Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2014
Ирина Карпова — родилась в городе Черняховске.
Окончила факультет журналистики УрГу в 1987 году.
Работала в агентстве «Интерфакс», газетах «На смену!», «Подробности» криминальным репортером. С 2010 года пишет
рассказы и повести. Автор сборников «Аптечка для души» и
«Забытые на земле». Вошла в лонг-лист
издательства «Эксмо» как автор сказок, номинирована на премию «Писатель года»
за 2014 год сервером современной прозы «Проза.ру». Живет и работает в Екатеринбурге.
Восстановлена не без помощи писаря
Павлова, коему отдельная авторская благодарность.
Стерпит бумага, все стерпит… Это вам не
чудо-экраны ноутбуков и айпадов, где нажал кнопку — и
стерлось слово, пропало событие, улетучились мысли. Безвозвратно,
невосстановимо… Жаль, да не вернешь! Бумага же — такая
хрупкая, истончившаяся в столетиях, запылившая тленом времени синие чернильные
строчки, крепко стиснутая картонными папками, — хранит порой такие тайны, такие
страсти, такие события, что даже искушенному в современной криминальной жизни
человеку становится страшно. И в истории нашего города есть такие страницы,
которые лучше бы не перелистывать, не перечитывать, чтобы и вовсе не знать, что
вытворяли наши предки…
В Свердловском государственном архиве хранятся многочисленные тома
уголовных дел XVIII и XIX веков, в которых вулканом бурлят такие страсти, что
кажется, открываешь не папку с архивными материалами, а кастрюлю с кипятком.
Нужно только немножко терпения, чтобы пробиться через все эти «яти» и прочие
написанные не по-нашему буквы, выражения да обороты речи двухвековой давности,
и оживут вдруг характеры и обстоятельства тех забытых кровавых драм…
Но самое большое чудо — это писари, которые составляли судебные документы.
Когда замечаешь, что слово подчеркнуто не случайно, и оно важно, чтобы понять
последующее, или находишь совершенно неожиданный для казенной бумаги
восклицательный или вопросительный знак, а потом и некое подобие комментариев,
перестаешь себя чувствовать чужой на этих потемневших страницах.
Половину уголовных дел, из которых и эти получились небольшие рассказы,
документировал писарь Павлов. Это он в материалах дела Татьяны Паутовой дописал
тоненьким перышком рядом с фразой «лицо, пожелавшее остаться неизвестным» слово
«священник», он в нераскрытом деле о гибели юноши-старовера так разместил
протоколы, что и у самого большого тугодума не возникает сомнения в сущности
произошедшего. Это он в протоколе осмотра погибшего младенца напишет не
медицинские, а самые обычные слова, чтобы передать ужас содеянного Домной
Батуриной.
Его можно легко себе представить — худенький, с аккуратной прической, с
чуть заостренными чертами лица, близорукий, сутулый, в лоснящихся нарукавниках,
не сильно жалующий современное ему человечество. Зато в душе его — сплошные
надежды на лучшее будущее и прогресс, в первую очередь нравственный. Но чтобы
оно обязательно настало, это лучшее будущее…
1802 год
Как большая Домна убила маленькую Феону
Фонд 12. Опись 1. Индекс дела 158.
Дело по обвинению жены мастерового Уктусского
завода Батуриной в закопании в землю живого
своего ребенка.
Врачебное свидетельство,
составленное надворным советником
Августом Фельнзером
«Я осмотрел того младенца слабого с раной возле берцовой кости. Пупочный
канатик весь в земле измазан. Хоть отодран, но завязан не был. Младенец был
полу женского, доношенный, развитие тела вполне хорошее при совершенной
бледности лица и всего тела. На правой лобовой кости найдены кровяные знаки,
которые обычно бывают от повреждений и ударов тупым орудием. Из левого уха, из
обеих ноздрей немалое прежде смерти было кровотечение, сие явствует из засохших
кровавых пятен, в левой и правой мозговой камере найдены сгущения крови».
Повреждения были причинены
младенцу, когда на голову ему был брошен 15-фунтовый, то есть около 6
килограммов весом, камень. Пуповина могла быть причиной потери крови.
Вечером 29 апреля того же года 18-летняя соседка Орины
Морозовой Домна Батурина запросилась пустить ее в баню.
Выглядела она странно: лицо желтое, губы синие, за огромный живот с двух
сторон держится. Но в те времена лишних вопросов задавать было не принято. Тем
более что самая достоверная информация достигается все-таки в результате
разведки. Орина Морозова в баню Домну пустила, а сама
задержалась под окнами — проверять свое предположение. Судя по всему, оно
оказалось верным — через некоторое время после Домниных стонов из бани разнесся
младенческий плач.
Конечно, нельзя быть уверенным, но похоже, что для подозрений у Орины
были некоторые причины. Ее 37-летний супруг Андрей Морозов почему-то принимал
деятельное участие в жизни Домны Батуриной. Это он познакомился с ней в прошлом
году в лавке. Андрей свел Домну с соседом — мастеровым Яковом Батуриным,
который был самой Домны на год моложе, он же способствовал их женитьбе, которая
произошла два месяца тому назад. Опять же, еще на свадьбе Орина
«видела ее брюхо и, по словам людей, знала», но Домна не сознавалась, а
говорила, что «брюхо у нее по природе такое великое».
Чувствуя, что дело нечисто,
заходить в баню в одиночестве Орина побоялась и
позвала с собой некую Василину Попову, которая была квартирной хозяйкой и у
Батуриных, и у Морозовых. Далее процитируем рапорт, составленный в Уктусской золотых промыслов конторе: «Василий Попов изъявил,
что в восемь часов вечера 29 апреля найден его женою Поповой Василиной и
крестьянина Морозова женою Ориной по услышанию ими младенческого крика рожденный женского пола
младенец, закопанный под полом в земле не менее одного полуаршина,
и сверху оной земли наложен камень около 15 фунтов. Младенца, которого они из
земли вырыли и принесли в дом приписываемого крестьянина Морозова еще живого. А
потом он Попов пошел повести с собою здешнего завода Николаевской церкви
священника Дмитрия Горяева, исправника Чепняева и
пристойное число мастеровых также и конторских людей крестьянину Морозову в дом
для должного свидетельства того младенца».
Много народа собралось в дом к Морозовым. Все стояли и наблюдали, пока
младенец был священником Дмитрием обмолитвен и
окрещен Феоною. «Беспрестанное кровотечение изо рта
того младенца во время крещения» не позволяло отнести новорожденную в церковь,
боялись, что умрет по дороге и останется некрещеной. А «после крещения в 12-м
часу ночи младенец помер».
Домна Батурина, как явствует из рапорта, «18 лет от роду, у Исповеди и
святого причастия бывающая, ранее в штрафах и наказаниях не была». Будучи «от
родов больною и слабою», Батурина сообщила исправнику Чепняеву,
что «в бане мастерового Андрея Морозова сего младенца женска
пола действительно родила». Она «его положила и закрыла веничными
листами, после того на сего младенца положила остатки найденного в бане, сама
пошла в дом, чтобы объявить о сем, намерения к убийству того младенца не
имела». Далее в разговор вступила свекровь, которая, сообщив попутно, что
«никакого устрашения Домне не делала», уличила ее во вранье:
«Пришед намедни из бани,
ничего о младенце не сказывала, а только говорила, что болит у нее сердце».
Неожиданно повел себя 17-летний супруг Домны Яков Батурин. Заявил, что
женились в последних числах февраля, а была ли его невеста тогда беременна, он
«не приметил».
Якова вместе с Домной отправили
под стражу, но вскоре выпустили. Что у Домны сердце болело — исторический факт.
А вот болело ли сердце у Андрея Морозова, так и осталось неизвестным. Вполне
могло болеть. Но он был «одобрен в поведении» всей округой (то есть о нем
соседи отзывались в высшей степени положительно) и
допросу не подвергнут. Домна его имени не упоминала.
Упоминала какого-то неизвестного злодея, напавшего на неё в лесу, как
виновного в рождении младенца. И вообще: «родила в беспамятстве, каким образом
младенец оказался в подполе и камнем закрытым не помнит, очень была слаба». Не
по силам ей, якобы, было поднять 15 фунтов, да и обрушить на голову плачущей
новорожденной дочери. Может, всё тот же «злодей из леса» постарался.
По указу Его Императорского Величества Самодержца Всероссийского из
Пермской палаты уголовного суда Екатеринбургскому уездному суду было велено:
«Бить публично плетьми, дабы смотря на это, иные такого беззаконного и
скверного дела не делали, затем отослать в ссылку на Арамильскую
суконную фабрику».
1804 год
О Матвее, которому было очень больно
Фонд 12. Опись 1. Индекс дела 183.
Дело о найденном мертвом теле сына
крестьянина Дмитриева
в обожженном виде и прибитом гвоздями
к дереву.
Рапорт господина земского комиссара Рябухина от 5 июля 1804 года:
«Исследование о крестьянском сыне Матвее Дмитриеве 18 лет от роду, найденным
его отцом Дмитриевым около деревни Шарташской
примерно верстах в двух, весьма обгоревшим, прибитым вершковыми гвоздями к
дереву за ладонь левой руки и ноги к сосновым колодкам по разным сторонам
коего».
По учиненному исследованию в произведенном злодеянии виновника не
открылось, и дело, согласно Указу правительства от 18 февраля 1805 года, было
предоставлено в Екатеринбургский уездный суд.
В ночь с 17 на 18 июня 1804 года
из крестьянской семьи староверов Дмитриевых исчез средний сын Матвей, «росту
среднего, коренаст, волосы черные, курчавые, без бороды». В этой «ориентировке»
образца двухсотлетней давности не было указано главной характеристики: Матвей
был очень набожным юношей.
К тому, что в семейной часовне он целыми ночами при свечах читает
церковные староверские книги, родители давно привыкли. Да и не позволял он
никому входить туда в то время, когда читал и молился. «Но прошел час, в
который он обычно приходил из часовни, и у них появились сомнения, — читаем мы
далее в исследовании земского комиссара Рябухина. — Сомнение появилось,
поскольку заметили отец с матерью, что сын их ушел в одной рубашке и в портках. А всю одежду, в которой он ходил, и сапоги его
нашли дома, ничего даже унесено не было».
Дмитриевы занялись поисками:
«Провели о нём, о Матвее, разведывание по селению, а потом, как оного не
оказалось, они, собрав некоторых человеков, пошли
искать его по разным местам, но нигде не нашли». И не нашли бы, наверное, еще
долго, но понадобилось отцу семейства Никифору Дмитриеву пойти в лес за
обручами, «кои нужны были для домашней надобности». Отошел он от деревни не
больше двух верст, как «…заметил место, в котором был раскладен
огонь, усмотрел сгоревшую стоячую сосну, а подле нее обгоревший до черноты труп
человека».
Никифор побежал за людьми и уже
тогда высказал жуткое предположение, что «не нашел ли он сына своего Матвея,
тому неделю назад из дому ушедшего?». Вся Шарташская
деревня собралась смотреть на следы пожарища.
«Труп весь огнем сгорел, —
расскажет Дмитриев комиссару Рябухину, — однако не рассыпался, а только на
левой ноге, видно от сильного жару, по лодыжку часть совсем отвалилась».
«Все смотрели, — запишет далее
писарь под диктовку Рябухина, — что тут лежит труп человеческий. И хотя
распознать Матвея Дмитриева было совсем не можно, но на том самом месте нашли
несгоревший деревянный молоток, кой Матвей употреблял при шитье обутков».
Рябухин исследовал место
происшествия и нашел еще много странного: «Усмотрел в обеих ногах Матвея
вколоченные гвозди, а на левой руке посреди ладони дыру. Как стали смотреть
горелую сосну, то увидели с одной стороны с вышиной примерно от земли локтя три
также вколоченный гвоздь примерно на том месте, где могла быть приколачиваема
ладонь». Завершается перечень всего обнаруженного двумя старыми сосновыми
обрубками «высотою в сажень, как видно по имеющимся дырьям, прибиваны к ним были мертвеца ноги трехвершковыми
гвоздями».
«Дело о найденном мертвом теле
сына крестьянина Дмитриева в обожженном виде и прибитом гвоздями к дереву» велось 7 месяцев и было закрыто Екатеринбургским уездным
судом на основании императорского указа. «Виновника не открылось, так как ни у
кого нет подозрения, кто бы мог быть причиною несчастного случая, поскольку
никто из Дмитриевых ни ссоры, ни вражды ни с кем не
имел».
На расстоянии в 200 лет самым
странным в этом деле выглядят даже не обстоятельства трагедии — сегодня никого
не удивишь способностью религиозных фанатиков на самые дикие поступки, но
поведение комиссара Рябухина.
Он допросил всех жителей Шарташской деревни, пядь за пядью исследовал место
пожарища, отразил в своих рапортах, что сосна будто
заранее выбиралась — и старая, и стоит от других деревьев поодаль, и просмолена
сильно. Во всех своих докладах и записках указывал, что прибиты гвоздями к
дереву у покойника были обе ноги и только левая рука, что Матвей из дома ушел,
прихватив с собой лишь огня и молоток, босой, в исподнем.
Не повернулся у земского комиссара
Рябухина язык назвать Дмитриева самоубийцей, выдвинуть единственную
правдоподобную версию произошедшего. То ли директива была из Петербурга, чтобы
после массовых самосожжений староверов, не принявших Никоновской
реформы, в упор подобные проявления не замечать? То ли выгораживал
покойника, чтобы не лежала печать самоубийства на всем честном работящем роду
Дмитриевых? Чтобы хоронили Матвея с отпеванием и на кладбище, а не как тогда
хоронили самоубийц, между двух дорог, чтобы и на том свете покоя не было.
А может, и помыслить не мог Рябухин, что человек сам с собой такое утворить может?
Но из строчек протокола неумолимо
вырастает совершенно понятная картина. Как ночью приходит Матвей Дмитриев к
давно присмотренной сосне для расправы над собою. Не раз здесь бывал с отцом,
вот и присмотрел. Как заботливо отбирает для костра сосновые сучья, достает
заранее подысканные саженного размера сосновые
обрубки, чтобы потом поместить их под ноги. Как сам себе прибивает гвоздями к
дереву ступни и левую ладонь, слабея от потери крови и теряя сознание от боли.
Как находит в себе силы подальше отшвырнуть молоток — вещь в хозяйстве
полезную. Глядит, как в ногах разгорается огонь, освещая ночной лес. Кричит от
боли. Только кто ж его услышит? Да и на пробитых гвоздями ногах далеко не
убежишь. Никого. Прощай, негодная клетка для стремящейся наружу души.
1815 год
О бедной Маланье замолвите слово
Фонд 12. Опись 1. Индекс дела 327.
Дело по обвинению мастерового
Бородулина и ссыльной
мастеровой Нестеровой о ворожбе и
вымогательстве у
мастерового Чурина денег.
Почти двести лет назад к рудокопам, добывающим золото на Березовских
промыслах, примкнула ссыльная женка Маланья Нестерова. Примкнула не по своей воле,
а по императорскому указу. Отконвоировали Малашу из
Каменского завода за кражу лошади и попытку побега. Можно вполне понять
30-летнюю Маланью, не желавшую и дальше гробить молодость в заводе. И так уже
почти девять лет «отмотала» за смертоубийство, совершенное в Тульской губернии.
И хоть не удался побег, зато поменять обстановку всё-таки получилось. Сослали
Нестерову в Березовские рудники, предварительно всыпав по крепкой спине 20
ударов плетьми.
С постоем Маланье вроде повезло. Распределили её в семейство Бородулиных.
Они хоть и взяли жиличку с неохотой — уже был у них квартирант Петр Мурзин, —
но не обижали. Маланья думала, что по доброте. На самом деле Настасья
Бородулина не сомневалась, что у Нестеровой где-то припрятаны деньги от продажи
ворованного коня. Потому она ссыльную женку и привечала, даже приодела за счет
собственного гардероба, подкармливала со своего стола. Все ждала, когда Маланья
либо проболтается, либо к деньгам своим приведет. Год прошел. Нестерова успела
задолжать Бородулиной целых 12 рублёв. Еще за это
время Настасья успела убедиться, что нет у Маланьи никаких денег.
Бородулина потребовала с Нестеровой вернуть долг или отработать его на
огороде или в доме. Это уже был для Маланьи явный перебор — мало того что ссыльно каторжная, так еще и к Бородулиной в рабство?!
Загрустила Малашка, стала думать, как выкручиваться.
И надумала.
Давненько уже она приглядывалась к 40-летнему рудокопу Илье Чурину.
Приглядывалась, правда, не столь к нему, сколь к мерину, которого Чурин, когда
работал во «внутренностях горы», оставлял неподалеку от шахты на вольном
выпасе. Не впервой было Маланье коня уводить, дело, можно сказать, привычное. К
тому же Чурин нередко работал и ночью, часов до четырех утра. Вот и придумала Малашка, вообще-то зла Чурину не желавшая, что, ежели мерина увести, а потом отдать ему же за 12 рублёв, беды не будет.
И в ночь на 1 мая отважная похитительница расстреножила
мерина «сбура-рыжего» и увела в засеку возле речки Шиловки.
Далее Маланья стала ждать, когда Илья Афанасьевич сын Чурин, убитый горем
(как-никак мерин 40 рублёв стоил!), начнет искать,
кто б ему поворожил на украденную скотину. Судя по всему, тогда было не принято
лишний раз беспокоить урядника. И впрямь, через неделю дошел Чурин в своем
унынии до того предела, когда верят, что помочь могут только сверхъестественные
силы, ибо естественных сил уже не осталось.
Петя Мурзин, товарищ по проживанию у Бородулиных, согласно Малашкиной
просьбе, привел Чурина к Нестеровой. Та на указанный момент уже замаялась
ходить к речке Шиловке проверять уворованного мерина
и все больше склонялась к мысли, что, чем так страдать, уж лучше продать его
какому-нибудь первому встречному хоть за полцены.
Илья Афанасьевич слезно просил Маланью поворожить на картах иль еще как,
а только чтоб вернулась к нему скотина. Увидев измученного поисками Илью, Малашка от глубины сострадания даже забыла о том, что сама
коня-то и увела. Как начала суровой веревкой ножки стола опутывать да разные
заговоры-наговоры читать, приговаривая, что плетет веревку, как паутину, что
запутается в ней вор и обнаружит себя. А уж там и мерина найти легко будет.
Потом на картах раскладывала, говорила, что видит вора, что мужик этот
знакомый, что отдаст он мерина только за 12 рублёв и
никак не меньше. Так увлеклась, даже вокруг избы побегала с заклинаниями.
Видя, как женка ссыльная убивается ради поисков
мерина, Илья Афанасьевич пошел домой за деньгами.
Надо ли говорить, что за всем этим представлением с интересом наблюдали
три пары глаз, из них две пары — семьи Бородулиных. Им, конечно, сразу приметилось, что именно за 12 рублёв
и никак не меньше какой-то там мужик якобы отдаст краденого мерина. Опять же, о
том, что Малаша специалист по ворожбе, они раньше и
не подозревали. В-третьих, всю последнюю неделю Нестерова по ночам где-то шлялась, и Бородулины уже подумывали, не случилось ли с ней
какой любодейной связи, дела по тем временам подсудного.
Илья Афанасьевич жестоко разочаровал Маланью. Принес только пятирублевую
ассигнацию, два рубля медью, чугунную печную вьюшку да льняную рубаху.
Настасья Бородулина оценила вьюшку с рубахой в пять рублёв
и забрала их у Нестеровой вместе с деньгами. Добро было покладено
в сундук. А Нестеровой велено еще рубль отдать. Тут уж Маланья во вкус вошла —
предложила Чурину вскопать бородулинский огород, якобы,
для полного успеха в поисках мерина. Илья Афанасьевич вскопал. Настасья Малашке долг простила.
Далее Маланья приказала Чурину быстро бежать домой, наглухо запереть
ставни и сидеть тихо, ждать, когда неизвестные приведут мерина и набросят повод
на плетень.
Чурин пошел ждать, а Малашка побежала к речке Шиловке. Дело было вечером. Илья Афанасьевич всю ночь глаз
не сомкнул, прислушивался. Не спала и Маланья, она сбура-рыжего
мерина искала, а он словно сквозь землю провалился.
Не спали в ту ночь и Бородулины: провожала Настасья супруга «в его
отчизну», в Камышловскую волость. Да еще провожала
его до ближайшего оврага, где и находился второй раз
украденный и уведенный с Шиловки мерин.
Малашка в избу пришла под утро, валясь с ног
от усталости. Настасья участливо приняла ее, расспросила, где была да что за
беда стряслась. В любую секунду готовая разрыдаться Маланья
разоткровенничалась. Все Настасье как на духу выложила. Занятая своими
печалями, она и не заметила, как Бородулина едва сдерживает смех, а на печке в
беззвучном хохоте сотрясаются худые плечи Мурзина.
Целых две недели Маланья прожила в сарае, скрываясь от Чурина. За это
время окончательно упала духом, так что даже навещавший ее Петр Мурзин пожалел
бедняжку и раскрыл ей страшную тайну про подлость и вероломство бородулинского семейства. Обида клокотала и булькала в
горле у Маланьи, когда ворвалась она в дом к Бородулиным. Настасья на гневные
выкрики никак не реагировала, спокойно смотрела в лицо обезумевшей от злости
Нестеровой. Финалом конфликта стал вынос бившегося в истерике Малашкиного тела супругом Бородулиным за пределы родового
гнезда с последующим выбрасыванием нестеровских шмоток. Едва устояв на ногах после мощного пинка, пришедшегося аккурат пониже спины, к Маланье
присоединился Мурзин.
Изгнанники проследовали в дом к вдовой крестьянке Овчинниковой,
где и поселились. Уже на следующий день их отыскал Илья Афанасьевич. Тут,
перебивая друг друга, Малаша да Петя поведали ему,
что-де «лошадь действительно украл Бородулин и что на ней уехал 9 числа мая
месяца в свою отчизну, в Камышловскую волость».
Чурин, давно подозревавший, что он не просто ограблен, но еще и осмеян,
прихватил с собой троих крепких мастеровых, пришел в дом к Бородулиным и отнял
у них в честной борьбе вьюшку и рубаху. Но его деньги были уже потрачены.
Помимо мастеровых при скандале присутствовали и Малаша
с Петей, которые «начали говорить, чтобы отдали Чурину или деньги, или лошадь».
Далее в конфликте разбирался урядник, после чего дело было передано в
суд. Там на всех сильное впечатление произвела речь, сказанная Настасьей
Бородулиной во время допроса. Бородулина заявила, что «вьюшку приняла за долги,
а должна была Нестерова 60 копеек, рубахи никакой не видывала, денег ни сама,
ни супруг не принимали от Чурина, никакой лошади не воровали и соучастниками ни
с кем в том не были». Заканчивался монолог прочувствованной фразой: «что и
утверждаю по сущей моей справедливости».
Бородулин почти слово в слово повторил сказанное женой. Нестерова не
сознавалась, что воровала мерина, говорила только о том, что ворожила Чурину,
но безуспешно.
Впрочем, я бы не согласилась, что ворожила она напрасно. Обещала ведь,
опутывая веревкой, как паутиной, ножки стола, что вор запутается, — и
запуталась. Говорила, что увел коня знакомый мужчина, — опять верно.
Но хотя она ни в чем не созналась, картина преступления получилась
красочная и вполне понятная. Маланье Нестеровой, согласно Указу Его
Императорского Величества, Самодержца Всероссийского, было велено принять «10
ударов плетьми, как она и допрежь сего бывала плетьми
наказана, дабы впредь она всемерно долго воздерживалась от подобных поступков».
Бородулина никак не наказали, не нашли достаточных оснований, «оставили в
подозрении». Бедному Чурину только и осталось, что сокрушаться о потерянной
скотине, семи рублях и вере в человечество.
1833 год
Иван, родства не помнящий
Фонд 12. Опись 1. Индекс дела 1070.
Дело по обвинению крепостного
крестьянина Верх-Исетского
завода Архипова в нанесении
оскорбления крестьянину Чистякову
намазанием ворот и части дома дегтем.
Был Ваня Архипов простым крепостным крестьянином. Как и большинство крепостных крестьян на Урале, вкалывал он не в
чистом поле, а на заводе. В Ванином случае это был Верх-Исетский завод корнета Яковлева. Была у него и
семья: жена Марфа да малолетние детушки. Две Ваниных сестры, Агафья да Оксинья, жили на другом берегу Исети. Оксинья
осталась в старом родительском доме, Агафья, как вышла замуж, переехала к мужу.
Детей ни у одной из сестер не было.
Первые признаки надвигающейся на Ивана потери памяти начались через год
после того, как овдовела Агафья. Муж её был хозяином справным, оставил ей в
наследство избу, лошадь, корову да ещё всякую домашнюю живность. Агафья
оказалась совсем не бедной вдовой, исполнилось ей к тому моменту сорок годов.
Ваня предложил сестре к нему перебираться и жить одним домом. Но Агафья
отказалась. Брат на неё обиделся и решил за ней приглядеть.
Показалось Ване подозрительным, что начал к Агафье захаживать заводской
мастеровой Старцев. Открылись у Вани глаза. Из-за любодейной связи,
оказывается, не хотела Агафья со всем добром перебираться к нему! Пошел Ваня в
заводскую контору и уличил сестру. Так оказалась Агафья под судом. И не
миновать бы ей смирительного дома, да куда-то подевался мастеровой Старцев.
Бежал в неизвестном направлении. Посему прелюбодейка осталась ненаказанной.
Потом перебралась обратно в родительский дом, к своей сестре Оксинье и её супругу Тимофею Чистякову.
Агафьино оправдание и счастливое избавление
от угрозы переезда в смирительный дом не способствовали укреплению братских
чувств. Стоило Ивану выпить лишнего, а такое случалось нередко, он смело
форсировал речку Исеть и топал к родительскому дому. Устраивался поудобнее, в аккурат перед воротами, и начинал «базлать».
«Орал, как пришпандоренный», — запишут позднее в
судебном протоколе. Сообщал разные интересные подробности про Агафью и
мастерового Старцева, а как разойдется, так и Оксинью вспомнит. «Называл первую сводней,
а последнюю б…дью», — как будет указано соседями в
протоколах допросов. К двум часам ночи Ваня обычно начинал хрипеть и концерт
заканчивался, если, конечно, исправник Серов раньше не прерывал Ванино
выступление, увлекая его в околоток.
Однако в ночь на 17 октября 1833 года Архипов подготовился к концерту
особенно тщательно: прихватил с собой ещё и березовый батог. Собирался в более
глубокий рейд по тылам противника. Принял на грудь, доплёлся до знакомой избы и
давай орать. Никакой реакции не последовало. Ставни не хлопали, собаки не
лаяли. Разочарованный Ваня тогда залез во двор, подобрался под самые окна и
продолжил вопить. Как часто бывало, мужа Оксиньи Тимофея Чистякова дома не оказалось. Бедные бабы,
доведенные Ванюшиными разоблачительными воплями до отчаяния, выбежали из дому.
Агафья начала с разбегу обличителя выталкивать со двора. Тот же, выдав на-гора
очередную порцию брани, изловчился да и треснул сестрицу батогом по затылку.
Агафья грохнулась оземь, что послужило сигналом для вступления в бой Оксиньи. Пока братец разглядывал лежавшую Агафью, другая
сестрица вывертела у него из рук батог и нанесла им серию ударов по наиболее
чувствительным местам Ваниного организма. Архипов был вынужден отступить. Оксинья прогнала его батогом до конца улицы и пошла поглядеть, что сталось с Агафьей.
Очень сильно удивились сестры, когда Ваня вернулся на двор в ту же ночь в
сопровождении исправника Серова, которому он, оказывается, ещё в околотке успел
изложить свою версию поединка. Как он пришед на
родимый двор к сестрам, а они его батожьем избили, и он убежал, «неся на себе
следы побоев». Исправник, будучи человеком не столь
справедливым, сколь опытным, не взял ничьей стороны. Только потребовал
немедленного примирения родственников в своем присутствии, чтоб не доводить
дело до суда. Дрожали подбородки, горели глаза, чесались руки, но видимость
примирения была достигнута.
И побрел Ваня домой, рассказывать жене Марфе о своих несчастьях. Пока
шёл, всё сильнее и сильнее распалялся обидою. Уж и сам успел поверить, что
только и хотел, что памяти родительской поклониться, дому родимому. Но нечаянно
помешал блудницам творить их срамные дела, вот они на
него и набросились с батогами.
Дома он молча выволок из подвала бурак «с дёхтем» и опять отправился к отчему дому, который, как он
успел себя убедить, был превращен блудницами в Содом и Гоморру, не иначе.
Тем временем Оксинья с Агафьей встретили
вернувшегося с работы мужа и шурина. Рассказали ему про недавнюю баталию,
посовещались, как далее с Ванькой поступать следовает,
да разбрелись спать. И не догадывались сердешные, что в это самое время злющий Ваня усердно мазал ворота их дома «дёхтем». От души. Даже часть забора прихватил. В доме
погасили лучину, да и Ваня к тому времени умаялся.
Закончил своё «пахапство» и удалился за реку, под бок
к любимой Марфе.
Утром пошла Агафья выгонять корову в стадо да
отпирать ставни и обнаружила следы Ваниной страшной мести, несмываемый позор.
Потому как смыть с ворот деготь нельзя, можно только поменять ворота на новые. Разбуженная криком сестры
Оксинья и вовсе остолбенела — такое себе бесчестье на
воротах родного дома увидев. Эх, не по тем местам била она Ваню батогом, по
рукам надо было! Да кто же знал?
Господин Серов, спозаранку поднятый гневными, перемазанными заборным
дёгтем людьми, и вовсе хотел Ваню на два рукава разорвать. Да передумал.
Поскольку, опять же, был он человек скорее опытный, нежели справедливый. Учинил
исправник Серов целое следствие. Заводскую контору известил, в императорскую
канцелярию жалобу послал, бурак с остатками «дёхтя» у
Вани отобрал, конфисковал также тулуп перемазанный да
пимы, «дёхтем» свеженатоптанные.
Суд заседал недолго. Решено было всыпать Ване десять ударов батожьём, да
и переселить его вместе с семейством на Рефтинский
завод того же самого корнета Яковлева. Архипов приговор обжаловал, полагая, что
10 ударов батожьём слишком суровая кара за его поступок. Два года ушло на
пересмотр судебного решения. Не зря хлопотал Ваньша.
Высочайшим указом было рекомендовано заменить ему десять ударов батогом на
девять.
1836 год
Как Вася Любе отрезал нос
Фонд 12. Опись 1. Индекс
дела 1145.
Дело по обвинению крестьянина
Невьянского
завода Цепелева в отрезании носа у своей жены.
Стенька Разин, если верить песне, утопил как котёнка юную персидскую
княжну. Чтоб товарищи по оружию не подумали, что он их променял на бабу.
Крестьянин Василий Цепелев тоже доказывал свою
независимость от жены, но не товарищам, а другой бабе — ненаглядной своей
полюбовнице Матрёне Полимоновой. Случилось это 7 июня
1836 года.
Можно начать с того момента, когда общественное мнение Невьянского завода
всколыхнула очередная сплетня. На сей раз всем миром
переживали за купчиху-староверку, замужнюю красавицу Матрёну Полимонову. Ну как переживали? Мужики косились в
направлении лавки Матрёниного мужа да осуждающе
кивали бородами. А бабы, заходя в лавку, уголком платка рот прикрывали, чтоб
Трифону Полимонову в лицо не рассмеяться. Да ещё
какой-то супостат залепил букатку
дегтя прямо в новые полимоновские ворота.
Трудно было не заметить перемену в общественном мнении. Стал Трифон
интересоваться, что происходит, и узнал, что люди болтают, якобы есть тайная
любодейная связь у его жены и голодранца Васьки Цепелева,
крепостного крестьянина, прикрепленного к заводу. Тогда он Матрене пятый угол в
избе показал и строго потребовал ограничить свои хождения лавкой да подворьем.
А больше чтоб нигде подолом не мела, мужа не позорила.
Вот тогда-то Полимонова и прибежала в дом к
Василию да рассказала, что про них болтают всякое и что муж её убьёт до смерти,
коли дознается всей правды. Не иначе как Любка, жена Цепелева,
свой нос суёт куда не надобно… Тогда и надумал Вася
нос своей Любе укоротить.
Начал с того, что принялся бить беременную вторым ребенком жену смертным
боем. Дескать, через неё все прознали про Матрёнушку, лебедь белую. У населения соседних изб
появилась новая забота, прибегать на истошные вопли Любы и отбирать её чуть
живую, у озверевшего супруга. Один раз даже отсидел Васька Цепелев
в стражной палатке, поскольку отец Любани пожаловался
на него жандарму и попросил до смертоубийства дело не доводить. Три дня Васька
на хлебе и воде сидел, а на четвёртый день пришла Люба мужа навестить, не
чужой, поди… И надоумила она присмиревшего Ваську
подписать бумагу аж на царево имя. Что больше жене побоев причинять не будет, и
что она его уже простила. Почесала подбитый глаз и ушла.
А Вася, грамоте не обученный, велел звать к себе писаря и продиктовал ему
следующее. «С сего времени сказанной жене своей, Любови
Ефимовой Цепелевой, никаких обид и притеснений, а
того паче телесного наказания, без ведома местного заводского начальства,
производить не буду».
Пока бумага до царя шла, поверили Ваське, домой отпустили. Цепелев потом неделю сам не свой ходил, всё на жену
замахивался, но ударить не решался. Этой его предгрозовой тихости Любаня напужалась, почитай,
больше всего прошлого. Даже к Матрёне Полимоновой
ходила, божилась, что ничего никому не сказывала, просила дать ей с ребёнком
доходить, всего-то два месяца до родов оставалось. Матрёна, верная жена,
отвечала, что никакого понятия не имеет, отчего Васька Любаню
со света свести хочет, и она ей не защитница, поскольку самого Цепелева, почитай, за год только раз и видала, когда он к
ним в лавку за сапожным ножом приходил. Пошла тогда Люба к свекрови, уговорила
её месяц-другой с ними одним домом пожить, дабы не прибил её Васька ненароком.
Свекровь была женщина понимающая и перешла жить к
сыну, якобы чтоб помочь невестке, когда начнутся роды.
Все Любины метания по заводу, как выяснилось, не возымели на Ваську
умиротворяющего воздействия. В ночь на 7 июня Любиному супругу не спалось. Ещё
с вечера он собирался пойти к лесу да расстреножить
коня. Собрался только в четвертом часу утра. Да ещё стал жену с собой звать.
Дескать, ему одному впотьмах ну никак не управиться. И хотя мать его просила
беременную Любу по лесам ночью не гонять и даже предлагала свою помощь, Васька
настоял, чтобы жена пошла с ним.
Ночь тогда выдалась волшебная. Васька, казалось, заслушался ночным лесом,
задышался первой росой. Лошадь где-то в тумане щипала
траву. Цепелев снял с себя и бросил на землю кафтан.
Улегся. Люба осторожно прилегла рядом. Васька чем-то холодным ласково пощекотал
нос жене. Она подумала, что травинкой. Резкая боль в носу заставила её вскочить
на ноги. У Васьки в руке блестел нож. В другой он что-то сжимал. Кровь заливала Любе лицо, когда она
побрела в сторону завода.
Чтобы узнать, что было дальше, надо заглянуть в протокол допроса Просковьи, жены крестьянина Поганичева.
«Шла я тем утром по краю селения. Видала Василия Цепелева.
Он говорил о ней, о своей жене с употреблением сквернословия, что он задал ей… отрезал ей нос, положил в лесу под щепу в знак
того, чтоб она была без него, без носа и наперед знала какое должно быть мужу
обхождение». Любу поместили в заводской госпиталь, и началось следствие.
На вопрос, зачем изувечил жену, Васька отвечал уверенно, чувствуя себя
чуть ли не героем. «Отрезал нос, отступя ото лба один дюйм до окончания оного у
верхней губы за то, что прежде частовременно мне не
повиновалась, и всегда делала против меня грубости. Хоть я сильного жене
повреждения и не сделал, но, по крайней мере, отрезал у неё нос и положил в
лесу под щепку за её противоречие», — утверждал Цепелев.
«Я переносила и переношу от мужа моего, вероятно, по настоянию жены
государственного крестьянина Трифона Полимонова
Матрены, — сообщит Люба Цепелева следствию, — ибо муж
мой с давнего времени, как мне известно, имеет с ней прелюбодейную связь. Да к
тому же, по прошествии недели после освобождения, к
означенному мужу моему пришед неизвестный мне человек
для заполучения себе денег, — Василий, мой муж за
неимением себе оных обратился ко мне. И тогда, когда не даны были ему деньги,
то он за это избил меня совершенно бесчеловечно».
Тем не менее прошло не так много времени после
ужасного события, не родился еще даже младший Цепелев,
а уж написала Люба в Санкт-Петербург прошение, адресованное лично государю
императору.
«Всепресветлейший Державный Великий Государь
Император Николай Павлович, Самодержец Всероссийский, Государь
Всемилостивейший!
Просит Пермской губернии Екатеринбургского уезда Невьянского господ
наследников Яковлева завода крепостная крестьянка Василия Цепелева
жена Любовь Цепелева. Муж мой в отрезании носа извел
меня раскаянием своим. И прощения убедил. И потому я ни в какое присутственное
место с претензией на него никогда входить не буду и предаю Вечному забвению, и
потому всеподданнейше прошу, чтобы к суду указом Вашим повелено
было мое прошение принять».
Но не было Ваське от государя прощения. А может быть, судьи учли, что
Василий однажды уже раскаивался, насидевшись в стражной
палатке? Приговор был вынесен суровый: «Наказать плетьми 10 ударами и сослать в
Сибирь на поселение, где предоставить духовному начальству заботы о нем.
Содержать под стражей».
Василий уже на суде, под воздействием мерзопакостной своей натуры да
некоторых пересказанных судом соседских умозаключений, прелюбодейную связь с
Матреной Полимоновой признал. Сама Матрена стояла
насмерть: «никаких любодейных связей не имела и не имею намерения, в чем может
подтвердить муж мой, о том, чтоб бил свою жену бесчеловечно, ему не приказывала
никогда».
Поведение Полимоновой было велено представить
«на ревизию в Пермскую палату уголовного суда».
Уже 5 декабря 1836 года отведавший
плетей Василий Цепелев посредством этапной команды
был отправлен в Сибирь. Благо, что с Урала до нее рукой подать.
1846 год
Как девка Колтунова
чуть не подожгла
Новотихвинский монастырь
Фонд 12. Опись 1. Индекс дела 1334.
Дело по обвинению дочери
унтер-офицера
Колтуновой в невыполнении
наложенной на нее
эпитимии за непристойное поведение.
Тяжело живется человеку, если в нем его собственной индивидуальности
набито больше, нежели может в организме поместиться. Такому человеку тесно, как
правило, не только в самом себе, но и в государстве в целом. Везде ему жмет и
давит, и все у него в жизни не так. Наверное, из таких граждан пополняется планета
гениями и помешанными, революционерами и разбойниками. В зависимости от того,
совпадает ли избыток индивидуальности с избытком одаренности.
Это если говорить о лицах мужеского полу. С женщинами все обстоит гораздо
хуже, ибо в связи с неуемностью натуры их редко ждет какая-либо другая карьера,
кроме карьеры преступницы и проститутки. История двадцатисемилетней Варвары Колтуновой может служить ярчайшей иллюстрацией к изложенному.
До церковной епитимьи (наказание в виде поста,
длительных молитв и т.п. — Авт.)
Варвара доплясалась не в раз.
Была она младшей дочерью в унтер-офицерской семье. Мать схоронили, когда
Варе и года не было, отец ушел за супругой, едва исполнилось ей одиннадцать
лет. Старшие сестры оставили Варвару одну в отцовском доме, а сами со своими
мужьями разъехались бог весть в каких направлениях. С двенадцати лет Колтунова воспитывалась самостоятельно. Местом добывания
пропитания избрала она кабаки. Пока пьяного до дома
доведёт, что-нибудь из его кармана ей да пересыплется. Поначалу жалели сиротку
и трезвые. Потому хоть и не просила Варя подаяния, но
кусок хлеба в доме у ней всегда был. Сиротка крепчала
на кабацких харчах и уже в семнадцать лет являла собой
вполне состоявшуюся личность. Теперь её в этих самых питейных заведениях даже
побаивались. Что биться на кулаках, что бранью кого обругать, что стащить чего,
что сводить к себе на постой какого-нибудь гранодира
— всё не в тягость.
Погорела Варюха, как это с бабами часто бывает,
на безответной любви. К деньгам.
В один из веселых вечерков, коротаемых в кабаке,
привязался к Варваре некий Марк Коптяков, мастеровой
гранильной фабрики. Пока пили водку и договаривались о дальнейшей дружбе,
приметила Варя, что есть у мастерового деньги. Подливала, потчевала. Потом на
себе же в дом свой собственный волокла. Никакой благодарности. Как продрал Коптяков глазищи, так и
давай орать, что пропал у него бумажник с сорока шестью рублями и шестнадцатью
копейками. Ну и врезала ему Варя пару раз по рёбрам да по роже
похмельной. От обиды за неблагодарность.
Коптяков вызов на бой не принял, сбежал от Вари в чём был. И добежал до самого исправника. Тот сразу с
обыском заявился, не дал Колтуновой
поспать. Жандармы легко обнаружили коптяковский
бумажник. Он, оказывается, завалился в бочку с квашеной капустой, да так неудачно,
что его тут же и нашли. Забрали Варю в стражную
палатку и там трое суток выдерживали. Потом свозили девку Колтунову в Пермь, в губернскую столицу, чтоб поглядела на
неё Духовная Консистория (судебный орган при епархиальном архиерее. — Авт.) и определила ей
наказание.
Там и была наложена на Варю годовая епитимья «для очищения совести
чистосердечным покаянием» с отбыванием в екатеринбургском Новотихвинском
первоклассном девичьем монастыре.
В общем, отделалась Варвара легким испугом — всего-то год надо было ей
тихонечко посидеть, поисправляться. Но Колтунова так не считала. То ли и впрямь бесы в ней
хороводили, то ли неуемная натура опять взяла своё, а только поселенная с
Варварой в одну келью монахиня Ольга уже на следующий день попросила у игуменьи
Александры подкрепления. Ну, никак не хотела исполнять епитимью её подопечная.
Ольге были выделены в помощь две монахини, сестры Аглая и Архилая.
Однако и втроем сдвинуть Варвару с кривой дорожки и направить на путь
исправления всё никак не удавалось. Только рассерчала
девка. Стала она своим наставницам угрожать побоями и даже смертью. Так и
сказала монахиням: «Не прожить мне в монастыре без того, чтоб кого-нибудь не зашибить!» Архилая, Аглая да Ольга
опять бросились к игуменье Александре с докладом.
«Девка Колтунова нам
угрожает. Исполнения этих угроз можно от неё легко ожидать, судя по степени
буйства характера, и поэтому монастырь при ней может стать в опасности
сделаться местом страшного преступления».
Матушка Александра и после того надеялась на Варькино вразумление. Но уже
совсем вскорости сообщили ей монахини, что девка Колтунова помимо угроз ещё и сквернословит непрестанно, чем
тоже противоречит монастырскому уставу, и это возмутительно для нравственного
чувства сестер. Однако матушка ещё держалась, молилась за неразумное чадо колтуновское. Варька уж и не знала, чем ещё отличиться.
Много курила, думала. Здесь-то её Аглая с Архилаей и
застукали. «Как ещё она занималась табакокурением и
тем самым нарушала благочиние, требуемое местом, и мало того, подвергнула монастырское строение опасности пожара».
Выдворили Варвару Колтунову из монастыря. Да
только не на волю, как той мечталось, а в стражную
палатку. И стали разбираться уездным судом «В деле по обвинению дочери
унтер-офицера Колтуновой в невыполнении наложенной на
неё епитимьи за непристойное поведение». Спохватилась Варвара. Стала уверять,
что вела себя как должно, а не дерзко с сёстрами, с коими имела отношения, не
бранилась, угроз побоями, а в особенности смертию не
делала, слова, что «мне не жить в монастыре если кого
не зашибить», не говорила, сквернословия постоянно не производила, а доподлинно
изругалась всего один раз, при запряжении лошади в
упряжь. И то на лошадь и не на кого другого. Табакокурением
хотя и занималась, но «с дозволения старшей, а не
самостоятельно, в личном месте, а не в опасном».
Тут уж многострадальных монахинь чуть удар не хватил. Что оговорила их
Варька, якобы в монастыре даётся дозволение для курения. Очную ставку устроили
прямо в монастыре, чтоб не возить Аглаю с Архилаей и Ольгой в жандармскую часть, не нарушать
монастырский устав. Колтунова стояла на своём, монахини на своём.
На вынесение решения понадобилась едва ли не половина года. Тогда
непосредственно в уездном Екатеринбургском суде выносилось только
предварительное решение, которое должно было быть отправлено в Пермь и там
одобрено губернским начальством. Затем оно отсылало проект решения в канцелярию
при государе императоре в Петербург. Решение возвращалась обратно в
Екатеринбург, и только тогда на основании Императорского Указа выносили
окончательный приговор. На прохождение всех канцелярий обычно требовалось не
меньше пяти-шести месяцев. Таким образом, все инстанции судебное решение
проходило до его вынесения, что исключало возможность обжалования. У кого обжаловать?
Разве что у Господа Бога. Смягчить свою участь осужденный мог, только послав
челобитную. Но таковое случалось крайне редко.
18 июня 1846 года Екатеринбургский
уездный суд вынес решение: «На основании 15 тома Свода Законов Уголовных
издания 1842 года, признать Колтунову Варвару
виновной по статье 223. «Кто духовным особам или во время литургии или во время
любой другой церковной службы буде говорить непристойное и тем учинит
помешательство службе, тот подвергается лишению всех прав состояния, наказанию
плетьми и с тем отправляется на поселение». Так как совершенно беспутное
поведение Колтуновой не оставляет сомнения, наказать
ее плетьми 12 ударами и розгами 60 ударами и сослать в Сибирь на поселение».
Никаких челобитных и жалоб царю Варвара не писала.
Остается только недоумевать, отчего Варвара так упорно стремилась в
Сибирь.
1860 год
Жертвы просвещения
Фонд 12. Опись 1. Индекс дела 1771.
Дело по обвинению мещанки Паутовой в
разрытии
могилы своего умершего сына и принесении его тела домой.
Он не был красавцем. Невысокого росту, коренаст,
руки длинные. Волосы, спадавшие на лоб, не могли скрыть от мира, что глаза его
смотрят не в одну сторону, а вовсе даже в разные. При
всем том Павел Александрович Наумов, державший в 1860 году одну из самых
больших книжных лавок в Екатеринбурге, считался завидным женихом, поскольку был
он не простой книгопродавец, а ещё и член Комитета грамотности и Императорского
вольного экономического общества. Свахи напрасно обивали порог наумовского дома: Павел Александрович ни от кого не
скрывал, что занятость его делами государственной важности не оставляет времени
на семью.
Кухарки и домоправительницы у Наумова долго не задерживались.
Поговаривали, что своё обхождение Павел Александрович, заходя в дом, оставлял
за порогом, а прислужниц бывало, что и поколачивал. Периодически возникавшие
слухи утихали, как только Наумов отправлялся в столичные города за книжками для
пополнения ассортимента лавки.
После одной из своих экспедиций в Санкт-Петербург вернулся Павел
Александрович не один, а с вдовой, мещанкой Татьяной Паутовой, которую и
рекомендовал соседям в качестве своей новой домоправительницы. Татьяна, имевшая
от роду 32 года, успела к тому времени немало по жизни помыкаться. Схоронила
мужа, в 25 лет осталась без средств к существованию и
перебивалась поденной работой в купеческих домах. Видно, там и свела её
нелегкая с говоруном да умником Наумовым, который сманил Паутову в далекий от
столиц город Екатеринбург.
Татьяна полгода вела хозяйство да приглядывала за лавкой. Далее Павел
Александрович ей от дома отказал, поскольку открылось, что она от него обеременела. Книгопродавец велел Паутовой подыскать себе
квартиру, выделил ей кое-что из кухонной утвари, чтобы держала нахлебников (открыла столовую), а сам занялся подбором новой
прислуги.
Поначалу Татьяна даже не поняла произошедшего.
Решила, что ссылка её будет продолжаться до родов. А там и примет её с дитятею
обратно в дом надёжа Павел Александрович. Денежного содержания Наумов ей не
назначил, однако всякий раз, когда просила, денег давал.
До рождения ребенка пришлось Татьяне помыкаться по чужим углам — никто не
хотел иметь в доме невесть от кого беременную прислугу да к тому же ещё и
нищую. Из-за постоянных переездов дело с нахлебниками
тоже не заладилось, и утварь была распродана.
Время шло. 16 июня 1860 года родила Татьяна Паутова младенца мужеского
пола. При крещении дадено ему было имя Пармен. Едва
от родов оправилась, пошла к Наумову, чтоб показать сыночка. Павел Алекандрович из дому не вышел, только из сеней прокричал,
что у него никаких сыночков быть не может, а ежели
деньги нужны, то пусть приходит не в светлое время.
Как будет сообщено позже в полицейских протоколах, «после ухода от
Наумова Паутова стала тосковать о нём сильно. Особенно когда сын стал
подрастать. Дух ея изнывал, силы слабели».
Угнетенное состояние духа, а также отсутствие средств к
пропитанию сделали в Татьяне перемену: «Время от времени стала я
охлаждаться к религии, — скажет она на допросе в Екатеринбургском уездном суде,
— и ко всему забыла Бога, не молилась никогда. Имела желание к труду, но
препятствия были слишком тяжелы. Любовь к своему ребенку хотя и имела, но не
могла ласкать его, как ласкают другие матери. Какая-то как бы тайная сила
удерживала меня».
В компаниях Татьяна не бывала, к себе гостей не звала, за крышу над
головой да кусок хлеба шила одежду, стирала бельё, ходила за скотиной,
прибирала в доме квартирных хозяев. Когда их будут спрашивать о поведении
Паутовой, они подтвердят: «Женщина добросовестная, хозяйственная, ни в каких
дурных поступках не замеченная».
Исполнилось Пармену два года. В этот же самый
день, по словам квартирной хозяйки мещанки Саратиной, привязался к Паутовой «какой-то офицер, которого
называли «хорунжий», и пришел к ней в квартиру с девкой или женщиной
непонятного возрасту. Про девку тоже ничего не ведаю,
только лицо у неё сильно было набелено».
Гости досиделись до одиннадцати часов вечера. Они были
изрядно выпивши, и сама Татьяна пила с ними. Как только хорунжий с девицею
удалились, квартирная хозяйка сделала Татьяне выговор и предложила искать новую
квартиру.
Ближе к полуночи Татьяна зашла к себе в комнату, будучи, по её же словам,
«в величайшей досаде и в гневе», подошла к постели малютки, который капризничал
и просил у неё крендель. «В порыве негодования дала ему крендель и произнесла
над ним проклятие «будь ты проклят». Испугавшись сказанного, восчувствовалась и оградила ребенка крестообразно рукою
своей, но при этом заметила в нём какую-то перемену: он стал слабее и скучнее,
начал изнемогать».
Восемь дней после сказанного над дитятей проклятия Татьяна наблюдала, как
из ребёнка медленно уходит жизнь. На девятый день понесла Пармена
в церковь — причащать. Но по непонятному нашедшему на неё расстройству «имя
сына назвала неправильно». Совсем упав духом, Татьяна вернулась домой и более никуда не выходила. На десятый день после проклятия,
ровно в полночь, младенец умер.
Паутова сама обмыла его, переодела, но хоронить не спешила, всё ей
казалось, будто жив он. Только через неделю, после вмешательства соседей,
ребёнка отпели в церкви да снесли на кладбище. Всё это время Татьяна была как
не в себе, говорила, что во время отпевания младенец моргнул, а значит, он не
помер.
Павел Александрович Наумов, будучи небезызвестен о
сём, на похоронах не был. Когда Паутова пришла после кладбища к его дому, велел
её не пускать.
Девять месяцев со дня похорон Татьяна просидела у могилы сына на
кладбище. Домой приходила к вечеру, а утром опять возвращалась к могиле.
Квартирная хозяйка мещанка Саратина скажет потом в
суде, что и ночами не знала Татьяна покоя, всё ей младенец виделся. И во сне и
наяву разговаривала она с ним, просила прощения, что прокляла его, а потом
похоронила ещё живого.
Рассудок Татьяны слабел, страх и отчаяние не
покидали её ни на секунду. Люди стали её сторониться, признавая за помешанную.
Она же видела спасение лишь в одном человеке — отце своего несчастного малютки.
Снова и снова шла к Наумову, просила взять её обратно в дом, так как не могла
больше переносить одиночество. «Она изо всех сил умоляла меня принять её к себе
хоть для каких бы то ни было, пусть самых унизительных обязанностей, — сообщит
потом Наумов судебному следствию, — клялась угождать во всём
безусловно, короче сказать собственными ея словами,
«ноги мыть и воду пить», но я остался непреклонен».
Постепенно Татьяна окончательно уверилась в мысли, что схоронила
ребёночка живым. Чтобы облегчить свою скорбь, попросила бывшего при кладбище
сторожа разрыть могилу. Но не объяснила ему правду, а сказала, что туда нужно подхоронить ещё одного младенца. Сторож разрыл могилу и
ушёл. Ушла, чтобы не вызывать подозрений, и Татьяна. Ранним утром она,
вооружившись кухонным ножом для вскрытия крышки гроба, проникла на кладбище
через пролом в ограде.
Когда ей открылся младенец, она заметила, что «глаза у
него были по прежнему открыты, запаху не было никакого». Паутова положила на грудь Пармену образок Святого Симеона Праведника, кусочек
просфоры, полила на голову его елей и богоявленскую
воду. После этого она закрыла гроб и никем не замеченная ушла домой.
Но и тут не стало ей легче. Несколько раз ходила Татьяна Паутова к могиле
сына и сама раскапывала гроб. Если с кем и разговаривала она во всё это время,
так только с неживым своим младенцем, который стал и утешением её, и кошмаром.
И пришла Татьяне в голову мысль, что есть всё-таки средство отвести проклятие,
обрушенное ею на голову Пармена, и упокоить с миром
его прах. Нужно обмыть младенца в настоящей душевной чистоте, которую только
теперь, после всех страданий, она в себе чувствует, нарядить его в чистую
рубашку и ещё раз отпеть в церкви.
К тому времени даже собаки стали шарахаться от Татьяны, имея в сердцах
своих столько же сострадания, сколь и окружающие её люди. Священник Николай
Милордов, к которому пришла Паутова, посоветовал ей молиться и поститься, а
идею с повторным отпеванием назвал прихотью.
И решилась тогда Татьяна на «страшное дело». Вынула она ребеночка из
гроба, когда тот уже был «лицом черен и сами черты лица его были почти
неприметны», и, завернув его в полу, отнесла к дому, где жила, и спрятала на
крыше бани. Хотела дождаться праздника Николая Чудотворца, что отмечался
шестого декабря. В этот день собиралась она дитятко своё обмытое и приодетое
принести в церковь и там постоять с ним при службе.
Но четвертого декабря всё открылось. Пошла мещанка Саратина
на крышу бани открывать трубу да и обнаружила
младенца, прикрытого ветошью. В этот же день взяли Татьяну под стражу, началось
следствие.
Паутова покорно участвовала во всех допросах и осмотрах, подписывала
необходимые бумаги, но в мыслях своих была где-то далеко от происходящего. Была
рассеянна, но не плакала, только «глаза ея всё
силились рассмотреть что-то не снаружи, а как бы внутри ея
самоё».
Вероятно, только здесь Паутова, как это ни странно, нашла сочувствие.
Иначе как объяснить, что судебный писарь внес в протокол явно не свойственное
канцелярскому стилю постановление: «И хозяевам ея, и
Наумову следовало вникнуть в моральное состояние Паутовой, они же вели себя
непочтительно, почти насмешкою над её горем». Следствие пыталось уточнить
причину смерти младенца, но безуспешно. «Труп излежался
и запах был смрадный, вскрытие оказалось невозможным». Розыски того «хорунжего»
да девицы с набеленным лицом результатов не дали.
Наумов держался в суде вызывающе, не жалея красок, рисовал неприглядный
портрет Татьяны. «Она капризная и мечтательная, привыкла быть начальницею, а не
подначальной, — заявлял Павел Александрович, — Паутова постоянно расстраивала
моё расположение и нередко выводила из терпения. Стал несносен сам вид этой
назойливой женщины. Нужно было нечеловеческое терпение выслушивать ея дерзкие речи, пересыпанные мистицизмом и суеверием. Не
берусь судить, было ли это выражением материнской скорби о ребенке, или это
были хитро обдуманные маневры с целью так или иначе
устроиться ко мне в дом».
Помимо всего прочего, он уверял, что «упоминаемой ею теперь тесной связи
со мной она доказать не сможет, и к делу это не относится. Кроме того, ни одна
благонравная женщина о подобных вещах так свободно распространяться не решилась
бы, особенно в оправдание уголовного преступления, в котором не считаю себя ни
участником, ни виновником». Вообще, он с Татьяной не особенно церемонился,
называя её поступок свойственным лишь «плотоядной гиене, отчаянному злодею, или
жалкому помешанному, сделанный лишь с одной целью притянуть меня к
ответственности и судебным проволочкам».
Из-за категоричной позиции, занятой Наумовым, следствие по «Делу по
обвинению мещанки Паутовой в разрытии могилы своего умершего сына и принесении
его тела в дом» велось чуть ли не год. Сложность заключалась в том, чтобы не
перепутать «материнскую скорбь» и «коварный умысел». В зависимости от причин
дикого поступка Паутовой, наказание могло быть разным: подсудимой грозил либо
штраф 20 рублей, либо штраф 100 рублей в сочетании с трехмесячным содержанием
под стражей. Именно такая предусматривалась кара за самовольное, не
санкционированное императорским указом разрытие могилы.
Точку в деле поставил священник Николай Милордов. Выступая в суде, он
подтвердил, что Паутова приходила к нему в дом с чудовищной просьбой, и
заключил: «При подобных обстоятельствах было бы легко заподозрить подсудимую в
умопомешательстве, но не в корыстности. Однако я не могу относить содеянное ею и к помешательству, а только к сильному
потрясению чувств при борьбе с самой собой, и к глубокому осознанию своей вины
перед Богом».
На основании Свода Законов издания 1857 года тома XV Уложения о
наказаниях статьи 1079 суд вынес приговор: признать Татьяну Паутову виновной и
подвергнуть её штрафу в двадцать рублей. Вольноотпущенника князя Голицына,
книгопродавца, члена Комитета грамотности и Императорского вольного
экономического общества Наумова Павла Александровича, «как ни в чём не
уличенного по прелюбодейной связи с Паутовой», согласно всё тому же Своду
Законов, от суда освободили.
На сём ещё дело не закончилось. Не могла Паутова и двадцати рублей штрафу
уплатить, поскольку после суда долго и тяжело болела. Через три месяца после
оглашения приговора деньги были уплачены лицом, пожелавшим остаться
неизвестным.