Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2014
Вадим Месяц (1964) ― поэт, прозаик, издатель. Окончил Томский государственный университет. Автор 15 книг стихов и прозы. В 1993–2003 гг. курировал русско-американскую культурную программу при Стивенс-колледже (Хобокен, Нью-Джерси). В 2004 году организовал в Москве Центр современной литературы и издательский проект «Русский Гулливер». С 2011 года издает литературный журнал «Гвидеон». Лауреат сетевого литературного конкурса «Улов» (2001), Бунинской премии (2005), входил в шорт-лист Букеровской премии (2002). Стихи и проза переведены на английский, немецкий, итальянский, французский и испанский языки.
Линия обороны
Обрывали погоны с штабных кителей,
ордена раздавали красивым цыганам.
И, на снег выходя, становились светлей,
улыбаясь вослед цирковым балаганам.
Я успел обвенчаться в ту ночь с медсестрой,
потому что она была доброй, как мама.
И наутро вернулся в безрадостный строй,
выдыхая на плац перегар фимиама.
Генерал в мое сердце устало смотрел,
офицеры шутили над розой в петлице.
И один обещал подвести под расстрел,
если долг не верну ему в павшей столице.
Сколько крови пролито на ломберный стол,
сколько водки в насмешливый рот не попало.
И, как занавес, черный кухаркин подол
опускался на очи хмельного нахала.
Я из Чаплино мчался в мятежный Бердянск,
не надеясь попасть на лечебные грязи.
И товарного поезда каторжный лязг
мне укачивал душу в могильном экстазе.
Мимо шли караваны крестьянских подвод,
над тачанкою ныла труба граммофона.
Бабы в море сплавляли тела воевод
и в остывших лиманах стирали знамена.
На погосте скрывался махновцев отряд.
Юнкера окопались в березовой роще.
А попы меж собой о любви говорят
и на баржи сгружают священные мощи.
На прощанье вздохну о лихих господах,
что проносятся в порт на трясущихся дрожках.
Кровопийцы поют в Воронцовских садах…
И роняют ножи на ледовых дорожках…
Конь деревянный, не оловянный конь
Конь деревянный, не оловянный конь
мохом оброс, перевернул свой воз
в полночь глухую раскрыта твоя ладонь
яблоки кубарем катятся под откос
с тайной вершины прохладно бежит вода
на заколдованной мельнице лает пес
время застыло, теперь уже навсегда
в прошлое утекают потоки слез
тихо иголка гуляет в твоей крови
маленькой рыбкой кусает столетний лед
что остается от нашей святой любви
только по речке лебяжье перо плывет
бедный возничий от горя совсем иссох
он разрывает, рыдая, свою гармонь
в темных глазницах коня прорастает мох
конь деревянный, не оловянный конь
в темной душе мужика прорастает стыд
звезды не лезут за словом в его карман
зимним морозом, он словно водой облит
и разрывает сверканьем сырой туман
он продвигается к станции, как слепой
там догорает последний в ночи огонь
если любовь, то ее обретет любой
конь деревянный, не оловянный конь…
Коробка от вентилятора
(рассказ)
Мы играли в прятки на дне рождения Инны Цимлянской.
В квартире царили иные нравы, иные запахи.
Гости прятались за шторами и пальто в прихожей,
залезали под кровати, кто-то скрывался в шкафу,
но Инна их легко находила. Она хороша знала
как свою небольшую квартиру, так и своих друзей.
Меня угораздило забраться в кладовку
(у нас дома ее называли темной комнатой).
Забившись под антресоли и задвинувшись пустой
картонной коробкой от вентилятора, я затаился.
Хозяйка уже пару раз заходила сюда,
шарила руками во тьме, не включая свет,
но в мою сторону даже ни разу не посмотрела.
Я изнемогал от восторга победы и тоски.
Прошел час. Может быть, больше.
Судя по звукам снаружи, меня продолжали искать,
даже позвонили родителям.
Я собрал волю в кулак, сосредоточился.
Решил не выходить, пока не буду обнаружен.
Мне хотелось поставить рекорд.
Я был упрям и азартен.
Время шло. Чтобы чем-то себя занять,
я открыл коробку и, к своему ужасу, обнаружил
в ней пластмассовую ногу в белом носке и черном
начищенном ботинке. Меня поразила культеприемная
гильза, приделанная к зубчатому суставу.
Поначалу я принял ее за вазу.
Я продолжил сидеть в своем нафталиновом укрытии
в обнимку со страшной ногой. Возможно, здесь был расчленен
манекен или казнена гигантская кукла.
Папа Инны Цимлянской умер несколько лет назад.
Зачем-то семья хранила в кладовке его протез:
все-таки часть родного человека, пусть и искусственная.
Прятаться нужно в таких местах,
о которых никто не хочет вспоминать.
А если и вспоминает, то с содроганием или со слезами на глазах…
Барчук
Была война. Метель мела.
Мы их раздели догола.
Скажи, к чему одежда мертвым?
Но в их толпе лежал один
приличный с виду господин,
казавшийся чрезмерно гордым.
В его усталые черты
лег отпечаток красоты.
Свет неземного благородства
лик офицера освещал.
И смерти горестный оскал
нёс обаяние сиротства.
Холопья пуля под ребро
Пронзила нежное нутро,
совсем не потревожив душу.
Он излучал живой покой,
средь мертвецов один такой,
что превозмог судьбу и стужу.
Нам было жаль, что он погиб.
Точеный рот, бровей изгиб,
достойный кисти живописца…
Покуда кость твоя бела,
цвести должна обитель зла.
И ненависть должна копиться.
Была война. К чему рыдать?
Нам не дано предугадать,
что уготовит нам Всевышний.
Мне в очи, барин, не смотри.
В раю танцуй, в аду гори.
Но среди нас ты будешь лишний.
Комвзвода дал приказ отбой.
И мы сложили их гурьбой,
облив пахучим керосином.
И пламя улыбнулось нам,
Отчизны преданным сынам,
прощаясь с тем, кто отдан снам…
И вечно будет блудным сыном.
Салливан Айленд
Галька шуршит под ногой как победный марш.
Ты идешь по пляжу совсем один.
Этот мир когда-нибудь будет наш.
Ты сам себе господин.
Дачные домики расположены у воды.
Выходы к океану наперечет.
Поднимается ветер, и, значит, твои следы
никакая ищейка не засечет.
Никакая женщина, проживающая на материке,
не потревожит тебя звонком.
Одна хорошо умела гадать по руке,
только с ней ты и был знаком.
Можно прожить до старости с кем-нибудь,
все равно никто ничего не поймёт,
не потому, что всё сложно, а потому, что путь,
если он тебя выбрал, свое возьмёт.
Раньше тебя убаюкивал звон цикад,
согревал, на коленях мурлыча, ангорский кот.
И на горизонте большой закат
ты мог принять за восход.
Теперь любовь состоит из десятка фраз,
но от шуток с барменшей кружится голова.
И бесстыдство забытой свободы, как в первый раз,
вступает в свои права.
Сахар, олово и лед
Луч проходит через лед,
и с блаженством детской боли
из прорехи пламя льет,
прожигая мех соболий:
и душа моя — в неволе,
сбита, словно птица влет.
Ночь в деревне настает:
браконьер ушел от штрафа.
Сердце девичье снует
тьмою платяного шкафа.
В круглых окнах батискафа —
затонувший теплоход.
Не назначен смертный час,
не осмыслить день и дату,
что даны в последний раз
оловянному солдату:
за лирическую плату
нас включили в высший класс.
Руки входят, как домой,
на ходу роняя спицы,
в шерстяные рукавицы,
что так выгодны зимой.
В море прыгают девицы,
исчезая за кормой.
Открывался синий глаз,
в нем раскидывалось поле
всё в снегу, и на приколе
гнил забытый тарантас,
и на нем дурак в комзоле
холодно смотрел на нас.
Ты уедешь навсегда
на колесном пароходе.
Облака на небосводе
расслоятся, как слюда.
И уже назавтра в моде
станет с сахаром вода!
Красавица и зверь
(романс)
На кладбище ветер роняет кувшины,
и осень скрипит, как раскрытая дверь.
И только к кустарнику дикой лещины
под вечер приходит на исповедь зверь.
Он мокрою мордою тычется в сумрак
тяжелой листвы, что горит желтизной.
Игра, наподобие ласковых жмурок,
собой укрепляет порядок земной.
Чудовище шепчет слова покаянья,
летящие снегом в горящую печь.
Тот, кто не способен принять подаянье,
не слышит свою незнакомую речь.
И слезы стекают по шерсти косматой,
дрожит в напряженье угрюмая бровь.
Вослед за последнею горькой утратой
на белых клыках запекается кровь.
Лещина роняет на землю орехи,
и небо растроганно нянчится с ним.
Убийство задумано не для потехи:
одним станет меньше, но больше другим.
Безжалостный зверь вспоминает былое,
виновный неизъяснимой виной.
Испуган смотрителя шумной метлою,
могилу одну обойдет стороной.
Могила любимой в цветах утопает,
но в ярких букетах пылает цветок,
который безмерной тоской подкупает
и в пёстрой толпе навсегда одинок.
Когда жуткий грешник сиротской походкой
выходит на черное в поле жнивье,
он воет на звезды простуженной глоткой
про губы и алое сердце ее.
Виночерпий
Вращение березовой листвы
мелькающее в небе ускоренье
паденья навзничь бесконечный стон
за каруселью ласковой молвы
меняющей как птица оперенье
услышишь колокольный звон
София приближается к тебе
и отступает на волне обратной
любой пикник торжественен как храм
я был приятен пьяной голытьбе
и свыкся с их привычкой неприятной
не просыпаться по утрам
мне непонятны жители равнин
их танцы широки но беззащитны
они повязаны ландшафтной наготой
убитый на дуэли дворянин
хмельной бродяга чьи уста зашиты
и старец в пустыни святой
я не поверю нежным палачам
доносчикам на стоптанных ходулях
охотничьей валторне на ветру
я руки приложу к твоим плечам
услышав летний гул в свистящих пулях
срывающих с берез кору
собакою на уличной цепи
таков удел бескрайнего простора
об этом просят этого хотят
а мы мечтали табором в степи
со смехом догонять ночного вора
пока года летят…
усыпано ромашками крыльцо
а нам хотелось чтобы васильками
стоит в светелке с розами вазон
я вижу в мутном зеркале лицо
беру его как груз двумя руками
и снова погружаюсь в сон
Апассионата
Полярным сиянием
частных семейных квартир
пылают тяжелые цепи горящих конфорок,
когда за железною дверью
слепой конвоир
на белую марлю кладет
ослепительный творог…
И в легких прокуренных
тлеет искристый узор
озоновым слоем возросшего в небе разряда
у каждого, кто не замедлил
пройти в коридор
ощупать наследство клюкой
беспристрастного взгляда.
Сердечность вздыхает,
считая в молитве рубли,
ликуя, что смотрится в зеркале доброй шалуньей.
И мечет в рассол
размельченную взвесь конопли,
заквасив капусту
в торжественный час полнолунья.
Они появляются ночью
на черных конях.
И плавно ползут, не включая во тьме габариты.
И мы просыпаемся тотчас
в блаженных слюнях,
осмыслив коварство, с которым
все окна раскрыты.
Ночной человек
априори бесстыдный злодей.
Он, фары включая, поет озорные куплеты
и вдруг освещает
на улицах голых людей
и нежно обнявших березы
живые скелеты.
Подростком смущенным
прильнув к телефонной трубе,
я будто подводник, глядящий в просвет перископа,
не смею признаться,
что первая мысль о тебе
была плотоядна,
как грозные воды потопа.
Часики грызут сахарок
Часики грызут сахарок,
зубчики сточили на нет.
Всё, что заготовлено впрок,
высветил полуденный свет.
Ножики призывно блестят,
вылетает пар из кастрюль.
Со стены уныло глядят
дыры от гуляющих пуль.
Молодых накрашенных губ
на стекле краснеет печать.
Только захороненный труп
может бесконечно молчать.
Кто выносит сор из избы
в ожиданье звонких фанфар,
вносит в свою избу гробы —
загрузить печальный товар.
Заказному в Киев письму
в ящике почтовом темно.
Эту вековечную тьму
создает на солнце пятно.
Оттеняет радостный смех
черная каверна в груди.
Главный неоплаченный грех
у тебя всегда впереди.
Украденный совет
Мшарники преют в сырых лесах.
Леса уходят в тайгу.
Гадюка запуталась в волосах,
когда ты спала в стогу.
Русалкам к лицу человечий страх,
едва полыхнет трава.
С воротников кружевных рубах
оборваны кружева.
Монете приятно лежать в росе.
Сметане — бродить в тепле.
Солдату на пахотной полосе
уютней лежать в земле.
Но в ступе сухой раздави пестом
ветвящийся корешок.
С ольховым перемешай листом
живительный порошок.
И я разбужу восковых людей,
глиняных воскрешу.
Веселье рассыпанных в ночь костей
на привязи удержу.
И вскоре ряды деревянных войск
и оловянных войск
ворвутся в купеческий град Подольск.
И покорят Подольск.
Молитва бессильна перед грехом,
когда это детский грех.
На паперти жареным петухом
гуляет безумный смех.
И порознь раскуренный табачок
стелет по потолку.
И даже соломенный твой бычок
тянется к молоку.
Детский сад № 2
Мы на войну ходили в гулкой рани,
а вечером — у Родины в плену.
Предатель на суде угрюмой няни,
глотающий предсмертную слюну.
Мне нечего сказать жене унылой,
ведущей счет салатам и борщам,
когда знакомство с общею могилой
подобно врытым в землю овощам.
Картошкам, огурцам и помидорам,
опущенным в строительные рвы,
глядя в лицо томительным просторам,
с героев не сорвавшим головы.
Когда меня подхватит этот ветер
и на руках до дома донесет.
Когда из урагана добрый сеттер
меня возьмет за шкирку — и спасет?
Когда мне пол-лица снесет шрапнелью,
оставив часть счастливого лица.
И лик беды накроется шинелью.
И вечность будет длиться до конца.
Вдоль огородов встанет дым разлуки,
гряды уйдут пешком в чертополох.
И чучело поднимет к небу руки,
откликнувшись на окрик «хенде хох».
Крещение 2014
Неужели прошел год?
Я плохо помню, что было вчера,
но, как стоял в этой очереди год назад,
помню до мелочей.
Такой же мороз, те же люди,
те же мысли, приходящие в голову.
Меня оборвали на полуслове,
и сейчас я возвращаюсь
к прежнему монологу,
будто вернулся в прошлое.
Не было перелетов,
других стран, гор и морей,
ссор и праздников, разбитых машин,
рождения дочери…
Даже менты кажутся мне знакомыми.
Храм архангела Михаила
в березовой роще на берегу Оки.
Новодел из красного кирпича,
оживающий на глазах
вместе с пришедшими людьми.
Очередь нетороплива.
Дыханье парит, приобретая
округлые формы в солнечный день.
Мы протягиваем пластиковые бутыли
волонтерам, разливающим
воду из двух почерневших цистерн,
тихо поздравляем друг друга с праздником.
Вся жизнь как очередь за святой водой.
Элегия
Где ты, картонный Марко Поло,
что плыл за море на спине?
Где два горбатых богомола
стирали простыни в огне?
Где бродит молоко верблюжье,
скисая в сладостный шубат?
И огнестрельное оружье
со стен стреляет невпопад?
С мечтой о молоке и хлебе
из глины человек возник.
Пусть молния сверкает в небе,
пусть в дельте падает тростник.
И голубой мятежной кровью
молитвы пишет рифмоплет,
а на устах — печать безмолвья,
и на глазах прохладный лед.
Сравни монаха лысый череп
с нетленной мудростью яйца.
Но разве циркулем отмерен
овал любимого лица?
И разве брошенные в пропасть
свои объятья разомкнут
и в небеса бесценный пропуск
ладошкой нервною сомнут?
Я знаю в яростной атаке
глубинной грусти седину,
и в лае загнанной собаки
во рту тяжелую слюну,
и неуклюжего престола
слоновью вычурную кость.
И свет слепого произвола.
И счастья праведную злость.