Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2014
Вячеслав Запольских — родился в Перми, окончил филологический факультет Пермского государственного университета. Печатался в журналах «Нева», «Урал». Автор книги «Планета имени шестого «б». Повести для детей» (Пермь, 1989).
В начале июня прекратилось движение поездов на Сибирь: чехи захватили Омск и Челябинск. В Перми скопилось десять тысяч пассажиров, стремившихся на восток. Титулованная знать и авантюристы, адвокаты с политическими амбициями и уголовники с пролетарски чистыми глазами, артисты Мариинского театра, офицеры и гешефтмахеры. Ночами на улицах слышны были револьверные выстрелы, конское ржание и вопли «Караул!». Черемуховый мелкий цвет уже обвеяло, сирень же едва начинала вздувать гроздья мускулов.
Раннее лето в Перми не травяным соком и цветочным ароматом благоухало, в нос шибало размокшим в лужах конским навозом и земляной прелью, причем не рыхлой огородной: на улицы вытекал дух погребной, известковый, каковой ядовито точит плотно сбитый со столетним мусором городской грунт. Спускаясь по Сибирской мимо мехового магазина, Алина видела интересного мужчину в сером костюме и мягкой шляпе; бельведерская осанка сразу выдает гвардейца. Только успела заинтересоваться, прохожие зашушукались: «Михаил Александрович», «великий князь». А у меня губы не накрашены! Впрочем, попадаться на глаза брату императора при всяком казусе было сейчас не резон, поскольку пообносилась я изрядно, отчего в гостинице «Боярский двор» даже благосклонно принимала заигрывания купчика Цквирашвили, торговавшего шелковыми материями. Но, говорю ему, швейными машинками системы «Мон-Плезир» я не интересуюсь, а ищу место в городской управе или в земстве. То было бы недурно, и я бы, наверное, справилась, все-таки в Свенцянской Мариинской прогимназии хоть и осталась в первый же год на второй год, но приемные родители перевели в Виленскую частную гимназию Виноградовой, и я почти освоилась дальше дробей, да немец близко подходить стал. Грузин, впрочем, был мне совсем неинтересен, а вот Миша Барандохин, которого я увидела в милицейском участке, когда явилась получать вид на жительство, показался весьма мил, к тому же носил пристегнутым к поясному ремню военно-морской кортик, загадочно намекающий на возможное романтическое прошлое своего обладателя.
Руку подавала, надломив в запястье — демонстративно, для поцелуя:
— Княжна Булгаковская!
Но глаза пермских обывателей оставались пусты. Поэтому:
— Княжна Голицына!
Так я впервые представилась полковнику Егорову, когда пришла к нему по объявлению снять комнату. Полковник забавно морщил усы и выкатывал бледно-голубые глаза. От него пахло марсалой. Квартиру имел на втором этаже домика по улице Кунгурской, а правильнее сказать, дом стоял прямо на крутом берегу над Камой. Полюбовавшись на реку в окно, я наскоро разобрала вещи, вытащила «Похождения княжны Таракановой» и улеглась на нерасправленную постель. Тенькнула гитарная струна, качнулся бант на грифе:
Мужчин красивых я страсть люблю
И француженкам не уступлю.
Детство я провела в Вильно. Соседи говорили, что Кулешам я не родная дочь. Злая служанка выстригала мне ресницы, а я воображала, будто настоящая мама моя — княгиня, а папа простой солдат. У них случилась любовь, а я стала нежеланным плодом мезальянса. Не случайно моя настоящая фамилия звучит по-княжески: Булгаковская. Впрочем, мало ли у меня было фамилий… Знавала двух офицеров, один Елисеев, а другой Заалов. Поэтому, из дому Кулешей сбежав, взяла себе nomme de guerre Елисей Заалов. Конечно, предпочтительнее было определиться в кавалерию, но лошадей боюсь. Решила стать пехотинец-девицей и получить «Егория».
Даже стреляла из пулемета системы Максима. Правда, не по тевтонам, а лишь на учениях. Штабс-капитан пехотного Ахтырского полка Мишель Ерофеев любезно показал, как ставить прицел на тысячу шагов и вращать прицельное кольцо при недолетах и перелетах. Удивительно, Мишеля я встретила в Перми. Вдруг деланно картавый баритончик:
— А, голубчик!
Он меня «голубчиком» называл (а я его, коли в раздражении, — «штабсом»). Все равно как очутиться в Австралии и там, в буше, среди аборигенов и кенгуру, наткнуться на гимназическую учительницу с обсыпанными мелом кружевными манжетками. Но с шага не сбилась, каблук не подломила. С холодным взором, бровью не поведя, прошла мимо. Ерофеев, конечно, догнал, схватил за локоть.
— Нет, уж ты постой! — больно стиснул. — Чего это ты несешь на каждом углу про офицерский заговор? С какими такими офицерами опять связалась, княгиня как-тебя-там?
Огрызнулась:
— Будто не знаешь, что в Перми сейчас великий князь живет, Михаил Романов. Ну, вот его офицеры и хотят украсть. Потому что кубанцы и донцы уже у Екатеринодара, бывшие империалистические союзники окопалась в Мурманске и Архангельске, Самара провозгласила какой-то «Комуч», и подполковник Генерального штаба Каппель черноземных якобинцев в Волге топит. Большевикам же особу императорской крови выдавать контрреволюции на знамя не желательно.
Рядом с Мишелем топчется еще офицерик, прижимает локтями и подбородком корзинку с закусками, и горлышки торчат. Подпоручик-чик-чек-чещечка. Смазливая мордашка. Иногда он забывал грассировать и от смущения принимался свирепо топорщить несуществующие усы и рычать: «Тэ-экс!»
Выдернула локоть. Ерофеев потребовал фамилий. Ну, фамилии… Я усмехнулась конспиративно. Ерофеев принялся ругаться. Между ругательствами, как начинку между слоями теста, вываливал признания, что с группой преданных однополчан прибыл в Пермь, ища пути к сохранившим верность присяге вооруженным компатриотам, но поражен был известием о нахождении здесь, близ фронтовой полосы, самого Михаила Александровича. И вот разработал диспозицию похищения. Но! Неужели еще какие-то монархические энтузиасты параллельно ткут тенета роялистского заговора? Он должен знать их фамилии и адреса. Вот должен! Спрашиваю у Мишеля, а куда же он собирается вывозить похищенного великого князя из закупоренной большевиками Перми? Осекся. Тут мимо прошел китаец (а может, вогул, я их не разбираю), и я ему, сама не знаю зачем, подмигнула, а он в ответ подморгнул, и очень вышло удачно. Ты это чего с китаёзой перемигиваешься, рявкнул Ерофеев. А это не китаец, отвечаю, а сиамец. Ну, штабс-капитан из развалившейся дивизии третьей очереди принялся орать, что разницы не видит, где китаец, кто сиамец, а кому и персом вздумалось бы сделаться, а я отвечаю: вот мы-то свой план до конечного пункта додумали, имеем связи с буддистской заграницей, и король Сиамский согласен принять его высочество в свои владения.
— Так это Сиамский король мимо тебя сейчас пробежал, — хохочет Ерофеев. — Продает, поди, его косорылое величество на Сенном здешнем рынке фарфоровых кивающих Конфуциев и бурятский опий.
Я сделала вид, будто смертельно обиделась. Мишель бежал следом и гундосил: «Полк наш расформирован, как вся Россия-матушка расформирована!» Смазливый подпоручик, будоража себя буссенаровскими фантазиями, пылал очами, звенел несуществующими шпорами. Опасность! Подвиги! Тертый службой Ерофеев казарменного благоразумия не терял, в ромбической, как чертеж в учебнике геометрии, штабс-капитанской голове перемешивались импровизации, склеивались варианты. Запустил дукатовский окурок навесной траекторией в бурьян. Решился поосторожничать:
— А Чека куда смотрит?
Скажешь разве ему, что смотрит преимущественно в стаканчик с марсалой.
— Так пускай Чека за тобой смотрит.
— Зачем это?
— Наплети им про заговор, про офицерскую… Нет, говори — не офицеры, а столичная аристократия имеет в Перми тайную ячейку, министры, графы, вот ты сама какая-то княжна…
— Голицына.
— И хорошо, и Голицына. Не слишком туманно только намекай, у здешних революционных троглодитов на лоб два пальца с трудом положишь, их доходчиво надо ткнуть: объявилась высшая знать, фамилии позвонче, всякие пароли и тайные знаки выдумай. Поняла? И от нас внимание отвлечешь. Пока они камергеров ловить станут, мы Михаила действительно выкрадем и спрячем… Где-то тут, ну, найдем где, покуда верные близко не подвинутся… Кстати, а где он живет?
— Кто?
— Да великий князь.
Тут я захохотала. Ерофеев по-рачьи покраснел. Я сделала жест, каким обычно прошу папироску. Ерофеев вспомнил и вытащил портсигар.
Самое-то удивительное, что я и Мише Барандохину… Чего-то мне все Миши попадаются? Ерофеев, Барандохин, теперь вот великий князь с тем же именем в орбиту авантюры втянулся; уж не знаки ли это моего таинственного и до поры сокровенного Зодиака?.. Да, Барандохину я после третьего стакана вина объявила, что в гостинице «Боярский двор» остановилась некая княжна, и притом нетвердый после марсалы язык мой вывернул: Голицына. И это есть секрет и контрреволюционная интрига. Не позднее как на этой неделе именно в Перми приключится выдающееся происшествие, которое сместит ось мировой истории.
Барандохин немедленно мне четвертый стакан налил и встал сеттером в стойку.
— А я его видел, — говорит. — Очень замечательный человек. Возвышенной души, благородных качеств… Соловьиного полета… (Тут еще сам хлебнул.)
И вдруг начал плакать. Рыдая пьяно, заявлял, что к спасению великого князя желает примкнуть и всячески поспешествовать и тем отмыться от тяжких большевицких грехов.
— Милый Миш! (Я его Мишем называла, чтобы от других Мишелей и Михо отличить.) — Я не хочу напрасных жертв. Еще есть время одуматься. Если желаешь, можешь даже меня арестовать. Хотя все пружины уж заведены, и все приводные ремни пущены в ход. Я подниму этот город на дыбы, даже если буду к началу событий лежать в овраге с простреленным лбом. Это судьба, понимаешь ли. Фатум фамилии. Я рождена вершить мировую политику.
Вместо ответа Барандохин перестал плакать, взял с гвоздика мандолину и стал играть «На сопках Маньчжурии», шелково вибрировали итальянские струны.
В вечернем воздухе шелестели акации, роняя желтые сладкие при сосании цветки. Под Спасо-Преображенским шпилем вздохнул большой колокол. Неслышно, только огоньками барж мигая, текла Кама, спотыкаясь об острова напротив завода. Дальше и выше лиловые шторы плотно смыкались и мрачнели до безысходности цыганской шали, но какой-то восточный проблеск уже искал прореху, и в нее обещало высунуть рожу дикое сибирское солнце.
По Мотовилихе на «роллс-ройсе», экспроприированном у великого князя Михаила Александровича, возили генерала Эскина. Герой империалистической войны смотрел прямо перед собой, и лицо его ничего не выражало. В открытом авто с полковником сидели четверо столь же непроницаемых китайцев, винтовочные приклады уперты в днище, штыки примкнуты.
Советские власти Эскину не доверяли и на него же надеялись. Как такому доверять? Николай Афанасьевич своим Ирбитским резервным батальоном сперва майский митинг заводских шалопаев на Вышке-горе разогнал, а в декабре того же 1905-го за сутки прикончил вооруженный мятеж, расстреляв баррикады на Томиловской и у проходных пушечного завода.
По мысли большевистских властей, генерал должен был разработать оперативный план обороны Перми. А он ненавидел этот город. Здесь его отец, купец Афанасий Эскин, вдруг свихнулся и ни с того ни с сего, ухватив кинжал, принялся неумело пластать свою жену, потом зарезал сестру, а дети — восемь обдуваемых сквозняком перепуга птенчиков, — забившись в угольную кладовку, зажимали уши, чтоб не слышать, как визжит убиваемая горничная, а потом на кухне обрушились сковородки и кастрюли, и кухарку, надумавшую выскочить черным ходом, еще и щами сначала обварило. Прискакала полиция, доктора выносили истекающую кровью мамашу Александру Венедиктовну — братики и сестрички впервые видели, как по паркету волнами ходит кровь, красными оборками с тягучей бахромой сливается с лестничных ступеней.
Солдаты-ирбитцы, приступая к обледенелым баррикадам на Томиловской улице, с прибаутками готовились к кровопусканию, но, когда заметили, что в переулках скапливаются конные ингуши, чуть не забунтовали: как это, они — наших резать будут?!
В пятнадцатом году крейсер «Бородино» скользнул со стапеля Адмиралтейского завода и скошенным, как у троглодита, подбородком ударился в серую невскую воду. Обычную питерскую непогодь вдруг разорвали широкие солнечные перья, озарившие тысячную толпу и заводские корпуса рдяным золотом, а потом волна, обагрившись, разошлась широко и вздыбила Мойку с Пряжкой. А государь, не оборачиваясь на запечатлеваемый фотографами патриотический спектакль, не сняв перчатки, жал ему руку — ту самую, кость которой выше локтя раздробило осколком при штурме форта Францешек, и если б рукопожатие Николая не было известно вялым, пожалуй, от вида красных волн и от боли свалился бы полковник Эскин без чувств.
Будущее, какое бы оно ни приключилось, виделось Николаю Афанасьевичу исключительно кровавым. Поэтому, беседуя ли с большевиками губернского военного комиссариата, встречаясь с конспираторами белого пермского подполья или, вот как сейчас, разъезжая под колючей сенью китайских штыков на великокняжеском моторе, всякое выражение со своего лица генерал тщательно стирал.
…Кама действительно деревянная какая-то река, полно чурок и щепок, полузатопленных осьминожистых пней, кружащихся в завертях от проходящих барж, скользких бревенчатых крокодилов, что прячутся меж волн, только немигающие сучки выставляя над поверхностью. Катер тяжелой деревянной грудью толкал камскую бурую воду. На веслах сидели Барандохин и Андрей Марков, Гаврила Мясников, сняв сапоги, нежился на носу, сунув трудовую ладонь в отбегающие бурунчики.
— Я воспитан на Дюма, — говорил Мясников, блуждая взглядом по моим обтянутым грузинским шелком коленкам. — Вы читали Дюма? Я вам дам, обязательно прочтите. Настают времена совершенно французских приключений. У Плеханова и у Ленина это сквозит между строк.
Хоть бы догадались прихватить для меня зонтик от солнца, пролетарские мушкетеры.
— Ы-ых! — дружно вскрикивали Барандохин и Марков, и катер еще на рывок проталкивался к правому курортному берегу. В корзинках звенели ликеры и «хэрес», как выговаривал Марков, от которого попахивало неразведенным спиртом.
— Я вон там, — указал на полверсты выше по течению, где с подмытого берега кренилась ива, — сорогу прошлым летом таскал, таскал, а потом — рраз! — стерлядушка, будто медовым соком налитая. Честное рабочее слово.
Ткнулись в песчаный берег, соскочили через борт. Ни один не догадался подать даме руку. Барандохин вытягивал свернутый трубкой ковер, кортик колол его в ляжку.
— Вот туда, к соснам пройдем, — уверенно предложил Мясников. — Только под ноги смотрите, там в песке канавы длинные, еще с тех пор, когда завод испытательные стрельбы производил. Э, да под нашими сосенками уже какая-то компания прогуливается.
Я-то великого князя издалека узнала. С ним был коротышка секретарь Джонсон, английский подданный, кто-то еще из лакейской шатии и светлоглазый красавец Знамеровский, бывший голубой мундир. Я его видела на «Мечтах любви» вместе с великим князем. В антракте, как обычно, устраивали долгий аукцион, на тот раз разыгрывали картину местного художника Зеленина «На дне морском». Вот тогда Мишель Ерофеев улучил момент протиснуться к Михаилу Александровичу, выходившему из обычно занимаемой им левой нижней ложи. Тот на мгновение благосклонно наклонил голову к шевелящимся усам штабс-капитана. Но тут же пожал плечами и, не оглядываясь, прошествовал в фойе. А красавец жандарм, выходя следом, невидяще налетел на Ерофеева и едва не наступил на ногу. Мишель, по обыкновению, налился рачьей краснотой. На мои насмешливые расспросы ответил окопной некомильфотностью.
Мои кавалеры посовещались и, чтобы не стесняться соседством бывших благородий, решили в лесок не идти, устроились у воды. Марков ругался:
— Это что ж получается, Романов гуляет на полной свободе, в театр ходит, на лодочке катается. Для чего революцию делали?
— Из ЦИКа такая установка, — хмуро осадил его Мясников. — Будет другая установка, тогда посмотрим.
— В тюрьму его! — гаркнул Марков и пнул сырой песок. — В арестный дом, и вся недолга. Пусть кашу арестантскую жрет, забудет про фрикасе и ложи бенуара.
Выпили, разгорячились. Пустые бутылки покидали в реку и устроили соревнование по стрельбе. Барандохин все время мазал, Мясников тоже чаще промахивался, чем попадал, а вот Марков, сощурясь и закусив губу, первой же пулей отстрелил горлышко довоенной чешской бехеровке. Видимо, смеху ради протянул мне парабеллум рукояткой вперед. Я достала из ридикюля браунинг, очень его удивив и даже испугав. Засмеялась, сунула оружие обратно в сумочку, чтоб не выдавать свою близорукость.
Горланили:
Уж мы немцев разуважим,
По губам им саблей смажем,
И отточенным штыком
Нос Вильгельму мы утрем.
Мы по Пруссии пройдемся,
Чаю в Страсбурге напьемся,
А обедать, как один,
Все отправимся в Берлин.
Гаврила Мясников хвастался, что у него на службе в шкапу хранится шашка с гравировкой: «Удальцу Козьме Крючкову от газет «Новое время» и «Вечернее время».
Вернувшись с прогулки за полночь, я, как мне представлялось, тихо прошмыгнула мимо полковничьей двери, в щелку под которой сочился желтый свет. Слегка умывшись, взяла бювар и, едва не расплескав, поставила на столик чернильницу. Довольно верно попадая пером в ее узкое горлышко, стала писать шифрованное письмо Ерофееву.
Вверху нарисовала адамову голову.
Потом:
«Милостивый государь! (Зачеркнула.) Цугцванг пробил! Кулеврины заряжены. Известные лица намереваются завтра похитить известное лицо. Его ждет судьба туза треф. Король будет бит пятеркой. Не теряя ни минуты, соберите колоду преданных валетов и сорвите банк».
Хотела еще раз изобразить череп с костьми, но почерк у меня ночью был крупный, места на листе почти не оставалось. Нарисовала могилку с небольшим крестиком, слегка завалившимся набок. Да! Подпись.
«В. О. С. А. Р. Б. А.». Анаграмму пришлось втиснуть сбоку на полях.
Оставив письмо на столе, упала в кровать и заснула, как выражаются мои здешние знакомые, без задних ног. Утром очень смеялась сама над собой: полночи марала секретное послание, будто его можно было немедленно куда-то отправить.
Да, но можно ли доверить письмо почте? Пожалуй, и мальчишку с такого рода запиской не пошлешь. Отправилась сама. Глупо, наверно. Зачем нести письмо, если сама можешь все рассказать. Пока шла, стало вдруг стыдно, что вчера все-таки купалась, хоть камская вода и грязна.
Ерофеев жил в Разгуляе, лишних денег, чтоб извозчика нанять, у меня не имелось. А отмеренное время убывало с каждым шагом, с каждым прыжком через кучку конского навоза. У дома встретила старушку, сумела втолковать ей, кому передать письмо. И что ответа будут ждать в садике под черемухой. Через минуту из домика донеслось раздраженное штабс-капитанское гарканье и неожиданно запальчивый ответный визг старушки. Картаво чертыхаясь, Мишель выскочил на заднее крыльцо, запихивая мое письмо в брючный карман. Повращал глазами, увидел.
— А! Голубчик. Ну, ты, с позволения сказать, и дура.
Когда он прежде позволил себе такое, мы расстались. Видно, и он вспомнил ту бешеную ночь в землянке, когда он разбил о голову поручика Заалова гитару, а меня держали двое, третий отнимал немецкий готический кинжал.
— Ну… Погоди. Какого черта? Ты еще и Брасова? Какие, к дьяволу, цугцванги и кулеврины и что за известное лицо…
Осекся, посерьезнел.
— Неужто с Михаилом Александровичем намереваются что-то сделать?
Ладно, прочь обиды девичьей чести, на кону судьба империи.
— Вот именно, — говорю. — Ты же сам мне поручил морочить голову Чеке.
Кивнул не очень уверенно.
— И не далее как вчера я разведала, что великого князя хотят похитить и… Шмальнуть где-нибудь по-тихому.
— Кто? Агенты короля Сиамского?
— Большевики местные, — объясняю терпеливо.
Мишель крутил головой, искал по карманам портсигар, который, видно, оставил в доме.
— Зачем тогда похищать? — стал зачем-то вытряхивать из вывернутого кармана табачные крошки. — Гильотинировали бы, э-э, официально. Власть ихняя, что хотят…
— Официально нельзя, — растолковываю. — Плеханова с Лениным боятся. Поэтому пятеро милиционеров переоденутся в солдатскую форму и на двух фаэтонах подъедут к Королевским номерам с фальшивым мандатом.
— Ох!
— Вывезут князя, пока еще не решили куда, застрелят и закопают. Надеются, что подозрение падет или на офицерский заговор, или на действия неизвестных террористических элементов. Анархистов каких-нибудь или, того лучше, эсеров. У них в Совете половина эсеров, кость в горле. Ну?
— Что?
— Где ж батальон твоих верных клевретов? Бей, барабан, стройся, сено-солома, соловей, соловей, пташечка…
Оказалось, нет у Ерофеева никаких клевретов, кроме подпоручика-мордашечки. И оружия-то нет. И деньги кончились не далее, как вчера, не знает, как за квартиру расплатиться.
— Штабс-капитан! — вдруг ору я сухим, деревянным голосом. — Извольте застегнуться. У вас час времени. Тарантас. Оружие. Деньги. Доставайте где хотите.
Нале-во, и ушла.
Шаг — и выскочила копейка из тощего кошелька оставшегося времени, ей даже звякнуть не обо что было на заросшей травой разгуляйской тропке. Еще шаг — еще копейка. Мыслимо ли считать оставшуюся мелочь. Извозчик быстро доставил к милиции. Солдатик у дверей баюкает трехлинейку и шмыгает носом. Потребовала комиссара. Часовой ушел, донеслось: «Там до вас какая-то шикарная дама». Вернулся: «Прошу в кабинет».
За канцелярским столом перебирает бумаги человек с лицом скопца, в мятой косоворотке. Судя по кабинетному воздуху, некурящий, но пускать кишечные газы на службе не стесняется. Секретарь, что ли? Тогда где дверь в кабинет начальника?
— Мне комиссара.
— Я самый, — вроде обиделся. Пусть. Добавила в голос лифляндских интонаций:
— Я Наталья Брасова, супруга вверенного вам Михаила Романова. Только что прибыла из Киева. Прошу разрешить мне встретиться с мужем. Где-нибудь провести время, погулять.
Молчание. Тяжело двинулась мыслительная работа. Комиссар Иванченко обязан забеспокоиться, усилить наблюдение за Королевскими номерами.
— Должен вам отказать.
— На каком основании?
— Михаил Романов пользуется свободой, гуляет где хочет.
Как у нас в полку говорили, артиллерийская логика. С большим разбросом. Потерян полтинник, если не считать плату извозчику.
Знамеровского нет дома. К купцам Тупицыным не достучалась. Алина встретила у его магазина, квадратная белая бурка, снежная, как на Шат-горе, кавказская папаха почти скрывает пухлощекое лицо чердынского купчика, брусникой балованного, семгой кормленного. Голос — ожидаемый фальцет:
— Барышня! Поедем? «Все страстною негой в ней дивно полно, в ней все опьяняет и жжет, как вино!»
Еще гривенник покатился по сизой брусчатке. Мой список пермских обывателей, допущенных к знакомству с великим князем, был исчерпан. Собирались тучи. Браунинг шевелился в ридикюле, как дрессированная мышь. Сыпались без счета последние грошики и полушки. Вот и полночь. В номерах из окна доносилась тихая гитара. Тут прибежал подпоручик, весь расхристанный. Едва не плачет. Сует смятый бумажный комок. Это же мое шифрованное письмо! Сунула в карман жакета.
Подпоручик, всхлипывая, рассказал, что после меня к ним в Разгуляй нагрянули чекисты. Ерофеев одного толкнул и бросился через забор, а те без всяких «Стой!» сразу из винтарей. Сам же Пухов (фамилия мордашечки оказалась Пухов) от страха в дальний угол комнаты забился и заорал: «Бомба! Сейчас бомбу брошу!», и приехавшие арестовывать порскнули во двор, залегли, а кто за старой черемухой спрятался, где я Ерофееву, Царствие ему Небесное, два часа назад назначала рандеву. Пухов в окно, махом через палисадник, а там в проулок и дальше не помнит, куда и как. Все же заплакал. Кажется, не понимал, что это я своим легкомысленным визитом навела чекистов на ерофеевскую квартиру.
Стало быть, следили. Значит, вчерашние полупьяные разговоры про похищение — примитивная провокация, а я поверила.
Но тут цокот. Едут два фаэтона, верхи задернуты, потому как дождик стал накрапывать.
— Подпоручик, — говорю. — Вот они, похитители. В подворотню, быстро.
И сама следом за ним — скок!
Вылезли пятеро, среди них мерзавец Иванченко, двоих не знаю. Барандохина нет. Четверо вошли в номера, Мясников остался у входа. Через некоторое время наверху шум. Потом по лестнице шум. Но нет, стуки и возня возвращается обратно на третий этаж.
Выступаю из подворотни. Прижимаю браунинг к сердцу Мясникова, так-то уж не промахнусь.
— Бонсуар, Гаврила, — беззаботно говорю. — Вот и наступило время мушкетерских приключений. Сумеешь ли умереть за своего пролетарского кардинала?
Гаврила сделал шаг назад. Мигнул мне игриво, стал расстегивать висевший на ремне кобур.
— Ага! — сама отступила на шаг, завопила: — Бомбу! Бросайте бомбу, подпоручик!
Пухов, как я и рассчитывала, из подворотни и не высунулся. Мясников на негнущихся ногах побежал в сторону Камы. Через полквартала страх стал его отпускать, но едва он взял хороший разгон, на Монастырской из-за угла выбрела облезлая белая дворняга, обрадовалась и припустила за Гаврилой, заходясь в остервенелом лае и всерьез нацеливаясь цапнуть за голенище.
Шум опять стал спускаться по лестнице. Сперва на крыльцо вытолкнули толстенького Джонсона. Потом, держа за локти, вывели Михаила. Великий князь морщился и сутулился, видно, опять его терзал приступ язвенной болезни. Я снова юркнула в неширокую подворотню (подпоручика там уже не было), высунула только нос.
— Гаврила, зараза, сбег, — пробурчал кто-то из мне не знакомых.
Похищаемых рассадили по разным фаэтонам. Переодетые солдатами чекисты сели за извозчиков, маленькая процессия тронулась, первый экипаж тут же свернул на Торговую и стал удаляться в мотовилихинскую сторону. Второй сколько-то проскочил вверх по Сибирской, лошадь пришлось осаживать, пятить и с руганью выворачивать следом за первым.
Ночной ветер разогнал дождевые тучи. Я поняла, что изрядно промокла во время своего династического приключения. Рука все еще сжимала пистолет, который у меня ни разу еще не сподобился выстрелить.
…Полковничий косой свет по-прежнему сочился из-под дверей. Доносилось сдавленное курлыканье, Егоров то ли простуженное горло полоскал, то ли упивался своим сладким винцом. Спала крепко, ничего во сне не видела.
Часам к одиннадцати пришел Барандохин с обычной своей корзиной. Я облила его ледяным презрением.
— Это Мясников все председателю губчека рассказал, — оправдывался Миш, выставляя на стол бутылки. — Хотел получить негласное одобрение. Да ты, наверно, и без этого под слежкой уже давно ходила.
Спросила, что ж он сам на похищение не явился. Струсил?
Барандохин стал медленно разворачивать сверток коричневой бумаги, распространился запах окорока. Мне ужасно захотелось съесть этот окорок прямо с бумаги, не нарезая. И выпить крепкого ликеру.
— Я не трус, — сказал наконец. — Был бы трус, сейчас бы к тебе не пришел. Но что я мог сделать? Застрелить их всех у Королевских номеров и самому застрелиться?
— Его убили? — спросила я.
Обладатель героического кортика ничего не знал. Он только все повторял, что заглянул на минуту, ему обязательно нужно быть сейчас на службе, вот только выпьет рюмашечку и пойдет. За его болботней я не услышала скрип ступеней. Повелительный стук раздался в мою дверь. Барандохин вздрогнул, лязгнул горлышком по рюмке.
Явился сам грозный председатель губчека Малков, с ним заместитель Воробцов. Мне стало страшно. Говорили, он ввел обычай экономить расстрельные патроны. В Сарапуле этот бывший матрос топил заложников на баржах. Я села на кровать и подтянула одеяло к подбородку.
— Бери ее, — сказал Малков.
Миш грустно вздохнул, неторопливо выпил свою рюмашечку и ответил:
— Берите сами. Я против нее бессилен.
Все-таки он был душка. Я даже перестала на него злиться. Вскочила с постели, кинулась к графину на столике. Сделала вид, будто бросаю в стакан какую-то крупинку. Воробцов не двинулся с места, но его длинная, как у первобытного дикаря, рука оказалась у моего лица, выбила стакан из рук, когда я уже начала глотать «яд».
Полковник Егоров сидел тише мыши в своей каморке.
— Что у нее под подушкой? — спросил Малков.
А это была еще одна шутка. Большой пакет с надписью: «Михаилу Александровичу Романову в собственные руки, секретно, немедленно», на углах я даже сургучные печати изготовила, оттиснув с рукоятки пресс-папье рисунок играющих козлика и собачки. Малков взял конверт.
— «Княжна Голицына», — прочитал имя «отправительницы». И Воробцову: — Григорий, выводи.
Кортик, которым Барандохин начал было резать окорок, лежал на столике. Я схватила кортик, приставила острие к груди. Успела только изрядно попортить жакет, рука Воробцова опять неимоверно вытянулась и выхватила клинок.
На улице ждал наемный извозчик. Посмеиваясь, но держа револьверы в руках, председатель губчека и его заместитель усадили меня в пролетку.
— В какой гостинице остановилась княжна Голицына? — спросил Малков. Я молчала. Тогда он велел извозчику начать объезд всех городских гостиниц, начиная с ближайшей.
Тронулись.
Я плохо понимала, куда и зачем мы едем, хорошо ли, что арестовавшие меня чекисты все время посмеиваются, и что со мной в итоге могут сделать за не слишком-то невинные розыгрыши в духе Сальгари. Свистели мальчишки, шипели гуси. Слева привалился железным плечом Воробцов, справа колола застежка портупеи Малкова. Вдруг вспомнила, что у меня с прошедшей ночи в кармане жакета лежит скомканное письмо к «штабсу». Не было никакой уверенности, что в Чека поймут шутливый характер «шифра». От письма следовало избавиться. Потянулась к карману, и тут же застежка перестала меня колоть. Малков в мгновение ока выпрыгнул из пролетки и бежал теперь по тротуару, ретиво обгоняя лошадь. Воробцов оказался смелее, он только перепрыгнул на подножку и притиснул дуло револьвера мне к виску.
Я судорожно жевала бумажный комок.
— Не надо никуда ехать, — объявила. — Буду делать признание. Я княжна Голицына.
Малков поморщился.
— Тпру-у. Поворачивай тогда в губчека.
Вскочил обратно в пролетку. Снова едем, на рессорах покачиваясь, снова колючая фитюлька терзает правый бок, а горячая тяжесть воробцовского бедра наваливается слева.
У Малкова в кабинете чучело кряквы на столе. Ремингтонистка дует в стакан с беспощадно горячим чаем. Из коридора залетают галдеж и сквозняки. Посадил меня в угол за ширму. С минуту изучала роспись, португальцы в черных обвисающих шароварах под конвоем напряженно равнодушных японцев идут вереницей вдоль цветущих сакур, коварно вокруг высматривая, что бы украсть, а что испортить на священной земле Иессо. Потом начали по одному заводить участников похищения великого князя.
«Ты! Расстреляю! Где? С кем?»
Пугаются не очень-то. Сварливо отругиваются. Едва очередной злодей возмущенно завопит: «А ты будто не знал!», тотчас рукоятка нагана лупит по столешнице, и кряква, должно быть, роняет старческий пух.
Основной вопрос: где Михаил? Отвечают по-разному, путаются.
— Хрен его знает где. Меня там не было. Мы его не трогали. Приехали, а его уже нет.
— Кровавый стяг проклятого царизма и отпрыска кровавых Романовых лично бросил в заводе в ковш с кипящей сталью!
— По Соликамскому тракту доехали примерно до нефтяных складов Нобеля, а там справа лесок, знаешь? Командуем: «Выходи!» Бросились оба в ноги, англичанин и Мишка. Ну, говорю, молитесь…
— Мясников еще от номеров убежал! У Маркова наган осечкой заклинило. Михаила я убил. Колпащиков врет, что за Джонсоном погнался. Джонсона тоже я застрелил.
Было пятеро, а тут, слышу, и шестой как-то приплетен к казни оказался, и седьмой герой в цареубийцы лезет.
Сникать начинали после требования:
— Покажи, где закопали.
Там… Сям… На мотовилихинском старом кладбище. На Липовой горе, а это вовсе по Сибирскому тракту. Не закапывали, только ветками забросали. Товарищ Малков не должен сомневаться, вот надежное подтверждение, лично снял с мертвой руки английского секретаря. (Высунула нос из-за ширмы. Марков демонстрирует серебряные часы в виде яичной полудольки.) Какой-то Новоселов напирает, тычет золотыми «шестиугольными», очень точный ход (будто у него имелось время в том убедиться), колечко еще золотое, сватье отдал. Ну, пальто, штиблеты.
Выгнал последнего. Вызвал меня из-за ширмы.
— Врут все, сволочи, — пожаловался. Спросил, не желаю ли чаю.
— Что сама имеешь рассказать по данному вопросу?
— Да вот, — говорю, — обмишулились ваши орлы. Не найти вам теперь его царское высочество великого князя Михаила Александровича. Спрятан он мною надежно и находится под покровительством короля Сиамского.
Захохотал, будто показала ему ярмарочный фокус.
— Что-то у вас тут перегаром водочным сильно несет, — смеха его не поддержала. — Мне кажется, ваши удальцы надышали. Не угодно ли спросить владельцев пермских питейных заведений, что они имеют рассказать по данному вопросу?
Малков посмеялся. А Надежда Никодимовна моей сказке верила. Когда на досках внутри барака льду на три пальца намерзало и под нарами иней вереями, как на рождественской открытке, я эту сказку Екатерине Никодимовне рассказывала, она хорошо великого князя помнила, он ей букет посылал после премьеры «Эроса». Верила мне, будто Михаил спасся, вернется, когда пробьет заветный час, и все сделается по-прежнему. А про допрос в губчека я ей лишнего не говорила. Малков вызвал конвоира.
— Эту отведи, — потемнел глазами. Просто: «Отведи».
Пошли. Не чувствую ног. Глаза уж больно темны у предводителя губернских чекистов. Вдохнула поглубже, но тихонько и побежала. За спиной затвор лязгнул. Ударило. Нога из туфли вывернулась, я упала. О брусчатку больно. Лежу, не понимаю, застрелена я или мимо. Потащили за волосы. Подняли рывком. Оказалось, только ступня подвывихнута. Хромаю дальше, на одну ногу босая. В камере-одиночке рвала жакет, вязала узелки, сунула голову в петлю. Уже тихо так, тихо заструилась колыбельная, которую моя настоящая мама, наверно, напевала мне, одеяльце поправляя. Но нет. Заскрипело запорное железо. Под коленки подхватили, толкают вверх. Веревочку мою ножиком режут. По щекам нахлестали, заставили выпить воды полный стакан. Погрозили пальцем, веревочку обрезанную с собой унесли.
То ли ночью, то ли в утренний час слышу голос знакомый: Барандохин. Куда его романтизм девался! Скандалит, рвется ко мне: «Лично этой рукой!..» Ему в ответ: «Документ покажи!» — бесстрашный старорежимный голос, так округло выговаривали обладатели седой бородки пучочком на профессорском подбородке.
Доктор напевал, выстукивал, приставлял костяную дудку, оттягивал нижнее веко.
— Ах, девица, ты девица… Что с тобой делать? Напишем-ка: «Девица Булгаковская-Кулеш умственно отсталая вследствие раннего начала половой жизни. Ответственности за свои действия нести не может, дееспособна ограниченно», глядишь, и уцелеешь с таким диагнозом.
Барандохин злился, кричал про попустительство. Доктор невинно приподнял бровь: «Никак, заразила?» — и обладатель флотского кортика, грязно ругаясь, потерялся навсегда в тюремных коридорах.
Стали много расстреливать. Не только бывших благородий, но и горничных, имевших несчастье служить в Королевских номерах, и старуху отыскали, что молоко Михаилу Александровичу продавала. Напившись первой крови, сделались ненасытны. Казнили епископа Андроника, по слухам, с Диоклетиановой жестокостью.
Вечером пришли и к дому на Кунгурской, проведав, где я снимала комнату. Один, в фуражке со сломанным козырьком, с ленцой ударил прикладом в двери.
— Э, да не так.
Другой, в хороших сапогах, поднял винтарь, грохнул с маху прикладом. В домовых внутренностях, качая этажерки, побежало эхо. На втором этаже раздался треск разлетающихся оконных створок. Милиционер ахнул, поднимая наган:
— Смотри, наверху!
В темном окне показался колонель Егоров и швырнул бомбу. Прыгнул с подоконника на пожарную лестницу, едва не оборвался, грузный. Сумел ухватиться за железную перекладину одной рукой, в другой-то револьвер. Еще пальнул. Потом загрохотало кровельное железо. Из недальнего дома, из окна, а может, из кустов в соседнем дворе тоже кто-то выстрелил в милиционеров, просто доброхот офицер обнаружился или гимназист, ни с каким заговором не связанный, воспользовался шансом пострелять за компанию в большевицких каналий.
— Э, кого убило, отзовись! — ошеломленно подал голос обладатель хороших сапог после того, как кровельное грохотанье смолкло. И, уже мирно вздохнув, разминая ноги и одергивая пиджак, посетовал:
— Враги всюду. Мать ити, куды ни харкни.
Прав был. Декабрьским утром, когда еще не рассвело, енисейцы в обросших инеем овчинных папахах, с ледяной коркой на башлыках и погонах сыпались с крутого правого берега Егошихинского лога, по ним бы ударить прямой наводкой, трубка на картечь, и на том закончился б отчаянный, в обдирающий мороз да с ветровым боковым насвистом, лыжный бросок в 35 верст — но начальник артиллерийской бригады сдал белякам все 26 орудий, стоявших на левом склоне. Офицеры, гимназисты, просто возликовавшие горожане наперебой указывали сибирякам, за которыми домами прятались красные, да и мало организованной пальбы в большевистские спины случалось немало. Городские матроны науськивали на разбегающихся красноармейцев своих дворовых кабыздохов. Семьсот офицеров влились в освободительную армию, да один пехотный полк, да еще один кавалерийский полным составом перешли на сторону белых. Сам же Николай Афанасьевич, дачной скоростью доехав в штабном вагоне от Перми I до Перми II, из вагона вышел и в бестолковщине предновогоднего морозного треска, паники, мата, рассыпчатой стрельбы и китайского, на три тона, обреченного повизгивания, напевая под нос: «Вы припомните, стрелочки, первы числа ноября, мы дрались тогда с германцем, штурмом брали города», благополучно испарился. Когда последние китайцы, оставленные держать станцию и камский мост, по которому под напором пепеляевцев перекатывались на правый берег ошметки 29-й дивизии красных, были все до единого переколоты, Эскин материализовался в доме у своего младшего брата, хирурга Дмитрия, где, глядя в самовар на свое медное лицо, допел удовлетворенно: «Распроклятая равнина под Сольдау-городком…»
Но это будет в декабре.