Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2014
Михаил Ардов — клирик Российской православной автономной церкви, протоиерей; настоятель московского храма св. Царственных мучеников и Новомучеников и Исповедников Российских на Головинском кладбище. Писатель, публицист и мемуарист, автор книг «Мелочи архи.., прото… и просто иерейской жизни» (1995), «Вокруг Ордынки» (2000), «Легендарная Ордынка. Портреты», (2001), «Прописные истины» (2007), «Великая душа. Воспоминания о Дмитрии Шостаковиче» (2008) и др.
Когда я думаю о жизни и судьбе ближайшей подруги моей матери, красавице — Веронике Полонской, я невольно вспоминаю известнейшую поговорку — «Не родись красивой, а родись счастливой». Или даже так: «Не родись красивой, не родись умной, очаровательной, обаятельной, а родись счастливой».
Начну с воспоминаний, вернее даже, с семейных преданий. Я помню ее мать — Ольгу Григорьевну (урожденную Гладкову). Она тоже играла на сцене, и самой любимой ее ролью была Нора в пьесе Генрика Ибсена «Кукольный дом». И когда в 1908 году у нее родилась дочка, она решила назвать ее Норой, но такого имени в святцах нет. И вот Ольга Григорьевна подобрала девочке имя, созвучное слову «Нора», тут есть все буквы, его составляющие, — Вероника. А в течение всей жизни близкие люди (включая Маяковского) называли Полонскую Норой.
В 1925 году семнадцатилетняя Нора поступила в школу-студию при Художественном театре. На тот курс были приняты еще две юные особы — моя мать, Нина Антоновна Ольшевская, и Ирина Сергеевна Вульф. Они подружились, и их взаимная привязанность никогда и ничем не омрачалась.
В 1975 году, 13 августа, у нас на Ордынке праздновался день рождения моей матери. Она произнесла тост за здоровье присутствовавшей там Полонской и при этом сказала:
— Мы с Норой дружим уже пятьдесят лет и за это время ни разу не поссорились…
После этого поднял рюмку я и провозгласил тост за обеих подруг. При этом я вспомнил эпизод из «Мертвых душ», где Манилов мечтает о том, что, узнав об его дружбе с Чичиковым, государь «пожалует их генералами». И вот я выразил пожелание, чтобы Брежнев, узнав о дружбе Полонской и Ольшевской, пожаловал их обеих «народными артистками».
И еще такая история. В первом браке Нора была за актером Михаилом Яншиным, квартира у них была в доме, где жили артисты Художественного театра (Глинищевский переулок, д. 5/7). Однажды молодая, очень красивая и нарядная Полонская вышла погулять со своей маленькой собачкой. И тут, как назло, выскочил какой-то кобелек и моментально совокупился с этой сучкой. А затем, как это бывает, собачки некоторое время стояли, составивши эдакий поезд… Ну, а Нора смущенно держала в руке поводок…
В этот момент к дому подкатил извозчик-лихач, он привез Немировича-Данченко. Сойдя с экипажа, вальяжный седок обратился к Полонской:
— Здравствуйте, Вероника Витольдовна. Это ваша собачка?
Полонская окончательно смутилась и произнесла:
— Нет.
Мои собственные воспоминания о Веронике Витольдовне относятся к послевоенным годам. Тогда ее мужем был очаровательный человек, веселый и говорливый, очень талантливый актер Дмитрий Павлович Фивейский. Жили они в коммунальной квартире возле Котельнической набережной.
Я помню, как Фивейский изображал одного из своих соседей, какого-то школьного учителя, у которого был дефект речи. Он говорил:
— Я — педадод.
Они с Норой часто приходили к нам на Ордынку, и тогда происходила игра в покер, после чего бывало застолье. Ахматова в карточной игре не принимала участия, но почти всегда при этом присутствовала.
Увы! — милейший Дмитрий Павлович скончался в 1972 году, и Нора пережила его на двадцать два года.
Овдовев, она жила со своим сыном Владимиром, который в 1960 году окончил медицинский институт. Но произошла вот какая история. Володя женился на девушке по имени Юлия и привел ее в их с матерью квартиру. Там родился ребенок, но через некоторое время молодой врач влюбился в другую особу и ушел жить к ней. А первая жена с ребенком осталась в квартире Норы.
Я помню, Полонская жаловалась на характер этой брошенной невестки.
А я ее как-то спросил:
— А откуда она вообще взялась? Где с ней Володя познакомился?
— Этого я не знаю, — отвечала Нора. — Мне известно только, что она — дочь какого-то еврея и его домработницы.
— Точно такого же происхождения Чуковский, — вспомнил я, — Корней Иванович и ваша Юля… Все же какие разные результаты дает это скрещивание евреев с домработницами.
В восьмидесятых годах мы с женой любили приглашать в гости мою мать, Нору и друга моих родителей, замечательно умного, талантливого драматурга и стихотворца Михаила Давыдовича Вольпина. Он помнил обеих дам молодыми и прелестными, а Полонскую называл «невестой Маяковского».
В один из дней 1987 года к этой нашей компании присоединился мой друг Владимир Андреевич Успенский, профессор, доктор физико-математических наук. В 2002 году издательство О.Г.И выпустило его двухтомник — «Труды по не математике», где есть интереснейшая работа под названием «Почему на клетке слона написано «буйвол»: Наблюдения о словесных квипрокво (подменах текста) и их причинах». (При начатом в 2012 году переиздании «Трудов» эта статья напечатана в книге 4 — «Филология».) Автор вспоминает, как он в нашем доме встретился с Полонской и (далее цитата) «…спросил ее, отказывалась ли она когда-нибудь от наследства Маяковского. Её ответ был: «Нет, не отказывалась».
Как известно, в предсмертном письме Маяковский писал:
«Товарищ правительство, моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.
Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо».
Увы! — «товарищ правительство» в сговоре с Лилей Брик Полонскую обездолило, а проще сказать, обворовало.
Успенский в своей статье пишет:
«Этот эпизод укладывается в общую схему, которую можно было бы обозначить так: «Как поступает власть с предсмертной просьбой своего вернейшего слуги, впоследствии этой властью прославленного»». Право такой схемы на существование подтверждается наличием еще одного эпизода, укладывающегося в ту же схему. 21 октября 1805 г. адмирал Нельсон разгромил франко-испанский флот в Трафальгарском сражении, чем обеспечил морское могущество Англии на грядущие десятилетия. Перед сражением он написал письмо, в котором сообщил, что приступает к битве за своего короля и свою страну и просит их (короля и страну) в случае его смерти позаботиться о леди Гамильтон. В этом сражении Нельсон погиб. Он был признан главным национальным героем Англии и торжественно похоронен (в гробе из останков потопленного им неприятельского корабля) в крипте главного храма Англии — собора Св. Павла; в том же Лондоне на Трафальгарской площади была воздвигнута высокая колонна, увенчанная статуей Нельсона. Однако о леди Гамильтон никто не позаботился, и через десять лет она умерла в нищете».
В конце восьмидесятых некоторые журналисты (в частности, телеведущий Владимир Молчанов) занялись расследованиями обстоятельств смерти Маяковского. При этом даже высказывались абсурдные подозрения такого рода: будто бы поэта убила Полонская по заданию с Лубянки. Я хорошо помню, какие страдания это приносило Веронике Витольдовне.
Тут я хочу кое-что добавить. Когда я слышу, что Есенин и Маяковский не самоубились, а были кем-то уничтожены, я говорю:
— Можно только подивиться высочайшей квалификации этих неведомых убийц. Они не только успешно скрывали следы своих преступлений, но даже ухитрялись сочинять псевдопредсмертные стихи на уровне убиваемого поэта.
И вот о чем надо упомянуть. У Полонской было замечательное чувство юмора и самоиронии. Я вспоминаю такой ее рассказ. Как-то она была в гостях у своего пасынка, сына Фивейского от первого брака — Федора. Там они пили настойку, куда было положено много чеснока. Домой Вероника Витольдовна ехала в метро. И какая-то женщина, которая сидела рядом, обратилась к ней:
— Гражданка, а вы не можете дышать в себя?
Последние годы жизни Полонская провела в пансионате, где живут престарелые актеры. Конечно, она там не нуждалась, но чувствовала себя очень одинокой. Я несколько раз навещал ее там, и вот что мне запомнилось — на невысоком столе стоял большой бюст Маяковского. Как я догадываюсь, автором этой скульптуры был её пасынок Федор Фивейский…
Веронику Витольдовну любили не только мои родители, к ней по-особенному относилась и Ахматова. В ее записных книжках имя Полонской упоминается много раз и не просто в числе тех, с кем намечена встреча или предстоит телефонный разговор. Вероника Витольдовна должна была стать одной из героинь будущей книги. Вот одна из таких записей:
«Люди в моей книге «Пестрые заметки»
(Глава «Современники»)
╥ О. Мандельштам.
╥ Б. Пастернак.
╥ Отречение от Блока.
╥ Шенгели.
╥ Нора Полонская.
╥ Нина Ольшевская.
╥ Н.Я. Мандельштам.
╥ Модильяни (1964).
╥ Вячеслав Иванов и А. Белый (по Бердяеву).
Каждому из них будет посвящена отдельная главка. Первые три готовы или полуготовы (I. Смертный путь. II. Разгадка тайны. III. Как у меня не было романа с Блоком.) IV. Неуслышанный голос. V. Невинная жертва (Полонская). VI. И все-таки победительница. VII. Нищенка-подруга.)».
Ну, а теперь о Маяковском. Мои родители его боготворили, отец в свое время написал о нем воспоминания, и начинается этот текст с такого пассажа: «Апрель 1957 года. 27 лет прошло с того дня, как меня разбудили утром, показав газету с траурным объявлением о смерти В.В. Маяковского… Слухи о гибели поэта ползли по городу еще накануне. Я старался не верить. А тут с четкостью обычного извещения этого типа все было сказано просто, кратко и беспощадно. Тогда я заплакал открыто — не стесняясь людей».
Мало того, мой школьный учитель (он преподавал нам литературу), — Марк Соломонович Либерман, тоже был без ума от Маяковского. Я запомнил такой его удивительный рассказ. Когда состоялись похороны самоубийцы, Либерман (тогда еще совсем молодой педагог) повел весь свой класс в Дом литераторов, чтобы попрощаться с любимым поэтом. Когда они пришли на Кудринскую площадь, то обнаружили там две очереди и встали в одну из них. И через некоторое время они оказались у дверей керосиновой лавки, которая тогда была в самом конце Поварской улицы. Тут поразительно то, что покупатели этого заведения по виду не отличались от тех, кто шел отдать последний долг поэту.
В молодости и мне нравились стихи Маяковского, в особенности ранние поэмы — «Облако в штанах», «Флейта-позвоночник»… Но когда я повзрослел и стал христианином, я стал смотреть на него, что называется, другими глазами. Для меня эстетика не имеет никакого значения, главное — этика. И потому с давних пор я отвергаю всю «советскую литературу», весь «социалистический реализм». Всех советских писателей, этих «инженеров человеческих душ», я воспринимаю только как вольных или невольных пособников большевицких палачей.
У меня есть литературное credo, это — пассаж из «Четвертой прозы» Осипа Мандельштама:
«Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух. Писателям, которые пишут заведомо разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Дом Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда.
Этим писателям я бы запретил вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей? — ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать — в то время как отцы их запроданы рябому черту на три поколения вперед».
Маяковского я когда-то пародировал. Надеюсь, читатель помнит такие его строки:
Юноше, обдумывающему житье,
Решающему, делать жизнь с кого,
Скажу, не задумываясь, делай ее
С товарища Дзержинского.
А я так на это откликнулся:
Юноше, обдумывающему житье,
Решающему, жить по-каковски,
Смотри, говорю, не кончи ее,
Как горлопан Маяковский.
(К этому хочется добавить — не случайно застрелился он именно на Лубянке, а музей его теперь находится в одном из зданий ЧК-ГБ.)
И еще пародия — у него стишок про жирафа:
Рвать цветы легко и просто
Детям маленького роста,
Но тому, кто так высок,
Нелегко сорвать цветок.
А вот мое:
Убивать легко и просто
Тех, кто маленького роста,
А тому, кто так высок,
Нелегко попасть в висок.
Позорнейшей поэме о Ленине мой старый друг Александр Павлович Нилин когда-то присвоил название чеховского рассказа — «Володя большой и Володя маленький». А еще я не могу простить Маяковскому омерзительного стихотворения по поводу суда над Патриархом Тихоном. Но все же самое главное в моей неприязни к Маяковскому то, что он причинил неизбывное горе и страдания Веронике Витольдовне — человеку, которого я знал с детства и очень любил.
А теперь несколько слов на тему «Маяковский и Ахматова». Она к нему относилась, я бы сказал, двояко. Известны ее стихи: «Маяковский в 1913 году»:
Я тебя в твоей не знала славе,
Помню только бурный твой рассвет…
Ну, и такое ее суждение:
— Если бы он умер до семнадцатого года, в истории русской литературы остался бы оригинальный, ни на кого не похожий поэт… А дальше — «Моя милиция меня бережет…»? Тютчев же не писал: «Моя полиция меня бережет».
Анна Андреевна вот еще что рассказывала. Она шла по Литейному на Невский. Перед самым перекрестком вдруг подумала: «Сейчас встречу Маяковского». И действительно он вышел из-за угла и сказал: «А я иду и думаю: сейчас встречу Ахматову».
Михаил Давыдович Вольпин, который Маяковского обожал и много с ним общался, рассказывал нам, что тот иногда пел на мотив «Ехал на ярмарку ухарь-купец» ахматовского «Сероглазого короля» — «Слава тебе, безысходная боль…».
И еще Вольпин рассказывал, что Маяковский время от времени предупреждал о своем будущем самоубийстве. Он говорил:
— Ну, еще годок-другой, а там…
И тут следовал громкий хлопок — удар ладони о ладонь.
Но вернемся к теме «Маяковский и Ахматова». Лиля Брик, как убежденная «лефовка», стихов Анны Андреевны никогда не читала. А уже после смерти Маяковского ей попалась ахматовская книжка, и тут она обнаружила, что многое ей знакомо. Эти строки она знала потому, что их цитировал Владимир Владимирович.
Ахматова не без ехидства говорила:
— О своем знакомстве с Лилей и Эльзой Маяковский вначале сообщал так: «Живу с двумя сестрами-евреечками».
Я помню, как Ахматова отозвалась на такие его строки:
И кроме свежевымытой сорочки,
Скажу по совести, мне ничего не надо.
Она говорила:
— Он даже не знал, какая это роскошь в наше время — иметь каждый день выстиранную рубашку.
Осенью 1965 года Арагон и Триоле пригласили в Париж группу советских писателей. В их число была включена и Ахматова. Прекрасно сознавая дистанцию между собою и этой парочкой, Анна Андреевна говорила:
— Мне же не приходит в голову приглашать в гости римского папу.
Как известно, всесоюзный культ самоубившегося поэта начался в 1935 году, после того как стало известно мнение Сталина: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Эти слова знали все, но откуда взялась цитата, было известно немногим. В числе последних был мой покойный родитель, поскольку он дружил с О.М. Бриком, который от имени своей жены Лили Юрьевны написал на имя Сталина письмо. Там предлагалось увековечить память Маяковского, издать его сочинения и, что, пожалуй, самое важное, присвоить его имя Триумфальной площади в Москве. На этом письме тиран и начертал слова о «лучшем, талантливейшем», а адресовалась данная резолюция не кому-нибудь, а «т. Ежову» — будущему главному палачу совдепии, а в те времена секретарю ЦК Коммунистической партии.
Мой отец вспоминал такую забавную деталь. Прочтя копию письма к Сталину, он спросил Брика:
— Осип Максимович, а почему вы просите переименовать именно Триумфальную площадь?
Тут Брик по-купечески прищурился, потер руки и сказал:
— А все остальные приличные площади уже переименованы.
Ну, а теперь о семействе Брики—Маяковский. Это — любовь втроем, а учитывая многочисленные связи Лили и Володи, можно говорить — вчетвером, вшестером и т.д. Удивляться тут нечему. Полигамия и полиандрия, а проще говоря, разврат был у русской интеллигенции, что называется, в крови.
В 2006 году в Москве издали том Сергея Николаевича Дурылина «В своем углу». Автор (1886–1954) — литературовед, театровед, вплоть до первого ареста (1922 г.) он был священником. Я хочу привести цитату из этой книги.
«В 1839 г. Белинский, — праведный Белинский, «иже во святых отец» русской интеллигенции, пред «многострадальной тенью» коего Некрасов просил позволения «смиренно преклонить колени», — приехав в Петербург, писал оттуда приятелю В.П. Боткину в Москву: «Славный град Питер. Софья Астафьева — [неразборчиво], но собою очень интересна — с усами и бородою — словно ведьма у Макбета». (Письма. Под ред. Ляцкого, т. 11, СПб., 1914, стр. 8 и 35.) Чацкий — Белинский «с корабля на бал» попадает в публичный дом, к девкам: эта «Софья Астафьева» — та самая знаменитая содержательница дома с девками, про которую Пушкин писал Дельвигу. <…> Но еще поразительнее, что «Письма» Белинского в изд[ании] Ляцкого испещрены целыми строками точек. Что это? Цензура постаралась вытравить вредные идеи? Да, постаралась, — как постаралась бы всякая цензура в любой стране и в любое время не пропустить в печать нестерпимую и пошлейшую похабщину «иже во святых отца от критики», испещряющую его письма. Точки не скрыли всей похабщины — ее осталось довольно: вот так же, как о Софье Астафьевой, Белинский сообщает приятелям о своих интрижках с горничными, о своих похабных удовольствьицах, — и тут же перекидывает мост от своего «бытия» (бордель, постель) к «сознанию»: <…> …рассуждения о будущем строе, когда женщина будет освобождена, браков не будет, слово «жена» заменится словом «любовница», чувство вполне будет свободно, семейные узы исчезнут и проч., и проч. («сознание»)… <…> Точками [изд-во] «Огни» спасали «житие» канонизованного русской интеллигенцией святого.
«Иже во святых отец» Белинский сходствует своим житием с «иже во святых отцами» Герценом, Некрасовым, Панаевым, Дружининым, Тургеневым и др. Во всем, что у них связано с fallos’oм, во всем — есть что-то отвратительное, вывернутое, поганое.
Семейная жизнь Герцена. Уже в московском «Дневнике» его, книга 30-я — есть покаяние в изменах «Наташе». А далее… «Наташа», идеальная, романтическая и обожаемая Наташа, ушла к социалистическому поэту Гервегу, а жена возлюбленного друга Ника Огарева перешла на постель друга Искандера. И «Ника» — тут же где-то около этой дружеской постели. Все перепуталось. Не разберешь, кто чей сын, от кого и чьи дети — все эти Герцены».
Мой отец оставил воспоминания не только о Маяковском, но и о Брике. Вот что он писал:
«Полагаю своим долгом рассказать об этом незаурядном человеке, который сыграл достаточно видную роль в становлении советской литературы и искусства, а ныне забыт несправедливо. Более того: я считаю, что О.М. Брик не забыт, а сознательно оттеснен в тень, ибо последующие «конъюнктуры» были неблагоприятны для верной оценки его деятельности и личности».
Из отцовской статьи я узнал, что Брик «…в 18-м году в Петербурге оказался комиссаром Академии художеств, назначенным от Наркомпроса. Как известно, его комиссарство кончилось тем, что он добился закрытия Академии».
И еще любопытный факт. Брики переселились в Москву — «вслед за переездом советского правительства в древнюю столицу. Характерно, что здесь Брик поступил следователем в МЧК».
(Прочитав такое, я сразу же вспомнил, как в свое время Лиля, получая заграничный паспорт, предъявила удостоверение сотрудника ГПУ.)
Но продолжаю цитирование:
«Мне редко приходилось в жизни видеть людей с подобной силой мышления. Брик понимал всё и всегда. Он предсказывал многое — и в литературной жизни, и в политике, и в бытовых явлениях. Его нельзя было обмануть, перехитрить. Казалось, его глаза видели тебя насквозь. И не только тебя, но и решительно всё на свете».
(…)
Брик был — я бы выразился так — эмоционально неполноценен. Отсутствовали у него некоторые обычные для каждого человека в данной области свойства. Например, ему полностью незнакома была ревность. Общий наш друг — отличный журналист и писатель Михаил Юльевич Левидов (погибший при культе личности в 1941 году) — рассказывал мне со слов Лили Юрьевны Брик о таком эпизоде: «В первые годы супружеской жизни Бриков в Петербурге молодожены поссорились. Разгневанная Лиля Юрьевна убежала из дома. Поздно вечером она вернулась обратно и сообщила мужу, который работал за письменным столом:
— Я хотела тебе отомстить, познакомилась на улице с офицером, пошла с ним в отдельный кабинет ресторана и изменила тебе! Что мне теперь делать?
Осип Максимович ответил обычным своим тоном:
— Прежде всего — принять ванну…»
Помнится, когда я впервые услышал от отца эту историю, я сказал:
— И вот с тех самых пор ванна в этой семье работала бесперебойно.
Далее мой отец писал:
«После Брика не осталось фундаментальных трудов, подобных работам Эйхенбаума или Тынянова. Но его удивительная, хотя и мало кому известная, деятельность по организации «величайшего, лучшего поэта советской эпохи» (и не только одного его) принесла не меньше пользы.»
Вывод тут напрашивается сам собою: очень умный Брик «организовывал» творчество Маяковского. Следственно, сей последний был не семи пядей во лбу, проще сказать — глуповат. Увы! — это бывает даже с людьми высокоодаренными.
Тут я сошлюсь на очень умного и талантливого человека — князя Петра Андреевича Вяземского. Он писал: «Ум и талант не всегда близнецы, не всегда сросшиеся братья-сиамцы. Напротив, они нередко разрозненные члены. Ум сам по себе, талант сам по себе.
Такая разрозненность обыкновенно встречается в литературе: есть ум, особенно в поэзии, в стихотворстве, то есть внутренность; но нет приличной и красивой оболочки, чтобы облечь сырую внутренность. Есть талант, то есть нарядная блестящая оболочка; но под нею нет никакого ядра, нет никакой сердцевины.
Можно быть отличным скрипачом и вместе с тем человеком ума весьма посредственного. Перо — тот же смычок».
Я знавал и умного, и весьма одаренного литератора, который терпеть не мог Маяковского. Он говорил:
— Это — идиот. У него каждая строчка — глупость. Что значит «Ленин и партия — близнецы-братья»? Что это означает?
В салоне Бриков процветал примитивнейший, нарочитый, показной советизм — тут уж за версту несет Лубянкой. Вот еще одно свидетельство моего отца (из той же статьи о Брике):
«…его приверженность к советской власти была великолепно аргументирована логически. Он не просто «верил» в коммунизм. Нет, Осип Максимович полагал и доказывал это убедительнейшим образом, что только советский строй нужен сегодня России; только с коммунистами можно жить и работать».
А вот что Полонская писала о Маяковском: «Точка зрения Владимира Владимировича на жизнь, на окружающую его действительность была всегда и во всем полностью советской. Маяковский буквально болел всем происходящим в стране, начиная от больших мировых событий до самых мелких бытовых фактов. И в этих мелких он умел быть партийным. Владимир Владимирович категорически не выносил никаких шуток, анекдотов, если в них ощущался антисоветский душок».
А еще я слышал от отца такую историю. Как помним, Маяковский рекламировал изделия «Резинотреста», и его попросили придумать рекламу для «маточных колец». (Это изделие предназначалась женщинам, страдающим от выпадения матки.) И вот что он сочинил:
«Маня, Маня, выходи — поиграем в прятки!»
«Не могу я, потому — выпаденье матки…»
«Выйди, Маня, на крыльцо —
Вот те маточно кольцо».
Но в «Резинотресте» этот текст забраковали.
В свое время Маяковский опубликовал обращенное к Пушкину стихотворение «Юбилейное», где, между прочим, говорится:
После смерти нам стоять почти что рядом:
Вы на Пэ, а я на эМ…
И тогда же какой-то юмористический журнал напечатал карикатуру: Маяковский стоит возле буквы «М», Пушкин — возле «П», а между ними еще две буквы — НО…
В 1962 году мой отец писал, «что Брик не забыт, а сознательно оттеснен в тень». Это продолжалось и на моей памяти, когда закрыли музей Маяковского в Гендриковом переулке и открыли его на Лубянке.
В те же годы Ярослав Смеляков опубликовал позорные стихи:
Ты себя под Лениным чистил,
душу, память и голосище,
и в поэзии нашей нету
до сих пор человека чище.
Ты б гудел, как трёхтрубный крейсер,
в нашем общем многоголосье,
но они тебя доконали,
эти лили и эти оси.
Не задрипанный фининспектор,
не враги из чужого стана,
а жужжавшие в самом ухе
проститутки с осиным станом.
Эти душечки-хохотушки,
эти кошечки полусвета,
словно вермут ночной, сосали
золотистую кровь поэта.
Ты в боях бы ее истратил,
а не пролил бы по дешёвке,
чтоб записками торговали
эти траурные торговки.
Для того ль ты ходил как туча,
медногорлый и солнцеликий,
чтобы шли за саженным гробом
вероники и брехобрики?!
Как ты выстрелил прямо в сердце,
как ты слабости их поддался,
тот, которого даже Горький
после смерти твоей боялся?
Мы глядим сейчас с уваженьем,
руки выпростав из карманов,
на вершинную эту ссору
двух рассерженных великанов.
Ты себя под Лениным чистил,
чтобы плыть в Революцию дальше.
Мы простили тебе посмертно
револьверную ноту фальши.
Я помню, когда смеляковский опус был обнародован, мои родители пришли в волнение — им очень хотелось, чтобы Нора об этом не узнала.
Попутно еще такое воспоминание. Кажется, в каком-то «доме творчества» по обыкновению своему не вполне трезвый Смеляков сказал моему отцу:
— Не понимаю, о чем с тобой может разговаривать Ахматова?
Ардов ему отвечал:
— А как ты вообще можешь понимать, о чем говорят интеллигентные люди?
И вот, наконец, возвращаюсь к Полонской. В 1938 году — через восемь лет после смерти Маяковского — она написала воспоминания. Эти записки заслуживают высочайшей оценки, там — и ум, и искренность, и скромность, и несомненная одаренность.
Мемуары Вероники Витольдовны очень нравились Ахматовой, и в 1962 году она настоятельно рекомендовала Роману Якобсону ознакомиться с ними.
Несмотря на свою любовь к Маяковскому, Нора пишет и достоверно, и убедительно: «Если гиперболичность Владимира Владимировича помогала ему в его творчестве, в видении вещей, событий, людей, то в жизни это ему, конечно, мешало. Он все преувеличивал, конечно, неумышленно. Такая повышенная восприимчивость была заложена в нем от природы. Например, Владимир Владимирович приходил ко мне, спрашивал у мамы:
— Нора дома?
— Нет.
Не выслушав объяснения, он менялся в лице, как будто бы произошло что-то невероятное, непоправимое.
— Вы долго не шли, Владимир Владимирович, Нора пошла к вам навстречу.
Сразу перемена. Лицо проясняется. Владимир Владимирович улыбается, доволен, счастлив.
Этот гиперболизм прошел через всю его жизнь, через все его произведения. Это было его сущностью. Я описываю главным образом то, что было со мной во время наших встреч. Описываю даже мелкие эпизоды из наших взаимоотношений, потому что если мелочи вырастали для него в события, как же должны были его терзать крупные, значительные события жизни.
И опять, возвращаясь к его смерти, ко всем предшествующим обстоятельствам, вспоминая все, что его мучило и терзало, вижу, как это свойство чудовищно преувеличивать все, что с ним происходит, не давало ему возможности ни на минуту успокоиться, разобраться в самом себе, взять себя в руки. Наоборот, все вырастало и причиняло ему огромные страдания и заставило Маяковского, такого мудрого и мужественного, так поддаться временным неудачам».
«Вообще, у него всегда были крайности. Я не помню Маяковского ровным, спокойным: или он искрящийся, шумный, веселый, удивительно обаятельный, все время повторяющий отдельные строки стихов, поющий эти стихи на сочиненные им же своеобразные мотивы,— или мрачный и тогда молчащий подряд несколько часов. Раздражается по самым пустым поводам. Сразу делается трудным и злым».
«Я и наши взаимоотношения являлись для него как бы соломинкою, за которую он хотел ухватиться».
Ну, и напоследок я хочу привести здесь еще один стихотворный текст. Он был написан замечательным поэтом (увы! — умершим в 2009 году) Львом Лосевым. На мой взгляд, эти строки — наилучший портрет несчастного самоубийцы.
О, как хороша графоманная
Поэзия слов граммофонная:
«Поедем на лодке кататься…»
В пролетке расшлепывать грязь!
И слушать стихи святотатца,
Пугаясь и в мыслях крестясь.
Сам под потолок, недотрога,
он трогает, рифмой звеня,
игрушечным ножиком Бога,
испуганным взглядом меня.
Могучий борец с канарейкой,
приласканный нежной еврейкой,
затравленный Временем-Вием,
катает шары и острит.
Ему только кажется кием
нацеленный на смерть бушприт.
Кораблик из старой газеты
Дымит папиросной трубой.
Поедем в «Собаку», поэты,
Возьмем бедолагу с собой.
Закутанный в кофточку желтую,
он рябчика тушку тяжелую,
знаток сладковатого мяса,
волочит в трагический рот.
Отрежьте ему ананаса
За то, что он скоро умрет.