части или щипали траву возле заборов. В немногих домах
светились окна. Серые бревенчатые избы и кирпичные коттеджи на улице Пушкина.
За низкими деревянными заборами, покрашенными в зеленый или синий цвета или
вовсе не крашеными. Черемуха в желтых листьях и рябина в красных во дворах. С
Пушкина свернули на Механическую. По деревянным
прогнившим тротуарам на Механической, по
проваливающимся под ногами тротуарам мимо железных ангаров теплостанции,
мимо пустыря, заваленного мусором, мимо кирпичного — из красного кирпича —
магазина «Дербент».
Сашка дотащил Федю до его квартиры —
в деревянном двухэтажном бараке, за тяжелой, из сосновых досок дверью. Открыла
Федина жена — Люся.
Федя смутно помнил, что Люся не стала
затаскивать его на кровать, оставила на полу в прихожей. Открыл глаза: да, в
прихожей на полу. Темно. Пятно красного света от уличного фонаря на стене.
Попытался встать — нормально, руки, ноги слушаются. Прислонился к стене,
стаскивал сапоги. Правый сапог стащил вместе с носком. Сел на пол, вытаскивал
носок из сапога, выковыривал. Зацепился, кажется, носок — не выковыривался, или
руки все же плохо слушаются. «Люся-а-а-а!» — позвал, закричал. «Чего орешь?» —
прибежала жена, включила свет, слабую лампу, одиноко висевшую под потолком.
«Носок не могу достать. Зацепился он. Не пойму, за что он мог зацепиться». —
«Пьянь. С Сашкой пил, а меня не позвал опять». — «Сашке интересны культурные пьянки. Мы выпиваем и разговариваем о хантыйской культуре, о
хантыйских традициях. Что ты можешь? Ты своего родного языка не знаешь. Ни
одного слова по-хантыйски не знаешь!» — Федя по-прежнему сидел на полу, держал
сапог. Люся стояла над ним. «А ты знаешь? Сам-то не знаешь», — злилась она.
Спорили они на русском. «Я в детстве на хантыйском
говорил. Слова по-русски не знал вообще. — Федя отбросил сапог в сторону. —
Ханты не осталось. Умерли все настоящие ханты. Не с кем по-хантыйски говорить».
— «Никогда не знал ты хантыйского. Не ври! И Сашке всё
врешь. Мелешь ему. Про что ты ему мелешь? А? Скажи, про что». — «Я ему о богах
наших, о традициях наших рассказываю… Да, вру ему чуть-чуть. Но ты вообще
ничего не знаешь! Тебе и вранье прилепить не к чему!
Ни слова по-хантыйски не знаешь. Не умеешь с умными людьми культурно пить!» —
«Не ори! Весь дом спит. — Люся кричала не меньше мужа. — Хочешь, как в прошлый
раз, чтобы ментов вызвали? Сашка его умный. Уши развесит и радуется, что Федя-Полстакана сказки врёт. Нашел умного».
— «Сама пьянь. Тебя духи покарают за то, что их оскорбляешь!» Люся рассмеялась,
схватила себя за лицо: «Духи. Вспомнил», — ответила сквозь смех. Федя попытался
схватить ее за ногу, не получилось — она, вскрикнув, отскочила назад. «Я скажу
Сашке, — продолжая смеяться, говорила Люся, — пусть в своей газете напишет, что
ты — пьяница и врун. Пусть».
Утро. Надо идти в поселковую
администрацию — отмечаться по безработице. Хмель продолжал гулять в Фединой
голове. На улице серо. Моросило. С ночи моросило. Деревянные тротуары
скользкие. Федя держал Люсю под руку. Ругался, поскальзываясь на досках
тротуара.
Поселковая администрация в красном
трехэтажном здании. На здании башенка с часами — циферблаты с трех сторон. Один
циферблат показывал время на полчаса позже, чем на двух других.
В администрации очередь из таких же
безработных. Все знакомые. Федя и Люся здоровались, шутили. «Чего-то ты плохо
выглядишь. Плохо пил, что ли, вчера? Ха-ха-ха».
Начальница социального отдела Зоя
Васильевна записывала каждого и выдавала по мешку. Нужно собрать полный мешок
мусора и сдать затем в администрацию. Такие правила в поселке. Иначе прекратят
пособие по безработице выплачивать. Эти правила глава поселка Краснов придумал,
козёл.
«Скажу Сашке, пусть напишет статью,
почему нас Краснов заставляет мусор собирать. Пособие — наше право. Государство
обязано нам помогать», — говорил Федя жене. Они подбирали в канаве пластиковые
бутылки, банки из-под пива, бумажки, рваные полиэтиленовые пакеты. Пришлось
далеко уходить от администрации — вблизи нее уже собрали или собирали мусор
другие безработные. «Скажи давай. Месяц обещаешь ему
сказать, — говорила Люся, — но почему-то не сказал до сих пор». — «И скажу!» —
«Скажи. Чего раньше не сказал? Потому что знаешь: он тебя слушать не будет. Ему
на тебя наплевать. Друг нашелся — раз в неделю выпьет с тобой водки и не
вспоминает больше. Ему на тебя наплевать. У него свои тараканы в голове. Ему не
до тебя». Они спорили, продолжая выискивать мусор, глядели под ноги. Каждый
тащил свой мешок. Мешки шуршали по приминаемой траве.
Дома из еды было лишь три пачки «Роллтона». «Есть будешь?» — спросила Люся мужа. «Чего? «Роллтон» твой? Сама ешь. Не буду». — «С голоду подыхать
будешь? Ты и вчера ничего не ел». — «Вчера я с Сашкой копченого сырка ел». — «Жрал, да? А меня не позвал». — «Чего тебя звать? Выпила бы
пару стопок и откинулась храпеть». — «Козёл».
Федя, так и не разувшись, сел в
комнате, в единственной в его квартире комнате, на диван. На веревках,
натянутых через комнату, сушилось постельное белье. В немытое окно — занавесок
не было — бились мухи. Жужжали противно, раздражали. Федя встал, поднял с пола
газету — на газете следы от подошв, — бил по окну, пытался убить мух. Стекло
дребезжало. Прибежала жена, заорала: «Ты чего творишь?!» — «Мух убиваю. Не
видишь. Развела в доме паразитов». — «Ты окно сейчас выбьешь. Зимой задницей своей будешь его затыкать?! Хватит!» — «Видишь, мух
убиваю», — Федя поднес к ее лицу убитую муху.
Хотелось выпить. Желание выпить
звенело в ушах, давило изнутри на глаза. Федя лежал на диване, руки сложил на
животе. В пиджаке, под ним серо-коричневый свитер, в драных
синих брюках, одна нога в носке, другая — голая. На лицо кепку положил.
Люся сидела на табурете, старом, в осыпающейся белой краске, и смотрела
телевизор. Показывали сериал про жизнь бандитов в далеком, неземном
Санкт-Петербурге.
«Люсь, — Федя снял с лица кепку. — Люсь,
слышишь?» — «Чего тебе?» — «Сходи в «Дербент» к Анвару, попроси у него пива в
кредит». — «А сам чего?» — «Не могу. Встать тяжело. Ноги не слушаются». — «Ага.
Не слушаются. Ты боишься сам просить. Ты ему должен уже сколько? Он тебя просто
на хер пошлет». — «Люся, сходи. Прошу тебя. Правда
ноги не слушаются. Опохмелиться надо. Срочно». — «Он тебе чего в последний раз
сказал? — Люся продолжала смотреть телевизор, к мужу ни разу не повернулась. —
Помнишь?» — «Не помню. Чего?» — «Чтобы ты ему мешок кедровых шишек принес,
тогда даст пива. Забыл?» — «Люся, сходи. Скажи, я ему два мешка принесу. Не
сейчас, завтра точно принесу». — «Сам иди. Отвали. Я кино смотрю». — «Гадина! Тебе меня не жалко!» — «Не ори. Соседи, как в
прошлый раз, ментов вызовут».
Мухи продолжали биться в окно,
раздражали. И глаза болели. И в ушах звенело. Чего делать? У кого одолжить?
Вспомнил: вчера Сашка вроде бы недопитую бутылку с кладбища не забирал. Вроде
бы не торчала из кармана его куртки бутылка, а больше ему некуда убирать. Федя засобирался.
Люся сразу спрашивать: «Куда?» — «Надо». — «К кому собрался? Ты, подзаборник,
куда собираешься?» — «Не твоего ума дело». — «Ну и вали. И не возвращайся. Я
тебе дверь не открою. Понял?»
Бутылка стояла на месте. Федя схватил
ее, сунул под пиджак, огляделся — никто его не заметил. Ни одного человека
поблизости. По кладбищу гуляла корова с теленком. «Ну-ка пошли вон!» — крикнул
на них Федя. И сам испугался собственного крика. Вдруг кто услышит. Огляделся
еще раз. Ни одного человека. Сел на могилу. Вытащил бутылку и допил остатки
залпом.
Возвращался на неверных ногах домой.
Тротуары скользили, проваливались. На проезжей части большие лужи. Кто знает, какие глубокие? Пойдешь через лужи, утонешь еще, наберешь в
сапоги воды, холодной, мутной. Навстречу по тротуару Витька, сын Кости Лельхова, с рюкзаком, в красном свитере с англоязычной
надписью, в джинсах и кроссовках. «Здрасьте, дядь
Федь», — поздоровался.
Витька шел из школы. Алкоголик Федя-Полстакана спросил у него денег на сигареты. «Откуда,
дядь Федь? Нет ни копейки», — ответил и зашагал быстрее мимо. Заспешил
оторваться от алкоголика. Наступил на прогнившую доску — не заметил, —
подвернул ногу. «Федя — чертило!» — выругался тихо, себе под нос. Подвигал
ногой, ступней, из стороны в сторону. Не сломал, не вывихнул. Болит чуть-чуть,
но быстро пройдет. Кроссовку испачкал — жаль. Черная сочная полоса на новой
светло-серой кроссовке. Отмоется ли?
Дома, в своей комнате, Витька слушал
музыку. Родители на работе, старшая сестра и ее муж тоже. Никого. Музыка играла
на полную громкость. Сербский рэп — «Београдски
синдикат». Миха из параллельного класса подогнал. Его
старший брат этим летом по Сербии путешествовал, привез. Некоторые слова из
песен Витька понимал, но весь смысл ухватить не удавалось. Неважно. Драйвовое звучание, заводное.
Хотелось позвонить однокласснице
Эмме. Поговорить с ней, услышать ее. Ее тихий, нежный голос. Ее кремовый голос.
Она нравилась Витьке. А он ей? Он не решался спросить. Не решался пригласить ее
на свидание, погулять вместе, потусить вдвоем. Чем именно она ему нравилась? Сиськами большими. Да, сиськи у нее
отличные, первоклассные. Как у ведущих на MTV. И все? Лицо ее нравилось. Оно —
милое, аккуратное… оно… оно… оно просто ему нравилось, и он не мог
объяснить себе почему. Нравилось — этого же достаточно. Зачем копаться,
дознаваться до причин. Они не имеют значения.
Надо позвонить Эмме. Чего спросить?
Чего сказать? Про домашнее задание по физике. Типа забыл его записать. Витька
перекладывал трубку беспроводного телефона из руки в руку. Нервничал. Не
решался набрать давно известный номер. Сердце быстрее заколотилось. Надо
позвонить. Чего страшного? Ничего. Не съест. Не убьет. Голос ее услышать.
Кремовый. Витька притаптывал ногой по полу. Торопливо набрал номер и нажал
кнопку «вызов». Но не Эмме позвонил. Другу Андрюхе. «Андрюх, ты? Давай на великах погоняем. Нормально с погодой. Тучи сдуло. Выглянь
на улицу. Солнце вовсю. Поехали? Хорошо. На объездной через полчаса. Давай».
Витька открыл сарай. Обычный для
Берёзова двухуровневый сарай — первый уровень сложен из бревен, второй —
бревенчатый каркас, обшитый вертикально досками. Старый. Снаружи почернел от
долгого дождя. Витька выкатил велосипед.
Андрюха ждал у начала объездной
автодороги.
Гнали по объездной. По обеим сторонам
тайга. Желтые березы на фоне темной зелени елей, кедров и сосен. После долгого
дождя густо пахло хвоей. После долгого дождя цвета тайги сочнее. На траве, на
ветках блестели от яркого солнца капли. Колеса шелестели по мокрому асфальту.
Витька переключал скорости — быстрее. Чувствовал натяжение воздуха. Его обогнал
автомобиль — серебристая Toyota.
Сильнее давил на педали — догнать автомобиль. Не получалось, Toyota уверенно удалялась.
Объездная закончилась. Въезжали в
поселок. «Андрюх, давай по Первомайской. Свернем у
администрации на Ленина и снова на объездную».
Сворачивали с Первомайской через
парковку районной администрации.
В окно Надежда Николаевна Колотун, глава администрации Берёзовского
района, — местные жители прозвали ее «Коротун» за
маленький рост, — видела, как через парковку проехали на велосипедах двое
подростков. Смотрела в окно и слушала доклад начальника
полиции района Альберта Арнольдовича Стесселя.
Они наедине в кабинете. Колотун под гербом района —
три одинаковые березки нарисованы на округлом щите. Справа от герба флаг
России, слева — Ханты-Мансийского автономного округа. Руки Колотун
сцеплены на столе. Стессель
напротив, перед ним на столе открытая папочка: документы, статистика. «Альберт
Арнольдович, извините, что перебиваю, — повернулась к нему Надежда Николаевна.
— Участились обращения граждан в администрацию по поводу воровства картошки с
их огородов». — «Сезонное обострение, Надежда Николаевна, как время картошку
копать, так ее воруют массово». — «Надо что-то предпринимать». — «Что вы имеете
в виду?» — «Ловить, Альберт Арнольдович, — Надежда Николаевна чувствовала, как зудит коленка, чешется, аж сил нет, но не решалась почесать,
сильнее сцепляла руки. — Ловить». — «Понимаете ли, Надежда Николаевна, если мы
станем всех, кто картошку ворует, ловить, то нам придется половину, если не
больше, местных алкоголиков посадить». — «Сажайте. Вам жалко?» — «Не в жалости
дело. Кража картошки — уголовное преступление. Если мы всех, кто ее ворует,
переловим, у нас резко повысятся показатели раскрываемости уголовных
преступлений. А мы не смеем снижать показатели раскрываемости. Требование
окружного начальства. А с них Москва требует. Сейчас всех переловим, а кого
потом нам ловить, чтобы не снижать показатели?» — «И что вы предлагаете делать?
На меня тоже окружное начальство смотрит: как я на жалобы жителей реагирую». —
«Надежда Николаевна, разрешите вам пояснить. Вы человек на своем посту новый.
Только начали работать. Уверен, мы с вами хорошо
сработаемся. Вы два месяца на посту главы района. А я начальником районной
милиции, то есть полиции, шесть лет. Нисколько не хочу вас оскорбить этим. Опыт
приходит со временем…» — «Альберт Арнольдович, вы меня не оскорбили. — Колотун разозлилась, что напоминает ей, как недавно она на
новом месте. Но злости старалась не показывать, улыбалась как можно шире,
растягивала улыбку, насколько могла. — Что же нам делать?» — «Надо для начала
проанализировать ситуацию. Здраво оценить свои силы и возможности». — «Хорошо,
Альберт Арнольдович, вы посадите двоих-троих. Поскорее. Пусть другим неповадно
будет. Пусть им дадут реальные сроки». — «Сроки — это не к нам». — «Хорошо. Вы
поймайте поскорее, а суд разберется».
Стессель вышел из районной администрации. Сел в свой автомобиль, в служебный, серебристого цвета UAZ Patriot, на заднее сиденье. «Заводи, Миш», — сказал
водителю. «В отдел?» — спросил водитель, глядя на начальника через зеркало
заднего вида. «Да, в отдел давай. Устал» — «Точно в отдел?» — «В отдел, Миш, — Стессель помолчал, расстегнул верхние пуговицы на форменной
бледно-голубой рубашке, расстегнул ремень на форменных серых брюках. Продолжил:
— Коротун, сучка, требует, чтобы я показатели все по
району сбил из-за ее гребаных жалоб. Жалуется ей население, что картошку
воруют. Ее каждую осень воруют. Чего сделаешь? Всем жрать
охота: и тем, кто сажает, и тем, кто ворует». — «Ага, — хмыкнул водитель, — не
хотите, чтобы воровали, не фиг картошку выращивать». —
«Точно. Ох, Коротун, — дура.
Выпить охота». — «В магазин заедем?» — «Не, у меня в кабинете есть пока». — «Вискарь?» — «Он, родимый».
Проезжали мимо бревенчатых складов
лесоохраны. Мимо старомодной, сохраненной как памятник вышки наблюдения
лесоохраны — на деревянных, под углом поставленных брусьях держалась сбитая из
досок чаша. Стессель увидел Людку, продавщицу из
магазина «Вкуснятина». Она шла, она колыхала своими формами куда-то. «Коза!
Идет, а!» — вырвалось из Стесселя его ментовское грубое восхищение. «Остановить?» — угодливо
спросил Миша. «Не, не хочу… — Стессель выдержал
паузу. — Пока». И оба рассмеялись.
Людка шла с работы. Домой. Сегодня ни
к кому заходить не хотелось. Устала. Измучилась сегодня, хотя и не напрягалась
особо. Ящики не таскала, туда-сюда не суетилась. Погода, может? С ночи дождило.
Сонливая погода. Небо расчистилось после обеда. На несколько часов. Под вечер с
севера по новой заволакивало темно-серыми низкими
громадными тучами. Успеть бы до дому, пока не полило. А сильно, видать, лить
будет. И громыхает, кажется.
Людка старательно обходила лужи. На
каблуках неудобно — каблуки вязнут в размокшей, разбухшей глине. По деревянным
тротуарам — вообще провалишься в гнилушки, костей потом не соберешь. Лучше уж
по узкой глиняной полоске между тротуаром и бетонными плитами проезжей части.
У горизонта полыхнула, мелькнула,
осветила низкие тучи молния. «Ой!» — вскрикнула Людка. Быстрее надо бы. Но
пришлось остановиться — через дорогу переходили коровы. «Быстрей-быстрей», —
махала им сумочкой Людка, крутила сумочку в руке в сторону движения коров. «Дава-а-айте, хотите, чтобы я тут
измокла из-за вас? — Людка коровам. — Вы промокнете, вам все равно. А я
простыну потом. Кто за меня работать будет? Дава-а-айте быстрее».
Перед зеркалом стояла Людка. Зеркало
от пола и до потолка. Людка в трусиках и в расстегнутом бюстгальтере. В
кружевных вызывающе красных трусиках. Крутилась Людка, любовалась своим телом,
радовалась, что у нее такое тело, именно у нее. Счастливая она. Трогала себя за
огромные груди, груди-кули, поднимала их. Радовалась им. Хлопала себя по… «Хороша моя попа, ох ты, попа
моя, попа, — напевала, — попа ты моя завлекательная, для мужиков
развлекательная». Совсем стянула с себя трусики и бюстгальтер. «Зачем худеют? Дуры! Гробят здоровье свое, желудки. Язвы заводят, —
рассуждала Людка, — анорексиями себя изводят. Дуры. У меня эва какое тело. Торт,
а не тело. Каравай, кому хочешь отрезай! — какое у
меня тело. Мягкое, сдобное. На славу папочкой-грузином да мамочкой-мансиечкой сработанное. Мужикам
мягкость нужна, а не кости эти на двух спичках-ногах. Выдумали! Пусть ходят по
поселку спички эти без титюх, без поп, ребра наружу. Красотули-фигули. Мужики-то не к ним идут. Меня мужики
любят. Ох, любят меня мужички мои, мальчики-грибочки, женатики-полосатики.
От жен сбегают к Людочке-лодочке своей, к девоньке
сдобной своей. С грудями-хлебами, с попой арбузной, с животом ватным да теплым Людочка-голубочка
их ждет. Всех примет да приласкает. Мужику ласка нужна, мягкость, забота и
преданность. Какой бы носик вздернутый ни был да какую тонкую-осиную
талию себе ни отголодаешь, не будет с тобой мужик
ребеночком слабеньким, прилипшим к тебе дитятей, не вцепится в тебя своими
ручонками-слезинками. Мужику забота, мягкость, тепло нужно. Чем он холоднее, суровше, крепче, тем больше дай ты ему заботы, мягкости и
тепла. Людочка знает. Людочка-кораблик-лодочка
мужичков своих в теплые южные моря уводит, уплывают они с ней из северных да
черствых дней-тисков к пальмам, солнцу и молочно-кисельным берегам. Ох, мужички-соплячки мои, женатики-полосатики, как бы вы без Людочки жили?! Подростки-переростки мои, как бы вы от жизни
спасались, от стальной да пресной жизни, кто бы вас спас?! Приходите к Людочке, заходите. Забегайте-залетайте. Ох, да не сегодня. Людочка устала, уморилась. Людочка сегодня да возжелала себе отдыха, да теплом своим
сама себя усладит». Людочка села на пол. Голая на красно-коричнево-белый ковер. Расплылась ее грузная
попа по ковру. Зевнула Людочка. Бился дождь в окно.
Гудела в батареях вода. Играла в кухне музыка радиоприемника.
«Люд, привет», — зашел в магазин
Сережа. Одиннадцатиклассник. Прыщи на лбу,
желто-красные на молочно-белой коже. Людочке сразу
захотелось эти прыщи повыдавливать, почувствовать,
как они под пальцами лопаются, как сочится из них липкий гной. На Сереже серая
в англоязычных надписях «кенгуруха», широкие
песочного цвета штаны с накладными карманами, кроссовки желтые на толстой
подошве, кепка-бейсболка козырьком набок сдвинута. Люда за прилавком, грудями
легла на прилавок, под грудями руки скрещены. В магазине никого не было. Она
смотрела на дверь, ждала, скучала. Сережа-Сереженька.
«Здравствуй, голубь мой. Как дела твои? Как маета твоя? — вытащила одну руку
из-под грудей, подставила ее под щеку. — Учеба как? Мамка с папкой?» — «Я это,
Люд, по делу, — ближе подошел Сережа, лицо свое вплотную к ее лицу придвинул,
шепотом говорил: — Михе тоже надо». Людочка вздохнула, заулыбалась, расцвело ее лицо. «Можно,
Люд?» — «Какой Миха? Твой друг?» — «Да, учимся с ним
вместе. Да знаешь его наверняка. Ткаченко. Он нормальный чувак, Люд. Можно?» —
«Когда он хочет?» — Люда по-прежнему опирала лицо на руку. Вдруг дверь в
магазин открылась. Сережа отпрянул назад, отпрыгнул на один шаг назад и
оглянулся: «Здрасьте», — кивнул вошедшей женщине
средних лет, начальнице социального отдела поселковой администрации. Продавщица
не двинулась, лишь глаза перевела с подростка на вошедшую.
«Людочка, добрый день», — сказала та. «Привет, Зоичка. Как ты сегодня? Как детишки?» — «Ой, Людочка, и не спрашивай. Кому в наше время легко? Яйца у
тебя есть?» — «Ага». — «Дай мне, пожалуйста, два десятка. И хлеб. Есть? Две
булки» — «Агафон твой как?» — «На охоту уехал. Хоть бы трезвый
вернулся, собака. С тяжелым, Людочка, сердцем
отпускала его на охоту. Да и пьянь эта на работе надоела. Каждый день, каждый
день. Ой, как надышат мне своими перегарами в кабинете, навоняют
своими тыщу лет не стиранными, непонятно на какой
помойке подобранными одеждами, хоть скафандр вместе с противогазом надевай,
честное слово». — «Ты в отпуск сходила бы. Когда тебе в отпуск?» Сережа усердно
смотрел на полки с чаем и консервами, повернулся спиной к Зоичке.
«Не знаю, Люд, — отвечала та, — по-моему, никогда. Некому за меня работать,
представляешь?» — «Совсем некому заменить? Бедненькая». — «Люд, кто на такую
зарплату пойдет? Кто со сбродом каждое утро захочет
возиться?» Сережа вышел. Людочка достала из-под
прилавка пачку сигарет, вытащила одну сигарету, пачку убрала обратно. «Я
Краснову и ультиматум ставила, — продолжала Зоичка, —
а он меня все упрашивает: «Зоя Васильевна, как мы без вас? У нас без вас вся
работа встанет. Нельзя нам без вас. Продержитесь немного, найдем вам замену.
Отпустим вас в отпуск». Держусь. Терплю. Ох, пойду. Ты звони мне, заходи
как-нибудь на кулебяки». — «Хорошо, Зой. Конечно. Обязательно. Давай, держись».
Людочка выходила из магазина вместе с Зоичкой. На крыльце, покуривая в кулак, стояли двое
подростков, сутулились, прятали лица. Сережа и… Зоичка
помахала рукой, удалялась. Людочка вложила в губы
сигарету. Сережа поднес ей горящую зажигалку прикурить. «Миха»,
— кивул он на своего друга. Миха
еще сильнее ссутулился. «Миша-Мишенька, милок, — напела Людочка, выдыхала
дым. — Когда же ты хочешь?» — «Когда тебе удобно, — отвечал за него Сережа. — К
тебе подойдем. Удобно так?» — «Удобно-сдобно. Мальчики
мои. Не бойся меня, Мишенька, я тебя не съем, не
погрызу, я тебе ласково сделаю. Приходи сегодня в семь». — «Я с ним приду, —
говорил Сережа, отбросил окурок в сторону, — вместе мы. Ну, понимаешь?» —
«Понимаю, что ж вас, несмышленышей, не понять.
Приходите вместе, конечно. Приголублю-поцелую, мальчики мои, красавчики».
— «Ну, мы пойдем. Пока, Люд. Увидимся. Все, Мих,
пошли». Подростки удалялись. Сережа сунул руки в карман, локтем бил по спине
друга, тот, кажется, начал распрямляться.
Сережа и Миха
принесли две поллитры водки. Сурово. «Кто же вам,
юнцам несовершеннолетним, ее продал?» — спросила Людочка.
«Да есть места», — ответил Сережа и хмыкнул. «Но мне-то ты можешь сказать. Или
не доверяешь?» — «С Анваром за деньги обо всем можно договориться». — «Ну,
Анвар… Хотя чего с него взять, с чурки беспринципного,
с торгаша узкоглазого. А зачем две?» — «Мы же вдвоем пришли, — отвечал Сережа,
— с каждого по бутылке, на каждого по бутылке» — «Вам двоим и одной хватит выше
головы». — «А ты?» — «Настоящие девушки пьют мартини. Я — не алкоголичка,
Сережа». Людочка сидела в кресле: платье с декольте
до пупка, красная шляпка со спущенной вуалью, нога на ногу. Подростки стояли,
не решались сесть. «Вы по очереди или вместе?» — Людочка
улыбалась. «Ну, Миха, он в первый раз, понимаешь?» —
«Мишенька, а ты будешь все время молчать? В ласках
важны и ласковые слова», — Людочка поманила Мишу
пальчиком-сосиской и облизала со смаком, далеко высунув язык, губы. Подросток
послушно начал приближаться, обреченно. Насупленный, ссутуленный, жалкий
подросток. Людочка взяла его за руку, усадила на свои
колени, сказала Сереже: «Ты накрой пока в кухне. В холодильнике сам увидишь,
что есть, что поставить вам на закуску. Мне чай завари, пожалуйста. Черный.
Хотя нет. Зеленый с жасмином лучше».
Миха-Мишенька со стянутыми до колен штанами, в «кенгурухе», задранной до груди и закатанными до локтей
рукавами, лежал на кровати. Людочка в том же платье
«глубочайшего декольте», но без шляпы, на четвереньках — целовала его живот и
гладила пах. Людочка после каждого поцелуя вглядывалась
в глаза подростка — понимает ли, что с ним происходит, — похотливо вытягивала
губы. С кухни музыка радиоприемника, бряцанье посудой. С улицы затяжное мычание
коровы. Людочка накрыла водопадом своих чернющих блестящих волос пах подростка. Миха
сморщился, издал глухой звук — будто у него вырывали ногти, а он, партизан,
герой, не имел права издать звук боли, держался. Людочке
брызнуло в лицо белым, вязким, пахучим. «Ничего, ничего, Мишенька,
— заговорила-закурлыкала она ласково, заботливо, — со многими в первый раз, не
расстраивайся. Сейчас я тебя оботру, почищу. Где салфеточки? Вот они, наши
салфеточки. Хорошо, чистенький наш Мишенька.
Ладненько, иди. Попей чайку-водочки, успокойся. Позови Сережу». — Она отирала
лицо салфеткой. Повалилась на кровать на спину.
Сережа, прикрыв дверь, сразу стал
расстегивать штаны. «Презервативчики, сахарный мой, — Людочка ему, —
прихватил? Ты же опытный малыш-торопыш». — «Не
называй их так. И меня. Бесит». — «Какой ты яростный, мой мальчик-красавчик.
Сделаешь все сам?» — «Сделаю». Она подтянула платье на живот — под ним никакой
другой ткани, никакой другой завесы, — развела-разложила ноги в стороны,
запрокинула голову назад. Сережа облизался, нервно почесал прыщавый свой лоб,
достал из кармана «кенгурухи» презерватив.
Захарушка — солнышко загорелое вбивался в нее
гвоздем — под самую шляпку. Он будто доставал до некой мембраны под пупком.
Мембрана вибрировала, выталкивала, выплескивала из Людочки
сладостные стоны-всхлипы. А Захарушка большим
остервенением реагировал на стоны-всхлипы, сильнее вбивался — порвать, кажется,
хотел тайную мембрану, изорвать ее в лохмотья. Эх, да Захарушка,
мужичок-холостячок, нечастый гость, да всякий раз
страсти не горсть!
«А-а-а, Людка-а-а!» — зарычал,
захрипел. «Захар! Сломался ты? — из соседней комнаты, друзья его там сидели,
выпивали-закусывали. — Быстро ты!» И смех многоголосый. Захар затихать стал,
валиться на бок, через Людкину ногу, разжимались его руки, освобождали горячую,
взмокшую женскую плоть.
Темно в спальне. Белое пятно света
проскочило по стенам от проехавшей машины. Кровать Людочки
— ее «Ложе Любви». Она с Анваром, владельцем магазина «Дербент», под толстым,
светлых тонов одеялом. Она лежала на боку, смотрела на Анвара, спросила: «Милок мой, голубок, говорят, что ты подросткам
несовершеннолетним водку продаешь?» — «Кто говорит? — Анвар, смотревший в
потолок, рывком повернулся к ней. — Какой пес?» — «Ох, да в поселке же живем. —
Она заулыбалась, начала гладить его по щеке. — Тут и кусты говорят. Тут и
травинка знает, что у соседа происходит. Малый комарик пищит, кто и как по
ночам спит». — «Люда, ты меня знаешь. Я не такой человек. Аллахом клянусь,
памятью предков своих, князей, клянусь: не было и не будет никогда такого,
чтобы Анвар нарушил закон. Веришь мне?» — «Как же тебе не верить? Твоим речам
не верить, себя не уважать и не признавать». — «Я о том же говорю, Люда». — «И
когда же ты, сокол мой, орел горный, замуж меня возьмешь?» — «Люда, куколка моя
медовая, я ли тебе колец не дарил, серьги, цепочку? Ты же знаешь, ты для меня
солнце в небе и звезда в ночи. Самому надоели эти шариаты-пыриаты,
адаты клана, рода, родственники эти, обязательства рода. Надоели, хоть волком
каждую ночь вой. Но не могу я сейчас жену свою бросить. Бизнес мой накроется
тогда. У нее родственники пол-Дагестана держат. Это очень богатые и влиятельные
люди — и я от них сильно завишу. Кем я буду, если разведусь с ней? Зачем тебе
бомж бессильный, никчемный?! Пока завязан я своим бизнесом на ее родственниках.
На ее отце, на ее братьях и ее дяде. Стараюсь, стараюсь от них отвязаться.
Совсем независимым стать. Тогда мне шариаты-адаты их — плюнуть и растереть.
Время нужно». — «Радость моя сладкоречивая, Анварчик
— горячий самоварчик, верю, верю, только тебе и верю. Некому мне больше верить
в этой жизни. Да брось ты все, и я брошу, и уедем. К новой жизни. К счастью. А,
Анварчик, давай?» — «Конечно, канареечка моя, но дай
мне немного время. Мы с тобой куда захочешь уедем. И
ни от кого зависеть не будем. Будем сильными и свободными. Дай только срок,
время немного мне надо». Анвар отвернулся от нее, смотрел в потолок, сморщил
лицо — нос его, и без того крючковатый, еще больше изогнулся крюком: «Ты, Людочка, если бы знала, как мне эта дура-гадина
надоела, сама бы меня у нее выкрала». — «Какая дура?»
— «Жена моя. Дура. Она в постели, как бревно. Лежит,
не шелохнется. Вообще секс делать не умеет». — «Тяжело тебе, Анварчик, с ней?» — «Тяжело, Людочка,
ты мой цветок, ты моя ласточка, а она бревно, чугунный якорь, мертвая медуза —
холодная, бр-р-р. Я к ней с ласками, шепчу на ухо
слова сладкие, самые сладкие, а она молчит, глаза всегда закрывает. Дура. Она двух детей уже родила, а когда в постель со мной
ложится, стесняется халат снять. Я когда на нее залезаю, она тоже халат не
снимает. Натянет его на живот. «Айда, Анвар», —
говорит. Гадина проклятая. А в конце спрашивает: «Ты
все? — я спать хочу». Людочка, представь, с кем живу.
Как собой жертвую, представь». — «Бросить тебе, Анварчик,
надо все и уехать со мной». — «Обязательно брошу. Надо нормально пожить.
Счастливо пожить надо, Людочка. Поживем с тобой,
будем, красивые, на красивой машине ездить по красивой стране. Скоро будет.
Клянусь, скоро у нас все получится».
Часть вторая
Опять дождь. Лупил.
Через крошечное оконце в магазин серый свет дня. Магазин у Анвара невелик. Пять
человек, если разом зайдут, будут плечами друг друга задевать — тесно. Склад
еще меньше — между трех стеллажей Анвару приходилось крутиться мышью в норе.
Анвар взял на складе пачку сигарет.
Вышел на улицу. Стоял под жестяным козырьком и курил. Дождь сбивал с берез
желтые листья. Барабанил в жестяной козырек. Тарахтели агрегаты близкой теплостанции. Мимо теплостанции шел кто-то. Руками в такт шагам махал.
Низкорослый. И крепко сбитый. Ханты какой-нибудь наверняка. Анвар вглядывался,
пытаясь понять, кто именно. Пелена дождя размывала силуэт, черты лица. Человек
свернул в сторону «Дербента». О, это же Федя-Полстакана.
«Задолбал», — пробурчал Анвар и бросил окурок в лужу.
Вернулся в магазин, зашел за прилавок.
Дверь открылась, и — конечно, Федя.
«Здорово, Анвар», — сказал он. «Здравствуй, дорогой. Как жизнь?» — «Анвар, я
тебе долг пока вернуть не смогу. Но обязательно верну. Ты же знаешь, я не
обманываю». — «Знаю-знаю, дорогой. Но мне надо товар закупать. Знаешь, мне сколько должны местные? Где мне деньги брать, чтобы
товар закупать? Я так разорюсь». — «Анвар, нормально все будет. — С Фединых
сапог натекала грязная лужа на кафельный пол. — Я тебе верну долг. Другие. Тут
народ нормальный, тебя никто не обманет. Ты людям помогаешь, люди — тебе.
Анвар, у меня к тебе просьба». — «Чего?» — «Полторашку
пива самую дешевую в долг дай, а?» — «Федя, дорогой, — Анвар посмотрел на полки
с алкоголем, они занимали половину всех полок: водка, пиво, два вида коньяка из
Дагестана, три вида самого дешевого красного вина. Другую половину полок
занимали консервы и еда быстрого приготовления, — ты посмотри, у меня товар
заканчивается, алкоголя скоро не останется. Потому что Анвар добрый. Анвар всем
в долг дает, когда просят. Федя, ты — хороший человек. Отец твой уважаемый человек
был, самый главный сказитель во всем районе был, на весь Союз человек известен
был. Все Берёзово о нем до сих пор помнит. Я по сравнению с ним никто. У меня
никаких талантов. Я — простой торговец. В торговле вся моя жизнь. — Анвар
говорил медленно, вяло. — А для торговли нужна прибыль, нужны деньги. Иначе
весь мой бизнес накроется, кирдык ему. И моим детям
голодать придется, жене моей. Я не за себя, я за них беспокоюсь, для них
стараюсь. Федя, я тебе помогаю из уважения к памяти твоего отца. Очень уважаемый
человек был. Но, Федя, дорогой, ты меня тоже уважай, пожалуйста. Бизнес мой
уважай, пожалуйста. Я же своим бизнесом вам, березянам,
помогаю». — «Да ясно все, Анвар. Я не хочу торговлю твою портить…» — «Федя,
давай, — Анвар перебил его, тон стал жестче, более деловой, — давай, конкретно
говорить. О’кей?» — «Да». — «Ты хочешь пива. Мне не
жалко. Но я — не олигарх. Правильно, да? Помнишь, я предлагал тебе рассчитаться
с долгом кедровыми шишками?» — «Хорошо, завтра. Сегодня, Анвар…» — «Погоди.
Шишки мне уже принесли. Должников много, сам понимаешь. Все картошку копают. Ты
бы тоже накопал. Рассчитался бы с долгом». — «Анвар, у меня огорода нет». —
«Дело же не в твоем огороде. Не обязательно на своем огороде копать, правильно,
да?» — «Ты мне украсть предлагаешь?» — «Федя, — Анвар поднял руки вверх,
заулыбался, — я тебя не заставляю. Я тебе сделку предлагаю: как решить вопрос
двум людям, которые хотят друг другу помочь». — «Ясно все. Сделаем. А с пивом
что?» — «Банку пива сейчас, идет? А потом посмотрим». — «Давай».
С севера дул ветер. Из замерзающих ямальских тундр. От Северной Сосьвы поднимались обильные
клубы пара — остывала она от лета. Все небо затянуло паром-туманом остывающей
природы. Ветер быстро гнал его, рвал на клочья. Федя и Сашка смотрели на реку.
Сидели, свесив ноги, на старинном, крепко потемневшем от старости пешеходном
мосту через овраг Култычный. Деревянный мост на ряжах
— на срубах-опорах. Горбатый. Федя и Сашка просунули ноги через перила и
раскачивали ими в воздухе. Между мостом и рекой — белая церковь,
спроектированная еще князем Алексашкой Меншиковым: колокольня под позолоченным
шпилем, на вершине шпиля, под крестом, крутился металлический ангел-флюгер.
Сашка достал из кармана открытую
бутылку водки, из-за пазухи — пластмассовые стаканчики. Достал из другого
кармана два бутерброда, обернутые полиэтиленовой пленкой. Федя оглядывался —
центр поселка все-таки, менты могут поблизости шастать:
увидят, отберут, оштрафуют. Никого. Выпили. Сашка убрал бутылку обратно в
карман, стаканчики — за пазуху. Бутерброды остались на досках настила.
«Сашка, вот ты жил в Таджикистане, —
начал Федя, отказавшись закусывать, отодвинув бутерброд от себя. — Как там
мосты строят?» — «Смотря где. В горах подвесные строят — через речки, ущелья,
через пропасти». — «Они как их строят?» — «Перекидывают веревку с одного берега
на другой, как лассо, как аркан, цепляют за камень или дерево на другой
стороне. Самый смелый ползет по веревке на другую
сторону. Он надежно крепит одну веревку, ему другую, третью перекидывают. —
Сашка, рассказывая, смотрел вдаль, мимо белой церкви и ангела-флюгера, мимо
Сосьвы, мимо затуманенного неба. Он смотрел, вероятно, в Таджикистан,
разглядывал его горы, кишлаки, людей. Федя же внимательно смотрел на Сашку. —
Мост начинают строить с двух сторон. Крепят к веревкам — по-разному: на
металлические крючки, жилами животных — дощечки и толстые ветки, а потом их
обмазывают глиной, чтобы мост получился ровный. Когда закончат всю работу,
обязательно празднуют — поют песни, едят плов, танцуют. Но только мужчины
танцуют. Женщины смотрят. Женщинам с мужчинами нельзя танцевать». — «А вот
ханты вообще мостов не строили. Построить мост значило нарушить гармонию мира,
древние уклады, созданные не людьми, а богами. Нельзя переходить через речку
там, где Природа, боги, духи переправу не сделали. Если надо перейти речку, то
ищи брод. — Теперь Федя смотрел вдаль, а Сашка на него. — А самому нарушать
гармонию нельзя. Наливай, Сашка, выпить надо». Оглядывались, наливали,
выпивали, убирали бутылку и стаканчики.
Из-под моста вышла корова с двумя
телятами. Животные шли медленно, плавно двигались их лопатки, мышцы вдоль
хребта. Облачность-туман на востоке, у самого горизонта, вдруг разодралась, и
открылась предвечерняя синь неба. Посветлела лента реки. Корова задрала голову
и протяжно замычала. «Видишь, — заговорил Федя, — даже домашнее животное
красоту Природы чувствует, умеет видеть. Таёжное-то животное, само собой
разумеется, красоту Природы видит. Я столько раз встречал в тайге, когда белка,
медведь или лось замирали на месте, любовались пейзажем. Животное, зачарованное
пейзажем, обязательно надо убить, если встретишь. Тогда с его мясом, с его
кровью получишь его умение видеть красоту Природы, его умение наслаждаться
окружающим, созданным богами и духами миром. Настоящий художник, если хочет
нарисовать шибко хороший пейзаж, должен быть охотником, должен искать зверя,
разглядывающего пейзаж». — «Ясно» — «Так оно. А этот мост, — Федя хлопнул по
настилу моста и заулыбался, — триста лет назад построили. Меншиков, пока тут в
ссылке жил, церковь ту построил и этот мост. Старый мост». — «Знаю, я читал». —
«А ханты, когда приезжали сюда, к русским, — товары тут закупить, ясак
заплатить, на русских посмотреть, — не переходили по этому мосту. Не-а.
Стороной его обходили». — «А когда вода в овраге высоко стояла, как же они
обходили?» — «Ну как — они в Берёзов-град
в то время не ездили. Во время высокой воды у них много дел
было: плавали в дальние пределы рыбу ловить, охотиться, на святые места.
Эх-х-х, между первой и второй промежуток небольшой, да?» Оглядывались,
наливали, выпивали, убирали бутылку и стаканчики.
В воздух мелкой пылью примешивался
сумрак. Небо расчистилось наполовину. За спинами Феди и Сашки кто-то протопал
по мосту. Обернулся Федя — быстро шел худой невысокий подросток. «О, Гришка, —
сказал Федя. — Гришка, привет!» — крикнул подростку. Тот повернулся, чуть
кивнул и пошевелил губами, двинулся дальше, в сторону церкви свернул. «Вот тебе
бы с кем познакомиться, — говорил Федя уже Сашке, — вот он — настоящий ханты». —
«А кто это? Я его несколько раз видел на берегу. Он просто стоит и смотрит
куда-то». — «Это Гришка Лельхов. Он не просто знает
нашу культуру, традиции, нашу веру, он их чувствует, он из них состоит. Он —
может, ханты, каких больше не осталось на белом свете. С ним тебе надо
обязательно познакомиться. Эх, наливай. Выпьем за хантыйскую душу Гришкину».
Сашка ждал Эмму у ворот «своего»
дома. Эмма приближалась подпрыгивающей спешной походкой. Заметив, что Сашка
ждет ее, пристально смотрит на нее, она опустила глаза, глядела себе под ноги.
Вроде бы не особо холодно, а Эмма в черной шапочке — по диагонали на шапочке
светло-розовая надпись «ТОЛЬКО ТВОЯ». Еще она в черно-красной спортивной
куртке, джинсах, зеленых кедах. Ручками сжимала лямку сумки, перекинутой через
плечо. Из проулка появился некий человек — обычная для поселка армейская одежда
защитной расцветки, на ногах резиновые сапоги. Сашка стал смотреть на соседнюю
избу, изображал, что не Эмму ждет, что ему безразличны прохожие. Эмма сбавила
шаг. Некий человек прошел мимо Сашки, свернул в следующий проулок. Сашка открыл
ворота для девушки. На ходу поцеловал ее в щеку.
Эмма медленно стягивала шапочку —
Сашка сидел по-турецки на полу, она стояла. Она перекрасила волосы в красный,
как советский флаг, цвет. Он засмеялся, вскочил на ноги, обнял ее: «Моя
шокирующая весь поселок девочка», — проговорил ей шепотом на ушко. «Санечка,
тебе нравится?» — спросила Эмма. «Мне всегда нравится, когда ты пытаешься
добавить в серо-черно-коричневую жизнь Берёзова больше ярких тонов», — Санечка
говорил и целовал ее: в шею, снова в щеки, в брови, в курносый носик. Он обожал
ее личико, ее мордашку. Ее узкий разрез глаз, монгольские скулы — это у нее,
говорила Эмма, от папы-ханты; ее большой рот с восхитительно-пухлыми губами,
зелено-карие глаза — это от мамы. Он обожал ее пружинистое миниатюрное тельце с
обильными плодами грудей — чтобы целиком обхватить одну грудь, и двух рук мало.
Он стягивал с нее одежду, Эмма помогала ему. Санечка целовал ее обнажающуюся
кожу.
Санечка упирался одной рукой в ржавую
стенку заброшенного катера, другой продолжал сжимать грудь Эммы. Эмма к нему
спиной, обнаженная снизу, сверху на ней только просторная кофта. Они внутри
заброшенного катера. Через разбитые иллюминаторы желтый закатный свет. Санечка
жарко дышал в ее шею. Эмма не двигалась, лбом прижималась к ржавой стене. «Ну
как?» — спросила она. «Я до сих пор ничего не могу сказать. Подожди, девочка
моя», — отсоединился, отлепился он от нее. Натянул штаны и сел на что-то
холодное и жесткое. Закрыл глаза. Тьма. Всеохватывающая, долгожданная тьма.
Эмма приблизилась, прижала его голову к своему животику — упругое, теплое,
ритмично втягивающее и отталкивающее. Гладила его по голове. «М-м-м, приятно,
девочка моя».
Они вдвоем сидели на берегу Вогулки.
Солнце ушло, бледная желтая полоса от него осталась вдоль горизонта. Речка
черной узкой полосой. Слушали музыку из мобильного телефона — по одному
наушнику на каждого. На другой стороне речки брели коровы. Линия
электропередачи — металлические опоры, соединенные друг с другом провисающими
проводами. Тарахтел откуда-то невидимый трактор — громко звучало тарахтение в
неподвижном прозрачном воздухе.
Тягучую, слащавую
иранскую музыку слушали Санечка и Эмма. Южную вязкую музыку. Неизвестные Эмме
струнные инструменты звучали. Протяжно, витиевато. Эмме представлялись лепестки
роз, плывущие по поверхности прозрачного ручья. На лепестки садились бабочки,
блестящие махаоны, — как те, которых видела на выставке в Тюмени. Сквозь ручей,
против течения, проплывали рыбы, серебристые, огромные, сильные, волны от них к
поверхности воды — качались лепестки. И солнце, палящее солнце, иссушающее
солнце, и хотелось пить. И этот райский, великолепный ручей.
Сзади проехала машина. Резанула
фарами пространство. Выхватила фарами из сумрака Санечку и Эмму на мгновение.
«Чудно, здесь обычно машины вообще не появляются». — «Ага».
Стессель увидел в свете фар парочку на
берегу. Решил проехать немного дальше — крутил руль своего личного Land Cruiser правой рукой, левой
держал подбородок. Еще метров двести вдоль Вогулки. На переднем пассажирском
сиденье Анвар. Машина остановилась. Стессель выключил
двигатель. «Выпьем, Анвар?» — спросил и включил в салоне свет. «Можно». —
«Тогда достань-ка из бардачка. Там вискарик есть.
Пьешь ты вискарик?» — «Алик, я все пью, что горит». —
«Правильно». Стессель заворочался на своем месте.
Пыхтел, тяжело крутилось, тяжело поддавалось движению в узком пространстве его
обрюзгшее, расплывшееся тело. Попробовал достать с заднего сиденья упаковку
пластиковых стаканчиков. Не получилось, не дотянулся. «Анвар, достань с заднего стаканчики. Тебе удобнее», — сказал Стессель. Он — в спортивном костюме, ярко-красном, в белых
полосах и с надписью «Sochi-2014». Разлил виски. «Давай», — и оба выпили
залпом. «А-а-а. Хорош, да?» — спросил Стессель. Анвар
кивнул — он был напряжен, казалось, мечтает поскорее выбраться из машины,
сбежать, скрыться от ментовского начальника. «Да ты
чего такой хмурной? — спросил Стессель
и разулыбался широко, показал свои пожелтевшие,
неровные зубы. — Я тебя по простому делу вызвал. Дело яичной скорлупы не стоит.
Ты, главное, меня правильно пойми, и все у нас будет супер о’кей.
Менты бизнесменам друзья. Так нас учит президент. Правильно?» Анвар так же
напряженно кивнул. «Ох-х-х, — вздохнул Стессель, он
смотрел перед собой в темнеющее пространство, руки на руль положил. — Короче, у
тебя картошка на удивление дешевая. Я тебя не буду спрашивать, где ты ее взял.
Это твое дело, твой бизнес. А мое дело преступников ловить. Правильно, Анвар? И
надо бы мне парочку человек поймать, которые бесстыдно
воруют картошку у наших дорогих березян. — Стессель повернулся к Анвару, тот смотрел перед собой,
скукожился весь, вжался в свою черную кожаную куртку. — У тебя как бизнес? Ты
достаточно картошки закупил?» — «Достаточно». — «Отлично. Значит, тебе урона
никакого от помощи правоохранительным органам не будет. Анвар, объясняю на
пальцах: я тебя трогать не собираюсь, нам нужно пару хануриков,
которые картошку с чужих огородов таскают. Понимаешь?» — «Понял. Алик, все
понял». Анвар смотрел на Стесселя, расправлялся,
глаза его оживились, забегали. «Отлично. А то ты чего-то, смотрю, по сиденью
размазался. Помогать правоохранительным органам бороться
с преступностью — похвальное дело. Мы тебе потом и наградку
какую-нибудь сочиним. Ты давно у нас заслужил. Давай
еще по одной».
Утро. Стессель
на служебном автомобиле ехал на работу. На служебном UAZ Patriot.
Свежевыбритый, пахнущий одеколоном. «Миш, останови,
покурю», — сказал водителю. Автомобиль свернул в безлюдный проулок позади
кладбища. Стессель открыл окно. Курил. Заметил в
траве набитый мусором мешок. «Козлы, а, — сплюнув, проговорил. — Погляди, Миш».
— «Чего там?» — «Козлы эти, алкошары. Краснов дает им
мешки, чтобы они мусор собирали, чтобы их пособия по безработице не лишили, а
они эти мешки вместе с мусором раскидывают по всему поселку. — Стессель высунул голову в окно, жмурился от яркого солнца.
— Трудно им, скотам, этот мешок до Краснова дотащить». — «Ага, — вытянув губы,
кивал Миша, — уроды». — «Поехали». Стессель
бросил окурок в мешок. Попал — окурок отрикошетил,
брызнув искрами, в траву.
Мешок с мусором пролежал, вероятно,
несколько дней. Промок. Бумажный мусор разбух, мятые коробки и сигаретные пачки
расклеились. Дима-Музыкант сразу догадался, что это «красновский»
мешок, но на всякий случай проверил — вдруг что-нибудь ценное есть внутри.
Может, заначку спрятали алкоголики внутри, «мерзавчик» недопитый с водкой.
Ничего ценного. Сел на мешок, подстелив под себя целлофановый пакет, и закурил.
«К кому бы зайти?» — прошептал. Запрокинул голову назад и смотрел на
безоблачное просторное небо через оголенные, черные, с редкими вкраплениями
желтых листьев ветки черемухи. «Умирать надо исключительно осенью, поздней
осенью, — говорил себе Дима. — Когда вот такое распахнутое небо, когда
обглоданные, голые ветки-деревья торчат из тела земли, пока еще греет днем
солнце. Когда из природы уходит жизнь, и человеку надо уходить. В любой другой
сезон — не то». Докурил, встал и пошел — без направления, без плана: может,
встретится по пути кто-нибудь, кто нужен, кто полезен сейчас.
Через проулок Дима вышел на улицу
Гагарина. Тут в любое время дня и ночи ловить нечего — на этой улице молчаливые
старики живут, тупиковая она, никаких значимых объектов, даже магазина нет. С
Гагарина свернул на Пушкина. Уже лучше — тут народ хорошо ходит. Но — вечером
или в выходные. Дима посмотрел на наручные часы: 12, сейчас вряд ли кого
встретишь, тем более с алкоголем или деньгами. Куда дальше: идти в сторону
Первомайской или аэропорта. На Первомайской сейчас все по
делам спешат, по работе, занятые все туда-сюда. А возле аэропорта — на
пешеходном мосту через овраг, «на мостяре»,
какие-нибудь старшеклассники, прогуливающие школу, могут попасться. У них
что-нибудь нужное может с собой оказаться. К аэропорту тогда. Мимо затянутых в сайдинг одно- и двухэтажных домов, мимо огородов с
полысевшими грядками — картошка выкопана, — вдоль зеленого металлического
короба, в который спрятана труба централизованного водоснабжения.
«Мостяра» —
деревянный настил на металлических опорах и черные металлические перила —
соединял две части улицы Аэропорт. Через глубокий овраг Буерачный — на дне
оврага мусор и тоненький желтого оттенка ручеек. Мусор: пластиковые, стеклянные
бутылки, жестяные банки из-под алкоголя, сигаретные пачки. «На мостяре» подростки-старшеклассники обычно собирались по
вечерам ночи напролет. На обоих краях оврага высокие разлапистые кедры — не
видно из домов, что происходит на мосту.
Дима пришел — пусто. Облокотился на
перила, закурил. Смотрел вниз. На дне оврага валялся костыль. «Вот же, блин,
перепьются так, что и костылями разбрасываются, — разговаривал с собой Дима. —
Хорошо им».
Шел мимо аэропорта. Перед терминалом
— терминал недавно реконструирован, поэтому весь в свежем
сайдинге — автомобили и ни одного человека. Прилет,
наверное, скоро. Внутри все ждут. Нервничают. Хорошо им — есть им кого ждать.
Или отлет скоро. Все равно: хорошо им — есть кого
провожать.
Свернул на улицу Астраханцева. Тут
серые избы с бело-синими наличниками в окружении облетевших берез и красных
рябин. Навстречу прошли две толстые низкорослые женщины с сумками в руках —
презрительно зыркнули на Диму — и никаких других
прохожих. А чего они презрительно зыркают-то? Ах,
конечно: рабочее время, а он бездельно слоняется. Значит, он — алкоголик. А кто
еще будет бездельно шляться по боковым улицам в
рабочее время? Какой нормальный мужик? По-ихнему, нормальный мужик — тот,
который работает целыми днями, убивает себя работой и зарплату им всю целиком
приносит. Убогое обывательское мышление. Дима развернулся и плюнул вслед
низкорослым толстухам.
Поселок заплыл тьмой. Дело к ночи. Бледно-красным горели редкие уличные фонари. Дима с пивом
сидел под старинным мостом через овраг Култычный.
Прислонившись спиной к бревнам ряжа сидел. Моросило. И ветер порывистый,
холодный — паршивый. Допитую бутылку Дима швырнул во тьму. По звуку понял, что
она упала в высокую траву. Достал другую — Tuborg, зелено-белая этикетка — из пакета. Где-то
поблизости промычала корова. «Великие люди умирают всегда от допинга. Великие
люди боятся старости, немощи, дряхлости и никогда не умирают от старости», —
пробормотал себе Дима.
Ударил церковный колокол — длинной
струной протянулся его звук. Наверняка ветер бьет. В церкви свет не горел. Сама
церковь сочно белела во тьме. «Бог! Бог, где же ты был, когда я родился? Почему
позволил мне родиться?» — спрашивал Дима у церкви.
Дождило весь день. Серо и противно.
Дима со своей подругой Катей сидел в заброшенном доме — на улице Собянина, в центре поселка. Здание бывшего городского
казначейства — памятник деревянной дореволюционной архитектуры. Фасад власти
поддерживали в более-менее презентабельном состоянии, внутри — полы сгнили,
стены осыпались, чердачные перекрытия провалились, воняло экскрементами. Дима и
Катя смотрели через разбитое окно на среднюю школу. Катя прогуливала уроки. У
Димы в карманах две банки пива, в руках еще одна — открытая. Школа кирпичная,
красная. Перемена, старшеклассники стояли на крыльце стайками. Громко,
неприятно гоготали, матерились, рыгали. Соревновались
в рыгании. «Уроды. Ненавижу
их всех! — говорила Катя. — Если бы у меня был пулемет, то прямо из этого окна укокошила бы их всех». — «Да ладно, чего ты, — у Димы язык
заплетался, неуверенно выталкивал слова. — Нормально все. Это чиновники уроды. Смотри, какой дом уничтожили. Я когда маленьким и сопливым был, он в отличном состоянии стоял — в нем детский
сад находился, я сюда ходил. Он сто лет стоял — и нормально. А они его за
десять лет угробили». — «Все уроды.
Только ты — хороший. Не хочу тут сидеть, пойдем гулять». — «Давай, почему нет».
«Я вчера фильм смотрела, Дим, —
рассказывала Катя. — Научный. Про Сирию и крестоносцев. Про замки крестоносцев.
Представляешь, в этих замках до сих пор живут люди. Причем самые бедные
сирийцы. Колхозники какие-то. На верхних этажах сами живут. А на нижних — их козы и овцы.
Представляешь?» — «Легко. У них, наверное, со времен крестоносцев и жилья-то
больше никакого не строили». — «А вокруг замков такая красотища: апельсиновые
сады, оливковые, пышные кусты роз, море рядом. Замки на вершинах гор
обязательно строили, поэтому из них море на пятьдесят километров видно. Нищие
сирийцы, ходят в длинных рубахах рваных, головы заматывают красно-белыми
платками нестираными, а вокруг прекраснейший мир. Им действительно деньги,
машины, личные самолеты ни к чему».
Они шли через район Экспедиция —
район двухэтажных бараков и алкоголиков-ханты. И Парижанки — сумасшедшей, у
которой сотни шляпок и десятки вечерних платьев. Она шла навстречу.
«Вон Парижанка умудряется в нашей
унылой дыре красивую жизнь вести», — Дима тихо Кате.
Паршивый поселок. ПоселоЧМО.
Парижанка ненавидела каждую свою минуту в Берёзове. Судьба ошиблась географией,
когда запихнула ее сюда. У Судьбы — или кто, что решает, где кому родиться? — произошел
сбой. И Парижанка по духу, по отношению к окружающему миру оказалась малым
кричащим комком, сморщенным детенышем в глухом углу Сибири, родилась в поселке,
который в истории и упоминается только как место ссылки Меншикова. Ха-ха.
Идиоты местные, аборигены дичайших пород — ведь они бросали в памятник
Меншикову стеклянные бутылки, надевали на его голову мешки и пакеты, мазали
навозом. Двадцать лет назад. Когда по инициативе и на деньги петербургской
интеллигенции этот памятник поставили в Историческом сквере поселка. И кто-то
сказал аборигенам, людям с рыбьей кровью и вороньими голосами, что Меншиков был
вор, казнокрад, нельзя ему памятники ставить. Наверняка это учительница Лена
Токарева была, Елена Пална — сумасшедшая,
маразматичка. К счастью, сдохла пару лет назад.
«Тьфу», — Парижанка плюнула в землю, будто в могилу Елены Палны.
«Нужно сходить к Меншикову, поцеловать и поклониться его памятнику, — бормотала
себе Парижанка. — Пусть его мятущийся дух видит, что есть люди, знающие, что он
сделал, как он старался, чтобы в России появился первый европейский город,
Великий Петербург».
Парижанка размахивала маленькой
черно-розовой лакированной сумочкой — сумочка на локте. На голове —
кричаще-оранжевая шляпа: спереди полы подогнуты, чтобы не было видно глаз.
Синее закрытое платье до колен, черное, отороченное рыжим искусственным мехом
пальто расстегнуто. И обязательные — куда бы ни направлялась — туфли на высоком
каблуке.
Шла, презрительно поджав губы, не
глядя на местных людишек, — плыла сквозь холодное, чуждое
пространство. Коровы всюду встречались — они брели, махая хвостами, или щипали
траву, шумно пыхтя в землю. Их лепешки на тротуарах и проезжей части. На
заборах развешаны рыбацкие сети. Серые, мрачные избы с одинаковыми наличниками,
сараи, амбары — как будто XIX век, только телег и лаптей не хватает. Ужасное
место. Как, вообще, нормальный человек может жить среди подобного духовного
смрада? Нормальный, интеллектуально развитый человек должен отсюда бежать со
всех ног. И она обязательно убежит. Всему свое время. Нужно еще выучить французский и подкопить немного денег. И паспорт — да, этот
чертов паспорт. В цивилизованном мире давно уже пользуются электронными
карточками, их делают за несколько дней, за считанные часы. Но в этом мраке, в
этом заповеднике крепостного права, на планете гоголевских мертвых душ — тонны
бумаг нужно собрать, унижаться, отвечая на расспросы чиновнишек,
ждать месяцами — пока соблаговолит или нет демоническое
государство дать тебе бумажное разрешение на выезд за границу. О-ля-ля! Putain! Merde! БерёЗАДово! Скорее-скорее бежать из Мордора.
Черный чугунный бюст Меншикова.
Сиятельный князь смотрел на поселок, спиной — на Северную Сосьву. Речушку. В
ней нет гула эпох. Не Нева. Не Сена. Безжизненная муть, пересекающая мир теней.
Правильно, что Меншикова поставили спиной к Северной Сосьве. А лицом на запад —
туда, куда он стремился во время своей ссылки, все полтора года, пока вынужден
был чахнуть в остроге. Гениально. Замечательная находка. Чувствуется, что
петербуржцы причастны — их тонкие вибрации. Если бы березоидам
дали право ставить памятник, так они бы и не задумались, как и куда ставить.
Вкопали бы напротив входа в администрацию, забетонировали — и делов. Для них администрация — центр мира, пуп земной и
небесный.
Позади памятника несколько высоких
кедров. Белка бегала по кедру. Замирала, глядела на Парижанку — замирал ее
пушистый хвост. Бежала дальше. Спустилась на землю. Подбежала к кучке мусора —
бутылки, алюминиевые банки, пакеты, — зашуршала. Парижанка расстегнула сумочку
— внутри мятые, исписанные бумажки, рекламные проспекты, вырезки из газет,
солнцезащитные очки в розовой оправе и кусочки высохшего хлеба. Достала хлеб и
по высокой дуге бросала его белке. Белка схватила кусок и юркнула на дерево.
«Несчастное животное, — говорила ей Парижанка. — В цивилизованной стране тебе
бы не пришлось копаться в мусоре. Тебя бы поселили в зоопарке, чистили бы и
кормили. Дети со счастливыми, светлыми лицами приходили бы посмотреть на тебя».
Нужно было вступить в контакт с
местными мутантами-мудантами — купить хлеба.
Парижанка поэтому опять мучилась. Скрипела зубами. Стояла в еловой рощице
позади магазина «Каспий» — чтобы мутанты не заметили, чтобы глаза свои
лягушачьи не таращили на нее. Вздыхала и охала. Теребила пальцами искусственный
мех пальто.
Пялиться будут мутанты. За спиной будут
шептаться. Стоять вокруг и сжирать ее глазами и ушами,
своими пустыми коровьими глазами глотать ее будут. И шепот их за спиной, как
луковая шелуха. Дикие, бессмысленные аборигены. Хоть и не поклоняются тут больше
идолам, но к жизни все равно относятся, как будто ею повелевает примитивно
вырезанный из сухого дерева бог. Надо идти, надо царапаться, травмироваться от
общения с ними — дома, кроме капусты и картошки, ничего не осталось. Кроме
хлеба, консервов тоже прикупить бы.
Парижанка решительно топнула левой
ногой в землю. Высокий каблук застрял в мягкой земле. Пришлось подергать ногой,
повилять ею из стороны в сторону, чтобы освободился.
Вроде бы удачный момент выбрала — в
магазине ни одного покупателя. Две продавщицы. Уставились, лица тестом застыли.
«Хлеба две булочки. И три банки шпрот, любезные дамы», — распорядилась
Парижанка.
Деньги вдруг куда-то задевались —
копалась в сумочке, не получалось их найти, кошелек с деньгами не находился.
Дверь входная прозвучала — открылась. Топот многочисленный, кучный, шуршание
одежд, ломающиеся подростковые голоса. Подростки! Хуже не придумаешь. Парижанка
оглянулась — да, подростки скопились, скучковались за
ее спиной и нагло разглядывали. «Когда в Париж улетаете? Я слышал, вы уже
улетели», — сказал один, с красным носом, неприятно узкоглазый. Загоготал.
Загоготали его друзья. «Не твое дело, паршивец.
Отвали». Подростки загоготали громче. По мордам продавшиц размазались гнусные улыбочки. Деньги не
находились. Что за подлость! «Мрази», — проговорила
Парижанка и, толкаясь локтями, прорвалась через подростков из магазина. Хлеб и
консервы остались на прилавке. Позже придется возвращаться.
Палыч увидел, как из «Каспия»
выскочила Парижанка. Почти бегом промчалась ему навстречу. «От
дура, а», — прокомментировал, пробурчал себе под нос Палыч. Он направлялся к
теще. Оделся как обычно: армейские — российской армии — штаны и куртка
защитного зеленого цвета, резиновые сапоги и черная шапка из синтетической
ткани. Чохал резиновыми сапогами по деревянному
тротуару. В кармане куртки сушеные кедровые орехи. Палыч лузгал
орехи, смачно сплевывал скорлупу.
Возле диспансера для туберкулезников
— красное двухэтажное новое здание за зеленым глухим забором — встретил
знакомого. «Чего шляешься в рабочее время?» — вместо
приветствия Палыч ему. Крепко пожали друг другу руки. «Завтра на рыбалку
собираюсь. Ходил к Петру за сетями. А ты чего?» — знакомый. Он тоже лузгал сушеные орехи. «Да к теще. Картошку копать. Делать ей
все не фиг — в семьдесят лет все картошку сажает. Жена
потом к ней бегает пропалывает, а я — копаю, —
сплевывал-объяснял Палыч. — И ладно бы на дело картошка шла. Она ее в сарай
перетаскает. У нее сарай как дуршлаг: там картошка или перемерзает, или гниет.
Не в коня корм, короче». По другой стороне улицы шел молодой парень, журналист
из местной газеты, Сашка. В коричневом свитере, серые, из хорошей ткани брюки,
черно-белые кроссовки и черно-белый платок вокруг шеи — как у палестинцев.
«Фигню всякую наматывают не шею», — прокомментировал Палыч Сашин платок. «Модно
сейчас у молодежи. Я по телевизору видел: так сейчас все в Москве ходят. Делать
им нечего больше. Как чурбаны арабские», — знакомый.
Сашка прошел мимо двух мужиков. Они
стояли друг напротив друга — похожие друг на друга, в одинаковых армейских
одеждах, оба лузгали орехи, небритые, ручищи топорами
из залатанных рукавов. Типичные местные жители среднего возраста, типичные березяне среднего возраста. Скользнул по ним взглядом —
ничего в них интересного. На всякий случай кивнул им, поприветствовал: вдруг знакомы, общались, а забыл, кто такие. Мужики кивнули в
ответ.
Под впечатлением от советского фильма
«Семь шагов за горизонт» Саша проводил эксперименты над возможностями
собственного мозга. Сидел дома. На улице моросило. По оконному стеклу сползали
капли, преломляли пейзаж, смазывали пейзаж. Саша разложил перед собой несколько
книг. Закрыл глаза. Перемешал книги и выбрал одну. Открыл наугад и начал водить
над страницами рукой, прикасался к страницам пальцами. Пытался прочувствовать,
есть ли на страницах иллюстрации; если есть, то какие у них цвета. Старался
очистить свое сознание от мельтешения будничных мыслей, от забот, от
несделанных обязательных дел. Получалось. Проступала тьма. Легкая и чистая
тьма. Теперь надо было поймать ритм страницы. Переключиться на ее волну, на ее
информационное поле.
Выплывали рисунки, сделанные цветными
карандашами. Обрывками. По-детски наивные. Зеленая кошка в черных полосках и с
огромными желтыми глазами. Ели, симметрично зазубренные, качнувшиеся с круглого
холма в сторону желтого солнца. Темно-синяя река, несущая черную лодку с
красным парусом. Рисунки, как кадры диафильма, появлялись и уходили,
прокручивались. Сознанию не удавалось зацепиться ни за один из них. Не приходил
точный сигнал, что же изображено на странице.
Снова освободил свое сознание до
тьмы. Подышал пару минут и по новой прикасался к тем
же страницам. Появлялись фрески, православные древние фрески, видел подобные в
сербских монастырях на Косово год назад. Бородатые старцы, похожие на сказочных
героев, в белых или желтых нимбах взирали вверх, раскрывали глаза небу. И Саша
открыл глаза — на одной странице был только текст, на другой — изображение
казаков, сидевших на конях и вглядывавшихся в далекий дым над тайгой.
«К Феде схожу, спрошу, что он думает
про умение видеть кожей», — сказал себе. Засобирался — полез под кровать за
одеждой.
Саша шел по неверным тротуарам мимо
ангаров теплостанции. Агрегаты теплостанции
тарахтели. В воздухе висела морось. Трава — серо-белая — гнулась к земле,
пропитавшись сыростью. Саша перешагивал через коровьи лепешки на досках
тротуара.
Мимо двухэтажных бараков. Из барака
на углу Механической и Геологов вопли: «Козёл, да что
бы ты без меня делал?!» Дети — без взрослых — на площадке перед бараком
ковырялись в куче сырого песка. Насыпали из треснувшего ведерка — одно ведерко
на троих детишек — некую фигуру или крепость. «Здравствуйте», — сказали дети
Саше, сначала один, потом хором двое других. «Привет», — ответил он.
Саша бил кулаком в дверь Фединой
квартиры. Открыла Люся. «Федю посадили», — сказала она. И лицо у нее пустое,
никаких эмоций. «Куда посадили?» — не понял Саша. «Менты его поймали и
посадили. У них он. Картошку, говорят, воровал», — ровным, спокойным тоном, как
будто это ее вообще никак не касается. Люся потянула дверь, чтобы закрыть.
«Подожди, — остановил ее жестом Саша. — Я чего-то не совсем понял. Давай
подробнее. Когда его посадили?» — «Позавчера. Он картошку у кого-то на огороде
выкапывал, рядом с аэропортом. Его поймали. Ко мне сегодня утром менты
приходили». — «И что ты думаешь делать?» — «Чего я сделаю?! — Люся сорвалась,
закричала. — Зачем он туда полез?! Зачем, а?! Посадят его! Посадят — так ему и
надо!» И захлопнула дверь. Защелкал закрываемый замок. Саша замахнулся рукой
постучаться. Но, поглядев несколько мгновений на дверь, опустил руку. Вышел из
подъезда. Серый свет, низкие облака, воздух сырой. Напротив
на заборе сидела сорока — вертела головой из стороны в сторону.
В редакцию газеты «Жизнь Югры», на
работу, Саша пришел раньше всех. Ключей у него не было. Ждал на крыльце, крутил
головой по сторонам — высматривал, старался различить в далеких силуэтах
кого-нибудь из коллег. Над поселком, направляясь на запад, пролетал Ан-2 —
тарахтение медленно пролетало над поселком.
Валентина Георгиевна сидела сбоку от
Сашиного стола. Саша смотрел на нее. Она — в монитор компьютера и отвечала: «Мы
не будем ставить такой материал». — «Почему? Ведь человека посадили в СИЗО за ведро картошки, которое
он даже унести не успел». — «Милиция должна ловить преступников. Это ее работа,
— тон у Валентины Георгиевны ровный, отстраненный. — Иначе не пойми что будет.
Иначе бардак будет». — «Так они сажали бы чиновников за коррупцию! — вспыхнул Саша.
— Вы же знаете, как чиновники местный бюджет разворовывают! Какие строят себе
дома и машины покупают на ворованные деньги! Почему же их не сажают?!» — «Нашли
тоже несчастного! — дряхлая, обвислая Валентина Георгиевна вдруг ввинтилась в
пространство своим непонятно откуда взявшимся стальным тоном; вскочила со
стула, встала корявым, но крепким столбом. — Федя-Полстакана
— алкоголик, пропитый до нитки! Весь поселок знает! «Жизнь Югры» не будет его
защищать!» — «А почему это вы решаете, что публиковать, а что — нет; кого
защищать, а кого — нет? — Саша кричал, сидя на своем месте. — Вы тут цензором
стали?»
«Пока редакторша» Света вошла в
кабинет. Улыбалась, в руках чашка — струйками пар из чашки. «Обо мне, коллеги,
спорите?» — спросила. «Он хочет статью в защиту алкоголика напечатать», —
показала Валентина Георгиевна на Сашу пальцем. «Свет, человека в СИЗО посадили за ведро картошки.
Как опасного преступника. Идиотизм же», — ответил Саша. «Печатайте что хотите.
Мне все равно», — и Света захихикала, выдавила из себя смешок. И вышла из
кабинета.
«Вы слышали? — Саша Валентине
Георгиевне. — Ставьте в номер». — «Она не в себе. Она не понимает, что делает.
Не понимает, что проблем себе нагородит». — «Да что же вы так ментов боитесь?»
— «Я никого не боюсь, — Валентина Георгиевна подскочила к Сашиному столу,
вцепилась в край стола костлявыми пальцами, гробовыми пальцами. Зашипела: — Я в
этой газете стольких пережила и стольких, уверена, еще переживу. Я знаю, что
печатать, а что нет. Вы, Александр, приехали сюда и показываете, какой вы умный
и справедливый. А нам тут без вашего ума и справедливости нормально жилось и
житься будет».
Лег плотный туман. Метров через пять
мир заканчивался серой ватой. Бледная высокая тень нависала над домами. Сашка
шел и разглядывал ее. Приближался. Тень становилась ярче. Ранее субботнее утро.
Тихое. Глухое. Из тени выделялись тупые углы металлических перекладин,
светло-серые параболические антенны, красный фонарь. Радиовышка нависала над
улицей. Сашка остановился, подобрал камень и швырнул в радиовышку. «Старая
крыса!» — крикнул он вслед камню.
Он шел дальше. Шел, чтобы не киснуть
от размышлений, сидя дома. Движение очищало сознание. Холод и сырость бодрили.
Руки в карманах черных широких штанов. Бело-красная бейсболистская куртка
расстегнута. Под ней серый армейский — натовский — свитер. Вокруг шеи
черно-белый арабский платок.
На тротуаре мятая пивная банка. Саша пнул ее. Снова. Пинал, чтобы она
отъезжала вперед недалеко. Царапанье банки о бетонные плиты гулко отдавалось в
тихом утре.
Из ваты тумана проявился высокий
человек. Весь в черном. Навстречу. Ближе. Фуражка с
кокардой, короткое пальто с погонами гражданской авиации, брюки со стрелочками
— пилот. Лицо не из мира Берёзова: слишком умное, слишком благородная седина на
висках, слишком открытый взгляд, слишком ровный загар.
Пилот Ефремов внимательно рассмотрел
встречного парня. Видимо, тоже не местный. Местные так не одеваются. Тут одна
мода на все времена — чтобы сливаться с окружающим миром, чтобы не выделяться.
Чтобы не заметили и не попросили чего-нибудь.
Пилот Ефремов неспешно направлялся за
пивом. Найти открытый в 9 утра магазин в Берёзове — задача не из простых. Пришлось идти от аэропорта на другой конец поселка.
А погода гнусная. Не ходить бы никуда, сидеть бы в
гостинице, в своем номере, смотреть бы телевизор. Да телевизор надоел. Все пять
федеральных каналов — больше в гостинице ничего не показывало. Невозможно их
долго смотреть. Голова начинала болеть. Хотелось как-то расслабиться. Слегка.
Комендант гостиницы, седовласая бочкообразная старушка-хантыйка, сказала, что
за пивом идти через весь поселок. Можно на такси. Да нет желания разговаривать
с водителем. Вообще ни с кем из местных не хотелось разговаривать.
Плотный туман путал Ефремова. Он
заворачивал и через некоторое время понимал, что завернул не там. Ругался.
Возвращался. Снова находил правильный путь. Избы, избы, типичные бревенчатые
избы — ни одного интересного дома. Никаких архитектурных изысков, никаких
особенных деталей. Замысловато вырезанных наличников или флюгера — нет. Ну да —
чтобы не выделяться. «Гнусная погода эта самая
подходящая для Берёзова», — сказал себе отчетливо Ефремов. Достал из
внутреннего кармана сигарету и закурил.
Шагал по подлому — то проваливался,
то скользил — деревянному тротуару. Невидимые, тарахтели некие агрегаты.
Ефремов остановился. Оглядывался вокруг. Разглядел размытую туманом вывеску
«Дербент», выкинул недокуренную сигарету и направился в сторону вывески.
Номер гостиницы «Березка».
Двухместный. У противоположных стен застеленные кровати. Два стола, два стула.
Шифоньер в углу возле двери. Одно окно. Пилот Ефремов лежал в черной своей
форме и обуви на застеленной кровати. На другой кровати сидел животастый,
полысевший мужик в растянутом, выцветшем свитере, потертых армейских — российской
армии — штанах и заляпанных глиной кроссовках — директор Берёзовского
аэропорта Михалыч, сидел, уперевшись
локтями в колени. Между мужчинами на столе три бутылки коньяка, два бокала и
закуски: мясо, сыр, зелень, шоколадка, белый хлеб, консервированные оливки и
корнишоны. Под столом две пустые коньячные бутылки. «Михалыч,
— говорил неспешно Ефремов, каждое слово выкладывал отдельным драгоценным
бруском, — мне знаешь, что интересно: когда же в Берёзове поставят памятник
бродячей корове? Поверь, я нигде больше, ни в одном другом российском селе не
видел столько бродячих коров». Михалыч хмыкнул. Лицо
его уставшее, оттянутое вниз. Михалыч взял початую
бутылку коньяка и разлил по бокалам. «Когда-нибудь тут поставят памятник и
алкоголизации ханты и манси», — сказал и поднял бокал. Выпил залпом. Ефремов
глотнул половину. Посмаковал и проглотил — дернулся вверх-вниз его острый
кадык. «Я серьезно, Михалыч, — продолжал Ефремов. —
Бродячая корова — настоящий символ поселка. Мне непонятно, какой идиот решил сделать символом Берёзова князя Меншикова.
Меншиков оказался тут не по своей воле. Берёзово для Меншикова — проклятая
земля, место его позора и гибели. Я тут, кстати, прочитал
недавно: оказывается, острог, в котором жил Меншиков и его семья, изначально
был православным монастырем — Воскресенский, если не путаю, назывался.
За несколько лет до ссылки Меншикова монастырь закрыли из-за малого числа
монахов и переделали его в тюрьму. Бывает же. А мы сейчас говорим про
осквернение церквей в советское время. И не хотим вспоминать, как было
православию в дореволюционное время». Михалыч
вздохнул — тяжело, долго — вытолкал из себя глыбу вздоха. Снова налил коньяка —
себе. Не чокаясь, выпил залпом. Заговорил: «Ефремов, ты все щебечешь. Все тебе
интерес есть до… — Михалыч
помямлил губами, подбирал нужное слово. — Есть тебе
дело до всего вокруг. А ты помнишь, Ефремов, что я считался
счастливчиком, когда меня, такого же пилота, как ты, Егоров, Степанов, Игорь
Воробьев, назначили директором Берёзовского аэропорта? Помнишь, а?» —
«Ладно, Михалыч. Успокойся. Опять ты за свое». — «Я
же думал: всех сделал, теперь только вверх и вверх. По карьерной лестнице. А
вышло вон чего: я в дыре этой сижу столько лет, а ты летаешь до сих пор». Михалыч вздохнул и взял бутылку. Его покачивало. Расплескал
коньяк на стол, наливая себе. Взял бокал и свободной рукой медленно провел по
своей лысине. «Михалыч, не заводись. На кой было
встречаться, если ты по новой начинаешь заводиться. Михалыч, ты меня еще слышишь?» — «Слышу, Ефремов, слышу. Ой как слышу. Лучше бы не слышать. Давай выпьем лучше».
Мужчины чокнулись.
Утро. Михалыч
в сером костюме. За рулем служебного серебристого UAZ Patriot. Заглушил двигатель. Посмотрелся в зеркало заднего
вида. Поправил галстук. Провел рукой по лысине. Вылез из автомобиля. Парковка
районной администрации. Михалыч направился к зданию администрации — трехэтажка
в болотно-зеленом сайдинге, на фасаде три флага: два
флага России, один — Ханты-Мансийского автономного округа, флага района нет.
Поздоровался с охранником — усатым мужиком в деловом костюме. Поднялся по узкой
лестнице — дважды боком разошелся со встречными, по-другому невозможно, — на
третий этаж. В приемную Коротун. «Здравствуйте,
Маргарита, — секретарше. — На месте? — кивнул на дверь главы районной
администрации. Секретарша ответила кивком. — Доложите тогда». Михалыч сел на стул и автоматически поправил галстук.
«Хорошо. Через десять минут приму», —
сказала Коротун в трубку внутренней связи и положила
ее. Напротив Коротун сидел Стессель.
Перед ним на столе открытая папочка: документы, статистика. «Я, собственно,
Надежда Николаевна, все, закончил. — Стессель закрыл
папочку. — На один момент в заключение хочу обратить ваше внимание». Коротун кивнула. «У нас в районе лишь одна газета. И та
муниципальная. Я имею в виду — «Жизнь Югры». Она подчиняется районной
администрации. — И у Стесселя замаслилась улыбка,
угодливая и хитрая. — Есть там журналист, Александр его зовут, не помню
фамилию. Он вмешивается в нашу праведную борьбу с воровством картошки у березян. Между прочим, мешает выполнять ваше прямое
указание». — «Да, знаю-знаю, Альберт Арнольдович. Мне на него жаловалась уже
Валентина Георгиевна Литвиненко, она ответственный секретарь в газете. Решим
этот вопрос. Не беспокойтесь». — «Прекрасненько. Надеюсь очень на ваше содействие».
Коротун ехала домой. С мужем. Сидела на
переднем пассажирском личного Land
Rover’а. «К кому-нибудь заезжать будем, Надь?» —
спросил муж: усатый, костлявый, с поредевшими волосами, в новеньких армейских —
натовский стандарт — куртке и штанах зеленых оттенков. «Не, Вов, на сегодня с
меня хватит встреч. Домой хочу. Отдохнуть хочу», — Надя, как покорная девица,
держала руки на коленях, колени сведены вместе. Увидела за окном
девочку-подростка. Девочка стояла, руки в карманах длинной черной юбки, и
смотрела себе под ноги, ковыряла носком кеда что-то в грязи. «Веркина дочка, что ли, Вов, смотри. Слоняется без дела
наверняка вместо того, чтобы дома уроки делать и матери помогать», — поджав
губы, всматривалась Коротун.
Катя ковыряла кедом грязь бессознательно.
Решала, куда идти. С надрывом промычала корова. Выдернула, вырвала Катю из
задумчивости. Катя оглянулась — вдоль улицы шли больше десятка коров. «Дуры рогатые», — и плюнула в их сторону. И, поправив лямку
сумки, перекинутую через плечо, яростно зашагала. В противоположную от коров
сторону.
Выпал первый снег. Весь день шел.
Вечер. Снег продолжал идти. Мокрый, липкий. Старшеклассники лепили снеговика
«на мостяре». Курили дешевые сигареты
и пили дешевое пиво. Дима и Катя среди них. Дима, облокотившись
спиной на перила, прижимал к себе Катю, обнимал ее за талию — девушка к
нему спиной. «Вам надо ведро найти, чтобы нормальный колпак ему сделать, —
советовал Дима. — Надо на дне оврага посмотреть: может, есть чего толкового».
На мосту еще оставались полосы снега — не утоптанного, не укатанного. На
свободных от снега участках стояли банки с пивом. В центре моста два
внушительных кома, поставленные друг на друга. Двое пацанов,
скользя, катали третий ком. Двое других пацанов с
девчонкой лепили огромный пенис, гоготали — изломанный подростковый гогот. «Или
не, надо ведро ему на член потом повесить, — продолжал советовать Дима. — Типа
презерватив. Снеговик за безопасный секс!» Все загоготали. Девчонка, лепившая
пенис, выпила пива и срыгнула. «Фу, Мотя, как ты можешь?» — Катя ей. «Ты, Катя,
вся манерная такая при Диме», — Мотя в ответ и попыталась срыгнуть еще раз,
получилось слабо, неэффектно.
«Стоять всем! Чё
творим?» — на мост вышел Миха Ткаченко. Тащил, держа
двумя руками, упаковку с пивом. «О-о-о!» — заорали все радостно. «Не прошло и
полгода, Миха притащил пивас»,
— прокомментировала Мотя. «Спокойно. Миха сказал — Миха сделал. Идти сюда до фига. — оправдываясь, Миха негодующе
вытягивал губы и, поставив упаковку, жестикулировал руками. — Я три раза
садился перекурить. А на такси ехать — палиться не хота. Разбираем, короче!»
Все — и Дима, и Катя — потянулись к упаковке. Рвали ее, выкорчевывали
зелено-белые банки Tuborg’а.
Поставили снеговику ком головы. Из
пустых пивных банок сделали-воткнули глаза и нос. Снежный пенис прилепить не
удалось. Он разломался. «Из «бычка» придется ему сделать член», — сказал Дима и
воткнул свой окурок в середину нижнего кома. Гогот.
Мотя шла в школу ко второму уроку.
Весь снег растаял, жидкая коричневая грязь по улицам. Куда ни наступи,
обязательно замараешь обувь. Мотя в красно-белых кроссовках — мокрые грязные
пятна на них. Брезгливо оглядывалась под ноги.
Напротив крашенной в синий цвет
простой избы — дореволюционная инородческая больница, считалась памятником
деревянной архитектуры, хотя совсем ничего особенного в ней не было, полпоселка
из точно таких же изб состоит, — догнала одноклассницу Эмму. «Как жизня?» — спросила Мотя. «Как обычно: ничего хорошего —
надо в школу», — кратко улыбнулась Эмма. Девушки пошли дальше.
Детская площадка напротив районной
администрации. «Слышь, Эм, давай зайдем на площадку, —
просила Мотя, — мне надо фотку одну сделать». Каменный гриб — на ножке его
нарисованы дверца и окошки, сказочный гриб-дом, из шляпки торчит довольный
червяк, как печная труба. «Сфотай меня на телефон,
сюда нажмешь, — Мотя показала Эмме, на какую кнопку мобильника нажать. — Чтобы
я и гриб целиком уместились. Главное, чтобы я целиком. Если гриб не весь, то
ладно, нормально». — «Тебе зачем?» — «Аватарку давно
не меняла на «Вконтакте». Вчера придумала такую фотку
сделать». Мотя обняла торчащего червя и одну ногу задрала вверх, крикнула:
«Мочи!» — и замерла, изобразив улыбку. Телефон прогудел автонастройкой
фокуса и щелкнул. Мотя подбежала смотреть: «О, нормально. Фенкс.
Нормально же, да?» — «Думаю, хорошо. Небо бы еще голубое. Вообще клево
получилось бы». — «Фигня с небом. Главное, мы с червяком лыбимся одинаково».
Мотя загоготала.
Эмма варила кофе на кухне дома, когда
зазвонил ее мобильный. Санечка звонил — звучавшая мелодия была настроена именно
на его номер. Эмма сняла с газовой плиты турку — кофе не успело дойти. Побежала
в соседнюю комнату за телефоном.
«Санечка, я уже соскучилась». — «Ты
сегодня придешь?» — «Очень вряд ли. — Эмма наморщила
лобик. — Сегодня вечером всем классом надо идти в школу искусств: репетировать
представление к юбилею школы. Извини, Санечка». — «Эмма, именно сегодня нам
надо обязательно встретиться. Пойми, пожалуйста. Найди возможность». — «Что-то
случилось?» — «Эмма, просто пойми: нам нужно сегодня встретиться. Хорошо?» —
«Да, Санечка, я обязательно приду. Придумаю что-нибудь».
Санечка прошел вслед за Эммой на
«свой» второй этаж. В обстановке на втором этаже ничего не изменилось:
единственный шкаф в первой комнате, во второй — двуспальная, неряшливо
заправленная кровать, письменный стол и два кресла, одежда Санечки под
кроватью, вдоль батареи стопки книг. У Санечки вид непривычно, необычно, не
свойственный ему — мрачный, — глаза огромные — видящие все и не видящие
одновременно ничего. Он сел на пол напротив Эммы по-турецки. И молчал. Не
двигался совсем. Эмма сглотнула несколько раз. Разглядывала его и не решалась
спрашивать. «Девочка моя, — Санечка взял Эмму за руку. Помолчал. — Чего ходить
вокруг да около. Меня увольняют. Уволили уже. Сегодня. По распоряжению
администрации района, Коротунши этой поганой. Девочка моя, мне придется уехать из Берёзова.
Понимаешь?» — «Теперь поняла, — у Эммы в глазах набухали слезы, дрожали,
дрожало отражение горящей люстры в слезах. — А что же я буду делать? Я не смогу
без тебя. Санечка». — «Найти нормальную работу без блата здесь нереально. Ты
знаешь. У меня блата нет. Меня уволили по распоряжению районной администрации.
Все, конец моей трудовой деятельности в Берёзове…» — «Санечка, — Эмма перебила
его, слезы потекли по ее щекам. — Что же я-то буду делать без тебя? Я не смогу
без тебя. Мне ничего не нужно без тебя». — «Эмма, — он наклонился и обнял
девушку, — девочка моя, не плачь, пожалуйста. Девочка моя, у меня не будет
денег, я не смогу здесь жить. Мне придется уехать». — «Санечка, я не смогу без
тебя. — Она тоже крепко обнимала его. — Я не хочу без тебя». — «Девочка моя,
успокойся, пожалуйста. Не плачь». — «Санечка, я не смогу без тебя. Давай уедем
вместе. Давай уедем вместе, — она оторвалась от Санечки и смотрела в его глаза.
— Давай уедем к хеттам. Помнишь, ты читал мне? Они не боятся даже богов. Давай
уедем к хеттам». — «Они же вымерли три тысячи лет назад». — «Какая разница».
В Обь под углом, сбиваемый ветром,
падал снег. Противный снег — мокрый. По реке плыл «Метеор» с номером 115 на
обоих бортах. Серое, тяжелое небо. Между двух пассажирских
салонов, на открытой площадке, закрытые бортами от ветра по шею, стояли Эмма и
Санечка. Держась за борта, смотрели на проплывающий мимо берег — полоску
песка с ершиком тальниковых зарослей. Оба радостные, безумный ветер трепал их
волосы, смешивал их волосы. Они уплывали из Берёзова. «Санечка, — повернулась к
нему Эмма, убрала волосы со своего лица, — мы никогда больше не вернемся в
Берёзово?» — «Никогда». Санечка просунул, протиснул руку в ее узкие джинсы, на
горячее между ее ног, и шепотом сказал, касаясь губами ее ушка: «Давай поскорее
найдем укромное местечко. Хочу тебя — терпеть нет сил».