Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2014
Ангелина Злобина — окончила художественное училище,
работала художником-оформителем, видеодизайнером,
художником-постановщиком, сценаристом. Рассказы и повести публиковались в
журналах «Сибирские огни», «Звезда», «Голос эпохи», альманахе «Русский глобус»
(Чикаго). Живет в Москве.
Я научился узнавать их по шагам — от лифта до двери один лестничный марш.
Услышав голоса и звон ключей, я становился незаметным. Щёлкал замок,
потом из маленькой прихожей доносился шелест одежд, звук расстёгивающихся
клёпок и молний, деликатный глухой стук каблуков.
— Ну вот, смотрите.
Уже с первых минут можно было определить — эти ненадолго. А этот,
пожалуй, мне ещё надоест. Эта уйдёт сразу, ей уже не нравится. Но я не
торопился с окончательными выводами, ждал, когда Хозяйка назовёт цену. Сначала
она обычно перечисляла явные достоинства квартиры: интересная планировка,
большое окно, вид на лес. Сама она в это время стояла в левой части окна, чтобы
загородить собой часть строительной площадки (забор, бытовки, мусорные баки).
Далее шел перечень неявных достоинств: встроенная техника на кухне, удобная
гардеробная — дверь отъезжала в сторону, и я замирал за обувной полкой.
— Вот как-то так, — скромно заканчивала Хозяйка. А потом объявляла, что
хочет плату за полгода вперёд.
Она знала, чего требовала. Больше двух месяцев здесь никто не
задерживался, а деньги она не возвращала никогда. В итоге получалось не так уж
дёшево. Хозяйка дама хваткая. Только вот нудная сверх всякой меры, я бы с такой
недели не прожил в одной квартире, съехал бы куда угодно, хоть в недострой. Сама она обитала где-то в центре в старом доме,
одна. Её логово я себе отлично представляю хотя бы по тому, как выглядят её
вещи — старая кожаная сумка, нечищеные туфли со стоптанными набок высокими
каблуками, одна пуговица у пальто оторвалась ещё прошлой осенью, на её месте до
сих пор висит свалявшийся нитяной хвостик.
Пальто Хозяйке немного тесновато, потому и пуговицы не держатся. Она женщина рослая, крупная — талия есть, но где-то под грудью,
бёдра широкие, ноги налитые, колени — каждое как боксёрская перчатка; поступь
тяжелая, а причёска легкомысленная — заколочки, завитушки. Манеры
странные — то захохочет, закатится кокетливой веселушкой,
махнёт эдак ручкой — «ах, уморили меня совсем», а то
возмутится строго и холодно, как дама весьма почтенная — «нет-нет, это мне не
подходит», и надменно вздёрнет острый напудренный нос.
Будущие постояльцы общались с ней сдержанно, с опаской, но очевидные и
неочевидные прелести недорогого жилья их манили. А смущала разве что
удалённость. Ну, и ещё то, что платить надо за полгода вперёд. Однако платили.
— А метро в середине следующего года обещали пустить, — уверяла Хозяйка.
Когда очередные жильцы съезжали, она затевала уборку, но, вымыв половину
комнаты, устало опускалась в кресло и, стянув с одной руки резиновую перчатку,
звонила кому-нибудь из знакомых. Разговор обычно длился так долго, что за
окнами темнело. Слушать её подробные жалобы на цены, здоровье, погоду и на
жизнь вообще было скучно. Подозреваю, что и подруга, которой она звонила,
томилась в ожидании прощальной фразы и вяло поддакивала из вежливости.
Иногда, наведя в квартире порядок, Хозяйка оставалась ночевать. Она
забиралась с ногами на диван, включала телевизор и
весь вечер что-нибудь ела, уставившись на экран. Ночью она негромко храпела или
рыдала, подвывая: «Да что же это такое? Когда же это всё кончится!» Кто её
знает, что она имела в виду.
А жильцы были забавные. Я их всех хорошо помню.
Молодая пара — шумные, обидчивые, бестолковые. Они
мне довольно быстро надоели, к тому же оба не были наблюдательными, так что мои
обычные методы не действовали — их просто никто не замечал. Пришлось проявить
настойчивость. Напугали молодых рисунки на стекле. А потом загорелась
занавеска… Нехорошо, мне и самому стыдно, такая грубая работа! А что было
делать? Молодожёны уехали через два месяца.
Потом была ещё одна парочка. Двое официантов, пингвинья чета, очень
трепетная. Эти убежали через три недели, до сих пор без смеха не могу
вспоминать, как один из них метался по комнате ночью и стонал: «Жорж, я
совершенно измучен!» Нет, это восхитительно — «я измучен!», ради такого стоило
немного пошалить. Кстати, ребята были чуткие, даже слабое постукивание
воспринимали остро. Особенно тот, измученный.
Ещё была учительница. Женщина-портфель, женщина-пособие,
женщина-исполнитель. Она ничего не слышала и не видела, листала тетради,
читала, ела — всё одновременно. На кухне у неё вечно что-то пригорало, в ванной
переливалась через край вода — но я тут ни при чём, я не хожу ни в кухни, ни в
ванные комнаты. Не выношу шума льющейся воды, испарений, потёков на стенах.
Заболеваю я от этого — ломает всего, страхи начинаются, паника. А ещё из-за
сырости остаются следы на полу. Вообще-то это ни к чему, мне удобнее быть незаметным,
но иногда следы — это то, что нужно. Влажные отпечатки узких длинных ступней,
исчезающие быстрее, чем на испуганный зов одного жильца успеет прийти другой.
— Где? Да нет тут ничего… Тебе показалось.
Как меня изумляет это желание людей на всякий случай убеждать друг друга
в сумасшествии! Неужели слабоумие — наименьшее зло?
Учительница меня изрядно помучила. Я утром прятал ключи — она, уже одетая
для выхода, в плаще, с сумкой и перчатками в руках, металась по всей квартире,
как бешеная курица, — искала. Я подбрасывал ключи на видное место — она хватала
их, бормотала что-то, досадуя на свою рассеянность, и убегала. Я прятал её
тапки — она ходила без тапок. Я ставил их к её кровати — надевала и шла
умываться. Ничему не удивлялась.
По телефону она говорила коллеге:
— Перестань молоть чепуху! Просто я устала, всё забываю на ходу.
А сама завязывала на ножке журнального столика платок, наверное, чтобы
упросить меня вернуть ей часы. Я тут же завязал платок ещё двумя узлами. Она,
глядя в окно и не прерывая разговора с коллегой, рассеянно добавила ещё два.
Невыносимое существо.
Только однажды, когда она, уходя на работу, оставила в углу комнаты
блюдечко с молоком, я понял, что довёл её до отчаяния. Я положил в это блюдце
сухой цветок апельсина — флердоранж. Прелестное название, не правда ли? А
эффект был потрясающий, я и не предполагал, что в педагогах столько
разнообразных драматических эмоций.
К вечеру квартира была свободна.
Вообще-то флердоранж я берегу, мне очень нравится его запах. Из-за него в
моём тайничке за обувной полкой так приятно пахнет южным садом! Но одним
цветком я решил поделиться с бедной учительницей. Мне жаль, что это её так
напугало, могла бы отнестись как к посланию, метафоре, попытке изящно
попрощаться. Не поняла. Всё-таки как мало в ней романтики!
Остальные жильцы менялись быстро — полоумная пожилая девушка в индийских
нарядах, геймер с воспалёнными глазами, пара суетливых подружек, такие
визгливые — фу!
Ещё был провинциальный музыкант с электрогитарой — этот светил под
мебелью фонариком и раскладывал всюду крысиный яд, похожий на дроблёную
канифоль. Вот дубина! Я себе собрал горсточку этого яда, грызу иногда ночью —
он сладковатый, и от него видения.
Жильцы приходили и уходили, оставляя после себя подпалённый ароматический
хлам, пакеты от сухих супов, окурки, закатившуюся в углы мелочь.
На следующий день после их ухода возникала Хозяйка, мыла комнату, звонила
кому-то по телефону, жаловалась, а ночью похрапывала или рыдала в подушку. Я её
никогда не беспокоил — не хотелось связываться. Неинтересно.
Жить одному — прекрасно! Я бы пел, но голос у меня никакой, я способен
только вздохнуть или покашлять тихонько. Зато в пустой квартире можно быть
видимым и ходить всюду, никого не опасаясь, а ночью лежать в лунном свете,
раскинувшись в воздухе, как на песчаном склоне у озера. Лунный свет — это нечто
особенное, от него в глазах появляется мягкий блеск, шерсть становится
шелковистой, с искоркой, а мысли — чёрными, опасными, дремучими, как еловый лес
в полнолуние.
Утром можно сидеть на подоконнике, наблюдая движение облаков, круговой
облёт двора голубиной стаей, неспешное перемещение рабочих на стройке.
Днём я обследовал жилище, искал забытые или потерянные вещи и приносил их
в тайник за обувной полкой. Моё убежище постепенно становилось похожим на
маленький музей артефактов — медная пуговица, ресторанные визитки, чайная ложка
из одного испанского отеля, пенковый мундштук, кисточка от румян, пачка с
единственной уцелевшей сигаретой…
Особенно мне нравились оплавленная свечка в виде слона и сухой букет, это
принесла в дом полоумная пожилая девушка в индийских одеждах. Гербарий
предназначался для отпугивания злых духов, как я понял. Вообще-то букетов было
два — лаванда и флердоранж. Но запах лаванды напомнил мне средство от моли, а
вот аромат сухих цветов апельсина — очаровал! Я сразу решил, что заберу
флердоранж себе, ещё когда эта дама со своим бородатым
кавалером — тоже полоумным — задымили мне всю комнату восточными благовониями и
бродили по углам с согнутыми проволочками в руках. Кажется, они хотели меня
поймать. Поймали они в итоге друг друга и устроили такой шабаш на диване, что я
почти без утайки вышел, взял букет и удалился к себе под ритмичные вопли и
стоны двух эзотериков.
Флердоранж с тех пор хранится в моём уголке, напоминая мне жаркую южную
весну: зелёную траву, цветущие деревья, синее небо, голубые тени, голубые горы
вдали…
Странно, у меня ведь нет долгой памяти. Откуда я вообще знаю о каких-то
садах? Я даже не помню, где я жил раньше. Может быть, я родился прямо здесь, в
этой квартире? Интересно, от кого? Уж не порождение ли я Хозяйкиного
депрессивного бреда… Всё может быть. Но иногда
мелькает в голове что-то — яркое, необъяснимое, как короткий путаный сон: тихий
смех, желтая пыльца на веснушчатом носу, глаза зелёные, а волосы красноватые,
как медная проволока, волнистые, с блеском. За ухо заправлена веточка с белыми
цветами и бутонами, похожими на крошечные пальцы в белых перчатках.
— Тебе нравится?
Не помню, на каком языке она спросила. А может быть, это было: «Te gusta?» Или: «Tu l’aimes?» Как же её звали, ту
девушку…
Звук открывшихся дверей лифта отвлёк меня. Потом шаги на лестнице, тихий
разговор у двери, звон ключей, двойной щелчок замка.
— Проходите.
Какая-то странная мысль мелькнула у меня в тот момент, когда они
поднимались по лестнице от лифта до двери, возникла и тут же исчезла.
Рассеянный я стал в последнее время. Погодозависимость,
что ли?
Хозяйка демонстрировала жильё — «уютно, стильно и недорого, учитывая
сегодняшние цены», приглашала взглянуть на вид из окна.
— Да, симпатично, — отозвалась гостья.
Наконец я её услышал. Голос негромкий, интонация не то усталая, не то
высокомерная, а может, посетительница просто не хотела обнаруживать интерес,
соглашаться сразу на все условия. Представить её мне было легко: наверняка это
худенькая шатенка с короткой стрижкой, нервная, категоричная, замкнутая. Знаю я
таких. Скромницы в серых одеждах, туфли третий сезон
донашивают, а духи — высший класс, свитерок дешевый,
колготки дорогие — такая жизнь, на всё не хватает. Зато характер! Ничего,
справлюсь, и не таких выживали, через две недели её здесь не будет.
— А тут гардеробная, — дверь отъехала в сторону, и меня ослепил свет из
окна, расходящийся белыми лучами вокруг двух силуэтов. Никакой тонкой шатенки и
в помине не было — рядом с Хозяйкой стояла чуть полноватая девушка среднего
роста.
— Можете войти, посмотреть.
У гостьи оказалось светлое лицо с мягкими чертами, взгляд сквозь очки
спокойный и серьёзный, губы как у упрямого ребёнка. Русые волосы небрежно
заплетены в косу. Бежевый свитер грубоватой вязки, широкая юбка в клетку, на
запястье браслет — цепочка с монетой.
Девушка сделала шаг в мою сторону и огляделась. В какой-то момент мы едва
не встретились глазами, я уж было решил, что замечен. Но что она могла видеть,
кроме древесного рисунка на задней стенке гардеробной — расходящиеся линии, два
овальных сучка с тёмными зрачками внутри? Да и кому из посетителей придёт в
голову, разглядывая съёмную квартиру, изучать древесный узор на мебели.
Интересно, а придёт ли кому-нибудь в голову, что древесный узор изучает
его?
— Ну, вот как-то так, — произнесла Хозяйка.
Девушка кивнула:
— Хорошо. Я подумаю до завтра и утром вам позвоню.
— Как хотите, — Хозяйка как будто слегка обиделась, — я не уговариваю,
дело ваше…
Обе вышли из гардеробной, дверь задвинулась.
«Метро в середине следующего года обещали открыть», — донеслось из
прихожей.
Щёлкнул замок, послышались шаги на лестнице и невнятный удаляющийся
разговор.
***
Последние сутки в пустой квартире мне испортил дождь. Ненавижу сырость,
ненавижу звук льющейся воды, стук капель по стеклу. К тому же за дождём совсем
ничего не было видно — всё серое: небо, силуэт недостроенного дома, кусты,
деревья. Тоска…
Я сидел на Хозяйском диване, обняв подушку, и мечтал о том, чтобы всё
как-нибудь устроилось само собой. Чтобы очкастая девица нашла квартиру получше, и чтобы Хозяйка, устав от хлопот, уехала к подруге
на дачу и там за чаепитиями и разговорами надолго забыла о том, что надо искать
жильцов, отвечать на звонки и ездить в такую даль показывать жилплощадь. А ещё,
конечно, хорошо бы каждую ночь было полнолуние, но это уже слишком прекрасно и
потому — невозможно.
Ничего, утешал я себя, пусть она въезжает, я и не с такими
справлялся. У девицы, кстати, длинные волосы, можно приплести их ночью к
бахроме диванного пледа. Эзотерическую даму в индийских одеждах это очень
напугало, собственно, после этого она и съехала. Очки тоже важный предмет,
попробуй их найди! Особенно без очков. Не очень оригинально, но выматывает
сильно. Что ещё… Остальное узнаю постепенно. Надо приглядеться, сразу пугать
нельзя.
Она явилась к вечеру. Сама втащила две здоровенных
сумки, ещё две — на длинных ремнях, надетых крест-накрест, сняла через голову,
отставила, выдохнула и опустилась на диван. Она расстегнула куртку, стала
разматывать шарф, и я вдруг заметил: причёска изменилась! Теперь у девушки были
ровно подстриженные волосы, открытая шея, прямой пробор. Значит, приплести её к
пледу не получится. И очков на ней нет, значит, не так уж близорука.
Как, однако, непросто всё складывается… И манеры-то у
нас независимые, и взгляд серьёзный, и губы сжаты. Значит, не боишься ничего?
Ну что ж, посмотрим, посмотрим.
***
В первый вечер она обзванивала знакомых, говорила: «Здравствуйте. Это
Александра Никифорова»; или: «Привет, это Саша», — и сообщала, что переехала и
что звонить ей теперь можно только на мобильный телефон.
У неё обнаружились интересные привычки.
По утрам, услышав сигнал будильника, она хмуро смотрела на экран
невидящими глазами и тут же засыпала снова. Следующий сигнал вызывал у неё
досадливый стон в подушку, и только после третьего звонка — как в театре! —
Александра Никифорова наконец поднималась и, зевая,
брела в ванную.
Потом она пила кофе на кухне, судя по запаху — растворимый (никогда не
понимал, как можно пить эту пахнущую сургучом чёрную водицу), потом быстренько
одевалась, кидала в сумку телефон, наушники, книгу и уходила всегда в одно и то
же время.
Иногда после работы она до ночи сидела со стопкой распечатанных листов,
читала, помечала что-то на полях. Я заглядывал пару раз — бред: «консигнация,
антиципация, шоуинг». Что-то связанное с финансами,
как я понял. Ну что ж, наверное, так принято, финансам нужны надёжные шифры.
Она засыпала в наушниках, а ночью выпутывалась из проводков и отодвигала
их в сторону, так и не выключив плеер. Я садился на пол рядом со свисающим с
дивана наушником и слушал. Мне особенно нравился Стинг.
Я думаю, он такой же, как я, или станет таким когда-нибудь. Иногда, целый день бродя по квартире, я бормотал как заклинание слова из
одной его песни — о том, что всякий раз, когда тучи скрывают луну и мир кажется
таким чужим, я чувствую — что-то изменится, что-то должно измениться…
Всё так. Если бы я сам умел петь, я бы спел именно это.
Александра, как и я, любила сидеть на подоконнике. Ела жареный миндаль,
пила крепкий чай и смотрела в окно. Или бормотала что-то и как будто
отсчитывала медленный ритм, рисуя в воздухе невидимый зигзаг, совпадающий
поворотами с окончаниями фраз. Иногда она писала карандашом в блокноте, потом
отрывала листок, комкала, роняла на пол, а после выбрасывала. Несколько таких
листков я забрал к себе — разгладил, попытался прочесть, но почерк оказался уж
очень неразборчивым. Я понял только вот это:
«…весна, конечно, тоже будет чёрной, а лето дымным, а после снова пойдут
дожди, запахнет старым кровельным железом, сырыми брёвнами, землёй, водой,
дорогой… Когда-то будет, а пока — зима. И кажется, как
будто навсегда и тьма, и сырость.
Но иногда здесь чёрный слой припудривают белым, подсвечивают солнцем, и
обводят колючим инеем бурьян на пустыре, и размечают снег следами птичьих лап,
цепочками, похожими на эскадрилью, летящую слегка нестройно…»
А всё-таки забавно, что Саша меня не видит, даже когда сидит напротив.
И ещё мне жаль, что она остригла волосы, — с короткой стрижкой она похожа
на сельскую библиотекаршу. Эдакий осколок большого
города, тускнеющий в неблагодарной, нечуткой глуши, из века в век умиротворённо
зарастающей лебедой да крапивой. Так и представляю себе строгую Сашеньку за
столом на фоне старых книжных полок: серый пуховый платок на плечах, пальцы
аккуратно перебирают формуляры в узком фанерном лотке. На ногах — валенки.
Интересно, откуда это во мне? Впрочем, мне гораздо интересней, откуда это
в ней. И нужно ли ей всё это. И вообще, кому-нибудь — нужно? Саша-Саша, что ж
ты там опять такое бормочешь…
Можно было легко устроить ей опоздание — скажем, закрыть её утром в
ванной. Мало ли, может, просто заклинило замок, ведь так бывает.
Кофейная чашка могла расколоться прямо у неё в руках — эффектно! Мне
самому этот приём очень нравится, в нём всё на грани — случайность и
преднамеренность.
Листы с её правками я мог каждый вечер перепутывать самым изощрённым
образом, а когда она обсуждала с автором текст по интернету — я мог осторожно
вынимать из разъёма сетевой кабель и вставлять обратно. Сеть есть — сети нет.
Нервно! С геймером это работало безотказно, просто опасный цирковой номер, да и
только.
А ещё… Ещё можно было ночью слегка придушить её
проводками от наушников. Не сильно, ровно настолько, чтобы вызвать дурной сон и
чтобы она проснулась от ужаса, а потом при свете ночной лампы, не смыкая глаз,
прислушивалась к каждому шороху и считала минуты до рассвета.
Я всё откладывал, ждал особого случая, хотел какой-то подсказки. Впрочем,
откровенно говоря, я сам не знаю, чего я хотел.
Когда выпал снег, она явилась так поздно, что я уже решил — не придёт,
проведу ночь у окна, буду ловить луну между облаками, вдруг развиднеется,
очистится небо, появится звёздная мелочь на чёрном своде. Но снег всё падал, я
поглядывал вниз, на побелевшие кусты у подъезда, то ли беспокоился за Сашу, то
ли надеялся, что она не придёт. Попробовал миндаль из её пакета — ничего,
вкусно.
Я её проглядел — может, уснул? Не понимаю, как это вышло. Но когда
хлопнула входная дверь, я засуетился, задел пакет и едва не просыпал орехи. Она
разувалась в прихожей, оставляя на полу талые лужицы и комки снега. Один я взял
— быстро вытянул руку из-за угла и схватил щепотью. Понюхал — бензин, шины,
асфальт. Ещё что-то еле-уловимое, может, сырая кора? Так пахнет ветер над зимним
лесом. Не спрашивайте, откуда я это знаю. У меня нет долгой памяти, одни
обрывки, да и те возникают с бессвязностью бреда.
Потом Саша звонила кому-то, рассказывала, что шла пешком от метро — снег,
транспорт стоит, пробки… А ботинки поставить к батарее
забыла. Уснула, не раздеваясь, натянув на себя угол пледа.
Я посидел рядом, послушал, как она дышит; потрогал её волосы — гладкие, у
шеи цвета серого речного песка, от пробора — как выцветшая осенняя трава.
Саша тихо сопела, уткнувшись в спинку дивана.
Я осторожно заплёл одну прядь на её макушке, получилась короткая косичка
двух оттенков. Завязал красной ниткой, вытянутой из подшивки штор. Потом
развязал и расплёл — ладно, пусть спит.
***
Мне почему-то очень не нравился её браслет с монеткой. Похоже, он был
чьим-то подарком. Саша иногда перебирала его в руках или зажимала в кулаке и
сидела, задумавшись. А надевала она его, продев нитку в соединяющую цепочку.
Накидывала браслет на запястье, нитку держала в зубах и целилась разъёмом замка
в маленькое кольцо. Не попадала, маялась, в очках
ничего не видела и без очков не видела тоже.
Интересно, кто этот остроумный даритель? Выбирая такие украшения женщине,
надо бы предполагать, что утром она скажет: «Помоги, пожалуйста», — и протянет
к тебе руку, придерживая браслет у основания ладони.
Я бы ей помог — у меня чуткие, длинные пальцы. У меня узкая тёмная кисть,
похожая на руку шимпанзе, но — мягче, намного мягче. И касания осторожней, их
обычно не чувствуют. Думаю, с такими пальцами я мог бы быть неплохим пианистом.
Полторы октавы! У кого ещё такая растяжка?
А ведь я как будто помню это ощущение гладкости клавиш, помню, как они
утапливаются и у каждой соседней обнажается желтоватая боковая сторона. Меня
почему-то это волнует, будто мне приоткрывается нечто простое и сокровенное,
спрятанное за внешней строгостью инструмента
И ещё меня беспокоит, что звук извлекается не сразу, а с еле осязаемым —
в сотую долю секунды — опозданием. И прямо напротив — то навстречу, то рядом,
движутся другие руки — точно такие же, но темнее, прозрачней. Теперь мне
кажется, что это мои пальцы виднелись там, в лаковой черноте, повторяли все
движения настоящего пианиста и не извлекали ни звука из призрачного продолжения
клавиш.
На рояле стоял букет — розы, ведь так? Я сказал, что много раз просил не
ставить цветы на инструмент. В комнате пахло паркетной мастикой и апельсинами…
Нет, всё-таки что-то неладное творится со мной в последнее время! Я знаю,
это всё жильцы с их странными мыслями, разговорами, снами из перепутанных
киносюжетов, сплетен, журнальных историй. Я прогоняю их, но после каждого
что-то остаётся, растворяется в воздухе, впитывается в стены — разве я этого не
знал? Тогда зачем же мне нужна коллекция в тайнике за обувной полкой? Да, это
кино только для меня, в нём всё непредсказуемо, странно и нет ни начала, ни
продолжения, только ощущения нескольких разрозненных мгновений. Как запах духов
женщины, прошедшей мимо. Он слышится только секунду, а открывает столько тайных
дверей, иногда за одной — другая, за ней — ещё, и куда они заведут —
неизвестно…
Раньше я не был таким чувствительным. Наверное, всё дело в луне. Мне не
хватает её, жду каждый вечер — но видел только холодноватый полукруг на
облаках, радуга ночи: олово, медь и патина — бледно-зелёный отсвет.
***
А между тем с тех пор, как Саша поселилась в этой квартире, прошло
полтора месяца. Я вдруг осознал нечто странное — её присутствие мне не мешает.
Меня больше не раздражал запах растворимого кофе по утрам, я привык к
пёстрому халату, лежащему днём на спинке дивана, хотя раньше терпеть не мог
разбросанных вещей. Вечерами мне нравилось смотреть на освещённый голубоватым
светом Сашенькин профиль и отражение монитора в её очках.
Окончив работу, она потягивалась, шевелила в воздухе пальцами, бормоча
сквозь зевок: «Мы писали, мы писали — наши пальчики устали», — или, дурачась,
пела какое-нибудь «I love you, baby» и уходила на кухню
делать себе ужин. Да какой там ужин — чай, бутерброды…
Иногда ночью, когда она спала, я пытался разглядеть её браслет, но всё
как-то не удавалось. Зато один раз я провёл кончиками пальцев вдоль её
предплечья — от запястья до тёплой впадинки на сгибе локтя. Сашенька отодвинула
руку, нахмурилась, и я быстро исчез.
Я научился чувствовать Сашу на расстоянии: угадывал неприятности, всегда
ощущал её нервность, уныние или нездоровье. Вечером я садился на подоконник и
смотрел вниз. Я представлял, как она выходит из метро, потом едет в автобусе,
думает о чём-то, глядя на мокрое стекло. А потом, накинув капюшон и
отвернувшись от холодного, сырого ветра, быстро шагает к дому. Тут совсем
недалеко — и я замирал, глядя на поворот дороги, вглядывался — ну… Да, вот и она.
Я вспомнил! Именно эта мысль пришла мне в голову, когда полтора месяца
назад я впервые услышал её шаги на лестнице — «вот и она». Странно, что я сразу
не распознал этот сигнал, не прислушался, не насторожился.
Саша входила, и я затаивался, становился незаметней цветка на обоях. В
прихожей шуршал пуховик, шёлкал замок сумки — где-то
в одном из её кармашков уже пиликал телефон. «Да», — говорила Саша. Она разувалась
и продолжала разговор:
— Я только что вошла… ну конечно, конечно… постараюсь успеть… перезвоню
обязательно.
Она бросала на диван сумку и освобождалась от грубых дневных одежд,
обнажая светлое гладкое тело с розовыми бороздками от резинок и жестких
застёжек. Потом накидывала халат, запахивалась и едва успевала завязать пояс,
как тут же снова звонил телефон.
Саша опять отвечала кому-то «да, конечно» и «постараюсь», а я смотрел,
как её босая нога — белая, с розовыми, ещё не согревшимися пальцами — пытается
выдвинуть из-под края дивана шлёпанцы. Я их слегка придерживал, а потом
отпускал.
Иногда казалось, она меня тоже чувствует, во всяком случае, догадывается
о моём существовании. Я заметил, как она насторожилась, увидев на столе свою
давно потерянную заколку. И как один из телефонных разговоров с подругой она
оборвала на полуслове, нажала отбой и испуганно обернулась. А я всего-навсего
снял с её волос пёрышко от диванной подушки. Ну, задумался, с кем не бывает!
Та подружка потом перезванивала, предлагала Сашеньке взять отпуск или
завести кота. Вот кота мне только и не хватало.
***
Накануне Нового года девочка моя явилась с вечеринки. Явилась довольно
поздно. Уронила сумку в коридоре — выпали туфли, наступила на перчатку, вошла,
споткнувшись о собственные ботинки. Качаясь, включила лампу и расстелила
постель. Легла, закуталась в одеяло и только потом, покопавшись там, как в
норе, высунула наружу руку с путаным комом белья и платья. Одежду бросила на
пол, стянула под одеялом чулки и уронила оба возле дивана.
Накануне, когда она, наряжаясь, топталась перед зеркалом, мне уже было не
по себе. В шёлковом коричневом платье она напоминала очертаниями шоколадного
зайца. «Нехорошо это», — почему-то подумал я. Не могу сказать, откуда взялось
это предчувствие, но только я очень нервничал, наблюдая за тем, как у зеркала
Саша придирчиво заглядывала себе через плечо и оглаживалась. Потом она
коснулась маленьким белым флаконом шеи, груди и запястий — и в комнате
наступило лето.
Теперь от неё пахло адовой смесью духов, пота и перегара. Я сел рядом с
Сашей и стал смотреть на её лицо — полуоткрытые губы, болезненно сведённые
брови, серые разводы туши на веках.
Она будто почувствовала мой взгляд, пробубнила что-то раздражённое,
отвернулась и обняла скомканное одеяло. Теперь я видел только её голую спину с
плавно выступающими позвонками. Я придвинулся ближе. Мне вдруг захотелось стать
большим, сильным зверем с горячим дыханием, крепкими клыками и длинным шершавым
языком. Я бы лизнул выступающую лопатку так, чтобы остался алый след, похожий
на ссадину. А потом — зарычал и что есть силы вонзился
бы зубами в мягкую плоть, чтобы чёрная горячая кровь ударила мне в голову,
ослепила, а я бы грыз, я бы рвал на куски…
— Ну и вообще тогда не надо ничего, — разочарованно сказала кому-то Саша
и устало добавила: — Не знаю…
«Выгоню её завтра же!» — решил я, выключил настольную лампу и ушёл к
себе. Ненавижу эти пьяные людские запахи, это хуже наваждений, хуже безлунной
ночи, хуже крысиного яда…
Полночи я сидел на полу, крутил в руке веточку флердоранжа, ломал,
растирал на ладони сухой цветок, принюхивался, но вместо аромата южной весны
чувствовал только солоноватый запах тёплого тела, дурного вина и духов. И не
было ни зелёного сада, ни голубых гор, только темнота, ужас и привкус крови.
«Выгоню», — снова подумал я, но теперь моя злость утихла, и уверенности
поубавилось. Я вернулся к дивану, сел рядом с откинутой в сторону белой рукой,
осторожно расстегнул браслет и стал ждать. Когда Саша перевернулась на другой
бок, я забрал оставленный на подушке трофей. А в коридоре прихватил ещё и
оброненную перчатку.
«Вот теперь мы в расчете, дорогая моя Саша», — злорадно думал я,
разглядывая добычу.
Сам не знаю, какой расчёт я имел в виду. Возможно, так была оплачена
крошечная часть моей необъяснимой обиды.
Цепочка браслета была из самых дешёвых —
латунная, простого плетения. А монета медная, состаренная. На одной стороне —
профиль женщины в венке и косах, на другой — олень и античная богиня с копьём.
Вещи многое помнят. Например, серую скалу, белёсый кустик полыни в
расщелине, синюю полоску моря на горизонте. Сашенька улыбалась и закрывала
ладонью солнце, на запястье покачивался подвешенный на цепочку неровный кружок.
— Димка, как ты думаешь, она старинная? — спрашивала Саша
— Вряд ли. На старинную у меня точно не хватило
бы денег.
Она звонила ему иногда — этому парню, подарившему браслет. Бывало, что
они договаривались о встрече, но в последний момент каждый вспоминал что-то
важное, неотложное, отчего свидание снова откладывалось. Прощались они как добрые
друзья, невсерьёз сожалея, несильно сокрушаясь,
укоряя в шутку. А потом Саша долго сидела, задумавшись, не замечала даже моих
попыток отвлечь её.
С той ночи после вечеринки я уже не скрывался так тщательно, как обычно.
Нет, я не пугал Сашеньку, только дразнил. Всё, что я себе позволял, — сущие
пустяки: доставал закатившуюся под диван мелочь, пропавшие вещи выкладывал на
видное место, завязывал узелки, складывал бумажки. Саша оглядывалась,
прислушивалась, пыталась застать меня, подманить, высмотреть. Это было страшно
и весело, и это уже был диалог.
Я надеялся, что постепенно она привыкнет, поймёт, что я не опасней иных
её знакомых и что мне от неё ничего не нужно. Почти ничего, только чтобы она не
боялась меня и чтобы иногда говорила мне пару слов. Не знаю, каких именно,
может, «привет» или «спокойной ночи»? И чтобы не уезжала.
Она стала такой тихой — на подоконнике сидела молча, ничего не бормотала
про себя, не записывала и не пела больше. А по телефону говорила так сдержанно,
будто я смотрел на неё в упор. Вообще-то я именно так и смотрел, но она же не
видела! Ничего, думал я, привыкнет. Привыкла же к тому, что по утрам я включаю
чайник, пока она умывается. И к тому, что её вещи всегда аккуратно сложены, что
утром на подушке лежит сухой белый цветок. Правда, мне показалось, что Саша
перестала завтракать дома. Во всяком случае, я больше не чувствовал по утрам
запаха растворимого кофе. И ещё — она теперь спала при свете ночника,
просыпалась после первого же звонка и сразу включала телевизор на кухне.
Между прочим, звонила Хозяйка и с интонацией бодрой стервы
интересовалась, всё ли в порядке. Я насторожился, но Сашенька, замешкавшись на
секунду, ответила: «Да, всё нормально, спасибо». «Неужели и впрямь она ко мне
привыкает? — думал я. — Ах, как это было бы хорошо…»
В последнее время она приходила поздно, а дома чуть ли не до утра сидела
за расшифровками и правками. Я уж было подумал, что она хочет заработать денег
и поехать с подругой отдыхать. Но подруга уехала с женихом, я их видел на фото
— стоят, обнявшись, по колено в прибое. Мокрая одежда, тихие волны, розовый
закат… Прекрасно! Саша, посмотрев фотографию в почте, так и написала в ответ —
«прекрасно!» — будто поймала мою мысль. А я сидел у неё за спиной и улыбался —
бедная моя, тихая, усталая Сашенька!
В выходной позвонил её приятель Дима. Тот самый, что подарил ей браслет.
А как хорошо начинался день — белый свет из окна, тишина… Саша сидела
на диване, сложив ноги по-турецки, просматривала сделанную накануне работу. В
очках, тёплом свитере и серых шерстяных носках она походила на умного пушистого
птенца. А потом — звонок, короткий разговор… Я не слышал ни слова — меня будто
накрыло волной, оглушило, я вспомнил, как это — когда внутри всё немеет и в
груди такая тяжесть, что не вдохнуть.
Отложив телефон, Саша швырнула в потолок всю стопку листов. Всё
зашуршало, листы опали на диван и ковёр, накрыли собой шлёпанцы, а Саша сидела,
зажмурившись, и улыбалась.
Давно я не видел её такой, может быть, даже никогда. Разве что в том
видении, где она заслоняет рукой солнце.
Вскоре она стала собираться — долго плескалась в душе, потом сушила
волосы, причёсывалась. Достала из пакета новый джемпер в полоску…
Время истекало, надо было что-то решать, оставаться дома и ждать я не
мог.
Я подумал — почему бы мне не стать игрушкой-брелоком на Сашиной сумке?
Становился же я обойным узором, древесными линиями, карандашным рисунком на
полях зачитанной книги. Саша так торопилась, что даже не заметила, что её
брелок, маленький меховой зверь с замшевым носом, сменил цвет с коричневого на чёрный.
***
На улице скрипел снег, от машин и людей взлетали короткие облака пара,
шерстка игрушечного зверька покрылась инеем, а у Сашеньки зарозовели щёки и
нос.
В кафе то и дело звенел дверной колокольчик, от сквозняка покачивались
подвешенные к потолку елочные гирлянды. На столах мерцали чайные свечи в
стеклянных колбах.
Публика по случаю морозов была одета, как на лыжном курорте: всюду
пестрели свитера, шарфы, вязаные шапки. Саша прошла к только что
освободившемуся столику в углу. Пока она разматывала шарф и расстёгивала
куртку, официантка собрала посуду, смахнула крошки и принесла меню.
Дима опаздывал. Я надеялся, что он и вовсе не придёт, позвонит, отменит
встречу, однако — нет, явился. Высокий, в красной
куртке с мехом на капюшоне, в длинноухой шерстяной шапке. Почему-то я сразу
понял, что это он, ещё до того, как он отыскал взглядом Сашеньку и помахал ей
рукой.
Он подошёл — весь холодный, шуршащий, яркий, поставил рюкзак на пол, снял
перчатки, сказал «здравствуй» и поцеловал Сашу в розовую щёку.
Глаза у него были светло-серые и волосы тоже светлые, русого оттенка.
Сняв шапку, он будто нарочно взъерошил их и улыбнулся.
— Ты подстриглась! — заметил он.
— Давно, — отвечала Саша, — ещё осенью.
— Тебе идёт.
Дима с явным удовольствием наблюдал, как серьёзная Сашенька медленно
листает страницы меню, пытаясь унять волнение.
— Я, наверное, буду чай и яблочный пирог, — сказала она, — а ты?
— Давай возьмём чего-нибудь покрепче, — предложил он, — может, грог или
глинтвейн?
— Хорошо, берём глинтвейн.
Дима поднял руку и продиктовал подошедшей официантке заказ.
— А я ведь уезжаю сегодня, — сказал он, потирая красные от холода пальцы.
— Как это — сегодня?
Я видел, что Сашенька разочарована, уж не знаю, на что она рассчитывала,
может, на приглашение в гости? Значит, не получится! И что самое приятное, даже
без моего вмешательства.
— У меня поезд ночью. Прямо отсюда поеду на вокзал, два дня проведу дома,
потом обратно, — объяснил Дима и тут же расплылся в улыбке: — Слушай, я так рад
тебя видеть! Ну, рассказывай, как ты….
— Дим, — вздохнув, неуверенно начала Саша, — понимаешь, я хочу переехать,
срочно. Я ищу другую квартиру, но переехать хочу сейчас. Не могу там жить
больше.
— Почему не можешь?
— Я даже не знаю, как сказать. В общем… мне там
страшно.
— Страшно? Ну ты даёшь! Я думал, дорого или
далеко. А чего ты боишься?
— Дим, я не шучу. Понимаешь, я всё время чувствую, что я там не одна. Ты
не представляешь, как это тяжело. Я совершенно вымоталась, не помню, когда
спала нормально.
— Прости, я не понял, что значит, «не одна»?
Саша покопалась в сумке, достала книгу, вынула вложенный между страницами
бумажный пароходик. Расправила, поставила на стол.
— Вот. Это я нашла на подоконнике вчера утром.
Дима взял кораблик, повертел, спросил:
— Можно развернуть?
Саша пожала плечами — да, конечно.
У этого Димы были очень длинные пальцы, свёрнутый лист бумаги будто
оказался в клювах у любопытных птиц, и они разбирали этот листок, щипали,
отгибали углы и наконец развернули.
— «Весна, конечно, тоже будет чёрной, а лето дымным…»
Саша, услышав, вся подобралась, пригладила ворот джемпера. Дима молча
пробежал остальной текст глазами, потом сложил лист
пополам.
— «И размечают снег следами птичьих лап…» —
улыбаясь, процитировал он и с любопытством посмотрел на Сашу. — Снова ритмически-нервическая
проза? Пишешь всё-таки.
— Нет, Дим, не пишу, — Саша покачала головой, — ерунда всё это. Да я и не
храню ничего, только кое-какие дневниковые записи или что-нибудь по работе.
— Почему? Может, всё-таки стоит…
— Нет, не стоит, — торопливо перебила она, — да и не о том речь. Вот это,
— Саша кивнула на исписанный листок, — я написала месяц назад или больше.
Скомкала, хотела выбросить. Думала, что выбросила. А вчера утром нашла на
подоконнике пароходик, сложенный из того самого листка.
— То есть… Хочешь сказать, что его сложила не
ты?
— Я только самолёты делать умею.
— Может, кто-нибудь из гостей?
— Каких гостей, ты шутишь? — уныло возразила Саша. — В такую даль никого
не заманишь. Да и некого мне приглашать, честно говоря. У одних теперь семья, у
других романы, третьи в отъезде.
Саша смотрела в окно и скручивала в жгутик обрывок бумажной салфетки.
Дима озадаченно разглядывал исписанный лист бумаги.
— Занятно, — наконец сказал он.
— Да не то слово, — тихо подтвердила Саша.
Официантка поставила на стол бокалы с глинтвейном. Запахло горячим пряным
вином. От этого запаха мне стало неспокойно, дурное предчувствие промелькнуло
серой крысиной тенью. Всё-таки запугал я мою девочку, увлёкся, поторопился. Но,
может быть, всё ещё обойдётся, думал я, Сашенька поедет домой, а я что-нибудь
придумаю, я всё исправлю! Дима не верил ей, я это понял по тому, как он смотрел
на неё — снисходительно и ласково, как на ребёнка, лепечущего всякие глупости.
Ничего, скоро у него поезд, они попрощаются, он пообещает звонить, уйдёт и
забудет. А моя гордая Саша сделает вид, что нисколько не обиделась.
Снова звякнул колокольчик над дверью, компания, сидящая в центре зала,
приветственно загалдела. Одни привставали, чтобы пожать руку, другие
наклонялись, чтобы расцеловаться.
Саша прижала ладони к бокалу.
— Димка, мне там очень страшно, — сказала она. — Кто-то жил там до меня и
сейчас живёт. Знаешь, он кладёт мне на подушку сухие цветы. Такие маленькие,
белые. Я сейчас покажу, у меня они где-то тут… — Она заторопилась, чуть не уронила
сумку.
— Саша, подожди, — Дима поймал её руку. — Успокойся, пожалуйста. Я не
знаю, что там происходит, но ты же смелая, это я точно знаю!
Он смотрел на неё так, будто заговаривал, уводил куда-то, а Саша
примолкла и тревожно вглядывалась в его лицо.
— Помнишь ту поездку с курсом в Крым? Мне вздумалось сфотографировать
бухту, и мы с тобой полезли на скалу. Больше никто не захотел, одна ты
согласилась, карабкалась со мной наверх, потом мы шли по какой-то козьей тропе,
цеплялись за кусты. А на скале — помнишь? Внизу деревья — как трава, и наши
пыльные сандалии над пропастью, у тебя фенька на
щиколотке, а у меня пластырь на пальце. Мы же сидели на самом краю! Я тебе
потом вручил медаль за смелость — херсонесскую монету
на цепочке. Помнишь?
— Да.
Саша отпила глоток вина и несколько минут задумчиво наблюдала за шумной
компанией в середине зала.
— Дима, — проговорила она, всё ещё глядя в сторону. — Я очень боюсь
высоты. До сих пор, как вспомню ту вылазку, от ужаса ноги подкашиваются.
— Как это? Ты — боишься высоты?
Саша кивнула.
— Мне просто очень хотелось уйти от всех. С тобой вдвоём уйти.
Дима отодвинул бокал и долго смотрел в стол.
— Я идиот, — потерянно произнёс он. — Чего молчишь-то?
— Да я уже всё сказала.
— Сашка… Мне с тобой всегда было легко, я думал — так и будет, так и
должно быть. А потом вдруг — Кравцова. Черт знает что началось, сумасшествие
какое-то, азарт, охота. Впрочем, я тебе рассказывал… — Он потёр лоб ладонью и
мрачно добавил: — Много раз.
— Вот именно, — безразлично глядя в сторону, отозвалась Саша, — азарт.
Каждый охотник желает добыть свою Кравцову. Вот ты и добыл.
— Да ничего я не добыл. Это меня добыли. Как-то глупо всё вышло с ней… А с тобой — Саш, прости, я не знаю, что сказать.
— Да ладно, — она усмехнулась, — плакала Саша, как лес вырубали. Давай
теперь о другом.
— Давай, — быстро согласился он.
Я выдохнул — опасный разговор, кажется, завершился ничем. Сейчас
побеседуют о пустяках, один из них скажет, что уже поздно, другой подтвердит,
что действительно пора. Попросят счёт, распрощаются, разбегутся, и всё будет
хорошо. Сашенька молодец, сама всё поняла и будто точку поставила. А усмешка вышла какая! У меня шерсть
похолодела. Умница девочка. Но зачем же было потом
жалобно говорить: «Димка!..» Зачем она цеплялась за его рукав, тянула к себе,
зачем просила: «Забери меня оттуда, я не могу так больше»?! Лицо её
расплывалось, губы кривились, голос сломался и превратился в шёпот:
— И я всё время думаю о тебе…
Они прощались в метро, стояли, обнявшись, он гладил волосы на её макушке
и говорил:
— Я скоро вернусь, Сашенька. Два дня потерпи, пожалуйста. Вернусь — и
сразу к тебе.
А она отвечала: «Хорошо, я подожду», — и тёрлась щекой о его красную
куртку, и жалобно смотрела снизу вверх, и подставляла губы.
Потом Саша одна ехала домой. Сидела в самом конце вагона, отвернувшись от
всех, улыбалась, шмыгала носом и утирала слёзы.
***
До полуночи я сидел у себя за обувной полкой и меланхолично размышлял, не
устроить ли в квартире пожар. Больше всего хотелось стереть из памяти
сегодняшний вечер. И ещё мешала неотвязная мысль о том, что через пару дней
сюда явится этот тип в красной куртке, поставит в коридоре свой рюкзак, обнимет Сашеньку… Дальнейшее представлялось мне чередой
чёрных картин с мельтешением теней, световых пятен и восклицаний. Воображение
жалело меня, утаивая подробности.
Свет в комнате, как ни странно, был выключен, Саша спала. На ковре возле
дивана темнело двоеточие наушников и тонкий путаный провод. Я сел рядом,
прислушался — черная девушка Дебора, паучок с
длинными, как у меня, пальцами, пела о том, как кто-то пришёл и спас её,
защитил от самой себя.
За окном из-за силуэта новостройки появился размытый голубой свет. Я
вышел на середину комнаты и стал ждать. Светило выплывало во всей красе —
круглое, зеленоватое, с очерком цвета синего льда.
Моё тело мгновенно распалось на мельчайшие дымные частицы, стало лунной
пылью, заклубилось. Токи волнами пробегали сквозь меня, омывали, искрили,
сжигая всё, что мешает, запутывает, страшит. После этих купаний в лунном свете
я всегда чувствовал себя лёгким и чистым, не боялся быть видимым, пожалуй, я
даже хотел, чтобы меня заметили.
У меня такие же глаза, как у людей, только больше, темнее; у меня
красивые длинные руки, шерсть — густая и мягкая на ощупь. Почему это должно
пугать?
Я опустился на спинку дивана и стал смотреть на спящую Сашеньку. Лицо её
было спокойным, дыхание тихим, едва слышным. Вдруг она приоткрыла глаза. Нет,
она всё ещё спала, но уже видела и серый прямоугольник окна, и сдвинутую в
сторону штору, и меня на спинке дивана. Взгляд её был безмятежным, мне даже
показалось, что она улыбается. Давно я хотел, чтобы на меня посмотрели именно
так.
Я пересел ей на грудь — я ведь лёгкий, как облако, — и положил ладони
возле впадинки у основания её шеи. Прижал. Саша как будто удивилась, стеснённо
вздохнула, повела плечами, взялась за мои пальцы, чтобы убрать их,
освободиться. И тут она наконец очнулась. Глаза её
распахнулись, тело вздрогнуло, стало сопротивляться. Я прижал ладони сильнее. Я
чувствовал тепло её кожи, пульс, бьющийся сумасшедшим зверьком в западне,
судорожный хрип в онемевшем горле. А знаешь ли ты, дорогая моя Саша, как это,
когда не можешь вдохнуть, — такая страшная тяжесть в груди, а в глазах —
темнота? Знаешь!
Я прижал её сильно, как только мог. Она выгнулась, заколотила ногами, но
вдруг отпустила мои пальцы и стихла. Вот и всё.
Меня словно вынесло на отмель тихой речной волной — луна ушла.
Я отдыхал, вытянувшись на ковре, приходил в себя. Шерсть немного искрила,
а в голове было черно и пусто. Саша вздохнула и откинула одеяло. Кажется, она
ещё досматривала свой страшный сон.
Однако надо было торопиться, возникшее во мне чувство свободы было
слишком неустойчивым и непривычным.
Я перебрался в гардеробную и осторожно, стараясь не шуметь, сложил в
пакет от Сашиного джемпера свою коллекцию: медную пуговицу, несколько
ресторанных визиток, чайную ложку, пенковый мундштук, пачку с единственной
уцелевшей сигаретой, подтаявшую свечу в виде слона, флердоранж. Браслет с
монетой и перчатку оставил на обувной полке.
Я вышел из квартиры и тихо закрыл за собой дверь.
На улице не было ни души. Я шёл к новостройке, стараясь держаться
подальше от фонарного света. Не жилая ещё башня чернела на фоне неба как
огромная дверь, открытая в бездну.
«Поживу один, пока дом не заселят, — думал я, — найду квартиру с окнами
на три стороны, чтобы луна плыла из одной комнаты в другую. Устрою себе тайник,
где всегда будет пахнуть южной весной. Я снова увижу апельсиновый сад, голубые
горы и зеленоглазую девушку с белыми цветами в рыжих волосах. Может быть, я даже
вспомню её имя».