Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2014
Евгения Некрасова — родилась в городе Капустин Яр Астраханской области. Детство провела в Подмосковье. Учится в Московской школе нового кино (МШНК) на сценарном факультете. Ранее нигде не печаталась.
Лакомка
Посвящается А.К. Некрасовой
Кочевое царство света разбило лагерь в квартире номер три на Первомайской улице. Лучи лезли в глаза, как слепни. Крест рамы был съеден ими почти до основания. Подоконник исчез вместе с рассадой, тюль высохла и рассыпалась в пыль. Книжный шкаф, диван, кресло, два стула, гардероб, кровать и телевизор — всё дрейфовало в липком солнечном желтке.
— Тебе обед разогреть?
Инна замотала головой. Мама лежала на диване в клумбе своего халата и нарочно говорила строго — дочь вчера уронила сервант на кухне. Целый набор посуды — вдребезги и в помойное ведро. И собирать умаялись.
Хлопковые розы украшали маму от колен до шеи. Инна удивлялась, почему не колются.
— Ну, как знаешь. До ужина ещё долго.
Мамины пятки, похожие на присыпанные мукой горбушки, были сложены одна на другую. Большая и красивая, она лежала на боку, полусогнув колени и подложив руку под голову. Чёрные пряди-повстанцы, сколько ни убирала, сбивались на потных висках, прикрывая справа глубокий молочный шрам.
— Мороженого бы… — проговорила мама, зевая, и отвернулась лицом к спинке дивана, спиной к Инне.
Когда она заснула, солнечные лучи котятами обосновались на её боку, не боясь шипов. Инна тихо подошла к спящей и с надеждой посмотрела ей в спину. Вот сейчас мама повернётся и скажет Инне что-нибудь ласковое. Но мама спала, и розы дремали вместе с ней.
Сервант опрокинула, да. Но как же знать, что клюквенное уже давно переехало оттуда в кладовку… Инна задумалась. Нехорошо… А что, если, пока мама спит, сходить до ларька и купить ей мороженого? Страшно, конечно, но зато мама так обрадуется, что обязательно забудет про сервант.
Деньги прятались в кошельке. Кошелёк в сумке. Сумка в ящике. А ящик, будто язык, высовывался из гардероба. Но гардероб на замке. Замок на ключе. Ключ в кладовке — серьгой на крючке.
Инна, щёлкнув выключателем, пыталась долго открыть дверцу кладовки, но местное чучело из куртки и кепки крепко подпирало её изнутри. Инна, упрямая, давила что есть мочи. Чучело чуть-чуть ещё поборолось и сдалось. Ключ висел с ним по соседству. Инна стащила его и, прокравшись на цыпочках мимо мамы, отворила гардероб.
Ящик выдвинулся только на треть и застрял в пазах. Инна тянула его на себя. «Не покажу язык, — капризничал гардероб, — и зачем тебе деньги? Куда-то ты собралась, да ещё без мамы?! Упадешь, пропадешь! Сиди дома!» — «Мне надо, я и пойду!» — упиралась Инна и продолжала тянуть гардероб за язык. Он ругался, поскрипывал, но не сдавался. Инна раздражённо задвинула ящик обратно в паз, и гардероб, видимо, от боли тут же выдал ей свой язык до самого корня, издав громкий деревянный стон. Инна застыла. Мама пошевелила пяткой, но не проснулась.
Все деньги решила не брать, ещё потеряет. Одной такой бумажки хватит. Обувка где? Мама, наверное, всё куда-то спрятала, — Инна же больше двух лет не ходила на улицу. Ничего-ничего, прям так, в тапках.
Связка ключей лежала на тумбе в коридоре. Чучело махало на прощание из кладовки. И ехидно скалилось. Знало, что Инне предстояла новая борьба с двумя другими дверями.
Двери эти всю жизнь ненавидели людей и оба мира, воротами в которые являлись: и наружный, и внутренний. Плевались ключами, зажимали их мелкими зубками, хлопали, скрипели — в общем, делали всё, чтобы хозяевам и гостям было чрезвычайно неуютно.
Внешняя дверь с металлическим скелетом, та, что жила лицом в наружный мир, была старше и озлобленней, чем внутренняя. Тяжело двадцать лет вдыхать подъездные запахи, корчиться обивкой от холода да смотреть на злобные рожи. Заноза по характеру.
Внутренняя, из дерева, была легче, моложе, спокойнее. Жила в тепле, плохих людей не знала, дышала только запахами своей квартиры. Поэтому и открывалась быстрее. Но в этот раз именно она раскапризничалась. Проделала, доска несносная, полный набор известных всем дверям трюков: жевала ключ, стопорила замок, не поворачивала ручку и прочее. Но Инна продолжала тихо сражаться, пока вдруг сверху не пополз знакомый шум.
Соседка с четвёртого этажа (а Инна сразу догадалась по звуку, что это она) бойко сходила вниз по лестнице. Дурная, любопытная, до всего охочая бывшая учительница Евгения Степановна. Не хватало ещё, чтобы она, услышав драку с дверью, позвонила в дверь и разбудила маму. Пришлось прерваться. Поравнявшись с квартирой номер три, соседка остановилась. Инна зажмурилась от страха. Евгения Степановна хрустнула молнией и отправилась дальше.
Инна заново вцепилась в дверь, и та наконец поддалась, предательски громко скрипнув. Ничего-ничего. Мама спала. Инна отчётливо слышала её правильное, размеренное дыхание.
Вторая дверь, видно сжалившись над Инной или просто решив с ней не связываться, открылась быстро. Подъезд ударил в нос запахом мочи. Солнечные лучи брезгливо ступали на загаженные ругательствами стены. На пол не вставали вовсе. Подъездная дверь оказалась современная, лёгких нравов. Отворилась от нажатия маленькой кнопки, правда, Инна потратила пять минут, чтобы нащупать её в темноте.
Улица как улица, совсем как из окна. Чего бояться-то? Удивительно, что здесь меньше солнца, чем у Инны дома. Она поёжилась, было прохладно. К счастью, никого из соседей поблизости. А то бы начали приставать с расспросами, куда она собралась без мамы.
Лучшее мороженое продавалось известно где — на площади, в синей коробке с окошком. Идти отсюда, смешно сказать, минуты четыре. Обойти дом, там и площадь. А на другом её конце — ларёк. Они, между прочим, живут с мамой в самом центре города. Инна повернула направо от подъезда и захромала вдоль пятиэтажки. Бумажка капустным листом скрипела в сжатом кулачке. Внезапно Инна увидела впереди себя Евгению Степановну, выплывшую из-за поворота ей навстречу. Полная, с непропорционально тонкими руками, соседка походила на старый школьный рюкзак с протершимися ручками, к одной из которых был привязан пластиковый пакет с покупками.
Инна огляделась и зашла за кирпичную подвальную пристройку, покатую, как детская горка. Под ногами что-то хлюпнуло. Инна опустила голову и увидела, что наступила в тарелку с густой серой жижей. Местные женщины кормили хмурых уличных котов. То ли каша, то ли картофельное пюре забралось Инне на левый тапок и измазало свисающий за подошву шерстяной носок. Инна принялась водить ногой по асфальту, оставляя серое на сером.
Вдруг рядом возникла Евгения Степановна. Инна, отпрянув назад, в самый угол, снова ступила в тарелку уже правой. Соседка прошла мимо, бормоча что-то себе под нос, словно повторяя выученный урок. «Сдачу считает», — поняла Инна.
Она кое-как обтерла о траву тапки и отправилась дальше. Вот арка, круглая и красивая, но пахнущая хуже их подъезда. Инна зашла под кирпичный свод, и стало по-вечернему темно. Впереди, будто в округлой рамке, висели ёлки и плитка главной площади города. Внезапно из темноты Инне под ноги кинулось большое рыжее пятно. Мелькнули мокрые клыки, злобный лай принялся кусать застоявшийся воздух. Инна замерла от ужаса и выронила заветную бумажку.
— Морфей! А ну-ка к ноге! — резанул по ушам прокуренный женский голос.
Собака исчезла. Инна постояла, недвижимая, несколько секунд, потом нагнулась и, схватив цветную бумажку, заспешила вперёд.
На площади шумел народ. Мамы с колясками, Родина-мать с бронзовым венком. Несколько алкашей скромно заняли одну косую лавку. Зато стаи подростков оттяпали сразу половину площади. Скамейки, бордюры, клумбы, асфальт были усыпаны ими. Все тинейджеры походили на зубы: девочки — на золотые или металлические, а мальчики — на гнилые, чёрно-жёлтые. Пили пиво, плевались в бога семечками и матом, а попадали в серую плитку и друг в друга. Инна, стиснув кулак, как можно быстрее прошла мимо, стараясь не приближаться к щёлкающим зубам.
Выцветшая голубая палатка с похищенной первой «о» стояла заколоченная. За ней по бокам — конвой — две полысевшие ели виновато качали макушками. Инна растерянно смотрела на фанеру вместо окна. Ничего-ничего. Через дорогу есть магазин, а в магазине тоже есть мороженое. Мама устала, наверняка не проснётся до самого вечера.
Инна развернулась и, как умела, поспешила к дороге. Солнце шкурило кирпичи на клумбах, со стороны автобусной остановки летела бабочка. Ничего-ничего, время уже не обеденное. И выбор там ещё лучше, чем в ларьке. Инна улыбнулась. Тут сзади ударил пронзительный истеричный вой. Она обернулась — на неё летела свора грязных собак, на ходу не переставая нюхать друг друга. Инна ахнула и бросилась вперёд. Мимо замелькали сухие ели, подростки с бутылками, дома с рекламными вывесками, наконец в левый глаз влетело что-то блестяще-серое. Раздался скользкий металлический вой, гораздо громче и страшнее собачьего.
Она стояла посреди дороги. В метре от неё гудел похожий на акулу автомобиль. Собаки разбежались от страха. Водитель, высунувшись, кричал что-то обидное. Инна в этот раз даже не выронила купюру. Не посмотрев на водителя, она зашагала дальше. Он гавкнул ей вслед и скрылся в акульем брюхе.
Показалась «Союзпечать», и Инна подумала, что надо будет купить маме газету на сдачу. В магазине было пусто и холодно, как в операционной. Наверное, потому, что здесь было целых три морозильника: один с пельменями, другие два — с мороженым. Инна приблизилась к прилавку. Продавщица, полная крашеная блондинка, трясла шипящий мужским голосом магнитофон, словно хотела вытрясти оттуда исполнителя. Инна попросила «Лакомку» — мамино любимое. Хозяйка магазина взглянула на протянутую ей купюру и затряслась, как электрическая.
— Ты мне чё пихаешь? Лакомка 50 рублей стоит! Там и ценник есть, между прочим!
Инна часто и растерянно заморгала. Продавщица вновь взялась тискать пластиковую шарманку. Баритон шипел о женском одиночестве.
— А давайте я заплачу, — девушка-покупательница в коротких шортах выложила на прилавок недостающие бумажки и протянула Инне «Лакомку».
Шипение усилилось, окончательно испортив песню. Продавщица выругалась. Девушка попросила себе пива.
Счастливая Инна вышла на солнце. Мама проснётся, а тут Инна с «Лакомкой». Инна радостно зашагала домой мимо людей, собак и автомобилей. Через пятнадцать минут она заметила, что нет площади и елей и что, самое страшное, куда-то подевалась их с мамой кирпичная пятиэтажка. Постройки выросли и посерели, деревья поредели, а люди вымерли вовсе. Пальцы на правой руке слиплись вместе — это текло по ладони тающее мороженое. Где-то поблизости выли то ли собаки, то ли машины. Инна остановилась и, озираясь по сторонам, тихо позвала:
— Мама!..
***
— Это вам ещё повезло, что я к сыну в МЖК пошла. Завтра собиралась, да творога такого хорошего купила, думаю — внучке отнесу. Они такой гадостью её кормят…
Евгения Степановна, застряв в проходе двери и колыхаясь холодцом своего тела, вещала уже минут двадцать. В окне было темно. Вода звенела из крана в раковину, у которой возился худой старик. Перед Инной стояла тарелка с дымящимися щами. Рядом в стеклянной пиалке лежала измазанная в шоколаде золотинка с липкими белыми комками — всё, что осталось от расстаявшей «Лакомки». Инна не давала выкинуть. Старик протянул ей ложку.
— …Так я иду, смотрю — девочка… (Вот хорошо, хорошо, Инна Ильинична, вы покушайте супчику. Он сытный. А то умаялись небось полдня по городу скитаться!) Так девочка эта мне говорит: бабушка тут чья-то потерялась, точно не из нашего двора. У нас, говорит, бабушек нет. (Ещё бы, не состарились пока — квартиры там только молодым давали.) Ну, я смотрю — ба!… Наша Инна Ильинична! Заблудилась!
Инна обхватила ложку изогнутыми морщинистыми пальцами и сердито взглянула сначала на соседку, потом на мужа. И чего она так кричит? Пускай уходит! Ещё маму разбудит!..
Старик вздохнул и ушёл домывать посуду.
Павлов
На следующий день Павлов почувствовал укус вины, даже не укус, а так, жжение в области желудка. Ходил-бродил, жгло-пожёвывало. Ну и ладно. Ничего — от чая или, ещё лучше, от вина всё затихало. Думал, отпустит. Но неудобное чувство разрасталось внутри, как младенец, надувалось, оформлялось в настоящее, жизнеспособное. Стакан то и дело краснел до краёв, но обез-боливал мало, чай и вовсе перестал помогать. На четвёртый день вина пульсировала, крутила внутренности Павлова, рвалась наружу, на людские глаза и солнце. Она хотела, как и каждый созревший ребёнок, развиваться вне своего родителя, но быть рядом с ним, заглядывать в глаза прохожим, лопотать им правду на своём виноватом языке.
А что такого-то? Ну, пнул Петьку пару раз, зачем — всем понятно. Во-первых, плохо учится, во-вторых, постоянно, щенок, перечит. Мать — та ещё сука, всё его защищает. А он, Павлов, между прочим, не кобель, чтобы там эта дура ни брехала. Он по бабам не ходил уже года два, с тех пор как одна его на всю зарплату за полдня раскрутила. Полька, как пустой конверт обнаружила, такой тогда вой подняла, да и сам Павлов счастлив не был. Пес с ними, с бабами, — траты одни да сифилис. На то он, в конце концов, и женился — чтобы своя была, домашняя — гарантированная.
Он, если на то пошло, не кобель, а пёс — сторожевой. На службе — на страже и дома — на страже. Сторожить надо не только покой, здоровье и имущество семьи, но и порядок в ней. Всё должно происходить по правилам. Согласно им, он, Павлов, главный — его команды должны исполняться. Сказал — жрать неси, значит, тут же должен ужин нарисоваться, а что холодильник пустой, так это не его забота. Сказал — спортом заниматься, значит, идёт сучонок в секцию записываться. А что в музыкальную школу ему хочется, так это всё пидорские штучки. Мужиком расти нужно с детства.
Мучительно катал разные такие мысли Павлов в своей пегой голове сутки за сутками — оправдывался. И однажды ночью, не найдя другого выхода, вылезла вина из его живота длинным чёрным червём через подгнивший рот и свернулась тяжёлым клубком на груди. Утром, как только он проснулся на смену по стервозному будильнику, вина встрепенулась и хомутом легла на павловскую шею.
Он с трудом втиснулся в маленькую фанерную будку и принялся, как всегда, сторожить разноцветный отряд переоценённого железа. Район, где Павлов работал, был так себе, поэтому очень дорогие и совсем новые тачки дефицитствовали. Был джип майора полиции — маленькой пигалицы с искусственным бюстом. Она спала с двумя старшими по званию, и при детях материла мужа-программиста. Вторая значительная машина в вотчине Павлова принадлежала молодому хирургу. Он старательно и равнодушно часами резал человеческую оболочку за взятки, чтобы потом нежно гладить мягкую тёплую кожу своего «лексуса». Третий был восстановленный винтажный «жук». Павлов поначалу посмеивался над залатанным металлическим насекомым. Но потом, увидя, как важно влезает в него тучный, усатый бизнесмен Вадик в джинсах с намеренными дырами, охранник машинку зауважал и принялся рьяно гонять кошек, любивших валяться на сложенных жёлтых крыльях.
Другие авто были скучные. Наши новые-беспонтовые или иностранцы — старые, заезженные, ввезённые полуконтрабандой, порезанные на органы, а потом кое-как склеенные. Все они были добыты полжизнью вкалывания, скандалов, истерик, разочарований — не купленными сапогами жене, не подаренным на день рождения компьютером ребёнку, собственными растерянными за годы зубами. В будни их хмурые водители пробегали мимо Павлова, заводились и втискивались в агрессивное, воюще-рычащее стадо. Вечерами они, счастливые оттого, что выжили по пути домой, снова доверяли свои 100, 300, 400 тыс. рублей охраннику и ныряли в пивную бутылку. По выходным совершался программный выезд на дачу или за грибами. Павлов не видел в этой жизни ничего для себя нового, а посему зевал, затягивая мух в свою чёрную рифлёную пасть.
Но случались на его стоянке и интересные истории. Пару лет назад он как-то заметил в самом дальнем углу своего периметра непонятное оживление. Пошевелил носом и почуял сквозь запах отечественного бензина что-то от человека — срамное, физиологическое. Посеменил на место и увидел на заднем сиденье «Волги», принадлежащей обшарпанному инженеру Лобанову, два движущихся тела. Павлов решил не разгонять — как-никак и ему развлечение на ночь. Вскоре происшествие повторилось, потом снова и снова: тела барахтались в «Волге» на регулярной основе. Павлов быстро понял, что мужские контуры разные, а женские — часто повторяются. Подсмотрел он также, что пловцы эти попадали на стоянку через дырку, проделанную в заборе. Сам Лобанов «Волгой» пользовался редко — выезжал лишь на культурные прогулки по подмосковным домам-усадьбам, подстилая в гигиенических целях циновку под свою семью.
Однажды ночью, когда Павлов самозабвенно наблюдал за пассажирами лобановской «Волги», у авто возник сам инженер. Охранник, с трудом застегнув ширинку, начал оправдываться, но тут же скумекал и быстро ринулся в атаку. Но договорились-снюхались, Павлов вошёл в долю, а ночные гости принялись входить на стоянку официально, через ворота. Щербатый неудачник Лобанов ещё полгода сдавал двум приезжим девушкам, Лене и Насте, заднее сиденье своей «Волги». Но потом вдруг всей семьёй отцепился от насиженной панельной многоэтажки и уехал в Калининград, поближе к Европе. Павлов часто скучал о таком предприимчивом человеке и всегда ждал, когда на стоянке появится кто-нибудь подобный.
Охранник со свистом вздохнул. Вина давила плечи, грудь и брюхо. Щурилась вместе с ним от молочного зимнего солнца. Щекотала Павлову нервы кончиком хвоста. Словом, не давала покоя, мяла душу в вечные морщины. Сегодня Павлов впервые не возбудился, вспоминая лобановский бордель на колёсах, и не позавидовал не на зарплату купленным тяжёлым часам свеженького хирурга. Острая, зудящая мысль, являющаяся прямым то ли потомком, то шлаком павловской вины, мучила сторожа с самого начала смены. А было ли когда-нибудь — у крикливой пигалицы милиционерши, и у молодого позолоченного хирурга, и у сообразительного инженера Лобанова или у маринующих друг друга в ругани семей — чувство вины? Хоть за что-нибудь?
Сухие ноги Павлова, следуя привычному маршруту, прямоугольно обошли стоянку. Драные кошки бросились врассыпную от его тяжёлых, по-холостяцки нечищеных ботинок. Павлов, не обращая внимания на более слабых животных, продолжал ломать мозги о тяжёлый, каменный вопрос. Наступило обеденное время. Еды у него не было — никто не позаботился, Полина с ним не разговаривала уже несколько дней. Но, повинуясь условному рефлексу, Павлов уселся в свою будку и почувствовал, как начал отделяться желудочный сок.
Внезапно у бедра закудахтал мобильник. Павлов оскалился — опять Дерюгин, шакал, пить зовёт. Оказалось — Полина.
— Если интересуешься, Петька в себя пришёл, говорят, завтра уже переведут из интенсива в обычный стационар. — И швырнула трубку.
И откуда только он, щенок одиннадцатилетний, так подробно узнал, как себя на тот свет отправить? Слава богу, не успел далеко забраться — сняли вовремя с поезда. Вина посмотрела Павлову в серо-голубые глаза и простонала. Половина её тела, с хвоста, тут же беззвучно отломилась и рухнула на фанерный пол. Вторая, составляя ещё два плотных кольца, осталась висеть на шее своего создателя. Павлов впервые за четверо суток полноценно вдохнул, погладил вину по длинной морде и заплакал.
Супергерой
And they say that a hero can save us.
I’m not gonna stand here and wait.
I’ll hold onto the wings of the eagles.
Watch as we all fly away.
Nickelback, «Hero»
Или, например, вот эта старушонка дачница. Бережно волочит свою тележку с саженцами, будто многодетная мать c коляской. Не может оторвать глаз от будущих огурцов — каждый зелёный кустик завёрнут в собственную газетную люльку. А навстречу ничего не ведающей пенсионерке мчится «хаммер», за рулём которого — хам, равнодушный ко всему, кроме денег и своей молодой бабы, пищащей ему из мобильного. На дорогу ни дачница, ни хам не смотрят — у каждого свой опекаемый, а посему — столкновение неизбежно. Сюжет будто из классики: жертва — старушонка, орудие убийства — «хаммер». И вот, вдруг, появляется он — Мухин в своём развевающемся хэбешном плаще и за секунду от беды оттаскивает старуху в сторону. Справедливость торжествует — пенсионерка продолжает сама за себя получать пенсию, саженцы прописываются в промозглой земле, а «хаммер» врезается в дерево. Хотя последнее слишком смело, вдруг ещё дачницу посадят? Пускай враг пролетит мимо, не заметив, что чуть не лишил человека жизни. А старушонка, может, и не поймёт, что чуть не попалась смерти на пустые глазницы, — подымется, отряхнётся и, шепеляво ругая опрокинувшего её Мухина, начнёт собирать рассаду обратно в тележку. Или, наоборот, — осознает, прослезится и протянет своему спасителю пару-тройку самых многообещающих саженцев. А Мухина уже и след простыл — торжествовать настоящим супергероям не к маске.
Дачница буднично прошаркала мимо, бережно таща за собой поклажу. Бойко, ни на кого не надеясь, пенсионерка транспортировала себя вместе с огурцами в пешеходный переход. Саженцы синхронно кивнули жилистыми головами и исчезли в грязном асфальте. Мухин кинул сигарету под скамейку и впорхнул в автобус.
Он часто так «спасал» знакомых и незнакомых людей, подыскивая жертву на улице, в офисе, в автобусе, в телевизоре. Потом вычислял наиболее вероятный источник опасности и разворачивал в голове масштабную и эффективную операцию по спасению. Мухину нравились реальные ситуации — ограбление, захват заложников, пожар, ураган. Белиберда вроде нашествия инопланетян, гигантских ящеров или обезьян никогда не обыгрывалась в его сюжетах. Лишь жизненность ситуации усиливала ощущения.
Спасённые отделывались царапинами и испугами разной степени тяжести. Мухин же выносил из подвигов раны и народную любовь. Девушки целовали его обильный гуттаперчевый рот. После каждого приключения он по-настощему уставал, пульс пускался в нестройную кадриль, и густой героический пот сочился из задыхающихся пор. Мухин предпочитал спасать по дороге домой и в выходные, чтобы не приходить в офис мокрым и обессилевшим.
Школьные годы его прошли под лоскутным одеялом 90-х. Мухин и его сверстники стали первым официальным поколением не-рабов, бессознательно иммигрировавшим из СССР в Россию. Они же сделались первыми крепостными американской культуры. Зря их обозвали поколением пепси. Был прав Пелевин: тёмную шипучку выбрали родившиеся в 60-е годы ровесники мухинских родителей. А дети просто подобрали просроченную мечту своих отцов. Опоздали на тонкие кормильцевские строки, намотанные на гитарные струны, не выучились ещё читать, когда вся страна объедалась запрещённой ранее литературой. В период мухинского взросления до России долетали только самые лёгкие западные товары, но зато в грандиозном объёме. Отпрыски выбирали по себе: кто перфекционистскую Барби, кто неодолимых Сталлоне и Шварценеггера, кто бездумный и кровавый Doom.
Мухин же заболел супергероями. Он мог с лёту детально зарисовать костюм Бэтмена, перечислить любимые Черепашками Нидзя сорта пиццы, назвать всех врагов анимационного Человека-паука. Стены мухинской бетонной норы, смотрящей косым окном на помойку, были усыпаны портретами костюмированных персонажей, будто богами языческий храм. Ещё лет в восемь Мухин решил, что станет супергероем, то есть посвятит свою жизнь спасению людей. На нулях миллениума подкатило семнадцатилетие, и мальчик задумался о выборе профессии.
Милиционер — чем не героическая специальность? Органы тогда ещё не так повально гнили от коррупции и не испражнялись беспределом. Но так вышло, что Мухин гулял с Викой из соседнего подъезда, чей папа, плотный хохотун и капитан милиции, вдруг оскандалился из-за крышевания шоссейного борделя. С капитанской дочкой Мухин незамедлительно расстался и стал присматриваться к МЧС.
Спасатели — настоящие супергерои. Но Мухин схватил где-то на лету, что эмчеэсники вытаскивали человека из покорёженной машины в течение полусуток. Он задумался и решил, что не сможет спасать часами. У него, как у Мюнхгаузена, на каждый подвиг должно было затрачиваться не более двадцати минут. К тому же Мухин осознал, что смертельно боится крови. Медицина отпадала сама собой.
Военную службу он не рассматривал вовсе. Благородное дело, призванное защищать своих граждан. Но, как показала Мухину история, войска разных стран просто шли и убивали жителей других государств. Он решил, что такой героизм не засчитывается.
Решающим фактором было осознание того, что все представители героических профессий смертельно мало зарабатывают, словно им должно было хватать народной любви и чувства выполненного долга. Поэтому после окончания школы Мухин уверенной взяточной поступью оказался на экономическом факультете одного из московских вузов.
Его по-прежнему лихорадило от супергероев, и он водил девушек на просмотр фильмов о Человеке-пауке. Как только в зале выключался свет, Мухина затягивало в липкую, нехитро сплетённую паутину сюжета, и поедающая рядом попкорн длинноволосая тень переставала существовать. Девица оскорблялась, кидалась в кавалера звонкими согласными и уносила попкорн с собой. Это не приравнивалось к концу света или даже маленькой катастрофе. Мухин сразу после сеанса спасал ситуацию нежным и виноватым жужжанием в телефонную трубу. Худой, черноволосый и толстогубый, он носил приторную, негероическую внешность, но именно поэтому так нравился современным девушкам.
В 2006-м Мухин защитил от приёмной комиссии свой никчёмный диплом и трудоустроился в страховую компанию агентом. Теперь он ежедневно облачался в тоскливый офисный костюм, пахнущий дешёвым кофе и корпоративным тоталитаризмом. Поверх натягивал длиннополый песочный плащ — желая походить хотя бы на Хеллбоя.
К двадцати пяти годам в послужном списке Мухина собралось шестьсот спасённых, триста настоящих подвигов и семьсот мелких хороших дел. На внегероическую биографию тоже не жаловался: его повысили на работе, он снял опрятную однокомнатную в Чертаново, которая периодически наполнялась от люстры до плинтусов настойчивым женским запахом.
Но однажды на Мухина напала хандра. Она крепко впилась ядовитыми клыками ему в горло и пустила по телу тягучий яд уныния. Из него, как крысы с набирающего воду корабля, побежали силы: сначала героическая, потом житейская. Мухин с трудом мог заставить себя встать утром с постели и поехать на работу. Ни стремительно развивающийся зародыш благосостояния в банке, ни толстеющая карьера, ни вьющаяся заботливым плющом маркетолог Лера не могли возвратить его к прежней жизни. Спасать он перестал вовсе.
Желая реанимировать жениха, как про себя и для себя называла Мухина Лера, она укутала его в уговоры и отвезла на вечеринку к бывшему однокурснику. Ничьё присутствие не представляло опасности для стройной, светловолосой и зеленоглазой Валерии — все достойные девушки были разобраны молодыми людьми в подпорки на опьянение. Одно-единственное невостребованное существо слабого пола трудно было подозревать в воровстве. Короткая, толстая, рыжая, алогубая Катя с вытаращенными на мир глазами походила на передутую резиновую женщину. Она сидела, провалившись в себя и мякоть кресла, отчаянно поглощая мартини. Диагноз был написан заглавными на её высоком бледном лбу: хроническая старая дева с неизлечимой неуверенностью в себе и прогрессирующей склонностью к ожирению. Её из жалости позвала сюда сослуживица Рая — маленькая кружевная татарочка, встречающаяся с братом Лериного однокурсника.
С первого взгляда Катя ужалила Мухина в самое сердце. Как и для всех, она была для него лишь страшной толстухой, но именно в её некрасоте он нашёл ключ к своему спасению. После вечеринки Мухин выведал у Леры, что Катя работает в ипотечном отделе одного третьесортного банка, и попросил её телефон. Валерия, сияя от радости, побежала искать номер, как обручальное кольцо. Она заподозрила Мухина в намерении свить с ней единое ипотечное гнездо. Обед с Катей в её сознании тянул лишь на бестолковую финансовую консультацию.
Они встретились. Через две недели Мухин очистил свою квартиру от последних Лериных вещей. На следующий день, густо краснея от смущения и усердия, в двери втиснулась Катя со своими пухлыми чемоданами, вывезенными из съёмной комнаты.
Депрессия попятилась. Вскоре Мухин легко надел свою прежнюю моральную форму, а потом и костюм супергероя. Но теперь не нужно было воображать свершения — Мухин в реальности ежедневно спасал прежде обреченное существо. Каждый нежный жест, каждое ласковое слово, каждый поцелуй, каждое возвращение домой Катя воспринимала как подвиг Мухина. Он стал её главным и единственным героем, полумифическим созданием, богом, которому она старательно приносила жертву за жертвой — готовила, стирала, убиралась, покупала дорогие подарки, исполняла его капризы, увлечённо смотрела фильмы про супергероев и изощрялась в постели.
Жизнь в панельной норе на Чертановской покатилась диковинным симбиозом. Все вокруг недоумевали — угораздило же так влюбиться. Невдомёк им было, что никогда прежде Мухин не чувствовал себя так полноценно, как сейчас. Он исполнял свой долг, жил наконец-то по своему призванию.
Катя наслаждалась устроенной женской судьбой. Она готовила Мухину сложные блюда, защищала от пыли плакаты с его бесстрашными коллегами, грела на батареях его нижнее бельё. Вскоре она принялась множить образ своего спасителя. Портрет Мухина доминировал над другими супергероями на стенах, улыбался с заставок Катиного мобильника и компьютера. Потом это сладкое губастое лицо оказалось на футболках, кружках, ручках и календарях, которые Катя в огромном количестве печатала на собственные деньги.
Культ мухинской личности активно пропагандировался ею повсюду: она рассказывала коллегам, друзьям и случайным попутчикам фантастические истории о его волшебных успехах и драгоценных качествах. Внушаемые пугались, смущались, но всё же терпеливо выслушивали до конца. Уже знакомые с этими сказками наизусть убегали в благословенную лазейку зазвонившего телефона или оклика собственного имени, не дожидаясь, пока Катя начнёт пихать им ручку с мухинской рожей.
Люди начали обходить их суперсемейку стороной. Но Кате с Мухиным никто и не был нужен. Они являлись главными и единственными персонажами своего комикса: он — герой, она — спасённая им девушка и, как положено по законам жанра, его возлюбленная. Этот странный, мифом пошитый союз пошёл им обоим на пользу. Мухин растерял свою приторность, дошел до брутальности Геракла и хладнокровия Бэтмена. Он сделался совершенно безапелляционен и непобедим. На работе его повысили до главного борца со страховыми мошенниками. Мухин выслеживал злодеев повсюду — вытаскивал их из испаноязычных отпусков, жарких постелей любовниц, офисных бумажных лавин, затхлых больничных коек и грустных загсовых списков. Все эти поставившие лишнее число коронок, нарожавшие недопустимое по договору количество детей, наконец, умершие в неудобное страховщикам время — все они, как один, сдавались под мухинским героическим напором. Босс ставил Мухина в пример другим и платил ему заоблачно.
Катя со дня своего спасения изменилась ещё больше. Она сдулась на два размера, покрасилась в блондинку, стала носить длинную декольтированную одежду и рисовать себе большие уверенные глаза — забралась в образ подружки супергероя. Её, в отличие от Мухина, не повысили, а запрятали во внутренний офис, подальше от клиентов. Но Кате было всё равно, она летала в облаках со своим героем над серыми московскими домами.
И Мухин действительно спас её — от снисходящих до Кати друзей, от пилящих её по телефону родителей, от въедливой, как хлорка, заведующей банковским отделением. Вместо того чтобы, как обычно, ронять глаза в туфли и виновато мычать в ответ на упрёки, Катя уходила от темы широкими проспектами уверенных фраз. При этом она не была мстительна или агрессивна. То, что с ней происходило, являлось не чем иным, как счастьем.
На третий год их шагаловского полёта, скрипучим февральским утром, Катя отправилась за очередной жертвой своему полубогу — покупать на рынке мясо молодого барашка. Запутавшись в подоле платья, её ступня опустилась мимо тормозной педали, и похожий на окуня серебристый «опель» впился в сваю биллборда с рекламой «Бэтмен: начало».
Нестарый врач долго прятался от Мухина в ворохе жёлтых бланков. Время от времени он заносил прозрачную ручку над письменным столом и рьяно вкалывал очередную дозу чернил первой попавшейся бумажке. Наконец Мухин не выдержал и кашлянул. Врач раскрутил ручку, и по его ладоням потекла густая синяя жидкость. Он коротко объяснил, что при правильном лечении и хорошем уходе Катя уже через год сможет ходить. Пухлые мухинские губы трясанула беззвучная судорога.
Он превратился в сиделку. Вставал в шесть утра, чтобы привить Кате желание пережить сегодняшней день. После укола он вручал ей горстку разноцветных, похожих на морские камушки, витаминов. Дальше готовил завтрак и подавал его приправленным вымученной нежностью. Во время обеденного перерыва Мухин сбегал из офиса, чтобы разогреть Кате суп. Вечера посвящались ужину и просмотру передач. В выходные Мухин убирался, опять готовил, принимал платных врачей и массажистов. Всё это до последней крошки поедало его силы и время. Он осунулся, постарел, стал похож на пожизненно осуждённого. Его фирменные уверенность и бескомпромиссность отчаянно отступали.
Катя же, наоборот, надулась в два раза шире своего предмухинского состояния, сделалась капризной, требовательной и ревнивой. Она закатывала Мухина с ног до головы в колючие скандалы, если он задерживался на работе или от него пахло чем-нибудь, хотя бы издали напоминающим женщину. Приятель, навестив его однажды дома, прошептал восхищённо в коридоре: «Ну ты, Димка, герой!» Мухин отмахнулся и отправился выжимать Кате апельсиновый сок.
Скоро с юга, переминаясь с ноги на ногу, в Москву пришла неуравновешенная весна. Она то плакала истеричным обильным дождём, то кидалась липким градом, а то и вовсе обвивала асфальт тонким белёсым войлоком. Наконец она пришла в себя и включила бледное, жидковолосое солнце. В середине апреля Мухин проснулся на час раньше обычного. Он тихо обошёл храпящую на кровати Катю, выключил будильник, достал из шкафа чемодан и быстро облетел квартиру на предмет необходимых для жизни вещей. В первую очередь он снял со стены два самых дорогих винтажных плаката с Человеком-пауком, заказанных специально из Америки. Когда пропищала дверь подъезда, Мухин взглянул в последний раз на свой балкон, махнул длинным хэбешным плащом и в мгновение растворился среди заспанных улиц, как и положено настоящему супергерою.
Das Elbe Rad — Rower z Łabą
Михаль жил в городе, разбитом коварной Лабой на две страны и два имени. Слева нависал Гёрлиц, справа лежал Загорелиц. И ничего нет в том странного, чтобы соус для салата покупать в Германии, а зелень — в Польше. Если не останавливаться поболтать со знакомыми или не пялиться на ползущие под ногами баржи, всего через семь минут попадешь из продуктового магазина герра Мартина в лавку зеленщика Томаша. Даже весело, хоть день напролёт ходи туда-сюда.
Михаль и ходил, но не для развлечения, а для работы: носил письма из Германии в Польшу и обратно. Он был почтальоном пятьдесят восемь лет подряд с перерывом на еду, сон и внимательное чтение «Вестей Лабы».
Последние четырнадцать, правда, к Михалю часто лезли злые мысли о своей работе. Их он не любил и боялся, в такие смены был особенно молчалив и невесел. Пани Уршула, продавщица кружев с улицы Каштанов из немецкого города, спрашивала Михаля: «Уже не приснился ли вам покойный батюшка прошлой ночью, герр Михаль?» На обоих берегах знали, что у почтальона в детстве был страшный папа Ян, который набирал тексты для «Вестей Лабы» и запивал свинец сладким моравским вином. Остальное время пана Яна занимало воспитание сына Михаля, после которого будущий почтальон приходил в школу иссиня-жёлто-чёрный, как клякса на шведской бумаге.
Но не давно утонувший в Лабе отец чернил мысли пана Михаля или герра Михаля, — это уж сами выбирайте себе сторону по душе — хотя, как говорил древний русинский мудрец Брновский, «не занимай стороны, оставайся посредине». А посредине была Лаба, которая портила беззлобный разум почтальона.
Михаль не жалел для реки неразумного отца, но не хотел отдавать ей своего утекающего времени. Город на обоих своих боках был жирный, расплывчатый, а мост через Лабу стягивал его в одном-единственном месте. Никакого похудания Гёрлиц-Загорелиц в ближайшие годы не обещал, а собирался толстеть ещё больше, особенно в немецкой своей части.
Поскольку Лаба, капризная модница, носила на голове только один мост-обруч, почтальон тратил часы на путешествие из северо-восточного Загорелица в юго-западный Гёрлиц. Михаль, стоя у инженерно-технической библиотеки в немецком городе, мог видеть дом пана Вишневского, что располагался прямо напротив, через реку, у Дома культуры. Пан очень ждал письма от сестры (у неё часто болели дети), а почтальон тосковал, что принесёт его только через два часа, добираясь в обход до моста по немецкой стороне, а потом до дома Вишневского по польской.
За последние пять лет эти два отрезка времени превратились в три часа двадцать две минуты. Пан Вишневский и другие жители двойного города не придавали этому значения, желая не расстраивать герра-пана почтальона. Но все они умели считать время.
Герр Шванкмайер — начальник главной почты Гёрлица-Загорелица — взял привычку вести с Михалем разговоры о полезности покоя и просмотра днями напролёт зацветающей в саду смородины. Почтальон плакал по ночам, ругал проклятую Лабу, которая не только сделала его круглым сиротой, но и носила только один мост-обруч. Внутри себя, под формой, Михаль грустно говорил со своей старостью, и она отвечала ему нытьём в суставах и хрипела одышкой.
Всё шло в жизни почтальона по записанному судьбой рецепту, пока герр Анфан не решил перебраться в Дрезден. Герр Анфан, как все знали, был потомственным астрологом для души и учителем астрономии по жалованью. И тех и других, к слову, в этой местности всегда было навалом — а кем ещё может вырасти человек, ежедневно проходя мимо таких же астрологических часов, как в Праге, только в два раза прекраснее?
Так вот, герр Анфан сказал, что не боится учить астрономии посольских детей, в два дня собрался и уехал в Дрезден. Больше никто и никогда его не видел. Перед отъездом астролог раздал весь накопившийся скарб соседям. Никто не хотел брать старый, проржавевший велосипед, и герр Анфан подарил железяку принёсшему письмо Михалю.
Тот был вежливым почтальоном и подарок принял. К тому же он помнил, что именно отец герра Анфана, тоже астролог, предсказал наборщику типографии незаметную смерть в косах Лабы. На что, правда, Ян только сплюнул и пошёл на Почтовую площадь, куда в те годы обязательно привозили моравское.
Велосипед полгода протомился у Михаля в сарае, видя только лоскут Лабы в прогрызенную жуками дыру. Ранней осенью в понедельник, когда суставы Михаля взвыли любительским хором, он вытащил на свет божий забытый велосипед. Тот был пыльным, конопатым от ржавчины и закутанным в тонкую паутину.
Двухколёсник, казалось, был ещё старше Михаля. Он стонал при каждом повороте педали и время от времени нервозно сбрасывал цепь. Тормоза не работали вовсе, и почтальон останавливался, елозя правой ногой об асфальт.
Но как бы там ни смеялись над почтальонским велосипедом мальчишки, с ним дело поехало лучше. Количество разносимых Михалем писем увеличилось на 50. Хотя куда ему было до своих коллег! Школьник Ганс опережал Михаля на 80 писем. А мог бы на 140, если бы не пялился на витрины с маковыми калачами. Веснушчатая Барбара умудрялась раздавать на 179 писем больше, чем Михаль. А могла бы на 241, если бы не любила носить почту в дома, где оставляли мужей без присмотра.
«А кто вы по национальности, герр Михаль?» — иногда подозрительно допытывался герр Рот, страдающий склерозом. Почтальон всегда затруднялся ответить. Наборщик Ян был поляком, мать Михаля — немкой (умерла в девятнадцать при родах, бедная душа!), дед по отцовской линии чехом, а дед по материнской, как поговаривали, — цыганом. Побаиваясь рыться во всех этих кореньях, Михаль отвечал шутливо, что он просто лабанец, ибо родился и вырос на её берегах. Когда же закрутился вопрос, какой из них нужно выбрать для жизни — дом Яна-наборщика на польской стороне решили сносить, почтальон купил на выданные муниципалитетом деньги квартирку в старом немецком городе, неподалёку от главной почты. Он руководствовался исключительно собственным удобством, и герр Анфан-старший вовсе не предсказывал ему бешеного роста цен на немецкой стороне, что бы о том ни судачили.
Однажды Михаль проснулся в своей маленькой квартире на первом этаже чуть раньше петуха без будильника. Причиной тому была не законченная вчера работа. Почтальонскую сумку мутило от конвертов с жалобами, сплетнями, финансовыми просьбами и выдумками. Днём раньше у Михаля разболелись ноги, а у велосипеда сдулось колесо. Оттого не было пристроено и половины писем. На почте сегодня обещали выдать ещё столько же.
Михаль позавтракал, как всегда, куском ржаного хлеба и варёным яйцом, а велосипед накормил воздухом из старого насоса. На улицах было прохладно, но солнечно. Почтальон завернулся в проеденный молью шарф и оседлал старую железяку. Велосипед заскрипел по пустым улицам, щекоча колёсами брусчатку. Тяжёлая сумка больно тянула плечо и шею, то и дело соскальзывая и забираясь на спину. Михаль ворчал на ходу и возвращал её на бедро. Он решил раздать долги в Загорелице, а потом уже отправиться в Гёрлиц за новыми письмами. Чего уж там, тяжело работать в двух странах за смену.
До моста удобней всего вела главная улица, но Михаль выбрал узкую, прогулочную, состоящую в основном из задворок харчевен и кафе. В одной из них уже пахло едой, и повар сонно курил в дверной раме. Солнце скользнуло по запрещавшему проезд знаку и коснулось Михалевой щеки. Почтальон улыбнулся. Улочка пошла под уклон, и Михаль, наслаждаясь скоростью, лихо крутанул педали. Перегруженная сумка снова перекрутилась и съехала ему на спину. Михаль обернулся, чтобы поправить её. В следующую секунду он увидел надвигающуюся на него чешую Лабы. Выбросить ногу для торможения почтальон не успел. Зато ему хватило времени представить себе заголовок «Вестей Лабы» за завтра: «Судьба не стесняется повторений: почтальон утонул в Лабе, как и его папаша».
Михаль больно зажмурил глаза, но ничего не случилось: ни падения, ни удара, ни ледяных объятий воды. Он всё так же крутил педали скрипящего велосипеда. Почтальон подумал, как всё это чудно — спереди и по бокам он видел только блестящую воду. Рядом внезапно плеснула рыба, и солнце погасло. Михаль поднял голову — над ним ползло чёрное чугунное брюхо. Это и был Лабин обруч. Когда свет вернулся, Михаль огляделся и понял, что он находится ровно посередине реки. Сердце ушло в педали. Со страху он принялся тормозить, выкинул правую ногу и зачерпнул полный ботинок воды. Михаль быстро вернул стопу на место, крепко вцепился в руль и свернул направо.
Уже через полторы минуты он тяжело дышал в Польше, глядя на немецкий берег и не веря своим глазам. Велосипед, тощий и конопатый, мирно лежал на траве. Михаль осторожно обошёл его и побежал сквозь Лабин обруч домой. Сумка с письмами осталась рядом с железякой.
Дома почтальон прямо в жилете и мокром ботинке (сухой он обронил по дороге) забрался в кровать и укрылся лоскутным пледом из шерстяных, шёлковых и хлопковых тряпок. Пани Уршула твердила, что его украл из России цыганский дед Михаля (хотя откуда ей это знать, дуре этакой!). Михаль из всех своих немногочисленных вещей любил именно это одеяло и уже семьдесят четыре года прятался только под ним: от холода, отца и даже фройляйн Даниэлы, которая однажды пригласила его. семнадцатилетнего, на свидание (он не пошёл, а пролежал весь день по этим самым одеялом).
В пять часов, когда лавочники принялись закрывать ставни, в дверь постучались. Михаль вылез из-под пледа. На пороге улыбался Миколай — младший сын пана Вишневского. К нему, сутулясь, как собака, прижимался ржавый велосипед. На правом плече Миколая висела коричневая сумка с письмами, такая тяжёлая, что он заваливался на правый бок. Михаль смиренно принял потерянное и даже подарил мальчику злотый. Сумка легла на пол в гостиной, а велосипед был посажен в сарайную тюрьму.
К восьми вечера Михаль наконец-то успокоился, поел гречки и даже проворчал свой любимый вальс. Внезапно ударил телефонный звонок — герр Шванкмайер потребовал 211 писем и 9 телеграмм, пообещав взамен красивый смородиновый куст и пенсию.
Назавтра к полудню Михаль развёз всю старую и новую почту, два раза переехав Лабу и ни разу через мост. Десять последующих дней повторялось то же самое. На одиннадцатый его почти увидела пани Уршула, пришедшая рано утром гадать на Лабу. Когда она надела очки, Михаль уже тихо скрипел по набережной. После этого случая он отказался от телеграмм и разносил письма с четырёх до семи утра, объясняя начальству эту странность отсутствием на улицах автомобилей, которых он пугался почти так же сильно, как и наборщика Яна.
Скоро Михаль наловчился. Велосипед мчался по воде гораздо быстрее, чем ехал по гравию, поэтому почтальон пользовался рекой, даже если ему нужно было добраться от почтового ящика номер один до номера двести тридцать в пределах одного берега. К тому же Михаль придумал катиться у кромки воды, чтоб издалека казалось, что он едет по суше.
Герр Шванкмайер уже давно забыл про смородиновый куст и насвистывал при виде Михаля первомайские гимны. Теперь почтальон отставал от школьника Ганса всего на 40 писем и от красавицы Барбары на 105.
Михаль мыл велосипед персиковым уксусом, смазывал его деревенским сливочным маслом и хранил в спальне. Тот всё так же хрипел на суше, но скороходом несся по воде, оставляя на чёрной поверхности тонкий змеиный след. По выходным почтальон любил прокатиться вниз по реке, к Острицу. Один раз он даже осмелился выйти в открытое Берцдорферское море, но тут же схватил там насморк. С тех пор Михаль никуда с Лабы не сворачивал, но знал, что его путешествие не ограничено ни номером дома, ни названием улицы или города. Почтальону нравилась безадресность путешествия. Он мог уплыть на своём велосипеде куда угодно: в Моравию, Силезию, Пруссию и даже Россию. Когда Михаль особенно быстро разгонялся и берега мелькали мимо, как белки, у него захватывало дыхание и малознакомое счастье смешно щекотало его изнутри.
Ах, как он жалел, что раньше у него не было такого велосипеда, чтобы: а) разносить письма, б) убегать от наборщика Яна, в) хвастаться перед соседскими мальчишками, г) катать красавицу Даниэлу на багажном сиденье. Ведь что он мог предложить ей пятьдесят лет назад, когда она позвала его на свидание? Ничего. Поэтому и не пошёл тогда на встречу к старым астрологическим часам, а пролежал весь вечер под пледом. Даниэла, как рассказывала пани Уршула (хотя откуда ей знать, слепой дуре!), вышла замуж за русского военного и уехала в Ставрополь.
К ноябрю Михаль забрал большую часть работы у своих коллег. От этого пани Барбара стала особенно долго задерживаться у некоторых оставленных без присмотра мужей. Однажды её застали на Каштановой улице с герром Ошрикфом — юристом из городской управы. Скандал загорелся, поджёг Гёрлиц, и даже Загорелицу досталось немного обугленных слухов. После этого Барбару выгнали с почты, и она убежала в Моравию прозябать. Но ничего, вскоре она познакомилась в пражском Хлавны Надражий с знаменитым фотографом и сделалась звездой журнальных мод. А школьнику Гансу наскучило разносить всего сорок писем в день, и он стал учеником пекаря. Потом он открыл свою пекарню и, толстый и радостный, делал по триста маковых калачей в день и раздавал их, поначалу тонким школьникам.
Михаль всё катался по реке на велосипеде вместе со своей почтовой сумкой, похожей на обезьяну, голова которой была полна глупостей, жалоб, слухов, любовных признаний и денежных прошений. В середине декабря он выехал на середину Лабы и внезапно провалился под образовавшийся там лёд вместе с ржавым велосипедом. Чудо не сработало — велосипед обиделся, что замостили реку. В отличие от наборщика Яна, Михаля выловили в тот же день. «Вести Лабы» так и написали: «Судьба не стесняется повторений…»
Почтальона спрятали под землю на польской стороне, в Загорелице, вместе с его любимым русским одеялом, как посоветовала пани Уршула. А ведь она действительно знала всё. И лучше всех на обоих берегах знала про самого Михаля. Ей даже было известно про скользящий по реке велосипед. Только сама она в это не верила, поэтому через пару лет забыла и помнила только лоскутное одеяло.
На похоронах Михаля собрались все владельцы почтовых ящиков Гёрлица и Загорелица с семьями. Многие плакали. Слёзы пана Вишневского не останавливались два дня. На поминках герр Шванкмайер жевал гречневую кашу и повторял: «Ах, какой у меня был для него смородиновый куст!»
Велосипед выловили через четыре дня после последней Михалевой прогулки и отдали на металлолом пионерам.