Роман
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2014
Тамара Орлова — родилась и живет в Москве. Окончила Московский полиграфический институт. Работала в издательстве «Молодая гвардия», журнале «Сельская молодежь». С 1997 г. сотрудничает с радио «Свобода»: корреспондент московского бюро, автор материалов для радиопрограмм «Поверх барьеров». Печаталась в журналах «Октябрь», «Предлог», «Урал». Автор романа «Роза Галльская»(изд-во «Эксмо»). Сейчас автор и ведущая программ об образовании «Классный час Свободы».
1
Отец Шенуда Антониус (имя святого Антония носили все монахи монастыря, расположенного на 1158 ступеней ниже пещеры, куда уединился первый христианский отшельник), отец Шенуда всегда просыпался рано, но никогда не раньше брата Арчилидеса. Обычно сон от Шенуды отлетал, как потревоженная горихвостка, неровными зигзагами, красные перышки какое-то время скользили, пока не сливались с рассветным небом. Шенуда распахивал окно и первый вдох свой, с солоноватым привкусом далекого моря, возвращал со словами: «Господи, вот он я!» И тогда благодатной влагой омывались глаза, прогоняя сонное беспамятство, пальцы рук наполнялись теплом и кровью, твердели ладони.
Но частенько случалось так, что в это состояние свежего счастья, в это абсолютное равновесие проникал посторонний звук, причиной которого, как правило, являлся брат Арчилидес. Если звук был мягкий, точно перестук обернутых в тряпки копыт, — значит, Арчилидес кормил кошек в верхнем саду, с высокой каменной ограды они падали быстрыми тенями, терлись о его ноги, путаясь в складках подрясника, и только потом подходили к мискам есть, жадно, поводя ушами и подрагивая кончиком хвоста.
Когда-то брат Арчилидес умел рисовать, но, обратившись к Богу, оставил свое искусство, и единственное, что выдавало его прежний интерес, — неурочные посещения старой церкви и пещер, где жили первые последователи Святого Антония. Там на стенах сохранились рисунки, и он ходил их разглядывать по протоптанной три века назад тропинке, все-таки это был кратчайшей путь к жилищу, которое Святой Антоний пытался укрыть от мира стеной и молчанием. Однако упорные его последователи стучали, ломились в ограды, призывая старца явить мудрость, избавить от боли, и камни выпадали из крепости, и он отвечал, словно ворочая эти камни во рту.
Но вовсе не о пустыннике думал худой и легкий на ногу монах, он был родом из Греции, где пустыня означала дерево и пещеру, а не песчаную вечность, которая подтачивала стены монастыря и подошву горы, на которую он поднимался. Минуя начало уступчатой лестницы, Арчилидес стремился до полудня попасть в первый, пещерный монастырь и успеть вернуться, пока настоятель не начнет его искать.
Арчилидес шел быстро, не оглядываясь, а следом за ним, отставая все дальше и дальше, двигалась маленькая фигурка.
Иногда, обрезая виноград или окапывая гибискус, отец Шенуда спрашивал себя, отчего заботы не оставляют брата Арчилидеса даже ночью, даже во время литургии он вздрагивает и быстро смотрит в окно. Хотя что правда, то правда: монастырь расширяется, паломников приезжает все больше, он сам каждое утро просит у Господа свежих сил. Помимо обычных уставных дел и садика настоятель водит экскурсии, рассказывая историю возникновения монастыря, показывает деревянный жернов и текущий из-под скалы источник, а также пустыню за пределами ограды, ослепительно плоскую или с рельефами гор и облаков, с какой стороны посмотреть.
Владение иностранным языком для коптского монаха большая редкость, но так получилось, что отец Шенуда жил в разных местах, не только египетских. Однако обитель Святого Антония полюбил всей душой за братию, монахов и насельников, за бедный уют тесных келий, за садик, ради которого приходится так рано вставать. Шенуда знал, что кое-кто находит в его занятиях позу смирения, любой из братьев мог бы нести этот труд, и совсем необязательно было затевать огород рядом с костницей.
На самом деле он соскучился по настоящей египетской земле, пустыне, что так похожа на человеческие души, попробуй на такой почве вырастить плод. Сегодня, правда, работы в саду не было, и, погладив сытых кошек, развалившихся на мягком солнцепеке, отец Шенуда поднялся на стену, на внешнюю сторону, откуда когда-то сбрасывали веревку, чтобы доставлять в монастырь еду и гостей. Русский архимандрит Порфирий, изумленный непривычным способом — следовало стать ногой в петлю, ухватившись руками за веревку, по этому поводу справедливо написал, что «надобно крепко держаться за благодать верою, иначе упадешь и погибнешь». Что же, сейчас монастырские ворота шире широкого, но и их запирают на несколько засовов, и кто-нибудь из братьев всю ночь бодрствует неподалеку.
Выкатившись из-за моря, солнце поднималось быстро, и так же быстро, раскачиваясь от радости, отец Шенуда говорил слова, шептал, выпевал арабской вязью древний коптский псалом. Когда молитва закончилась и солнце разогрело дымку, он увидел автобус, который, отделившись от конвоя, катил в сторону соседнего, за горой расположенного монастыря. К ним паломники, по-видимому, заглянут на обратном пути, получается, что во время занятий отца Шенуды с послушниками. Ничего, подождут, мирянам полезно побыть в монастырской ограде, остыть от цивилизации и суеты. Недавно в старом храме, где покоятся мощи Святого Антония, он посадил на пол группу русских искусствоведов и велел им закрыть глаза, так они раскричались, и все равно, словно горячий ветер, шепот будоражил тишину, пришлось рассердиться. Какие люди все-таки дети.
Размышляя о будущем дне, отец Шенуда попытался на ползущем голубой букашкой автобусе прочитать буквы и увидел, что автобус остановился и выпустил мужчину. Внутренним взором он узнал русского туриста — этот человек приезжал несколько дней назад.
2
Человек, а это действительно был Павел, турист из России, решил вернуться в монастырь по необходимости. В последний день поездки, уже в Хургаде, он обнаружил, что у него украли деньги, паспорт, билет. Наверное, в вавилонской толчее вокруг льва, чьи лапы сохранили прежнюю величину, а тело было выщерблено до скалистых полос, очевидно, каменная плоть болела, постепенно опадая клочьями камней, которые тут же уносил ветер. А может, в гробнице шестой династии в Саккаре, где Павел никак не мог оторваться от чудесного семейства гиппопотамов, последнего сзади готовился схватить крокодил, но тот пока мирно щипал травку, гиппопотамова боль начнется через мгновение — упущенное крокодилом два тысячелетия назад. Павел так увлекся этой мыслью, тишиной и сумраком камер, что застрял в проходе надолго, отстал от группы, и его обходили, толкая, если это были немцы, — мягкими животами, локтями и углами камер — русские, обтекая щекотной струйкой — японцы. Всех этих людей Павел пропускал мимо и сквозь себя, они вваливались гурьбой, вытаптывали меандры коридоров, выходили, жмурясь на яркое солнце, а он все стоял у реки, вдыхая сырость и вязкий аромат лотоса. В такой ситуации какой-нибудь турист легко мог не совладать с естественным позывом — залезть к зазевавшемуся русскому в задний карман.
Потом поехали к пирамидам. Глазеть на них было просторно, а внутрь Павел не полез, он все размышлял о гиппопотамах. Там еще были птицы, нежные, когда-то раскрашенные: удод, распахнув крылья, прицелился клюнуть леопарда в нос, утка материнским жестом прикрыла гнездо, журавль спланировал на папирус, чтобы не пропустить ничего, что может случиться. Египтяне, как никто другой, знали: самое важное в жизни — трагедия. Они ценили смерть и особенно этот момент — буквально за мгновение. Говорят, что вспоминается вся жизнь, и она никогда не бывает короткой или лишенной подробностей, даже если длится секунды. Вот слишком длинной — может быть, если умирать медленно.
Его утешила мысль, что мальчик умер быстро. Так же неожиданно, как новый резиновый мячик, звонко оттолкнувшись от дощатого пола, выпрыгнул в дачное окно и забился под куст гортензии. Сын бросился его искать. Навстречу ему из-под крыльца вышла большая пятнистая жаба, и Олежка испугался, принялся отмахиваться и кричать, даже не подумав, что можно спастись, убежать. Наверное, у него были доли секунды, чтобы отскочить в сторону, увернуться от первого удара, отбросившего его тело вперед, на дорогу, но испуг, тот испуг, что превращает взрослых обратно в детей, сковал движения. Шелест раздвигаемых стеблей гортензии, шорох объезжающих шин, пристальный взгляд жабы, красный бок мячика, блестящего от росы. Так, стоя в одной из погребальных камер и разглядывая связки уток и гибких лотосов, Павел вдруг отчетливо понял, что умереть не страшно. Жить, во всяком случае, гораздо опаснее, даже для таких убийц, как он.
Конечно, ему следовало раньше вспомнить о том, что Египет не самое спокойное место в мире. Не зря туристов на дальние расстояния сопровождает конвой. Хотя тоже скорее привычка или традиция: выстроить всех в длинный караван, который то растягивается, то идет бампер в бампер, даром что асфальтовые дороги и пустыня местами напоминают строительную площадку — грейдерами выровненные гряды песка, брошенные вагончики.
Вспомнив про конвой, Павел остановился, и тут же к нему подбежал разносчик с коробкой сигарет, а сидевший у магазинчика чернокожий араб лениво, как ящерица на солнцепеке, моргнул в его сторону. Большего Павел не заслуживал, это мгновенно понял и разносчик, но у него был такой стиль торговать — наскакивая на всех подряд. Павел развернулся в противоположную от центра Хургады сторону.
Ему надо было как-то переждать здесь несколько дней, может быть, неделю, полторы без денег, без крова и пищи. И первая мысль, которая, как быстрая ласточка, мелькнула у него в голове, что легче всего это будет сделать в пустыне. Там нет запахов жареных овощей и мяса, не льется из водопроводных кранов холодная вода, не вялится на солнце человеческое тело. Он просто ляжет в один из строительных вагончиков километрах в пяти от города и проспит если не неделю, то дней пять точно.
Оставаться в городке не хотелось. В этом путешествии он был одинок, товарищей не нашел, да, собственно, и не искал, а просить денег у сытых, громогласных русских было противно. Обращаться же к жирному арабу, представителю турфирмы, казалось немыслимым, особенно после анекдота, который прозрачным асуанским утром, когда все сели в автобус, тот рассказал в микрофон. Как будто мало его обтянутых брюками толстых ляжек и ягодиц, он еще и пошлости про Мухаммеда транслирует. Пророк был несчастливым мужем — собрав под свое покровительство столько жен, главным образом чужих, он и подумать не мог, каким адом это для него обернется.
Поэтому Павел выбрал самое простое, на его взгляд, решение: он попросил двух своих бывших попутчиков по возвращении в Москву связаться с его приятелем Аркадием Самойловым. А тот обязательно что-нибудь придумает, он всегда находил выход, даже когда Павла чуть не выгнали из университета. И к этой поездке тоже подтолкнул он — его подружка уже оплатила тур, когда выяснилось, что она беременна, и женщина не стала рисковать, осталась дома. В результате Павел за бесплатно отправился в путешествие по коптским монастырям, что должно было, по мнению все того же Аркадия, помочь ему развеяться.
«Вот и развеялся», — подумал Павел, оглядываясь по сторонам: полно русских, гладких, степенных, чистых особой морской чистотой, которая выбеливает даже помоечниц чаек. Соотечественников было так много, что русская речь звучала непринужденно, без оглядки на окружающих. Единственное отличие заключалось в очевидной состоятельности соотечественников, в таком качественном количестве он с ними никогда раньше не сталкивался, поскольку сам из бедности так и не выбрался. Впрочем, бедности этой они с женой не замечали. Только в поездке Павел обратил внимание, как много его спутники, подстрекаемые ласковыми торговцами, тратят. Сам он за десять дней пути купил две вещи — в музейной лавке диск с коптской молитвой и алебастровую вазу. Диск воспроизведению не поддавался, а из алебастровых пор сочилась вода, но об этом он, разумеется, знать не мог.
Наконец, по мере удаления от центра, улица с рядами магазинов, отелей, пансионов, ресторанов, сервисом связи, прокатом машин перестала быть улицей, превратившись в пыльную асфальтовую дорогу.
На этой дороге Павел, невзирая на близившееся к белесому зениту солнце, чувствовал себя свободнее, увереннее, что ли. Мимо проскакивали огромные автобусы с туристами, еще недавно он сам сидел в прохладе такого же, поглядывая свысока, а теперь глотает пыль, как последний египтянин. Павел остановился и, присев на обломок еще не построенного дворца, снял носки — по какой-то нелепой привычке он продолжал носить их с сандалиями. Пошевелил белыми, влажными пальцами, раза в три короче, чем у местных жителей и древних фигур. Он сразу обратил внимание на эту особенность — узкая длинная стопа, всегда повернутая в профиль.
Все-таки он поступает правильно, размышлял, глядя в африканское небо, полное мелких, как нежные гусиные перья, облаков, даже если из его затеи ничего не выйдет, лучший способ скоротать время — идти туда, а потом обратно. Разве не так человек приходит к зрелости и поворачивает назад? Что ни говори, а посещение гробниц настроило его на философский лад. Он достал кепку и, прежде чем надеть ее, несколько раз встряхнул, чтобы расправить, — тут проезжавший мимо микроавтобус остановился, приняв его жест за просьбу, и, благодарно улыбаясь, Павел просунулся в его прохладу, зажурчавшую по-французски.
Пробормотав вежливые слова, Павел присел на боковое кресло, как сирота, на краешек, неудобно, но через короткое время поправился и с наслаждением вытянул ноги, пошевелил пыльными пальцами — французы оказались не любопытны. Точнее, как только они поняли, что попутчик не расположен делиться своими планами, они перестали обращать на него внимание. Павел даже задремал, а очнулся, когда подъехали к конвою и шофер открыл дверь, впустив жару, выхлопы, гвалт.
Французы разминали ноги, курили, один остался в микроавтобусе, предложил русскому воды. Павел вначале замотал головой, но потом бутылку взял — ведь совсем рядом была пустыня, а пить хотелось уже сейчас. Конечно, и там, и в городе его шансы будут равны — ведь денег все равно нет, однако мысль о том, что проявленная некстати застенчивость может обернуться дикой, первобытной жаждой, подтолкнула его к следующему шагу: он завязал с французом разговор. Объяснил, что оставил сумку с документами и прочими важными вещами в одном из монастырей и теперь возвращается туда в надежде найти. «Вы не собираетесь в монастырь Святого Антония?» Француз покачал головой, и Павел, ударившись о низкую притолоку микроавтобуса, вылез в жару и гам.
Туристы вели себя шумно и празднично, их вовсе не заботило то, что в этой стране зачем-то нужен конвой. Павел подошел к ближайшей группе и повторил свою историю — это оказались итальянцы, и они громко сочувствовали, но в монастырь не собирались. Следующая группа состояла из американских пенсионеров, и, едва приблизившись к ней, Павел резко повернул в сторону — он не сможет ехать с таким количеством стариков, он просто не доедет, заболеет ишемией, состарится и превратится в кучку песка на резиновом коврике у ног водителя.
Старость почтенна в обрамлении зрелости и молодости, и даже здесь важна пропорция, иначе можно заразиться бессонницей Бонавентуры, размышлял Павел, продвигаясь вдоль колонны автобусов. Не случайно в недалеком для них прошлом египтяне использовали мумии в качестве угля, в таком количестве они годились исключительно на растопку.
Почему он решил ехать именно в монастырь Св. Антония, а не, скажем, Св. Бишоя, Павел вначале и сам не понимал. Когда пропал кошелек с деньгами и документами, он точно не помнил, между тем придуманная для француза история (кстати, первая за последние сорок лет сознательная ложь) вдруг показалась удивительно правдивой. Павел даже начал надеяться, что отыщет свой кошелек между влажных плит у святого источника, или вдруг окажется, что темнокожий послушник, по-восточному прекрасный в своей юности, тот, что угощал туристов монастырским хлебом, нашел и сохранил в своей келье эти важные для мирянина пустяки.
Вспомнив мягкие по краям и плоские в середине пресные лепешки, Павел сглотнул слюну. У этого хлеба не было вкуса, хотя есть его было необычайно вкусно, как пить родниковую воду, и именно такой водой монах-экскурсовод предложил утолить жажду, сухими крошками царапавшую горло.
Туристы, словно стадо овец, теснились у двух бьющих в каменной нише фонтанчиков, а монах Шенуда Антоний (Антониями звали всех братьев этого монастыря, это было чем-то вроде фамилии) смотрел на них со счастливой улыбкой.
Когда Павел это понял, там, у источника, он заглянул Шенуде в смеющиеся глаза и увидел в них трудное знание, так похожее на скорбь, которая жила в его собственном сердце. Поэтому он почти не удивился, когда после короткой беседы на прощание, в то время как остальные атаковали монастырский киоск сувениров, отец Шенуда обнял его с силой, которая могла означать и борьбу. Да, Павел послал своего сына на смерть, Бог не вмешался, и сын умер.
3
Со стены отец Шенуда спускался быстро, подхватив подол и приседая на высоких ступенях. На последней остановился, громко сопя. Природную полноту не уменьшал пост, и, хотя тело не служило обузой для духа, носить его было все-таки тяжело. Пожалуй, надо меньше есть хлеба, даже монастырского, ждать, пока засохнет, а затем крошить в чашку столько, сколько для голубя. Вот сегодня с утренней трапезы он и начнет. Как из зерна вырастает колос, так из одной крошки образуется сытость, если, конечно, с молитвой и долго держать во рту.
Спустившись, Шенуда остановился у запертых еще ворот, посмотрел на низкое и синее, как потолки египетских капищ, небо. Снаружи, за оградой монастыря, на это же плоское небо смотрел русский паломник, от его ног, как от устья, начиналась ровная асфальтовая дорога, которую песок с каждым днем все больше заносил по краям.
Шенуда почему-то вспомнил о золоте, которое было разбросано на дороге для испытания Святого Антония, и о том, как Антоний перепрыгивал через него. Сначала, правда, появилось серебряное блюдо, и Антоний долго размышлял, откуда взяться в пустыне этой вещи, если поблизости нет человеческих следов, да и блюдо так велико, что не могло выпасть из мешка торговца незамеченным. Враг просчитался — Антоний просто не узнал овального блюда, на котором в дни его детства теснились спелые смоквы, виноград и прочая вкусная снедь. Потом было золото. Оно сверкало на солнце, мерцало в тени. Высокий, как и Шенуда в юности, Антоний перешагивал через него, а за спиной смыкали кроны финиковые пальмы, растущие на плодородной земле, принадлежавшей его семье, хрустальной струйкой играл источник во дворе родительского дома.
Этот дом был удобный и просторный, благодаря любви и заботам близких Антоний не знал в нем хлопот. Он часто уединялся в комнате, служившей когда-то кладовой, опустевшей, темной, с продольной прорезью под самой крышей, через нее на утрамбованный пол стекали лучи; там он думал о Боге.
До тех пор, пока родители не умерли и Антоний не остался вдвоем с младшей сестрой. Это для нее он вначале сохранил часть имущества, раздав большую нищим, самые жадные из них теребили его одежду, обнимая колени, заглядывали в глаза. Однако, оставив себе и сестре малое, Антоний понял, что завтрашний день по-прежнему тяготит его, и он избавил себя от мирских хлопот окончательно, поместив сестру на воспитание. Она стояла, маленькая девочка между двумя взрослыми девственницами, и сухими, горячими, как полдневное солнце, глазами смотрела ему вслед.
Вот от чего бежал, перепрягая через золото, Святой Антоний, не оглядываясь, не прикасаясь, по камням через реку, пока не достиг ограды, кишащей ядовитыми тварями, и не упал на горячий камень лицом.
«На все воля Господа!» — в очередной раз повторил про себя Шенуда, потому что это полезно повторять, об этом же твердил своим последователям и святой, приводя примеры из собственной жизни. Отец Шенуда, следуя его наставлениям, с благодарностью принимал испытания. Труднее всего Шенуде, в силу его характера, давался наказ не заботиться о завтрашнем дне, тем более что многие события он предчувствовал, предвидел заранее. Вот и теперь он слышал дыхание человека за монастырской стеной, знал его нужду и голод.
Поэтому после утренней трапезы настоятель задержал брата Нофера, который выполнял обязанности кастеляна, и попросил застелить чистое белье в боковой комнате для гостей — сегодня прибудет новый постоялец.
4
Наконец-то Павел мог попасть за ограду монастыря. Калитку открыли два араба, выйдя, они остановились на асфальтированной площадке перед трактором.
За оградой царила нежная, согретая каменным теплом тишина, тени на чисто выметенной земле были такими плотными, что Павел старался не наступать на них, а в одном месте даже перепрыгнул. Дойдя до двух арок, отчеркнутых вертикалями башен, он в нерешительности остановился. За ними начинался жилой квартал, обитатели которого, похоже, еще спали или только просыпались, ворочаясь в плоских постелях. Еле слышно, словно кто-то потирал сухие ладони, за спиной шелестели финиковые пальмы, и Павел, не решаясь идти дальше, присел на низкую ограду садика в их тень.
Мимо, торопливо пиная подрясник, прошел монах. Не успев к нему обратиться, Павел поспешил следом — и очутился в нижней, старой церкви, стены которой украшали росписи. В прошлое посещение, когда он был еще легконогим туристом, его больше всего порадовали лошади — крупные, невероятных раскрасок — под леопарда, в цветочном орнаменте, с внимательными круглыми глазами на маленьких мордах, и ревущий от испуга верблюд под копытом коня. Проворный монах, вильнув в сторону деревянной решетки, скрылся за занавесом, торжественный бархат которого Павел приподнять не осмелился, а остановился рядом, разбирая греческую надпись на арке с архангелами. Обманутый тишиной, брат Арчилидес, а это был он, появился снова, и Павел, пытаясь отвлечь его взгляд от пола, начал рассказывать про потерянный кошелек, но монах лишь укоризненно покачал головой. На самом деле Арчилидес понимал этого русского, но в то же время и не понимал. Боясь, что даже скромное владение английским языком помешает его обычным занятиям и ему придется общаться с мирянами вместо того, чтобы мести пол, он постарался стереть его из своей памяти. На это ушло три с половиной года, и вот теперь этот человек сверлит его затылок, прося о помощи.
Неудача с монахом его расстроила, на мгновение он подумал, что это была плохая мысль — приехать сюда, удалиться от цивилизации, единственным доказательством которой здесь оставались электричество и автобусы с туристами. Да, еще трактор за оградой монастыря. Однако пение и звон цимбал, запинаясь об углы, доносились то глуше, то звонче, и этот звук ободрил Павла, он поспешил в его сторону, гадая, где бы это могло быть.
Это было здание, напротив которого он так долго сидел, разглядывая Антония.
На ковре у открытой двери он разулся, но войти не решился, остался стоять сбоку, подставив лицо и ладони солнцу, прикрыв глаза. И вдруг почувствовал, что раскачивается, как пальма, в такт незнакомым словам, смысл которых, скорей всего, тот же самый, но все-таки иной. Он входил в него стрекотом молитвы, пронизывал звоном цимбал, впитывался через линии жизни на раскрытых ладонях.
Но вот в церкви снова наступила тишина: так легкое перышко, падая из-под купола, парит из стороны в сторону и все не может упасть. А дальше — общий вздох, и, словно летучие мыши крыльями, зашумели подолами монахи. Павел торопливо надел сандалии и отошел в сторону.
И все же отца Шенуды в храме не было.
5
Отец Шенуда ехал в машине. Это был старенький, видавший виды «пежо», без кондиционера, с бесконечными, на каждой кочке, жалобами на задний мост. При левом повороте залипали тормоза и со скрипом проваливалось сиденье под Шенудой, но ни водитель, ни пассажир не обращали на это внимания. Абдуллу, который второй год нес послушание, больше заботило, хватит ли бензина до города, Шенуда же, глядя на кирпичную стену, отнесенную на довольно приличное расстояние от исторической части, вспоминал, как пару лет назад полиция и армия пытались разломать ее. Стена была высокая и крепкая, хотя не такая толстая, как старая, или, скажем, в монастыре Св. Екатерины. Арчилидес, который некоторое время там жил, говорит, что в иных местах она достигает трех метров, такую, конечно, бульдозером не свернешь. Современная кирпичная, правда, тоже поддалась не сразу, к тому же пугала ее высота, да и монахи подоспели вовремя.
Пустыня перестала быть тем фильтром, через который проходили паломники, чтобы, претерпев тяготы пути, усохнув до состояния мумий, обрести живительную радость Слова Божьего. Правда, некоторые, как один из шедших к Святому Антонию братьев, умирали из-за недостатка воды всего в одном дне пути от обители. Ровно столько шли монахи, посланные провидевшим случившееся Антонием, чтобы похоронить этого брата и поднять с земли другого.
Шенуда вздохнул и попросил шофера остановиться у возникшего слева от шоссе домика, его построили специально для пеших паломников, на расстоянии дневного перехода от монастыря. Настоятель вышел из машины, потоптался на земле, чтобы размять ноги, огляделся по сторонам. Где-то здесь похоронен человек, умерший почти два тысячелетия назад, а жажда его все еще дрожит в воздухе. Шенуда помолился за душу странника.
Как и Антонию, Господь даровал ему откровения, но большую часть хозяйственных дел Шенуда вел сам, хотя и с неизменной молитвой. Он проверил замок на двери приюта, пересчитал мешки с цементом, сложенные стопкой под окном, и вернулся к машине. В ярко-синем небе таял след от двух гигантских лебедей.
Машина, ухнув задним мостом, выбралась на пустое шоссе. Это не была прямая стрела, указующая выход из песков. Подражая змеиному следу, она извивалась, и где-то далеко, Абдулла прищурил глаз, стояла жирная точка. Там находился следующий домик для паломников, уже готовый к приему гостей.
Добравшись до него, они снова остановились, и Шенуда снова вышел из машины. На этот раз вылез и Абдулла, но настоятель даже не оглянулся. Твердым шагом он подошел к двери, замер, прикрыв веки, вслушиваясь. Еще в машине ему показалось какое-то движение внутри постройки.
Когда они со святейшим патриархом решили организовать стоянки на пути к двум знаменитым коптским монастырям, они понимали, что домики эти могут послужить пристанищем и для разбойников, исламских экстремистов. Память о погроме в Аль-Кошех, где погибли христиане-копты, была еще слишком свежа. К тому же после террористических актов (а взрывчаткой в этой стране традиционно торговали бедуины) люди из клана Эль-Фавахрия стали частенько наезжать в Аравию, не такой уж дальний путь из Синая.
На песке возле этого, второго, если считать от монастыря, домика виднелись длинные, кое-где перекрещивающиеся полосы: отчетливый, глубокий орнамент протектора. Видимо, машина была груженая и приезжала не один раз. «Господи, если Ты меня испытуешь, я отдаюсь на волю Твою». Шенуда толкнул дверь, за которой сквозняки гоняли пустой пакет и пахло гашишем. Здесь явно ночевали, догадаться кто совсем нетрудно. В пустыне издавна селились отшельники и разбойники, и те и другие прятались, одни для спасения души, другие — чтобы сохранить тело. Соседство на кресте было отнюдь не случайным. Шенуда со вздохом подобрал несколько невесть откуда взявшихся морских камешков и, присев, как школьник, на корточки, выложил на полу коптский крест.
6
Проверять остальные домики не имело смысла, и Шенуда с Абдуллой проехали мимо, даже не повернув в их сторону головы. Абдулла с интересом поглядывал на уровень топлива, километров двадцать назад стрелка вплотную приблизилась к нулю и там замерла, а Шенуда думал о том, что им придется сделать крюк и заехать к святейшему патриарху. Он увидел то, что увидел, и теперь знал — ворота на ночь надо запирать не только на ключ, но и на засовы, днем внимательнее относиться к посетителям и, может быть, пару башен, куда не заходят туристы, оборудовать особым образом. Об этом он должен поговорить с патриархом, хотя, выезжая, планировал заехать только на каирское подворье, а всего за один день не успеть.
Шенуда помолился, чтобы брат Хаил, который был тяжело болен, не умер в его отсутствие.
7
Наконец, погомонив, группа двинулась в сторону церкви Св. Антония, однако сопровождал ее собственный немецкоязычный гид. Разочарованный, Павел проследил колебание толпы вправо — в сторону источника, затем влево — к башне с деревянной лестницей, и, когда мимо него прошаркал хромой господин с короткой бородой и камерой наперевес, тронулся за ним, чуть в отдалении. Это были восточные немцы. Они дисциплинированно, подбадривая друг друга шутками и громко, по-гусиному гогоча, двигались за гидом, пока не уперлись в дверь церкви. Экскурсовод никак не мог понять, открыта или заперта дверь, мешал тугой засов, и тогда Павел подошел помочь ему, впустил туристов в прохладу.
Рядом с бархатным занавесом перед гробницей осталась стоять метла, и он ее прибрал, спрятал за выступ. По-хозяйски огляделся. Святой Виктор по-прежнему держал под уздцы двух парадных коней, красный и черный зверь отъедали у побежденного врага руки, а испуганные отроки с круглыми животами и грудями, трагически вздев брови, пятились от свитого сердечком змея. Павел вспомнил, что росписи были сделаны в 13–15 веках, неужели в монастырском храме допускалась ирония? Такой же вопрос задавал себе отец Арчилидес, пытаясь дойти до происхождения коптской символики. Богато украшенные кони демонстрируют идеальную выездку и конкур, за спиной круглолицых святых развеваются и одновременно опадают крыльями-складками алые плащи, у богородицы под зеленоватой юбкой прорисованы колени, сбоку кривой столбик в кровяных прожилках — несомненно, все это для средневекового художника имело особый смысл и значение.
Павел задержал взгляд на сидящей на троне Богородице. Трон покрывал узор, что называется, «в огурцах», у жены был халат похожей расцветки. Он еще раз взглянул на Христа во Славе, окруженного апостолами в рыбьих телах, и вышел на улицу. Прошло всего полдня, а европейцы ему надоели: настороженные, шумные и бессмысленные. Он впервые подумал о том, что современное европейское христианство никакого отношения к христианству не имеет. Забыты даже техники, с помощью которых человек призывался к общению с Богом, как забыты навыки коптского письма. Бывает, конечно, в знаменном распеве замерцает восточная нота, но, осветив паству, опадет тусклой звездой, закатится за киот.
Навстречу Павлу шла египетская пара: высокий мужчина, одетый по-европейски, и девушка в длинной юбке и платке. И, хотя девушка не поднимала от земли глаз, а между их бедрами мог протрусить худой ослик, было заметно, как сильно они поглощены друг другом, окутаны плотной мандалой, одной на двоих. Молодые люди заметили пыльного иностранца, приветливо улыбнулись ему. Вряд ли они так счастливы оттого, что Бог-отец через Сына-слово возвестил им, что наказания больше нет и он любит одинаково всех своих детей. Молодые люди прошли, переливаясь словами, мимо, девушка засмеялась, и Павлу показалось, что их разговор похож на звуки фонтана, в котором, играя чешуей на солнце, плещутся золотые рыбки. Отец одному, отец всем нам, — продолжал он размышлять, — только родительская любовь до конца безусловна. Однако принес же Авраам на жертвенный камень сына своего. В этом заключается смысл отцовства — преодолевать родовую любовь, не теряя ее. В который раз он обдумывал эти мысли, пытаясь найти оправдание своему поступку и гибели сына, последовавшей за ним. И снова кровь прилила к вискам, в горле забился похожий на клекот кашель, на веки легла свинцовая ладонь. Сказывались усталость и голод, ведь он со вчерашнего дня ничего, кроме пары монастырских лепешек, не ел. Ему срочно требовалось прилечь.
Все по той же инерции, которая раньше тянула его вверх, а теперь потащила вниз, за ограду, Павел очутился на оливковой плантации, среди бледных, прозрачных олив. Тень от них стлалась тонкая и беспокойная, но под ней можно лечь отдохнуть. Впереди еще дней пять, ему следует расходовать силы так же экономно, как хлеб или питье. Днем лучше спать, хотя бы и под оливой. Какие, однако, у нее сухие листья и узловатый ствол, растущий из каменистой почвы — Павел поерзал между корней, — и какие маслянистые плоды, горькая мякоть. Он закрыл глаза, но ветер сбивал шелестящую тень, и жаркое солнце щекотало переносицу. Поэтому не сон, а жар охватил его тело и душу: он горит, как нарисованный грешник в адском огне, подбросьте пальмовых веток.
Грешник этот из старой церкви Святого Антония, несмотря на окружающее его пламя и жар, тянет назидающий перст к святым, тогда как палец другой руки держит в задумчивости у рта, глаза его разумны и вопрошают. Арчилидес расценивал этот красный на белой стене символ иначе — человек в конце жизни не знает ничего, так же как в детстве. Недаром жест задумчивости, незнания — палец во рту, как в грудном возрасте. С другой стороны, в египетской иконографии палец во рту взрослого бога означал его детскую ипостась. Но и это двояко — ведь у богов нет возраста, стало быть, и детства тоже.
Тем более, — продолжал сонные мысли Павел, — в привычке сосать палец осуществляется воспоминание о материнской груди, значит ли это, что познание связано с женщиной, точнее, с отсутствием ее? Заснув, Павел продолжал шевелить губами.
8
Порыв ветра снес беспокойную тень, обнажив лежащего под ней мужчину. Олива возмущенно зашелестела ветками, звук был сухой, но не такой шершавый, как у пальм. Под этот шорох вместе с солнечными стрелами под веки проникли полуголые пленники, идеальная окружность грудей и глубина пупка которых больше пристала бы женщине. Но это, — не покидая сладкой дремы, Павел продолжил восточный узор, — так же, как с персидской поэзией. Как разобрать, возлюбленный или возлюбленная, если отсутствует род? На белом коне в короне, во всяком случае, точно сидел Клавдий, так сказал монах-невидимка. Значит, все-таки отроки.
Павел застонал и очнулся. Он не сразу понял, где находится: бледные корявые ветви, до сини раскаленное небо, на губах привкус земли. Они все-таки отправили меня в плавание, мелькнула первая, египетская мысль, но потом вернулась действительность, не менее удивительная. Павел встал, расправил задеревеневшие, навроде ствола оливы, суставы и побрел обратно в сторону монастыря.
Худой, высокий монах, сверкая очами, громко распекал юного послушника: тот стоял перед ним, понурив голову, и только смуглая босая ступня под коричневым подолом выводила бесконечную восьмерку. Павел, свернув в жилую часть монастыря в надежде узнать что-нибудь про знакомого Шенуду, испугался, увидев на своем пути рассерженного монаха, мечущего громы арабской речи, каждый из которых завершался раскатом греческого увещевания. Чтобы не попасть под яростное словометание, он, как мог, укоротил шаги, а дойдя до тощего деревца, совсем остановился. Но тут грозный монах привлек к себе темнокожего мальчика и поцеловал его сначала в переносицу, затем в гордую бровь, в дрожащее под напором слез веко, и Павел решил, что прятаться под деревом еще хуже. Поэтому, прикинувшись заплутавшим туристом, он заспешил по узенькой улочке дальше. Поравнявшись с монахом, Павел не удержался, посмотрел в его сторону, и тогда суровый аскет, зорко глянув ему навстречу, озарился улыбкой ангела.
Улыбка эта вовсе не предназначалась Павлу, хотя Арчилидес русского узнал: тот самый, что мешал ему убираться в храме. Он узнал его еще тогда, когда мужчина остановился у дерева, но решил не обращать внимания — минуты общения с Рафаэлем были так же редки, как круглые жемчужины, и терять их драгоценный вес из-за какого-то туриста он не собирался. К тому же у него была причина рассердиться на мальчика, чтобы затем простить его. Прощение было так прекрасно, что его луч оживил, словно отраженный через воду солнечный блик, лицо русского.
Прощенный Рафаэль побежал делать лепешки, а Арчилидес какое-то время еще посидел на ступеньках своей кельи, размышляя, где он видел такие же светлые черточки у носа и вокруг глаз, как у этого туриста. Ах да, на иконе новгородского письма… Арчилидес поднялся с порога и в буквальном смысле повлачился в сторону огорода, заботы о котором Шенуда, отлично зная о безразличии грека ко всякого рода зелени и овощам, поручил именно ему.
Избегая попадать водой на чахлые листья, Арчилидес полил томаты и обернулся в сторону синеньких, баклажан. Две короткие грядки подходили почти вплотную к костнице. Вот Святой Антоний просил о тайном погребении, он страшился, что его тело перевезут в Египет и поставят где-нибудь в доме. И что же? В каком-то пятисотом году мощи святого были перенесены в Александрию, затем в Константинополь и так далее, кто знает, не подменили ли их сарацины или галийцы?.. Арчилидес набрал в лейку воды, подобрал подрясник и протиснулся между грядок. Под напором струи зашевелились плотно набитые нежной мякотью баклажаны, для сохранности затянутые в лиловую кожу. Они неплохо смотрелись бы в голландском натюрморте, не хуже, чем лимон, да и смысла не меньше — упругий, как человеческое тело, плод, гниющий, как обыкновенный овощ. Да, так получается, что, когда Господь призовет праведников для Воскресения, ему придется собирать нетленную плоть по частям. Древние египтяне об этом лучше заботились.
Арчилидес, размахивая пустой лейкой, вернулся к водопроводному крану, наполнил емкость до половины и вылил всю воду под недавно пересаженный гибискус. Запах глубокой земли коснулся его ноздрей, и он почему-то подумал, что скоро умрет брат Хаил.
Павел еще в прошлый приезд приметил этот огород. Так, просто полюбопытствовал, какие овощи на свой стол допускают монахи. Наверное, то же самое выращивал и Антоний, когда затеял свои посадки. Прозрачная вода, отфильтрованная песками, — источник жизни для растений и животных, которые принялись эти растения пожирать. Сначала Антоний наблюдал за ними: они приходили, когда жара спадала, не только ели, больше топтали. И однажды Антоний не выдержал, взял одного из них и, стегнув прутиком, вразумил. Больше звери не приходили, наверное, о них позаботился Господь.
Павел увидел грядку с помидорами — вот уж точно чего у святого не было. Большие, почти без листьев, бледно-алые под ярким солнцем, они обещали сахаристую мякоть на изломе. Павлу показалось, что один лопнул и из поперечной раны скатилась слеза. Почему они этот помидор не сорвали? Наверняка теперь пропадет, прокиснет, скукожится. Тогда как сейчас он мог бы утолить растущий, вспухающий в животе урчанием голод. Не поворачивая головы, одними глазами Павел поискал вход в огород, но тут же одернул себя. Он не станет уподобляться животным, отнимавшим пищу у святого. Не настолько он голоден, и главное — здесь есть вода. В подтверждение этой мысли Павел направился к источнику.
Сначала он ополоснул руки, долго, не торопясь пил из пригоршни, умылся, а когда наклонился, чтобы полить холодную воду на шею, между камнями увидел кусок монастырского хлеба. Вот она, желанная награда, — кто-то из туристов, видимо, обронил и, отвлекшись на смех хорошенькой попутчицы или удачный кадр, забыл подобрать. Правда, с одного боку хлеб немного намок… Павел сунул находку в карман.
Вместо того чтобы унизить, этот случай его обрадовал, к тому же длинный день перевалил через сиесту, на улочках стали мелькать черные одежды, и снова воскресла надежда встретить Шенуду. Павел пришел на место, где обычно собирались туристы, перед дверью в прохладную комнату для гостей, там, насколько он помнил, на столе лежали рекламные буклеты, рассказывающие о монастыре.
Пропустив вперед воодушевленно-встревоженную толпу, Павел побрел к калитке. Сел, как страж, снаружи, прислонившись спиной к квадратной башне, — так он скорее заметит Шенуду, когда тот вернется в монастырь.
Пустыня выглядела скучно: серая, в пролежнях облаков, плоская, несмотря на барханы, она ничем не напоминала ту утреннюю, небесно-опаловую, которой он любовался, выйдя из темной пещеры Антония. На стоянке перед монастырем красовался единственный туристический автобус, бело-голубой, рядом с мусорным баком, в котором копошилась, поминутно оглядываясь, черная птица. Возможно, это потомок ворона, который приносил хлеб другому отшельнику, Павлу. А вот под башней сидит он сам, тоже Павел, никому не нужный, бессмысленный, как цветная бумажка, которую внимательно, то одним, то другим глазом разглядывает птица.
В желудке, как в водосточной трубе, протяжно завыло, и Павел отломил от хлеба еще кусочек, сухой. Теперь он, как и солнце, сидел на земле и наблюдал степенный уход светила, чувствуя, что его тоже клонит не то в сон, не то в летаргию. Хотелось лечь, как бездомной собаке, под автобус, свернув пространство до размеров половика, молельного коврика, ничего, что сон урывками, черными провалами или огненными всполохами. Расслабляясь, дернулась натруженная за день нога, и Павел вернулся к реальности — бело-лаковый автобус выруливал на шоссе.
9
Шенуда в монастырь вернулся на рассвете и поспать не успел. В машине, пока они пересекали темную пустыню, замершую под кривым мусульманским месяцем, он было задремал, но в какой-то момент Абдулла резко затормозил — передний бампер уперся в верблюда. Абдулла дал задний ход, и фары высветили линялый верблюжий бок, равнодушные глаза, жующие челюсти. Шенуда предостерегающе положил руку на плечо шофера, чтобы тот не сигналил, а потом высунулся, насколько позволяла полнота, из окна и закричал на животное злым бедуинским голосом. Уши верблюда вздрогнули, и он сошел с асфальтового пути. Дальше Абдулла гнал машину как сумасшедший: задний мост грохотал, сиденье проваливалось, заснуть стало невозможно, но Шенуда ничего ему не сказал — шофер спасал их жизни, и мешать ему не стоило.
Ближе к монастырю паника, похоже, спала, к тому же наступило утро. Солнечный свет, как попавший под веки песок, резал глаза, но все равно это было любимое время — время чистой, как радость доброго начала, молитвы. Шенуда попросил остановить машину и прошел в пустыню, довольно далеко. Его зоркие глаза искали движения, но, кроме быстрых теней облаков, ничего не находили. Тогда он запрокинул голову и раскрыл ладони. Предстоял трудный, хлопотливый день, и ему хотелось хотя бы первые его минуты провести наедине с Господом.
Обратно к машине Шенуда возвращался по следам, цепочка которых кончалась у ног Абдуллы, торчащих из распахнутой дверцы. Сам Абдулла лежал на передних сиденьях, одна рука безжизненно свисала на пол, другая покоилась на груди, и оглушительно, вздымая усы, храпел.
Шенуда с сожалением потряс его за плечо. Храп перешел в мелодичное пение, Абдулла нежно зачмокал губами, и Шенуда потряс сильнее. Солнце поднималось стремительно, и он знал, что оно уже коснулось теплым лучом смерти бледных щек брата Хаила, что тот ждет только его, Шенуду, чтобы попрощаться. Абдулла наконец проснулся и, отчаянно зевая, завел машину, тронулся с места.
Подождав немного, когда он перестанет зевать и плакать, Шенуда приблизился к его голове:
— Когда приедем, позавтракай, два часа отдохни и съезди к соседям в Святого Павла. Скажи, что, если кто хочет приехать на отпевание Хаила, пусть приезжает. Заодно отвезешь им кое-что важное.
Абдулла согласно кивнул. Шенуда, хотя и вполне ему доверял, все-таки надеялся, что шофер не станет открывать заколоченные гвоздями ящики. Могут возникнуть вопросы, на которые он не хотел бы отвечать. Монахи не должны прикасаться к оружию, но просить в монастырь охрану из солдат-мусульман тоже не лучшая идея. Когда-то бедуины помогали греческим монахам из Святой Екатерины, и те даже построили им в ограде мечеть, но тогда речь шла об обычной работе, а не о защите от единоверцев.
В городе другое дело — солдаты охраняют не столько коптов, сколько тех, кто живет рядом, туристов с их деньгами, в конце концов. Но если кто-нибудь проведает, что в знаменитом коптском монастыре прячут оружие, то разра-зится ужасный скандал и, будьте уверены, экстремисты сразу этим воспользуются.
Они проехали последний домик для паломников, и вдалеке, в кривом со стороны гор сером прямоугольнике, отец Шенуда угадал свою обитель.
10
Зажмурившись, почти на ощупь, больно ударившись бедром о выступ каменной ограды, Павел спустился в нижний сад и, спрятавшись между виноградных лоз, заплакал, затыкая листьями рот.
Он чувствовал себя так, как будто половину своей жизни провел здесь, в этом монастыре. А теперь должен уехать, попросившись в чужой автобус, возможно, что и навсегда. Его ничуть не заботила пропажа паспорта, действительно, кому нужен в пустыне паспорт? Но вот оставлять обнесенное каменной стеной место, оливковые деревья и пустыню вокруг было отчаянно, как в детстве, жаль. Машинально Павел разжевал виноградный лист — и вспомнился вкус долмы.
Ее готовила сочинская хозяйка, армянка, у которой родители снимали комнату на протяжении трех счастливых месяцев: замок из песка и дельфины на горизонте. В августе, когда пришло время уезжать, он еле сдерживал слезы, выволакивая на крыльцо чемодан, и даже всхлипнул от неожиданности, потому что тетя Нателла, прощаясь, ткнула его носом посредине своих прекрасных, в мелкий цветочек грудей, они пахли теплым пирогом.
Этот запах преследовал его в машине до самого вокзала, пока, часто моргая, он пытался навеки запомнить мелькающий за окном пейзаж, кусая губу так, что потекла кровь. Похожая история произошла с сыном, когда они уезжали с Иссык-Куля: две овальные, как линза озера, слезы стояли в его глазах, и Олежка все не разрешал им скатиться, обнимая глупого ослика, нашептывая в мохнатое ухо обещание вернуться, когда подрастет. Его мертвый сын.
Павел выплюнул листья, запихнул в рот гроздь незрелого винограда; из уголка рта потекла кислая слюна. Вдруг замерзли, задрожали руки, они вспомнили, как подняли голову сына, переложили на колени. Олег еще смотрел из-под ресниц, но как-то стеклянно, вбок. Его мертвый мальчик. В какие пелены его ни кутай, всегда проступит живой портрет, фаюмское правдоподобие воспоминаний.
Выплюнув вязь винограда, он еще немного посидел, прислушиваясь к себе.
11
Шенуда стоял в келье Хаила. Пустая, как будто в ней никто и не жил, — так солнечный зайчик, скользнув по шершавой стене, бежит обратно в окно, и красный закатный луч тянется, тянется достать изголовье и меркнет, не дотянувшись.
Хаил уходил так, как следует уходить монаху, — если боль отступала, он благодарил Господа, что скоро увидит Его, боль возвращалась — и он смиренно радовался ей, принимая испытание. Монах дождался возвращения Шенуды и, только когда тот вошел, сел рядом, раскрыл книгу, — начал умирать. Шенуда читал тихо и значительно, местами наизусть, прикрыв натруженные глаза. Сколько бы раз он этот текст ни произносил, дух белым голубем вспархивал вверх — слова делали счастливым и свободным того, кто их понимал.
Хаил тихонько засмеялся — его лоб, как от мерцания свечей, осветился; он отходил. Отец Шенуда потупил глаза в книгу — за этим светом настанет глубокая тень, человек превратится в камень, еще один в ограде, а дух возвратится домой.
Колодец, на дне которого сияет свет, уходя вглубь, выводит человека наверх. Думал ли монах, чье второе имя сегодня мало кто помнит, что его кости еще раз согреет солнце, потому как Арчилидес разложил их для просушки, перед тем как собрать в мешок? Шенуда, раздав по окончании утренней трапезы послушания, после литургии наконец нашел минуту, чтобы спуститься в огород. Выкопанные мощи были разложены ровными рядами, сам Арчилидес ворчал на что-то в могиле — похоже, не мог найти голень — tibia, tibia, tibia… Скоро прах Хаила смешается с прахом другого Антониуса. Шенуда, потянув, выдернул сухую огуречную плеть и вдруг вспомнил, что забыл в келье умершего молитвослов.
Келья Хаила обставлена скудно, как, впрочем, и все другие, и его собственная в том числе, более тесная, потому что в ней стоял письменный стол. У монахов была возможность заниматься в библиотеке, довольно богатой благодаря древним манускриптам и личному вкладу Шенуды, но сам он сохранил привычку записывать полезные мысли, невзирая на время дня — посреди ночи или в период сиесты.
В комнате Хаила, кроме лежанки и табурета, ничего больше не стояло, но на окне лежала ручка, и Шенуда заглянул под кровать — возможно, Хаил вел какие-то записи и, как немощный человек, складывал их на полу. Вместо стопки тетрадей в занавешенной по бокам полутьме он различил какой-то сосуд, но дотянуться до него не смог — слишком узкий зазор между полом и кроватью, мешает живот. Отряхнув подрясник, Шенуда еще раз оглядел пустую, равнодушную комнату.
Не обнаружив ничего подходящего для того, чтобы извлечь находку из-под кровати, Шенуда вышел в крохотный дворик, примыкавший к келье Хаила. Но вместо какой-нибудь палки или хотя бы веревки он нашел там засохший кустик гибискуса, торчавший из разрыхленной, недавно политой земли. Нужно пересадить, решил Шенуда и, не откладывая намерения, спустился за инструментом в огород.
По пути он встретил Нофера, монастырского кастеляна, который, воодушевившись встречей, зашевелил бровями, собирая по мере важности вопросы, которые им с наместником надо обязательно обсудить. Шенуда пообещал заняться этим позже и свернул к сарайчику, где хранился садовый инвентарь. Судя по всему, Арчилидес уже справился со своим послушанием — аккуратно выровненная пустая могила зияла в ожидании нового постояльца.
12
Действительно, Арчилидес закончил эту работу пару часов назад. Вернувшись в свою комнату, он долго молился, истово, ударяясь об пол лбом и ломая, словно щипцами крепкий орех, друг об друга пальцы. Если бы он мог, он перебил бы себе фаланги, а затем заново их срастил и, укрепившись постом и молитвою, начал писать иконы не от себя, а как укажет Господь. Свой годами наработанный навык он презирал и всячески пытался от него избавиться.
Когда пять лет назад он приехал в монастырь Св. Екатерины, где хранилось почти две тысячи икон и самые древние датировались 5 веком, он сделался безумен и счастлив. Золотой «Георгий Победоносец», золотое и алое «Лоно Авраамово», ослепительно белый коврик под ногами Тадея из «Семидесяти апостолов», Вседержитель с ликом, половина которого молода, а другая умудрена зрелостью! Иногда Арчилидес отрывался от икон и сидел под Неопалимой купиной, остывая, счищая слой за слоем накопленный в прежней жизни опыт. Когда совсем становилось невмоготу, он поднимался к Илии и Елисею — сильный холодный ветер остужал горячие мысли, рвал их, как тучи, прочь, на Синайские горы, спокойные, словно вечность.
Но однажды в трапезной он увидал новое лицо, точнее, два, одно пряталось под коптским чепчиком, а другое, юное, было прекрасного темного, как на старых иконах, цвета. Мальчик-египтянин, копт, вместе со своим наставником посещал святые места. Дело в том, что, принимая во внимание усиление исламских экстремистов, обе церкви готовились дружить и оказывали друг другу маленькие знаки симпатии. Поэтому братья из монастыря Св. Екатерины попросили Арчилидеса показать гостям иконы, наиболее интересные на его вкус, и Арчилидеса несколько дней невозможно было остановить. Начал он, правда, весьма сдержанно, даже немного сердито, себе под нос, но копты оказались прилежны и внимательны, и в конце концов Арчилидес рассказал им почти все, что знал. Для этого потребовалось не так много времени — всего четыре дня безостановочного общения. Другие братья, довольствуясь тем, что коптам у них комфортно, в это общение не вмешивались, сами гости, похоже, были рады, что нашелся интересующийся ими человек. Потому что, хотя Арчилидес и демонстрировал коптам библейские достопримечательности, помещенные во вполне реальный, осыпающийся под ногами ландшафт, он и сам узнавал много нового.
Например, что патриархом у коптов может стать любой монах, известный своей праведностью, в этом случае он минует все иерархические ступени. На вновь избранного накладываются тяжелые вериги, символ истинной власти, в которых он к патриаршему престолу и должен идти. Вообще, к своему удивлению, Арчилидес заметил, что коптские гости к телесности человека относятся иначе — они не стесняются прикосновений, объятий, их взгляд открыт, а речь весела и остроумна. Юный Рафаэль, заразительно хохоча, несколько раз показывал острые белые зубы, а его наставник Антониус брал за руку и гладил Арчилидеса по плечу, когда тот начинал нервничать из-за плохой сохранности некоторых икон. В утешение копт рассказал, что у них тоже проблемы с настенными росписями, открытыми недавно, и Арчилидес насторожился. Он никогда не видел коптских рисунков, римские, греческие — это да, а какие коптские?
Юный Рафаэль, отвечая на этот вопрос, начертил несколько образцов. Его тонкие пальцы неумело водили карандашом, ресницы после каждого движения испуганно вздрагивали, словно он вспоминал виденное. Получилось что-то детское, круглое, но наставник одобрил и попытался дополнить на словах.
Этот вечер перевернул судьбу Арчилидеса. Спустя несколько месяцев он отпросился в монастырь Св. Антония, чтобы посмотреть коптские иконы. В рамках того же любезного сотрудничества его отпустили, но только обратно он не вернулся. Прошло еще какое-то время, и Арчилидес стал насельником монастыря, на весь мир известного своими росписями. Его комната находилась теперь неподалеку от комнаты Рафаэля, и иногда, выходя по нужде, он слышал его пение и видел свет, пробивающийся под дверью.
13
Было довольно-таки светло, когда Павел остался снаружи монастыря, за запертыми воротами. Солнце обошло гору, и теперь она казалась не такой грязной, благородного красноватого оттенка, возможно, когда-нибудь ее верблюжьи отроги превратятся в гранит. А пока это мягкая порода, в ней полно полых мест, узких и темных пещер, тенистых обрывов. Когда Павел увязался, в надежде получить монастырскую лепешку, за группой японцев, он слышал, как гид рассказывал им, что до монастыря Св. Павла можно добраться горной тропой. Между пещерами двух отшельников напрямую 35 километров, и путешествие займет два дня, примерно столько, сколько осталось ждать до получения документов и денег из России. Павел в очередной раз воспрял духом. Ничего лучше, пожалуй, и придумать нельзя: он пойдет по маршруту, который проложили паломники, вездесущие, как муравьи.
Павел пожалел, что не прихватил из монастырского киоска карту, впрочем, направление угадать будет нетрудно, тем более что это не совсем горы, скорее, горбы гигантских верблюдов, упавших на мозолистые колени, чтобы передохнуть. Под ногами они осыпаются щебенкой, пачкают серой пылью руки, почему Господь указал Антонию именно на них?
По шоссе Павел дошел до начала лестницы, ведущей к жилищу старца, в каменную пустоту. Солнце, побалансировав на ниточке горизонта, теперь быстро зарывалось в песок, и становилось прохладно. Взявшись за перила, Павел вдруг вспомнил, как сильно в пещере Антония пахло козьим духом, и передумал, решил не подниматься туда, а дойти до пещер, где жили первые монахи. Если все время двигаться вдоль подошвы горы, к вечеру принявшей очертания хмурого профиля, то заблудиться невозможно, в любом случае, стоит повернуть обратно — и выйдешь к монастырю.
Наконец луна, крупная, размером с летнее солнце, заняла положенное ей место у левого виска потемневшей горы. Пустыня источала зеленоватый свет и нежный, чуть потрескивающий шорох. Это было странное, ни на что не похожее ощущение. Павел шел, дотрагиваясь пальцами до шершавой каменной щеки, и думал о том, как Антоний вместе с сарацинами приближался к ее подножию. Здесь бил чистый, хороший источник. Возможно, и сейчас, тысячу и семьсот лет спустя, вода имеет тот же сладковатый привкус. Сначала напились сарацины, потом несколько протяжных глотков сделал Антоний, оглядел равнину. Чуть поодаль росло несколько диких пальм, пожалуй, это то самое место, о котором говорил Господь, решил Антоний. Он будет питаться дикими финиками, пока не вырастит огород, сарацины обещали приносить хлеб. Такой же, как дали сейчас, он может храниться месяцами. Антоний оборачивается и смотрит на их след, на хвост последнего верблюда. Теперь он точно остался один. Тихо звенит ручеек, песок стекает в ямку, оставшуюся от копыт, но вот и она сровнялась.
Рука Павла потеряла опору, и он чуть не упал — это была пещера почти вровень с землей, с тесным, но достаточным для него входом, куда он после короткого размышления просунул голову и плечи, аукнул. Эхо возвратилось быстро, значит, пространство не велико, что для сна, впрочем, неважно.
Павел остановился у входа в пещеру, раздумывая, съесть ли ему хлеб внутри или снаружи, под лунным фонарем. Усталость взяла верх, и он начал протискиваться в узкий ход, довольно неудобный, учитывая выступы и карнизы. Однако внутри пещера оказалась просторной, почти в человеческий рост, касаясь пальцами одной стены, он не доставал до другой, хотя поминутно натыкался на каменные углы. Повертевшись, как собака, вокруг себя, Павел устроился на боку, упершись поясницей в круглую подошву, а голову положив таким образом, чтобы был виден косой луч зеленоватого света. Есть почему-то расхотелось, он вяло пожевал горбушку, остальное спрятал в карман и быстро уснул.
Утром проснулся оттого, что жена жарила рыбу. Попробовал сесть, но тело так затекло, что чуть не повалился на бок. Грудь сжимали два железных обруча, так что потребовалось некоторое время, чтобы члены обрели былую подвижность. Обычно он мало заботился о себе, ну, делал иногда зарядку, поднимал гантели, и сейчас разглядывал твердые, с жестким оперением белых волос икры с почтением и страхом — однажды в море судорога сковала сразу обе ноги. Он много ходил в те дни, и с непривычки мышцы вдруг отказали. По счастью, берег был недалеко, и он доплыл на руках, плача от боли. Почему он сейчас вспомнил об этом? Павел снял футболку, растер железные обручи на груди. Ах да, запах жареной рыбы. Наверное, виноваты рыбьи хвосты святых в церкви Св. Антония. Но нет, вроде опять потянуло, мираж какой-то. Справившись с ногами, он достал из кармана хлеб и принялся, по небольшому кусочку отщипывая, медленно его жевать.
В голове сам собой дозревал план: сейчас он вернется в монастырь, возьмет карту, воду и хлеб и отравится через гору в другой монастырь, к Св. Павлу. Там, надо думать, он подкрепится и еще раз заночует. А потом уже попутным автобусом вернется в Хургаду, оттуда, глядишь, и в Россию. Родина представлялась желанной и далекой, как тридевятое царство: идти туда не хотелось, но почему-то было нужно.
Кое-как оживив закостеневшие мышцы, Павел вытянул себя из пещеры, прищурился на свет. Облака рваным лебяжьим одеялом неслись в сторону Нила, к которому лепились остатки цивилизации и тысячи людей. Снова донесся запах жареной рыбы и костра. Павел недоуменно пожал плечами, отчего боль разбежалась по всему телу. Со стороны монастыря приплыл звук била — тяжелый и звонкий одновременно, он призывал братьев к утренней молитве, следовательно, ворота будут заперты еще часа два. Чтобы заполнить это время, Павел решил продолжить путешествие вдоль горы.
Павел отошел на десяток шагов от горы, вгляделся — от хмурого вечернего профиля не осталось и намека, только заломы каменных морщин да тощий, как обезводевший горб верблюда, хребет. Никаких монашеских нор, выдолбленных упорными ногами ступеней в горе не было. Снова запахло подгоревшей чешуей. Наверное, это с той стороны, за выступом. Павел ускорил шаг, любопытство, как конвойный, подталкивало его в спину. Теперь он уже совершенно отчетливо слышал голоса и запах дыма. Наконец, обогнув уступ и больно споткнувшись о присыпанный песком плоский камень, он буквально выбежал к стоянке бедуинов.
Метрах в тридцати от горы развернулась жанровая сценка из тех, что так любят фотографировать туристы: женщины стряпают у костра, мужчины, сидя в кружке, разговаривают, верблюды лениво пережевывают слюну. Павел остановился, размышляя, стоит ли продолжать в этом направлении путь или будет благоразумнее вернуться к монастырю. Вдруг окрик, громкий и точный, как метко брошенный камень, полетел в его сторону, и все шесть верблюдов повернули головы к кричавшему. Один из мужчин теперь стоял, опустив руки, и, хотя это было достаточно далеко, Павел почувствовал, что бедуин его разглядывает.
Оставаться на месте выглядело глупым, скрыться обратно за уступ значило не просто струсить, но и обнаружить свой страх, поэтому Павел двинулся вбок, решив описать дугу вокруг становища. В верхней точке этой дуги он попробует разглядеть монастырские пещеры, если их нет, тронется в обратный путь, не обращая внимания на бедуинов, как они не обращают на него. Что было трудно: Павел шел, стараясь, чтобы цепочка следов была ровной и изгиб дуги не дрожал, обводя верблюдов и пепелище костра, запах рыбы и горячей лепешки.
Казалось, этих людей ничуть не удивило внезапное появление одинокого европейца, бредущего по пустыне. Возможно, их собственные предания хранили миф о первом отшельнике, а живя внутри песочных часов, они имели смутное представление о времени, возможно… Его размышление прервал, как ему показалось, ослиный крик. Гортанный и протяжный, он легко покрыл расстояние и точно адресовался ему. На всякий случай Павел огляделся — нет, верблюды на этот раз остались невозмутимы, а вот человек, вытянув в его сторону руку, размахивал кистью как тряпочкой.
Павел погладил себя по небритой щеке и ответил не менее энергичным жестом. Что же, он свободен, как скарабей, скатавший свой самый большой шарик, все его дети рождены, а один даже умер. Чего может бояться в пустыне человек, если у него нет с собой богатого каравана? Павел подошел к бедуину и произнес, старательно копируя интонацию, приветствие по-арабски. Мужчина очень серьезно посмотрел ему в лицо, что-то коротко переспросил, но тут подошел здороваться следующий, улыбчивый, как продавец, повел под навес, усадил на коврик, придвинув к спине крытое попоной седло, ласково, как мать ребенку, что-то рассказывая. Павел поблагодарил его, старательно выговаривая распинающее небо «х».
Вскоре подошли другие, они тоже здоровались, знакомились. Павел пытался удержать в памяти их имена, запомнить различия — темные лица были похожи, одеяния тоже, но у Морая уши, как у Хатхор, а у Анвара круглый и нежный, как у девушки, подбородок. Самое значительное лицо у первого, того, что кричал, очень серьезное, в губах что-то злое и в неровно вырезанных ноздрях, взгляд рассеянный, как у хищника.
Павел с любопытством взглянул на женщину, которая принесла поднос с посудой и — о, чудо! — кофе в жестяном закопченном чайнике. На ней было ярко-розовое под черной накидкой платье и желтый платок, лицо без чадры, спокойное и простое. Морай закинул на спину концы шарфа и начал разливать кофе. Павлу очень хотелось спросить, действительно ли они готовили рыбу, но ему первому передали глиняную чашечку с кофе, и он задохнулся от резкого аромата, в котором отчетливо выделялся кардамон.
— Далля, — улыбнулся Морай и передал ему стакан холодной, словно только что набранной из родника, воды.
Павел с наслаждением сделал несколько глотков и поднес чашку с кофе к губам. Кардамон ушел в ноздри, а на язык капнула маслянистая жидкость, такая горькая, что он чуть не выплюнул ее, запил водой. Морай подвинул в его сторону вяленые финики, Павел благодарно закивал, взял один и завяз в нем зубами.
Беседа текла негромко, иногда, подобно небольшим порогам, ее оживляли возгласы, время от времени кто-нибудь обращался к гостю, и тогда Павел невнятно мычал, не открывая рта, или гортанно хмыкал, как ушастый Морай, и все оставались довольны. Говорить по-английски не хотелось и даже не следовало — исчезла бы прелесть погружения в бедуинский мир.
Впрочем, Павел, у которого от природы был отличный слух, к тому же развитый в музыкальной школе, довольно точно копировал манеру арабского разговора, состоящего из междометий, горловых и носовых звуков. Поэтому, когда он все-таки по-английски попытался объяснить, что ничего в беседе не понимает, арабы, судя по выражению лиц, сильно обиделись или не поверили. Возможно, они думали о том, зачем европеец их обманывал, какая в этом могла скрываться корысть. Павел и сам не знал, как такое заблуждение возникло, и, даже понимай бедуины английский, вряд ли смог бы им объяснить. Анвар, дрожа нежным подбородком, снова обратился к нему по-арабски, требуя объяснений, но Павел с виноватой улыбкой развел руками: «Асфа…» Это было ошибкой — бедуины тотчас загалдели, размахивая рукавами, это было немножко страшно, точно они решали его приговор, и Павел не выдержал, встал с подстилки.
— Fife worlds, — сказал он, растопырив пятерню и загибая первый палец, — шункар (спасибо), сабах ан-нур (доброе утро), иззейяк (как ваши дела), квейес(а)аль хамд лиль-ля (хорошо), асфа (извините).
На последнем слове Павел прижал руку к сердцу и театрально поник головой; разбуженное крепким кофе и страхом сердце билось отчаянно под вздрагивающим кулаком. К тому же он вспомнил еще несколько арабских слов, числительные, например. Значит, все-таки знает, постигая логику бедуинов, подумал про себя. Поднял голову и встретился глазами с Анваром. Тот рассмеялся, сказал что-то веселое, отчего засмеялись остальные, и общая беседа продолжилась. Правда, первый бедуин, с суровым лицом, оседлал верблюда и ускакал — Павел еще никогда не видел, чтобы верблюды бегали так стремительно.
Теперь оставалось выждать удобный момент, чтобы попрощаться — good by, ма ас-саляма — и уйти. Однако молчаливые минуты раздумья в кругу бедуинов были полны такого значения, что прервать их гуд баем казалось так же невежливо, как оборвать важный разговор на полуслове. Но вот бедуины дружно встали, и обрадованный Павел за ними следом вылез из-под навеса. Жара ошпарила лицо, озноб передернул плечи.
К нему обернулся Морай и настойчивым гостеприимным жестом затолкал обратно. Указав на принявших молитвенную позу мужчин, он обвел рукой начавший выцветать небосвод, ласково посмотрел Павлу в глаза, потом пристально между бровей, чуть слышно почмокал губами. Уши богини Хатхор, прилепленные к его голове, оставались неподвижными под удивительно белым, как шапка снега, шарфом. Павел счел за лучшее покориться. В коптском монастыре снова зазвонили колокола.
14
Стоя лицом к ветру, отец Шенуда молился на краю крепостной стены. Его одежда рвалась и трепетала, как боевой стяг, а складки лица затвердели, словно горные отроги. Ветер доносил вкус моря, но монах не откликался на его соленый призыв, он молился об усопшем брате, в чьей келье обнаружили странную, невозможную вещь. Почему перед смертью Хаил ее не уничтожил? Он что-то хотел этим Шенуде сказать? Можно предположить, что коробочку подложили нарочно, но кто и зачем? В одном Шенуда был точно уверен: Хаил стремился к Господу, и самое важное, что он мог сейчас сделать, — это попросить за него. Закрыв глаза, Шенуда молился так истово, что по окаменевшим морщинам потекли слезы, но он не замечал, и ветер высушивал их.
Наконец веки Шенуды дрогнули, он глубоко вздохнул, и сразу от солоноватого, сбитого в сгустки воздуха перехватило дыхание, как будто сорвавшимся парусом забило ноздри и рот. Шенуда повернулся к ветру спиной и продолжил молитву за странников и отдельно за русского, за которого беспокоился.
Шенуда спустился в контору, где должен был просмотреть кое-какие документы. Прочитав их внимательно два раза, он решил, что все-таки понадобится юрист, и лучше — с международной практикой, так будет вернее. Когда патриарх приедет прощаться с Хаилом, они смогут обсудить кандидатов. Шенуда спрятал бумаги в стол и собрался идти в сад, когда вошел послушник.
Чернокожий, почти как нубиец или, скорее, как древний египтянин, мальчик просил благословения. Отец Арчилидес собирается идти в монастырь, к Павлу Отшельнику, поновлять иконы, так он хочет отправиться с ним. «Ну вот, и эти туда же», — подивился Шенуда и, ласково глядя на отрока, задумался. Правда, он сам передал просьбу соседей, но не рассчитывал, что Арчилидес соберется так скоро и к тому же пешком. Неужели из-за работы в костнице? Подробно расспросив послушника о муке, которую привез Абдулла, Шенуда попросил передать Арчилидесу, чтобы тот зашел. Обрадованный мальчик поспешил за дверь.
Шенуда вышел следом. Он вовсе не собирался отпускать Арчилидеса, не выяснив истинных причин путешествия. Как духовник, он знал многое о своих детях, но Арчилидес был грек, художник, и его исповедь превращалась то в страстный монолог о божественном в искусстве, то в обличение собственных скудных сил. Помимо этого мешали трудности языка — Шенуда не успевал за его разговорным греческим, тот по-арабски часто ошибался, а английский знал недостаточно хорошо. Между тем переход Арчилидеса в лоно коптской церкви имел важное, хотя и тайное, поскольку обе ветви пытались дружить, значение. Правда, кое-кто считал, что Арчилидес шпион, и, действительно, если его к монофизитам привело искреннее убеждение, то он его никак не проявлял. Потому что других различий в монастырской жизни почти не было: молитва, работа по хозяйству, в оливковой роще, в винограднике или на огороде.
Шенуда спустился к разрытой могиле, с удовольствием отметив количество поспевающих плодов — ничего зазорного в его радости нет, ведь и Св. Антоний растил овощи для приходящих к нему людей, сам же питался скудно и не каждый день.
Запахло мятым томатным листом. Все тот же отрок, помахивая веточкой, на которой болтался маленький, но вполне спелый помидор, подошел к настоятелю.
— Сломалась, — пояснил послушник, теребя шершавый черенок. — Отец Шенуда, братья говорят, что видели бедуинов за стеной.
Новость не удивила. Бедуины стали появляться в Ливийской пустыне вскоре после подрывов «Хилтона» и кемпингов около Нуэйбы. Что понятно — старейшины обещали поддерживать на полуострове безопасность, и какие-то дела им удобнее было решать здесь. С другой стороны, коптские обители процветали, а дети пустыни жадны до наживы.
Шенуда нагнулся за чем-то белевшим в могиле — нет, просто клочок бумаги. Отряхнув, сунул в карман, чтобы потом выбросить. Еще раз прикинул глубину и, перенеся внимание на растущие рядом баклажаны, напомнил мальчику, что посылал его за Арчилидесом. Глядя, как грациозная фигурка то исчезает в ветвях гибискуса, то вновь возникает на фоне белой стены, Шенуда задумался, почему известия о бедуинах и походе грека в соседний монастырь так неожиданно сошлись.
15
Мальчик застал Арчилидеса, пройдя насквозь келью, как и предполагал, в крошечном дворике, огороженном стеной в человеческий рост. В этом старом корпусе с кривыми надстройками на крыше такие дворики, не сообщаясь, примыкали к каждой комнате, но только у Арчилидеса внутренняя поверхность стены была выровнена и загрунтована. Иногда углем или рыжей сангиной он делал быстрые эскизы и почти сразу затирал их мелом, растертым в белую пыль. Вот и теперь, судя по тому, что его одежда припорошена, а сам Арчилидес, ничего не делая, сидит на земляном полу, произошло то же самое. Мальчик подошел, присел рядом на корточки, погладил по плечу, по сухощавой руке, на запястье которой никак не заживал коптский крест — знак христового сострадания. В ответ Арчилидес поймал его руку, погладил, как зверька, длинные пальцы с голубоватыми ногтями, и мальчик почувствовал, как по всему телу разливается алое и трепетное, похожее на плащ святого Клавдия тепло и весь мир, словно яркими красками, раскрашивается любовью.
— Отец Арчи, ты хотел, чтобы я начал рисовать, но никогда не предлагал научить меня…
— Я и сам не умею, — Арчилидес встал и широким жестом показал на стену — белая, она была пуста.
— И все-таки… Почему ты не хочешь показать, как надо?
— Потому что я не знаю… Если ты был в гробнице Тутмоса III, то видел: пустившиеся в загробное плавание обозначены несколькими черными линиями… Ты понимаешь, невозможно изобразить душу человека, но они смогли, графически. Именно так — чистый дух, не контур, а суть, не скелет, а направление. В коптском письме существует эта же тайна, но она записана очень плотно, слой за слоем, век за веком. Я стремлюсь разгадать ее…
Жар в крови Рафаэля, полыхнув, ушел в ноги, потом в землю, и мир снова приобрел плоские, выцветшие от солнца краски, того же тона, что и коричневая одежда самого мальчика, и черный подрясник монаха. Но он все равно поднялся, взял кусочек сангины и сделал несколько полосок — как надрезов — на стене, потом соединил перилами — получилась лестница, слева отчертил прямоугольник часовни.
— Ты знаешь, я следил за тобой, когда ты ходил в пещеры.
Арчилидес знал, но сделать ничего не сделал. Что — накричать, прогнать паренька? Когда сердце на каждом повороте замирает и от малейшего шороха пробирает дрожь. К тому же Рафаэль весьма ловко прячется между камнями.
— Зачем? — спросил.
Мальчик пожал плечами. Его жизнь в монастыре была проста и понятна, он принимал ее, иначе не могло и быть — родители его очень стары, и единственное безопасное место, которое они знали, — это монастырь. Здешний быт мало чем отличался от домашнего, даже любовь братьев почти не отличалась от отеческой, и только Арчилидес изливал на него особое, ни с чем не сравнимое тепло, потому мальчик и ластился, льнул к нему.
Рафаэль замазал рисунок, отряхнул руки и вдруг вспомнил:
— Отец-настоятель просил тебя зайти к нему.
Арчилидес заглянул в светло-карие, как намокшая глина, глаза мальчика:
— Ты знаешь, почему?
— Из-за меня. Я попросился вместе с тобой к Павлу.
Арчилидес весь похолодел, на секунду представив, что Шенуда разрешил, но быстро успокоился — Шенуда так просто не отпустит, во всяком случае, не сегодня. Но объясняться все равно придется, и разговор предстоит трудный, а у него даже нет времени подготовиться к нему. Арчилидес попенял Рафаэлю, что не сказал сразу, и, миновав келью, короткий кривой коридор, решительно вышел на улицу. Мальчик не отставал.
— Где вы разговаривали?
— На огороде, у костницы.
Значит, он меня проверял, решил Арчилидес и ускорил шаг. Рафаэль почти бежал рядом, спеша рассказать о всяком-разном, чего наслушался на кухне, и наконец дошел до бедуинов, которые разбили лагерь неподалеку от монастырских стен. Арчилидес вздрогнул: он был уверен, что они пройдут мимо, во всяком случае, не станут задерживаться еще на день.
— Ты уверен, что они здесь?
— Да кто же знает. Хотя если забраться на гору… — Эта мысль показалась Рафаэлю настолько удачной, что он завертелся на месте, избавляясь от инерции движения, пытаясь остановиться, но Арчилидес его не отпустил. Очень убедительно и доступно он объяснил, как это опасно, и взял с Рафаэля обещание близко к становищу не подходить. Лучше всего было бы запереть парня на ключ, как в подобных случаях делали его родители.
— Ты обещаешь мне? — Арчилидес переспросил еще раз.
Мальчик, перестав топтаться на месте, покорно кивнул. Конечно, в монастыре вырабатывается привычка к послушанию, но Рафаэль свое обещание легко мог забыть, таково было устройство его памяти. Его глаза, в которых отсвечивало дно бездонного колодца, смотрели доверчиво и простодушно, но разве может ребенок совладать с соблазном, если даже он, взрослый, устает трудиться?
— Знаешь что, — придумал Арчилидес, — ты далеко никуда не отходи. Может так случиться, что мы прямо сегодня отправимся в путь, чтобы я не искал тебя.
Шенуды не было ни у могилы, ни в костнице, ни на лавочке в винограднике, где он любил от огородных трудов отдохнуть.
Арчилидес поднялся в комнату, служившую конторой. Настоятель вместе с кастеляном разбирали какие-то бумаги, и ему пришлось подождать. Вместо того, чтобы собраться с мыслями, Арчилидес от ожидания еще больше разгорячился и, когда Шенуда наконец обратился к нему, отвечал коротко и строптиво.
Нет, он вовсе не страшится копаться в земле, распугивая червей, которые питались человеческой плотью, ему это не трудно. Когда он жил в монастыре на Афоне, один иконописец взял его с собой на гору в пещеру, куда приходили умирать аскеты. Это был трудный трехдневный путь, сначала они поднимались по тропе, потом цеплялись за скальные выступы, потом лезли по веревочной лестнице. Если бы аскет через несколько дней вдруг передумал умирать, размышлял, карабкаясь по болтающейся лестнице, Арчилидес, то у него не хватило бы сил и ловкости на обратный путь. Правда, они и не думали возвращаться, и когда из почвы, послужившей последним пристанищем, монахи выскребают пигмент, в глине попадаются человеческие косточки. Добытая таким способом краска имеет удивительно насыщенный коричневый тон, и идет она только на омофор Богородицы.
Нет, для него это не препятствие, даже если надо перекопать все монастырское кладбище или начинить мумию, то с Божьей помощью, подавляя тошноту и судороги, он готов. Но он не может избавиться от несчастной привязанности к мальчику, и тошнота и судороги посещают его всякий раз, когда страсть проникает в жилы. Его грехи не должны возмущать покой умерших. Шенуда как духовник знал об этом и все-таки назначил послушание.
— «Никто, возложивши руку свою на плуг и озирающийся назад, не благонадежен для царствия Божия», — ответил Шенуда словами из Луки.
Арчилидес понурил голову так низко, что звезды-кресты едва не скатились ему на колени. Шенуда продолжил:
— Ты, наверное, знаешь, никого из святых так не искушали бесы похоти, как Святого Антония, это было заметно даже людям со стороны. Ты помнишь, как враг явился ему в образе черного и страшного мальчика, который притворно плакал, и это был соблазнитель на блуд. «Господь мне помощник, — ответил ему Антоний, — буду смотреть на врагов моих». Подумай об этом, твой мальчик черен как египетская ночь.
Арчилидес, подняв голову, засверкал глазами. Шенуда встал перед ним во весь рост — излучая любовь и прощение. Этот грек духа настолько сильного, что не замечал собственную плоть, и именно с этой стороны подобрался к нему искуситель.
— Ты можешь взять мальчика к Святому Павлу, можешь сделать его своим учеником, если у него есть способности. Через год-другой ты станешь ему братом и будешь гордиться им, а не стыдиться себя.
Арчилидес снова опустил голову — в ней стоял такой гул и чад, что он боялся, как бы не полыхнуло снаружи. Вместо того, чтобы спасти, оградить, Шенуда ввергал его в еще большее искушение — быть рядом, слышать свежее и сочное, как зеленое яблоко, дыхание, чувствовать темную, душистую кожу. От одной мысли о совместном путешествии у него подкашивались колени, а слова молитвы испарялись, словно вода с раскаленного адским огнем престола. Сможет ли он отказаться? Демоны, никогда не дававшие о себе знать, копившие силы, теперь раздирали его на части. По утрам непонятная, страшная ломота, словно во сне безвольное тело завязывали в узел, скручивала волю жгутом, а в последнее время стали появляться синяки и стигматы. Сначала он решил, что это от бессвязных блужданий по горам — возвращаясь, он не всегда твердо ступал на камни, часто спотыкался, пару раз падал. Но тогда почему страдали плечи и грудь?
Шенуда в Арчилидесе тоже не был уверен. Однако он точно знал, что Рафаэль, проведав о том, что монастырь посетит патриарх, обязательно захочет остаться. Мальчишка есть мальчишка, к тому же нынешнего Папу любили все, и его приезд сулил братьям незабываемый праздник, который ни в коей мере не омрачит светлая кончина Хаила, событие, которое послужило поводом для встречи со святейшим.
Получив благословение, Арчилидес вышел из комнаты.
16
Солнце, оттолкнувшись от земли, стремительно набирало высоту, но под навесом еще сохранялась утренняя глубокая тень, смотреть же на освещенную часть пустыни можно было, только сощурясь. Ближе к подножию горы бедуинские женщины раздували костер, готовили еду. Дальнозоркий Павел попытался разглядеть, что именно, и увлекся движением быстрых рук, которые сыпали, мяли, порхали, словно два птичьих крыла, снующие в быстром полете. Но тут картинку заслонил чей-то силуэт, он цвел синеватым шафраном и мягко складывался то влево, то вправо. Наконец фигура выпрямилась, и женщина повернула в его сторону лицо. Павел перестал дышать.
Где-то он ее видел. В монастыре? А где же еще? Павел откинулся на набитую верблюжьей шерстью подушку и стал наблюдать: женщины вывалили в большой казан что-то из тазика, долили воды, и шафрановая фигурка засеменила под навес. Оттуда она вернулась, судя по всему, со специями — весело переговариваясь, щепотью сыпала, наверное, карри, куркуму, других названий Павел не знал. Он не мог отделаться от ощущения, что даже на таком расстоянии девушка чувствует его внимание, так плавно и точно на фоне дрожащей от зноя пустыни прорисовывался каждый жест, шаг, поворот маленькой головы, закутанной в темный платок, который она то и дело поправляла.
Пожалуй, ему не стоит есть пищу, приготовленную ее руками, лучше будет уйти, не дожидаясь обеда. Если, конечно, отпустят.
Бедуины, похоже, решили, из-за этой путаницы с арабским языком, что он шпион. Наверняка торгуют наркотиками. Глупо, конечно, но с другой стороны — какой с иностранца спрос? Скорее всего, он просто нарушил границу их территории. Хотя как можно застолбить зыбучие пески? Правда, это сумел сделать Антоний, хлестнув одного из зверей по спине: уходите отсюда, здесь мой огород.
Окончив молитву, бедуины разбрелись по стоянке, и только Морай двинулся в сторону навеса, под которым сидел гость. Павел, вознамерившись уйти, вышел ему навстречу. Жара стояла такая, что пламя костра горело прозрачно, не добавляя к ней ничего. Стоя под жалящими лучами, Павел понял, что тронуться сейчас в путь равносильно самоубийству: он обуглится прежде, чем получит солнечный удар. И все-таки попробовал отпроситься, махнув в сторону монастыря: мол, там его ждут. Морай сочувственно покивал, потом покачал головой, почмокал губами. За время молитвы у него появилось синее пятно на лбу, прямо над бровями. Собственно, Павел и сам понимал, что нельзя. Он послушно вернулся под навес. Морай забрался следом, напевая, постучал кулаком по подушкам, опрокинулся на них. От его присутствия, от потревоженного верблюжьего духа стало неуютно и жарко, и Павел заерзал, не умея устроиться.
Та же женщина в ярко-розовом под черной накидкой платье принесла чай, заваренный с мятой. Морай что-то сказал ей, отчего простое лицо женщины стянулось в лисью улыбку, и стал прихлебывать маленькими глотками. Через пару минут женщина вернулась с белым бедуинским шарфом, из тех, что туристы любят покупать в качестве сувениров. Морай показал, что это для Павла, надо обязательно повязать. Действительно, капли пота, усеявшие лоб после первых двух глотков, невзирая на мятную холодцу, начали скатываться на переносицу. Павел обмотал голову так, как это делала жена после мытья волос полотенцем, Морай неодобрительно почмокал и, легко оторвавшись от подушек, сделал все сам. От его близости, сухого мятного дыхания, неторопливых, почти нежных движений Павла стало клонить в сон.
Конечно, это было приключение, не какая-то поездка в картонную деревню со звездами напрокат и слюнявым мундштуком кальяна, а самая настоящая бедуинская жизнь: бедуинский чай, бедуинская дрема. А в монастырь Св. Павла он пойдет завтра или ближе к вечеру, в горах и заночует. Сейчас они стояли рядом, совсем невесомые; над ними огромное облако рассыпалось гусиным пером, вот, одно перышко трепещет на подбритой губе спящего Морая, с которым они вместе ведут караван. Голова от выпитого чая и пахнущей чужим потом тряпки кружилась и норовила скатиться на грудь. Павел прилег в тень от пригрезившегося верблюда.
Потом он услышал английскую речь и еще во сне решил, что это Шенуда черным силуэтом склонился над ним. Но оказалось, что нет: молодой веселый араб, очень веселый. Морая на подушках рядом уже не было. Дождавшись, пока Павел окончательно вернется в действительность и выпутается из шарфа, тугой петлей затянувшего горло, веселый араб представился еще раз:
— I am Ahmad…
Приветливостью и знанием английского он походил на представителя египетского турагентства или гида и так же многословно маскировал суть сообщаемого.
— This desert…
Цепляясь за отдельные слова, Павел попытался избавиться от бедуинского наваждения и понять, что именно хочет сказать этот милый человек с сияющими глазами.
— My grandfather was…
Похоже, он рассказывал историю бедуинских племен. Очень мило, но этнографическую экскурсию Павел не заказывал. Или это навязчивый египетский сервис и в конце концов бедуины предъявят ему счет? Ситуация была неприятная, и надо было срочно ее прояснить.
— Excuses me… — попытался прервать монолог Павел.
— Yes! — воодушевился еще больше араб. — When I…
Павел поймал себя на том, что поддакивает рассказчику гортанным квохтаньем, в манере Морая, который весьма кстати направлялся от линии горизонта в их сторону. Павел едва не бросился ему навстречу, лишь бы прекратить этот английский разговор, но Морай на пару шагов его опередил.
— Good?.. — спросил он, кивая в сторону молодого человека.
— Good, — ответил Павел, тоскливо глядя на отдыхающих верблюдов.
— Do you want to ride? — оживился молодой человек.
Его по-арабски перебил Морай: действительно, давно готова еда, почему-то понял слова Морая Павел. И стал, адресуясь к молодому арабу, по-английски откланиваться, мол, ему давным-давно как пора…
— Pleasant, see you later…
Тот выслушал его сочувственно и, по-европейски взяв Павла под руку, повел по направлению к монастырю, продолжая свой рассказ.
— If you think…
Верное направление, вечерняя свежесть и твердость английских согласных вернули Павлу некоторую уверенность, он снова почувствовал себя цивилизованным европейцем. Правда, по-прежнему не мог взять в толк, к чему ведутся эти длинные разговоры. Этот человек все начинал свою историю, затем уходил в подробности, забегал вперед и снова возвращался к началу, практически не двигаясь с места. В какой-то момент Павел заметил, что, держа его под руку, араб в буквальном смысле ходит по кругу — как и его рассказ, они продвинулись едва ли на пядь, а солнце стремительно падало в горы. Единственная польза от этой прогулки заключалась в том, что однажды они прошли совсем близко от женщин, и Павел, отыскав среди них шафрановую девушку, успел поймать длинный, как тень от пальмы, взгляд.
После этого Павел стал шире шагать правой ногой, и вскоре, видимо, устав сопротивляться, молодой араб предложил присесть на камень, чтобы сказать что-то важное. Снова потекла история про родственника из клана. Солнце, едва держась на тонкой паутинке, соскальзывало со склона на склон, и Павел едва не пропустил то важное, что обещал сообщить араб. Оказывается, Павел очень понравился одному из старейшин клана, и тот хочет пригласить его на свадьбу. Увидев отрицательную реакцию, араб быстро прибавил, что старейшина готов за эту честь заплатить. Павел пожал плечами, а мужчина, переведя сияющий взгляд с собеседника на падающее солнце, продолжил. Свадьба будет праздноваться на Синае, значит, потребуется время доехать. Разумеется, на машине, увидев вопросительный взгляд, засмеялся араб. Он сам завтра повезет подарки, и Павел может отправиться вместе с ним — это будет прекрасное путешествие, поверь мне!
Павел с удивлением подумал, что это и есть тот важный смысл, щедро засыпанный песками красноречия, ради которого его продержали в бедуинском плену целый день. Белый человек — как символ счастья? Он представил скользкую полоску шоссе, выхлоп машины и понял, что не хочет покидать пустыню даже ради другой. Как можно вежливее поблагодарил за честь, инстинктивно не отказываясь, но явно и не соглашаясь, и решительно встал — во-первых, нестерпимо хотелось в туалет, во-вторых, он торопился добраться до пещеры засветло, чтобы спокойно все обдумать.
Так, по-восточному тепло и с достоинством, они разошлись в разные стороны, и, только сворачивая за гору, Павел обернулся, чтобы бросить прощальный взгляд. Смутно белея шарфами, несколько фигур стояли прямо, как палки, друг напротив друга, и в центре — шафрановая фигурка той, что ему приглянулась. Через секунду, сложившись пополам, она бросилась к шатру.
17
Шенуда размышлял: останутся бедуины на вторую ночь в пустыне рядом с монастырем или двинутся дальше, в сторону Нила. Нехорошо будет, если приедет святейший, а в километре от их обители стоянка людей, как считает Абдулла, из клана Эт-Тарабин. Обычно бедуины здесь не задерживаются, для них монастырь в двойном окружении стен — что гора в полуденный час, лишен смысла. Пробыв день, они исчезают бесследно, и песок, словно морская волна, стирает людские и верблюжьи следы, заметая змеистой рябью.
Сдерживая трудное дыхание, Шенуда поднимался по крутой лестнице внутри квадратной башни, построенной еще во времена Юстиниана. Попасть в нее можно только по подъемному мостику из соседнего здания, крошечные бойницы наглухо заделаны ставнями, кое-где, правда, пробивается тонкий, как шелковая ниточка, луч. Тлеющие на каждом повороте лампочки, которые все разом зажег Нофер, света не прибавляют, разве что предупреждают — еще шаг, и ты упрешься лбом в стену. Шенуда приноровился: ступени хотя и высокие, но в них есть ритм.
Внизу позвякивал ключами, как цимбалами, кастелян, он такой подвижный, что не может устоять на месте — поспевает всюду, а сейчас напевает псалом — Шенуда прислушался, кажется, Фомы: «…сыны света, в которых нет ни ущерба, ни уменьшения…», меряя шагами нижнее помещение.
Из верхнего, совсем крошечного окошка Шенуда прикинул расстояние — далеко они построили внешнюю стену, отсюда не достать. Впрочем, все равно радиус слишком велик, придется ограничиться исторической территорией. Он спустился на пролет вниз и, с трудом расцепив ставни, заглянул в следующую бойницу: северная часть просматривается отлично.
Если бедуины задержатся на вторую ночь, их присутствие можно будет, вместе с вторжением в домик паломников, расценивать как демонстрацию угрозы, и тогда надо начинать готовиться. Просто так, без попустительства властей нападать на коптов они не станут. Шенуда вышел наружу и вместе с Нофером направился к стене, которая показалась ему слишком низкой. Нет, ничего, хотя в некоторых местах хорошо бы расширить, чтобы можно было, согнувшись, разминуться двоим. Словно в ответ на его мысли, ветер донес отчетливый запах жареной баранины и дым бедуинского костра. Ноздри Шенуды дрогнули, но глаз приметил другое — фигурку Арчилидеса, петляющего, как заяц, по низу горы. Фигурка была одна.
Шагах в пятидесяти от пещеры Св. Антония, там, где проторенная тропа окончательно превращалась в каменистую стезю, на которую редкий турист дерзал занести ногу, Рафаэль начал догонять Арчилидеса.
На полдороге к этой вехе, у часовни, грек, оглядев пустынный склон, с мучительным облегчением решил, что мальчик не пошел за ним, что его удалось обмануть. Но увы — уже полчаса, как он слышал позади себя движение, от которого холодел затылок и белым пухом разлетались облака. Он ускорил шаг, подобрав выше колен монашеское одеяние, стал быстро карабкаться, а когда тропинка выправилась, почти побежал. От бесконечных поворотов кружилась голова, ноги цеплялись одна за другую, как за расставленные на пути палки, еще немного — и он потеряет сознание, утратит контроль. Сев на землю, Арчилидес положил руку на камень и, нашарив рядом другой, ударил острым сколом себе по запястью. Глядя на окровавленные пальцы, силился понять, почему не чувствует боли. Ударил еще раз — крови стало больше.
Громкое от крутого подъема дыхание слышалось теперь совсем близко, и Арчилидес, заметавшись по тропе, втиснулся в щель между камнями, закрыл глаза и беззвучно зашептал мольбу, шевеля раскаленными от страсти губами. Мальчик, сняв сандалии, едва касаясь выбеленными ступнями тропы, по инерции проскочил мимо, напевая «Кто тот, который называет имя мое, и откуда…» Арчилидес открыл глаза и почувствовал на губах кровь — жар молитвы испек кожу и теперь пульсировал в покалеченной руке. Он решил сидеть так до наступления ночи, а затем найти плоское место и заночевать. Рафаэль, скорей всего, через километр-другой подумает, что кто-то из них сбился с дороги, и повернет обратно. Значит, снова пройдет мимо, и Арчилидес услышит терпкий и нежный, как цветущий жасмин ночью, запах, увидит спину, тонкую и гордую, с выступающим над воротом рубахи позвонком. Но даже взгляд жабы, брошенный из-под камня вслед, может привлечь к себе внимание, нацелить, соединить. Чуть привстав, Арчилидес здоровой рукой стал шарить в карманах и по земле в поисках, чем бы себя ослепить. И тут молитвенный ручеек повернул вспять, слова стали разборчивей: «Следуй своему корню, который есть я, милосердие», — звучало просто, как детская считалочка. Арчилидес как можно глубже забился в расщелину и вдруг с ужасом увидел, что струйка крови, собирая крохотные комочки пыли, скатывается вниз, на тропу.
— Вино моей жизни, мой мальчик, моя кровь, мое семя, проросшее в стране белых лотосов, — зашептал по-гречески. — Я готов покинуть ради тебя Бога, но я страшусь причинить тебе зло. Ты всего лишь красивый черный мальчик, который со временем станет монахом, но душа твоя треснет надвое, если соединится с моей, и драгоценная влага будет уходить через эту трещину, делая жизнь быстротечной и пустой.
«…Укрепи себя перед ангелами бедности и демонами хаоса», — приближалась считалочка.
«Господи!!! — закричал внутри себя Арчилидес, прижимаясь костями к камням, впиваясь здоровой рукой в глазницу. — Одолей меня наконец, Господи! Мне ли бороться с тобой, Всевышний?.. Забери его от меня!»
«…И стань, оберегаясь ото сна тяжелого и заграждения внутри преисподней». Гимн прервался ровно на том месте, где начиналась щель, в которую, спасаясь, уполз несчастный монах. Несколько секунд тишина длилась такая, что ни один камень не треснул на солнце, ни одна птица не шевельнула крылом: крепко стояли на тропе темные ноги с длинными пальцами египтянина, царственные ресницы были опущены долу. Там, внизу, виделись две картинки — стоянка бедуинов с горошинами верблюдов, прямоугольниками шатров и торжественный, в три машины кортеж патриарха, подъехавший к воротам монастыря. Неуверенно оглянувшись назад, на стягивающиеся к макушке кривые отроги, Рафаэль принял решение — и быстро покатился под гору, почти бегом. К пятке прилипло влажное красное пятнышко.
18
Отец-наместник обители Святого Антония встречал дорогого гостя — Папу Александрийского, Патриарха Престола Святого Марка. Как только открылась дверь машины, из нее тут же, опережая секретаря и епископа из Деир Муас, вышел Шенуда III и с любовью, словно каждого узнавая, оглядел встречающих его монахов. Отец Шенуда успел заметить, что патриарх неважно себя чувствует — набрякшие мешки под глазами, стиснутые между бровей морщины, красный мясистый нос, — и тут же забыл о своих наблюдениях, проникнутый светом, который Шенуда III излучал, благословляя.
Не пожелав отдохнуть с дороги, Александрийский Папа устремился к источнику, попутно похвалив виноградник и садик Шенуды, а утолив жажду, поднялся на крепостную стену, откуда был виден строящийся храм. С большой радостью оба они взирали на округлости нефа и стройные прорези окон, точеные навершия — идеальные пропорции для такого рода постройки, эталон христианского восточного храма.
Несмотря на подходящий момент, Шенуда, пожалев патриарха, не стал рассказывать про бедуинов — если они не тронутся до его отъезда, тогда придется начать разговор, а пока ничего — поглубже на ночь задвинуть засовы и усилить охрану.
Спустившись со стены, Шенуда III, привлеченный доносящимся из-за двери пекарни пением, заглянул и туда. Рафаэль, успевший встретить патриарха вместе со всеми, теперь торопился поспеть к обеду, сыпал в миску муку, по обыкновению напевая псалом. Увидев Александрийского Папу так близко, мальчик замер от неожиданности, и мучное облако осело обратно в мешок. Шенуда III улыбнулся, спросил про сорт муки, внимательно выслушал пояснения и вытер парнишке испачканную белым щеку. Рафаэль грохнулся ниц и дотронулся губами до подола патриаршей одежды — прохладной, плотного, гладкого шелка.
Наблюдавший эту сцену настоятель в который раз подивился, каким точным маршрутом ступает нога патриарха по пути его беспокойства, и одновременно порадовался, что юноша остался в монастыре. Не то чтобы он сомневался в Арчилидесе, скорее, тревожился за мальчика, успевшего привязаться к греку. Рафаэль второй год нес послушание, и его решение принять постриг не должно быть связано ни с чем мирским.
Наконец с палящего солнца они с патриархом ступили в прохладную тень — небольшой, уютный зал с витражами в четырех полусферах потолка, традиционных в восточной архитектуре. Помещение это отремонтировали недавно, и запах старого камня едва пробивался сквозь слой свежей штукатурки. Шенуда подвел патриарха к удобному, высокому креслу, велел принести чай.
Чай пили молча. Святейший, прикрыв глаза припухшими веками, цедил мелкими глотками, Шенуда только губы мочил. Он чувствовал, что патриарху здесь, под цветными витражами, нравится, нравится атмосфера монастыря, постройки, садики, чистота — он ценит его заботу и мечту об обители, поэтому так безмятежно сейчас отдыхает. Эти пять минут молчания — проявление абсолютного доверия одного человека другому, концентрация сил подобно тому, как шесть лет отшельнической жизни Назира (Шенудой он был посвящен в епископы) помогли привести церковь к нынешнему процветанию. Ему было почти тридцать лет, когда он уединился в пустыню, и почти пятьдесят, когда взошел на престол александрийских пап. Тогда, в семидесятые годы, копты в мусульманской среде считались изгоями.
В Каире квартал, где они селились, называли «Мусорный город», потому что ничем другим, кроме как переработкой мусора, в столице коптам заниматься не давали.
Отдыхать Шенуда III не захотел. О Хаиле, которого знал лично, молился так проникновенно, что многие монахи плакали от радости, что один из них скоро сподобится, достигнет Царства Небесного. Даже отец-настоятель, у которого благодаря странной находке в келье усопшего был серьезный повод для сомнения, под воздействием общего благостного настроения сомневаться перестал. Правда, когда они с Папой остались в кабинете наедине, он, порывшись в ящике письменного стола, достал маленькую жестяную коробочку, а из книжного шкафа — каноп. В коробочке был пакетик с запиской и героином, в канопе — неизвестно что.
19
Хаил, как и положено монаху, жил уединенно, почти ни с кем не разговаривал, ел один раз в день, спал на полу и только в последние годы болезни перебрался на жесткий деревянный топчан. Под этим топчаном и был найден каноп, а жестяную коробочку Шенуда обнаружил в земле, когда выкапывал закорючку гибискуса, намереваясь спасти растение. Теперь его находку озадаченно рассматривал сам патриарх.
Когда-то, в монастыре Дей ас-Сурьян в долине Вади-эн-Натрун, Назир и Хаил жили в одной комнате, во всяком случае, в те дни, когда Назир возвращался из своей пещеры. И он хорошо помнит шорох ночной молитвы Хаила, под который нередко засыпал, и сухой, скребущий когтями кашель, из-за которого просыпался. Сам Хаил, казалось, никогда не спал, очень редко разговаривал. А когда отвечал, взгляд серых, как крылья у коршуна, глаз не поднимался выше колен собеседника. Для Назира он стал образцом кротости, к которому надо стремиться, однако полностью его историю он узнал много лет спустя.
Хаил, Михаил, родился в Среднем Египте в почтенной коптской семье, но к вере принадлежал формально, только укладом и воспитанием. Его предки были зажиточными людьми, отец держал лавку и склад, торговал в розницу и мелким оптом, хотя и без дедовского размаха.
Характер у Хаила, третьего мальчика в семье, выдался самый непоседливый: он готов был идти с товаром по Нилу, сопровождать через пустыню караван, торговать на базаре в Каире. Поэтому, как только Хаил вырос, его быстро женили, чтобы он всегда спешил вернуться к детям и жене, зря не задерживаясь в путешествиях.
Но так получилось, что однажды зимой, когда первый урожай уже был продан, Хаил согласился работать с археологической экспедицией, не совсем легальной, которой руководил француз, ученый-самоучка, торговавшийся из-за каждого кувшина воды. Это было немного странно, поскольку обычно копты-торговцы цены не завышали, лишний товар не навязывали, в расчетах были честны, почему, собственно, европейцы и предпочитали иметь дела с ними, а не с мусульманами.
Кроме того, Кристиан, средних лет и типичной внешности француз, явно благоволил к Хаилу, приглашал осмотреть гробницу, которую за небольшую мзду местные нашли для него. Хаил из вежливости ходил: чего он там не видел? Все, что могли унести, забрали еще до новой эры. Впрочем, внимание европейца ему льстило. Тем более было странно, что француз так зажимал деньги, и вначале Хаил думал, что Кристиан экономит для раскопок. Однако проходил день, неделя — а раскопки почти не двигались. Двое рабочих из соседней деревни приходили утром на пару часов, переговариваясь, копошились в грунте и однажды извлекли оттуда глиняную фигурку с синей поливой. Хвастаясь, один из парней рассказал, что француз очень любит опиум, а чаще, закатав рукав, пускает морфий в вену. Для арабов кальян — дело обычное, но копты подобных привычек избегают. Хаил, много путешествуя и имея любопытство ко всему, кое-что пробовал, а вот морфий — никогда. Поэтому однажды вместо платы он попросил укол. Француз свел его вниз, в камеру, и они унеслись на бешеных верблюдах за облака, в распускающиеся на глазах сады, под серебрящиеся в прохладе струи.
Так и получилось, что деньги из торгового дела отца Хаил стал забирать. А потом забрал свою семью — жену и двоих детишек, мальчика семи и девочку четырех лет, — и поселил в ближайшей деревне среди мусульман, где они влачили полуголодное существование. Кончилось тем, что жена умерла, а дети, прибежав на раскоп к отцу, привиделись ему пухлощекими ангелами, роняющими из глаз жемчужины.
Каким-то образом о беде узнали родственники, но, когда они приехали в селение, прошло слишком много дней, и дети пропали, два ангела с серыми, цвета коршунова крыла глазами, характерными для их рода. Хаил сидел в гробнице против обеспамятевшего француза и разговаривал с его Ка. Рядом стоял невесть откуда взявшийся каноп, недавно запечатанный, судя по голове Имсета, с почками.
После отчаянных усилий, чтобы не заразить страшной болезнью остальных домочадцев, родные стали привязывать Хаила к пальме, растущей на дальнем конце отцовского участка. Мера оказалась правильной — в середине тобаха Хаил впервые отказался от пищи и до конца амшира проявлял такую безусловную кротость, что ему разрешили вернуться в дом. Он предпочел остаться под пальмой. Более того, отказался от циновки и навеса над головой.
Через некоторое время бывший наркоман окончательно превратился в праведника, а когда его принял монастырь Дей ас-Сурьян, он попросил разрешения принести с собой каноп.
Как-то днем, когда Назир вернулся из пещеры в монастырь, чтобы посмотреть кое-какие книги, он застал Хаила переменяющим платье и заметил шрам на пояснице — прямо у левой почки.
Полностью историю Хаила рассказала одна из его сестер спустя много лет, когда, подкараулив патриарха в монастыре Св. Бишоя, попыталась узнать, какая участь ожидает крещеных детей, если их вырастили в мусульманской вере.
И вот этот человек умер, оставив под кроватью свою тайну, завещав ее им. И надо было решать, что делать. Хоронить каноп вместе со старцем бессмысленно — все равно через положенный срок кости откопают, и неизвестно, окажется ли рядом кто-нибудь из них, чтобы рассказать правду.
Отец-настоятель между тем, чтобы не терять патриаршего времени, достал и разложил на столе план монастырской территории и список юристов, которые могут быть полезны, если дело дойдет до европейского суда. Патриарх не разделял крайности его опасений, тем более что копты никогда не прятались от гонителей веры. Впрочем, грандиозный план будущего монастырского комплекса Шенуда III разглядывал с интересом, вникая в живописно прорисованные братом Арчилидесом детали.
— Кстати, как поживает наш греческий брат?
На этот раз Шенуда не удивился вопросу, но вдаваться в подобности не стал.
— Он много трудится, чтобы быть достойным служения Господу.
— Не должно в праздности есть хлеб тому, кто способен работать, а занявшись исполнением чего-либо во славу Христову, должен принуждать себя к ревности в деле по мере сил, — улыбнулся патриарх. Он был замечательный богослов, но, много общаясь с простыми людьми, привык к понятным цитатам.
От патриарха не укрылось легкое облачко в глазах Шенуды, когда прозвучало имя Арчилидеса, и уклончивость его ответа, но, раз настоятель не захотел делиться заботой, значит, справится сам. Похоже, сейчас его больше беспокоит защита монастыря, планы которого Шенуда, чертеж за чертежом, калька за калькой, уже раскладывал на полу. Папа Александрийский с удовольствием смотрел на детские, как на иконах, горы с кривыми вершинами и заносчивых верблюдов, тянущих с востока караван.
— Бедуины?
— Да. После событий на Синае слишком часто, — ответил Шенуда и стал скатывать бумаги обратно.
— Подожди, — престарелый патриарх опустился на колени и, спросив про масштаб, начал что-то рассчитывать. Подкрепив знание божественного промысла математикой, он, опершись на руку Шенуды, поднялся с колен.
— Сегодня мы не можем поступить так, как когда-то поступили в монастыре Св. Екатерины, призвав иноверцев на помощь. Да и местным мусульманам имамы не разрешат жить в пустыне при обители, даже если мы возведем в ограде мечеть… — Папа усмехнулся хитрости, придуманной в 12 веке, чтобы не платить бедуинам дань. — Ты сам знаешь: главная сила коптов — в духовной крепости, так было, и так будет всегда.
Патриарх взял со стола каноп. Этот сосуд и щепотка героина, оставшиеся после Хаила, удивили его. То, что монах держал рядом с собой предмет искушения, могло свидетельствовать об испытании. Но Хаил был человеком, достигшим таких высоких добродетелей, что эта причина выглядела несуразно — ведь физическую зависимость он превозмог еще там, под пальмой. Или не превозмог? Каноп — идеальная капсула для наркотиков.
В любом случае сосуд придется вскрыть и, выяснив, что там лежит, захоронить вместе с телом или раздать ветрам.
— Может, завернув в неприметную ткань, положим в гроб? — предложил отец-настоятель третий вариант.
Папа покачал головой, и Шенуда, сдернув с бокового диванчика хлопчатое полотно, расстелил его на полу. Потом, высоко подняв руки, уронил сосуд. Каноп не разбился. Он поднял его и уронил еще раз. Теперь, разделив едва заметный рисунок — ноги и вытянутая рука, на кальцитовой поверхности образовалась трещина. Шенуда взял со стола карандаш, стал осторожно, как опытный археолог, вдоль этой трещины постукивать. Когда каноп наконец развалился надвое, оказалось, что внутри он пустой.
Приняв на себя часть этой тайны, Папа Александрийский, отслужив литургию, уехал, отказавшись от дополнительной охраны, несмотря на то, что бедуины так никуда и не двинулись, остались на прежнем месте ночевать.
20
Расставшись с разговорчивым бедуином, Павел еле добежал до горы, чтобы облегчить мочевой пузырь. Почему для этого требовалась вертикаль, понять невозможно, равно как почему кошки закапывают свои экскременты, а собаки — нет. Его однажды спросил об этом сын, а он, занятый очередным лингвистическим уравнением, не смог толком объяснить.
Между тем в пустыне быстро темнело, и Павел, пользуясь горой, как поводырем, побрел в сторону своей пещеры. История с приглашением на свадьбу звучала странно, да и сама манера приглашения — у него до сих пор во рту привкус мяты, чешутся плечи и голова. Разумеется, от поездки следует отказаться, слишком рискованно — через пару дней он должен лететь домой, и было бы верхом безрассудства отправиться в путешествие на Синай. Смешно, но приглашение льстило, и вообще, неприбранная, с комьями грязных камней пустыня оказалась населена добрыми, милыми людьми. Просто живут они по своим собственным законам, будь то коптские монахи, выставившие его за крепкие средневековые ворота, или бедуины, заключившие дорогого гостя чуть ли не в плен.
Постепенно пережитое становилось приключением, отчего Павел, устраиваясь на каменном ложе в своей пещере, пришел в доброе расположение духа и мысленно объяснил пятилетнему сыну, почему кошкам неприятно оставлять свои какашки поверх земли.
Проснулся он оттого, что кто-то залез в пещеру. Пытаясь выпихнуть этого кого-то вон, Павел обнаружил, что это женщина, невысокая, с мягкой грудью. Когда они очутились под луной, он понял то, во что в эти несколько минут борьбы боялся поверить, — перед ним стояла шафрановая девушка. Он стал жестами прогонять ее, но она не уходила, теплыми ладонями касалась его рук, и тогда он сам развернулся, ушел в пещеру. Сел, прислонившись спиной к острому, как резец мясника, камню и стал ждать. Какое-то время было тихо, но потом снова послышался шорох одежды и дыхание.
Теперь луна светила в верхнюю, круглую часть проема, и известковые прожилки, чуть заметно пульсируя, раскачивали пол. Павел поднял глаза на опустившуюся рядом с ним на колени женщину. Он глядел на отливающие ночной синевой волосы, жемчужную дорожку пробора и твердил как заведенный: «Гоу вэй…» Но она уже прилипла к нему, лаская, что-то шептала на своем горячем и шершавом языке, и он не выдержал.
Никогда прежде с ним не случалось ничего подобного: ни в юности, полной плотских откровений, ни позже с женой, когда припадки страсти стали оборачиваться утренним стыдом. Казалось, на него накинулись все бесы, отринутые Святым Антонием. Ведь особенно мучился отшельник от похоти, как повествовало житие, «борьба была настолько ожесточенной, что замечена даже посторонними». Эта последняя мысль разлетелась в голове Павла вдребезги, поскольку сила, тысячелетие назад смущавшая Антония, со всей злостью обрушилась на него.
Он любил девушку весь остаток ночи, не уставая, и, только когда красноватые всполохи утра коснулись постаревших за ночь стен, заснул.
Проснулся Павел поздно, один. Протиснувшись к выходу из пещеры, выглянул в пустыню. Солнце стояло так высоко, что покидать убежище явно не стоило, да и надо было обдумать случившееся, если это не сон. Нет, не сон — Павел вернулся в каменное нутро — вот этот уступ упирался ему в поясницу, он до сих пор чувствует его жесткие ребра и жжение на сбитых коленях. Произошло нечто странное: эта девушка, с ней он вдруг потерял мужской стыд. То ли она была чересчур покорная, то ли развратная, но, лаская длинные нежные груди, живот с глубоким пупком и ниже, он обнаружил неожиданное — гладкий, без узелка клитора вход. Он так удивился, что спросил ее по-русски, а она сомкнула колени, села на них, явив алебастровую вазу с тусклым бликом на круглом бедре, и жестами объяснила, как удалили. Она еще что-то по-арабски рассказывала, а Павел уже пытался, раздвинув колени, проникнуть внутрь.
Воспоминание было так отчетливо, что он резко вскинул голову, пытаясь избавиться от наваждения, — и под черепом вспыхнул огненный цветок. Павел покачнулся, на секунду боль заслонила догадку — бедуины делают девушкам обрезание, чтобы те не стремились к наслаждению. И второе. Экскурсовод говорил, что калым за красивую невесту — 15–20 верблюдов, это около десяти тысяч долларов. Поистине, сегодня ночью он получил царский подарок.
Откуда русскому туристу было знать, что от него ожидали значительно большей выгоды: на этот раз вместе с наркотиками бедуины переправляли много взрывчатки, а присутствие европейца до известной степени гарантировало лояльность военных патрулей. Но, даже не подозревая об истинной причине бедуинской щедрости, Павел, как следует поразмыслив, решил, что благоразумнее будет из поля зрения бедуинов уйти, скрыться. Понятно, что в пустыне на верблюде его легко поймают, но если он сумеет влезть на гору, дойти до монастыря и попроситься под защиту — недаром там такие толстые стены, и ворота запирают на железный засов, то, возможно, бедуины не станут его преследовать. Идти надо в зной, именно в то время, когда арабы сидят в тени и грезят, спят с открытыми глазами.
В этот момент кто-то забрался в пещеру, загородив свет. Воспользовавшись темнотой, Павел быстро закрыл глаза, сделал вид, что еще не проснулся. Точно так же поступал его сын, когда сизым зимним утром мать принималась его будить, точно так же спасал свое одиночество он сам, когда дед, в одной комнате с которым он в детстве спал, громко кряхтя, принимался за гимнастику.
Человек, склонившись, осторожно потрогал его за плечо. В принесенном им в пещеру тепле отчетливо слышался запах верблюда и дури, мужской запах. Павел дернул плечом и пробормотал: «Пошел к черту!» Послушавшись, человек уполз обратно в проем. Значит, бедуины его ждут, значит, придут снова. В душе тоскливо заныла зурна, Павел внимательно к ней прислушался. Потом вскочил и осторожно выглянул наружу.
Нет, лаз никто не охранял, может быть, дальше, за углом, — оттуда трепещущий, будто шелком, ветерок донес привкус гашиша. Павел, крадучись вдоль скалы, пошел в противоположную от монастыря сторону. Он надеялся, что рано или поздно появится тропа, ведущая к монашеским пещерам, а от них поверху он проберется уже в саму обитель. Но он пропустил пещеры, не заметив, хотя периодически отступал от подошвы горы и пялился на скалистые, плоские от солнца склоны. Ослепленный небом, шагал дальше, снова отступал, задирал голову, пока не появилась узкая, как щель, тень. Здесь решил отдохнуть. Понять, то ли прошло много времени и передвинулось солнце, то ли он проделал приличный путь и обогнул гору, было невозможно. В его случае пространство и время слились, слиплись от жары. Павел даже испугался, но потом опомнился — иначе и быть не могло, ведь он находится в настоящей пустыне: спина упирается в камень, босые пальцы ног на солнце, в пыли, и только кривая цепочка гор удерживает границу света и тверди.
Возможно, он заблудился: каким-то образом отошел от своей горы и приблизился к другой, той, что у горизонта. А что? Голод его уже не мучил, скрючившись в животе, слюну он расходовал экономно, потеть перестал, запросто мог пройти, не заметив, километров двадцать или тридцать. Пожалуй, единственный способ выяснить, где он находится, — подняться на гору и оглядеться.
Покидать тень ужасно не хотелось, однако пора было уходить наверх. Если автобус по шоссейной дороге едет два часа, вряд ли отсюда радиус выйдет короче. Только достигнув определенной высоты, он сможет правильно сориентироваться, и, пока достаточно сил, надо попытаться. Павел выбрал уступ и полез.
Еще со студенческих лет, когда приходилось подрабатывать грузчиком на железнодорожной станции, он знал, что, если делаешь тяжелую физическую работу, лучше думать о чем-то протяженном и важном. Сейчас самая сложная мысль — это жена, брошенная им на две недели путешествия, а теперь и преданная.
Павел нашарил ногой упор и, перехватив руку, передвинулся левее.
На самом деле это произошло гораздо раньше, и он даже знал когда. Он сидел и писал статью, когда хлопнула входная дверь. Ольга скользнула в комнату, громко и часто дыша (она, наверное, не дождавшись лифта, бежала по лестнице), закружилась, собираясь на лекцию. На ходу крикнула что-то про борщ и, накинув легкую, несмотря на мороз, куртку, выскочила из квартиры. Когда-то именно за эту быстроту и жар никогда не мерзшего тела он и полюбил ее. Ольга была красивая, отзывчивая, без памяти влюбленная в невзрачного, как ему самому казалось, «ботаника», готовая разделить, это понимали даже его родители, незавидную судьбу ученого. И она действительно безропотно снесла его академическую опалу, недостаток денег, болезни стариков и трудности воспитания. Да, она честно исполнила все, не обманув ожиданий. Но жить ему с ней мешало одно: ее маниакальное материнство. С годами беспокойство не ушло, наоборот, Ольга стала требовательной и нервной, не давала работать. Вот и тогда она влетела как небольшой смерч, на столе зашевелились листки, вспорхнула недописанная строка — и сквозняк прошил мысли. Павел встал и пошел на кухню, чтобы спрятаться, а по дороге взглянул на жену — и понял, какая она старая и сумасшедшая. И еще — насколько опасна ее опека для сына и что нужно ему помочь освободиться.
Добравшись до более-менее плоской площадки, Павел сел передохнуть, осмотреться. Там, за грядой невысоких бледно-коричневых гор, катил свои широкие воды Нил, а ему, как святому отшельнику много столетий назад, приходится мучиться жаждой. Правда, Антоний свой путь начинал молодым человеком, не успевшим вкусить соблазнов, но Боже мой!.. Как его искушали демоны, как истязали, не оставляя ни ночью ни днем! Возможно ли, что чем значительнее человек, тем больше демонов его одолевают? Павел почувствовал себя немного Антонием: святой точно так же карабкался, ища подходящую для жилья пещеру, точно так же вздрагивал и осыпался под его ногами уступ.
Попросив помощи у Святого Антония, Павел полез дальше.
Подъем оказался сложным, но он двигался, как насекомое, цепляясь за выступы и фиксируясь в выемках, только однажды запнулся, не зная, куда поставить ногу, но сообразил, уперся коленом. Сам удивлялся тому, как ловко он, ученый тюфяк, раздавленный горем, карабкается на скалу, как послушно и легко движется тело, несмотря на голод и бурно проведенную ночь. Двойничество — в этом отлично разбирались ранние христиане. «Куда бы ты ни ушел, я буду предшествовать тебе, — предупреждал монаха его двойник. — Твоя черная сторона равна белой, и чем выше ты растешь, тем длиннее твоя тень».
Павел, наконец добравшись до ровной площадки, крепко стоял на ногах и смотрел вниз, на свою куцую, раздробленную уступами тень, которая все падала и не могла упасть. На заветренном песке, как урюк на овальном блюде, лежали верблюды, бедуины складывали шатры. Где-то глубоко внутри, от сердца к паху, гарпуном пронзило сожаление — девушки ему больше не видать. Обморок, как быстрое облако, накрыл пустыню, и снова выплыл пейзаж — люди, верблюды, шоссе, ведущее в монастырь.
Он устало опустился на землю. Так долго шел, так отчаянно карабкался, а лагерь бедуинов — рядом, рукой подать. Солнце угрожало закатом, через час-другой двигаться станет опасно, значит, придется ночевать здесь. Павел оглядел площадку: если взойдут не слишком яркие звезды, сон будет легким, да и поверхность достаточно гладкая, — и вдруг заметил пещеру, узкий проход вниз, а сбоку еще один. Тот древний монастырь, в котором жили последователи Антония, первое монашеское поселение. Жаль только, что рисунков без фонарика не разглядеть. Он спустился по камням, как по ступеням, на полметра вниз, миновал первую камеру и вошел в следующую. Здесь было некое подобие ложа, выдолбленное в массиве, и даже каменная полочка, внутри которой стояла пластиковая бутылка с водой и огарок свечи. Увы, спичек у него не было. Павел пошарил еще в надежде найти коробок и действительно в щели что-то нащупал. Квадратная коробочка, а в ней — пергаментный пакетик с мелко помолотым, без запаха порошком. Захватив щепотку, Павел осторожно высыпал себе на язык, приготовившись тут же выплюнуть. Язык неожиданно онемел, и Павел отхлебнул из бутылки, отчего в желудке благодарно забулькало.
Утолив жажду, он почувствовал себя почти счастливым — несмотря на усталость, каждая мышца, каждый нерв в его теле звенели натянутой струной, а спать хотелось так, как когда-то в юности — смертельно. Проваливаясь в колодец сна, он улыбался обступившим его монахам, которые оживленно переговаривались и пели псалом. Ладно, завтра утром он их как следует разглядит.
Однако назавтра это намерение осуществить не удалось. Уже под утро Павла стали мучить видения — голоплечие, крутобедрые гурии с фарфоровыми руками, сквозь упругую гущу которых он стремится к завернутой в шафрановые пелены девушке. Она, не оглядываясь, семенит прочь, гурии же теснят, не пускают его. У них острые, твердые груди, нарисованные гуашью глаза, среди их пестроты он теряет свою возлюбленную. И тогда в отчаянье опускается на пол, а вокруг, притоптывая, смыкается частокол ног, звенят кандалами браслеты, становится темно, как в склепе, и вдруг — рушится свод, охраняющий сознание, — так велика боль, что легче погибнуть, чем перенести ее.
Когда Павел очнулся, то некоторое время лежал, пытаясь определить, где сонный вымысел, а где реальность. Кругом царила кромешная тьма, воздух каменный, погребальный. Левой рукой, поскольку правую он так крепко сжал в кулак, что она теперь не двигалась, левой, свободной рукой Павел погладил себя по щеке. Судя по щетине, прошло не меньше трех дней с того момента, как он прихорашивался перед тем, как принять приглашение бедуинов. С другой стороны, это ничего не значило. Возможно, он даже умер — ведь у мертвых, как известно, растут борода и ногти. Значит, я скоро увижусь с сыном, — обрадовался Павел, но кулак запоздало разжался, и боль пресекла надежду — у мертвого не болят кости.
Когда Ра состарился, его кости стали из серебра, плоть из золота, а волосы из ляпис-глазури. Представив такое, Павел глубоко вздохнул и тут же пожалел об этом — несколько ребер были сломаны. Медленно, стараясь не думать, где он находится и не точит ли его земляной червь, Павел обследовал свое тело, по очереди напрягая каждую часть. Он был избит так жестоко, как если бы на него обрушился камнепад: болела каждая мышца, свербел каждый клочок кожи, самый ничтожный суставчик набухал болью, к тому же правая рука вывернулась из плеча. Попробовав приподняться, он потерял сознание.
А когда снова очнулся, то увидел луч света, расколовший надвое каменную крышку, и первое, что вместе с радостью пришло на ум: «Я Антоний, которого демоны едва не до смерти забили в гробнице, но он не устрашился, и Господь спас меня». Луч между тем разгорался все ярче и жарче, покуда не превратился в раскаленный диск и не вскрыл пространство камеры — это действительно оказалась брошенная гробница, сквозь треснувший потолок которой доносился смешанный с бараниной запах дыма, и чей-то голос по-арабски решал его судьбу.
21
Проводив патриарха, Шенуда вернулся к прежним заботам. Папа не снял полностью их груз. Правда, после разговора с ним на многие вещи начинаешь смотреть иначе и легче принимаешь решения, но принимаешь-то все равно, с Божьей помощью, сам. Эта свобода выбора многих и привлекала, и пугала в православном христианстве: у тебя есть цель, вон там, за извилистой, как след змеи, линией дюн, и корзина с едой, которая поддержит твои силы в дороге. А вот вера — именно тот путь, который предстоит пройти. Первые христиане шли за Спасителем след в след, и какие прекрасные вехи расставили они на этом пути!
Апостол Марк учил не бояться гонений, не прятаться в катакомбах, ибо и Христос не скрывался. На веревке Марка волокли по улицам Александрии, покуда он не скончался со словами: «В руки Твои, Господи, предаю дух мой!» Святой Антоний оставил гору и поспешил в Александрию, чтобы примкнуть к святым мученикам, которых преследовал Максимилиан. В чисто вымытой одежде предстал он перед игемоном, но Господь рассудил иначе — и принял мученичество епископ Петр.
Шенуда, вздохнув, отложил в сторону бухгалтерские книги, которые с арифметической очевидностью свидетельствовали о том, что чем больше денег монастырь зарабатывает, тем больше вынужден и тратить. Туристы не слишком щедры на пожертвования, паломников приезжает немного, а строительство стены, путевых домиков и нового храма изрядно потрепало бюджет. Разумеется, монахи как-нибудь да прокормят себя, была бы мука и оливки, виноградник дает небольшой, но достаточный для церковных нужд урожай. Не то было в тринадцатом веке, когда Абу-Салих писал: «Этот монастырь владеет многими вкладами и землями в Египте. Внутри его стен находится большой сад, в котором растут пальмы, яблоки, груши, гранаты и другие деревья, также выращиваются овощи. Говорят, что число деревьев в саду достигает одной тысячи…»
Спрятав в стол бухгалтерские бумаги, Шенуда некоторое время посидел праздно, разглядывая розовый ромбик витража на подлокотнике кресла, в котором несколько дней назад отдыхал патриарх, первый коптский папа, выступивший за экуменизм. Однако вряд ли на помощь братьев-христиан стоит возлагать надежды: Византия пала, несмотря на схожие переговоры с папой римским. Шенуда прикрыл розовый ромбик ладонью, алым стигматом он засиял на руке.
Отец-настоятель работал в кабинете с самого утра, и теперь на улице царило беспощадное солнце, отнимавшее у предметов остатки смысла. Качнувшись вперед, Шенуда рывком встал и прошел в маленькую приемную, распахнул наружу дверь. Знакомый до тончайшей трещины, до мельчайшей выбоинки мир предстал обведенный белым слепым контуром. Не дождавшись, пока глаза привыкнут — некоторые постройки виделись смазанным, полустертым пятном, Шенуда обошел каменный забор и спустился в виноградник. В прошлом году лоза болела, и часть посадок пришлось выкорчевать, зато оставшиеся обещали хороший урожай, если, конечно, — Шенуда колупнул пальцем землю у корня, — болезнь не погубит и эти. Он внимательно, не пропустив ни одной, исследовал лозы.
Удивительно, но, именно работая в винограднике или на огороде, настоятель чувствовал себя смертным, тленным. Так, Господь во все дни жизни земной видел смерть перед собой, прежде чем победил ее окончательно. Здесь, среди растений, дух Шенуды льнул к земле, и стоило усилий, чтобы превозмочь плотную, как почва пустыни, тяжесть. Наверное, это был его Гефсиманский сад, и он ухаживал за ним заботливо и с любовью, день за днем, не отступаясь.
Потому что Шенуда, подобно Святому Антонию, подобно многим другим коптам, мечтал о мученической кончине и к ней готовился. Однажды у него возникло сомнение: а нужна ли им эта злополучная стена, присоединившая к монастырю несколько квадратных километров пустыни и якобы оберегающая их безопасность? Зачем вообще этот имущественный спор? И ответил сам себе: да, нужна. Чтобы не умереть спящими.
Правда, если к власти придут «Братья-мусульмане», от экстремистов не спасет никакой пулемет, никакая стена — ни старая, из тесаных камней, ни новая, кирпичная. Шенуда представил себе, как отчетливо, в деталях, словно на плане, который они разглядывали с патриархом, виден их монастырь с вертолета: вот смешной огородик, рядом прямоугольник костницы, чуть выше — кривая геометрия улиц. Впрочем, это не страшнее, чем умереть в лапах льва, под рев ликующей толпы.
Конечно, Шенуда пытался бороться со своим тщеславием и по утрам, когда первая молитва белой птицей вспархивала на алеющий восток, никогда не просил себе мученичества, даже не вспоминал. До тех пор, пока Арчилидес не стал вставать раньше и черным вороньим силуэтом со скорбно висящими крыльями омрачать чистоту нарождающегося дня. Всякий раз, поднимаясь на высокие ступени, Шенуда спотыкался о его худую тень. Впрочем, прошло уже два дня, как грек покинул монастырь, а беспокойство не покидало настоятеля.
«Не заботься о завтрашнем дне», — приказал он себе за утренней трапезой, привычно запивая сухой хлеб холодной, только что набранной в источнике водой. Подобно Святому Антонию, Шенуда был мучеником совести, но не догадывался об этом. Он испытал смешанное с облегчением разочарование, когда Абдулла сказал, что через день бедуины продолжат свой путь, покинув окрестности монастыря.
Так оно и случилось. А на следующее утро кастелян доложил, что исчез Рафаэль, темнокожий отрок. Мальчик всегда пользовался некоторой свободой, во-первых, потому что еще не принял постриг и имел полную возможность переменить решение, во-вторых, порученные ему послушания Рафаэль всегда выполнял хорошо и быстро, его так воспитали дома: любить всякий труд. Предполагалось, что остальное время он станет проводить в библиотеке или в беседах с братьями, однако чаще Рафаэля видели рядом с паломниками или слоняющимся среди олив.
Рафаэля поискали там, и там, и даже в пещерах, где обнаружили странные следы — подсохшие пятна крови и белый порошок, просыпанный в изголовье каменной лежанки. К Рафаэлю это вряд ли имело отношение. Скорей всего, мальчик пошел следом за Арчилидесом, по наивности рассудив, что раз благословение уже получено, то об уходе сообщать необязательно, тем более отец-наместник все это время был занят с патриархом. В этом случае следовало подождать пару дней, пока он не доберется до монастыря Святого Павла. Правда, смущало совпадение: в тот же день бедуины тронулись в путь. Только зачем им нужен коптский мальчик?
Подождав сутки, Шенуда попросил кастеляна позвонить в монастырь Святого Павла, чтобы предупредить Арчилидеса. Каково же было его изумление, когда им ответили, что грек так и не добрался до обители. Оба исчезли в пустыне, словно вода в лунке под баклажаном, который Шенуда поливал, слушая эту весть. Богатый воображением кастелян предположил, что в пустыне их съели дикие звери. Но, скорее всего, это была книжная аллегория.
На самом деле произошло следующее. Рафаэль действительно решил последовать за Арчилидесом, но не догонять его в горах, что, как он успел убедиться, было довольно затруднительно, а встретиться уже в самом монастыре. Он считал, что получил на этот поступок благословение, к тому же его торопила беспричинная тоска — не понимая почему, он мучился своим промедлением, хотя и столь прекрасным — общение с патриархом сияющей влагой пролилось в сосуд его души. Поэтому Рафаэль придумал попроситься в первый же автобус или машину паломников, которые поедут к соседям. Спеша осуществить задуманное, ранним утром он вышел за ворота монастыря и прошел около трех километров, когда остановилась машина. Возблагодарив Господа, юноша сел на заднее сиденье, рядом с задумчивым полным мужчиной. Ему и в голову не могло прийти, что подобравшие его — бедуины. Только когда они свернули, не доехав до Святого Павла, в сторону, мальчик забеспокоился, но вместо ответа мужчина, очнувшись от задумчивости, положил ему на плечо руку, и под этой мягкой, горячей ладонью Рафаэль умолк. Огонь окрасил его гладкие нежные щеки.
22
Павел действительно попал в плен, довольно своеобразный: его никто не охранял, потому что бежать было некуда. Бедуины (лица некоторых он узнал) больше суток в караване не задерживались. Обычно на закате приезжал кто-то новый, и только двое, не считая женщин и верблюдов, присутствовали постоянно, охраняя груз. Грузом были жесткие, шуршащие вьюки и Павел. Всякий раз, когда его сажали на верблюда, он корчился от боли, заваливаясь назад, но уже через час-другой мерного пути погружался в забытье, больше похожее на обморок. Если, конечно, караван не пересекал барханы или по какой-то ведомой только бедуинам причине вдруг двигался быстрой рысью. Тогда Павел, словно клещ, впивался в верблюда ногами, левой рукой цеплялся за седло и громко ругался матом. Однажды ему завязали вонючим шарфом рот, но он потерял сознание и свалился, удачно, как ему показалось, притворившись мешком. Внутри даже что-то ломко, как стекло, хрустнуло.
На следующий день, проснувшись, вопреки обыкновению, в прохладном и ясном, словно утреннее дыхание Нила, сознании, Павел понял, что его организм истощил свои резервы и он начинает умирать. Таинственно шелестел папирус, египетский пряный жасмин щекотал ноздри — сонная греза, отлетев, ударилась о последнюю на небосклоне звезду и вернулась твердым, как раскаленный прут, пониманием. Именно этой цели добивались бедуины, изо дня в день привязывая его к верблюду, — естественная смерть белого человека, отставшего от туристической группы. Только вот кормили зачем? Правда, кормили скудно, к тому же он с трудом привыкал к бедуинской пище, а воду давали, только когда настойчиво просил; бить больше не били.
Не отрывая глаз от меркнущей звезды, почти не моргая, Павел балансировал на грани сознания до тех пор, пока чистая синева не залила небо полностью. Не то чтобы полученные им раны были опасны или организму не хватало еды, чтобы восстановить жизненные силы, нет, просто не осталось источника этих сил, его самого. Он уподобился бесценному грузу, который, будучи утерян, превратился в кучу мусора из кожи и костей, прочитанных мыслей и обрывков воспоминаний. Бедные бедуины! Они мнили, что нашли сокровище, а он в их руках распался тленом, и теперь они не понимают, куда его деть. Он легко примирился бы со смертью — но его держала другая боль, которая, как соль на коже, проступала, как только физическое страдание становилось сносным, — его сын, его утренняя звезда.
Не шевелясь, почти не дыша, Павел продолжал смотреть в небо, в точку, где она недавно была. Он пытался проникнуть сквозь слои атмосферы, еще не засыпанные птичьим пухом, но у него были слабые серые глаза, и от напрасных усилий в ушную раковину скатилась слеза. Надо обладать черным египетским глазом, чтобы видеть, как сквозь плотную синь небосвода проступают души, словно золотые рыбы реку, они наполняют вселенную. Павел сморгнул следующую слезу. Совсем рядом просыпался песок — змеиная головка мигнула в ответ, крошечные пальчики разжались и замерли в воздухе: варан, большая ящерица.
У сына была мечта — оторвать ящерице хвост, подержать в руках, как следует рассмотреть, понюхать, спрятать в коробочку. Про то, что в минуту опасности ящерица отбрасывает хвост, говорили все, но он никогда не видел. Сколько раз Олежка подкрадывался с сачком к дровяному солнцепеку, но нетерпение всегда опережало его, и он промахивался — за три дачных сезона ни одного хвоста! Павел, когда приезжал на дачу, утром всегда работал на втором этаже и видел, как подробно, сосредоточенно Олежка готовится к своей охоте и как выбегает жена, засовывает босые ноги мальчика в резиновые сапоги, натягивает на русые вихры панамку. Несколько раз он пытался с ней поговорить: он же мальчишка, ссадины и царапины для него пустяки, способ знакомиться с миром. Но она опускала глаза, лицо становилось бесстрастным, уши пунцовыми, и Павлу казалось, что она вот-вот запоет что-нибудь дикое, мексиканское. А когда, не выдержав, он однажды накричал на нее, ее вырвало половиной яичницы, которую они вместе ели на завтрак.
Потом у парня начался неприятный возраст, когда родители не нужны, и жена превратилась в маньячку — прячась за остановками и домами, она провожала его до школы, а последнее время — в институт. Однажды, вернувшись домой за нужной бумажкой, торопясь, чертыхаясь, теряя то кошелек, то ключи, на обратном уже пути Павел увидел свою жену со стороны: вот она крадется, плохо одетая, некрасивая, старая. Загорелся зеленый свет, и на переходе в движении человеческих тел Павел узнал походку сына, разболтанную, бессвязную. Только голову Олег держал прямо, словно мишень, нес ее, глядя точно перед собой.
Павел остановился, отступил к витрине обувного магазина, чтобы не столкнуться с женой, которая пряталась у газетного киоска, а потом вдруг в считанные электронные секунды пробежала переход. Наблюдая за ее слежкой, он наконец понял, каково приходилось все эти годы сыну, ведь он не мог не замечать своей вечной тени — матери, не стыдиться ее. На следующий день, как только за сыном закрылась дверь, Павел сказал жене строго и ласково: сегодня ты никуда не пойдешь. Она вроде бы согласилась, но потом кинулась в прихожую, а когда он не пустил ее, выдернув из замка ключ, заквохтала, захрипела. Некоторое время он обнимал ее из чистого азарта, из чувства справедливости: их ребенок должен жить полноценно. И, только когда жена затихла, перестав выть и вырываться, и он отпустил ее, а она вместе с сорванным с вешалки пальто медленно осела на разбросанную обувь, его вдруг кольнуло — он поступил стыдно, нехорошо. Вынул ключ из кармана, вставил в замок и ушел в комнату.
(Так он убил ее.) Забеспокоившись, а вдруг она что-то знала, но скрывала, спустился вниз и, не сознавая, что подражает ей, быстро, но, стараясь неприметно, догнал сына
Представив сцену, которую она сейчас закатит на улице мальчику, он довольно быстро выбежал следом, но нагнал только спустя квартал, на проезжей части. Она так же плашмя, как дома в коридоре, лежала на асфальте рядом с Олегом, которого пару минут назад сбила машина. Павел автоматически подобрал кроссовок, оглянувшись, нашел второй и, приблизившись, поставил рядом с ногами мальчика. Один из носков был его, отцовский, сын иногда путал. Когда он вернулся домой, жена была мертва, почему-то он сначала поверил, что ее сбила та же машина. И только к вечеру догадался, что это он сам, когда пытался остановить: слишком большая ярость попала в руки, угол кованого сундука — предмета родовой гордости, случайность, изменившая мир. Спасла бы мать сына, оставшись жива? Или он избавил ее от давно ожидаемого горя? Убил ли он их обоих или только ее одну? Эти вопросы поочередно вспыхивали у него в мозгу, пока он заваривал и пил чай на кухне. (Раскаяния он тогда не чувствовал.) А вечером предложили горящую путевку, и вот он здесь.
Варан, словно на переводной картинке, стал проявляться темными пятнами, дыханием живота, морщинистой шеей. Сахара проснулась: шуршал под лапкой песок, чавкал верблюд, невесть откуда донесся призыв имама. Большая ящерица дернулась и исчезла. Вместе с ней исчезло и чувство смерти, словно своим горем Павел спугнул ее.
Он вытянулся во всю длину, руки вдоль туловища, закрыл глаза и стал следить за дыханием: ровнее, тише, реже, не так глубоко, совсем перестать. Все просто: ему предложен выбор — избавиться или нести. Умертвить плоть либо отказаться от духа, уставшего прежде костей. Тонкое скользящее тепло уперлось в макушку, помедлило между бровей и горящей саламандрой пробежало по членам.
Солнце нехотя, как лентяй от подушки, оторвалось от горы, когда к стоянке бедуинов подъехала машина. Послышались громкие голоса, традиционные приветствия «сабах аль-хейр».
«Сабах ан-нур», — скрипнув губами, ответил Павел и стал подниматься.
23
С того дня он удивительно быстро пошел на поправку. Раны заживали, синяки бледнели, от верховой езды ягодицы и ноги стали жесткими, тело твердым, как орех. Он смотрел на свои руки — тонкие, сильные, и удивлялся — эта смуглая кисть, теребящая бахрому на верблюжьей подушке, принадлежит явно не ему. Наверное, изменилось и лицо («Что скажут в российском посольстве?» — усмехался он про себя), но понять наверняка было невозможно — ни зеркала, ни гладкой воды он не видел уже много дней. Попробовал рассмотреть линии жизни — но вместо мягкой белой ладони обнаружил ровную поверхность с холмиком мозоли от верблюжьего поводка. Короче, физически он полностью адаптировался, голова больше не кружилась, кожа перестала шелушиться и приобрела ровный красноватый оттенок.
Путешествуя по своим делам, бедуины повсюду таскали Павла за собой, и теперь он мог внимательней наблюдать за ландшафтом. Он видел высотные здания, тающие в утренней дымке Каира, как-то, очнувшись от тряской дремы, уперся взглядом в дряхлую пирамиду Джосера, а однажды в оранжевых сумерках они спустились в Долину царей. Удивительно, но все эти места — древние и современные, узнаваемые в очередной раз, — имели и не имели отношения к нему. Как и к бедуинам. Наверное, поэтому он чувствовал себя среди них чужим, но никак не лишним. На одной из стоянок посреди дня и пустыни, когда Павел вместе с погонщиками под навесом пил чай, он снова увидел шафрановую фигурку.
В тот день на двух машинах привезли новый груз, и Павла, как обычно, когда снимали и развязывали тюки, посадили спиной к навесу. Он слышал звук вспарываемой ткани, резкие голоса. Такие голоса звучали, только когда приезжали курьеры, потому что в складках одежды и своих багажах они привозили опасность. Павел старался не слушать, не думать о них, смотрел в сторону верблюдов или, из-под опущенных век, как женщины готовят еду.
Обычно в повседневной жизни бедуины мало разговаривали, им просто было не о чем, словно лежащим бок о бок камням. Иногда они, правда, поддразнивали женщин. Или орали на верблюдов. Но связная длинная речь была бы лишней для них, вязала бы, как широкие рукава халата богатого бездельника. Сам он так долго молчал, что стал не хуже бедуина. Даже протяжные русские песни, которые, верхом на верблюде, пытался петь, чтобы скоротать бесконечность пути, густели от жары и застревали в пересохшем горле. Если так пойдет дальше, он скоро превратится в одного из них и сможет жениться на шафрановой.
Так время превратилось в пустыню. Мера бедуинской жизни: путь и стоянка. И то и другое на самом деле едино — езда на верблюде усыпляла мысли так же, как вынужденный привал — отдых, уморяющий зноем. Была в этом одна забавная особенность — поскольку обычно верблюды двигались шагом, ты словно сидел в кресле-качалке, а когда действительно отдыхал на привале, то путь вместо тебя продолжало солнце, толкая вперед день. Похоже, верблюды эту особенность хорошо знали, поэтому никуда не торопились, смотрели лениво и высокомерно.
В какой-то момент Павел перестал замечать, кто из курьеров к ним приезжает, да и вообще перестал обращать на бедуинов внимание. Как иногда призыв имама долетал из той же дали, что и плач шакала, так их разговор имитировал клекот птиц, иногда воронью свару. Тем более что сам он вступил в непрерывную беседу с сыном и Богом, который иногда становился женой.
Однако появление шафрановой фигурки не на шутку его взволновало — он все пытался представить под платьем красивые длинные груди, прохладную амфору бедер, гладкий и тесный вход. Приблизиться к женщине даже не пробовал — здесь все было на виду, а на ночь ему давали снотворное. Во всяком случае, именно так на него действовал чай с незнакомым привкусом. Иногда, еще не утратив нежной сонной грезы, мерно покачиваясь в такт верблюжьему шагу, Павел представлял, что он богатый шейх, взял молодую жену, принцессу из соседнего царства. Даже чувствовал тяжелую от позолоты чалму и скользкий шелковый халат на вспотевшем теле. Подобные мечты скрашивали нетерпение, но не усмиряли его. Иногда его распаляла ревность, и тогда Павел думал, что он визирь, который везет для шейха принцессу, и любовь может стоить ему головы. В глубине души он понимал, что так оно и есть, и каждый вечер с готовностью выпивал свою чашку снотворного.
Но однажды утром, они как раз накануне достигли Дейр-эль-Медины, спустившись со скалистого холма мимо невзрачного птолемеевского храма, он не обнаружил шафрановой фигурки у костра. Дождавшись следующей остановки, убедился, что ее точно с ними больше нет. Наверное, женщину убили и спрятали в Городе мертвых, рассудил он довольно спокойно, в какой-нибудь из пустующих гробниц. А может, она живет тут неподалеку — в одной из саманных хижин, с дюжиной ребятишек-попрошаек, и вскоре родит еще одного — беленького, ему туристы будут больше давать.
Какое-то время эти мысли занимали его, огорчали, если он думал, что девушка умерла. Он привык к своей игре, тысяченочной сказке, реальность которой каждым шагом подтверждали верблюд и горизонт, служивший ориентиром. Впрочем, пропажа возлюбленной напомнила, что его собственная жизнь зависит от глотка воды и добродушия бедуинов. Он чувствовал, что они относятся к нему хорошо, насколько гора может хорошо относиться к человеку, расположившемуся в ее тени. Ведь если сверху скатится камень и размозжит ему голову, кто будет виноват?
Поэтому, когда приехала очередная машина и к ним присоединилось еще несколько человек, Павел забеспокоился. Неприятное предчувствие подтвердилось довольно неожиданным образом — ему дали пакет с новой одеждой. Синие джинсы и светлая рубашка с жестким воротничком, такие на день рождения ежегодно дарила теща, они даже пахли так же — краской, фабричным утюгом. Павел аккуратно упаковал рубашку обратно и всерьез задумался о побеге.
Разумеется, он мечтал об этом и раньше, и, отъезжая от пирамид, едва не свалился с верблюда, выворачивая голову в сторону Каира, вертикалями домов попирающего пространство, в котором тянулся их караван. Близость большого города была так очевидна и одновременно так призрачна, что стоило некоторых усилий соединить две реальности, наложенные, словно пленка на пленку. Эта особенность поразила Павла еще тогда, когда он путешествовал в прохладном автобусе и разглядывал знаменитые памятники из чисто вымытого окна, — Сфинкс оказался прозрачным, и стоявшая за ним пирамида просвечивала, сдвигаясь по мере движения. Выйдя из автобуса и оглянувшись на тесно застроенный пригород, все эти черточки и квадратики, Павел догадался, что перед ним — гигантский коллаж, иначе чем объяснить разницу пространства и времени? Сам он оказался с той стороны границы, что и Сфинкс, глядящий дальнозоркими глазами поверх бумажного города, и бедуины, тянущие его за собой на веревке отчаянья.
Правда, потом, когда вернулась шафрановая фигурка, появился вкус к странной, бессмысленной по европейским меркам жизни. Иногда ему казалось, что, не взгромоздись он вовремя на верблюда, останься сидеть на земле, — всадники так и уедут, ни разу не оглянувшись. Но в том-то и дело, что скрыться в пустыне абсолютно некуда. Можно, конечно, скитаться, как потерянное Ка по гробницам, но до Города мертвых еще надо дойти.
И все же запах новой одежды так не понравился Павлу, что он решился бежать. Не имея никакого плана, воспользовавшись суматохой с мешками, от верблюда к верблюду он дошел до ближайшего бархана и спрятался за него. Ждать пришлось долго — несмотря на то, что караван увеличился, поклажи оказалось слишком много, и бедуины ругались на тех, кто преследовал личную корысть, замедляя общее время. В конце концов верблюды один за другим встали и прошли мимо. Любой, кто обернулся бы на место стоянки, мог бы заметить Павла, но этого не произошло — все думали о трудности предстоящего пути, и чужеземец остался лежать забытой ветошью. Когда последний всадник превратился в точку, Павел сел и потрогал землю — его нынешняя свобода равняется смерти, если не вмешается Бог.
24
Кругом, от дальних подножий, засыпанных камнями, до подведенного сиреневым карандашом горизонта, расстилалась пустыня. Оглядывая ее, Павел испытал счастье полного одиночества. Подобное пережил, наверное, Святой Антоний, когда, проснувшись на горе, вдохнул чистый, как на второй день Творения, воздух. Радость была необыкновенной — он стал центром песчаной вселенной, точкой, от которой начнется отсчет, куда бы он ни направился. Однако свобода оказалась настолько полной, что идти не хотелось. Он даже перестал думать, то есть пропало усилие, источник причин, а с ним вместе и мысли.
«Господи, зачем они нам?» — улыбался Павел в лицо небу, и облака птичьими крыльями скользили по его лицу, земля кружилась гончарным кругом. Он сдернул с головы бедуинский шарф, подставив зреющему огненной силой солнцу небольшую лысину, родничок, уравнивающий зрелых мужей и младенцев. То, что не убьет, укрепит меня, мелькнуло на задворках сознания, и вдогонку, боком — ведь лучше умереть счастливым, чем от мучительной жажды или голода.
Павел прикрыл глаза, погружаясь в тишину, как в глубину моря. Беззвучие быстрой струйкой потекло внутрь, шевеля песчинки, и черная точка, росшая до того в зрачке, как в ракушке, наконец выпала из-под ресниц зрелой жемчужиной и покатилась, преодолевая за барханом бархан. Тишина заполнила Павла доверху.
Очнулся он от длинного крика имама, сдавившего пересохшее горло, как ловко наброшенная петля. Не понимая, была ли то явь, Павел крутил головой, как встревоженная птица, зыркая вправо и влево. Возможно, в нем самом прокричал страх, но также возможно, что здешняя пустыня населена. Не вставая с места, он вслушивался до глухоты. Тщетно. Эхо от азана (если он, конечно, был), не встретив преград, укатилось в море, и только тонкая струнка повыше пупка еще вибрировала, сбивая дыхание. Вошел ли звук в него, или он сам стал источником звука — Павел отказался от разгадки, когда раскаленные ладони Ра, прожигая рубашку, опустились ему на плечи.
Легко, несмотря на длительное сидение в одной позе, он поднялся на ноги, обмотал бедуинским шарфом ломкие, как погорелый ковыль, волосы. Теперь стало ясно, что, оставшись на месте, он поступил мудро: вряд ли бедуины, спохватившись, будут искать его на прежней стоянке, во-вторых, никуда не двигаясь, он сэкономил силы и теперь может спокойно отправляться в путь.
Путь этот, без всяких сомнений, лежал в Каир. Несколько дней назад они оставили его с правой стороны. Он отчетливо помнил: город, словно склеенный из бумажных вырезок, валкий шаг верблюда, передвигающий день и ночь, а между ними в розовеющем от заходящего солнца воздухе голова сфинкса, похожая на навершие гигантского фаллоса. Следующие дни они ехали то быстро, то медленно, несколько раз меняли направление, путая следы. Какое-то серьезное дело замышляли бедуины, — наконец осознал Павел. Взрывчатка или наркотики — что быстрее погубит мир, который еще утром он мог попытаться спасти?
Правда, теперь появился шанс добраться до города и все рассказать властям. Учитывая, что из съестных припасов в кармане болтаются два ссохшихся кружочка кураги да еще крошки хлеба, застрявшие в швах, у него на все про все максимум три дня.
На исходе второго дня под ногами захрустела щебенка и стали попадаться обломки известняка. Пришлось обуться и замедлить движение — дешевые сандалии развалились, а где-то вдалеке еще предстоял жгучий асфальт. Отдыхая, Павел придирчиво исследовал свои рыхлые ступни, похожие на вареный картофель. Нога ленивого горожанина, низкий, попирающий землю свод, поджатые испугом пальцы. Проснувшись этим утром осторожно, как привык при бедуинах, он нашел рядом свернувшуюся крендельком змею и все равно не надел сандалий, треноживших шаг рваными ремешками. Был бы он, как тот торговец сигаретами, легконогим нубийцем — у них узкая, длинная стопа, скорее, крылья, а не опора, всю тяжесть тела держит голова. К тому же черный эбеновый слой стирается на подошве, и они нежной кожей заранее предчувствуют опасность.
По мере того, как Павел приближался к Каиру, крупных камней становилось все больше, словно кто-то специально их разбрасывал, кто — он понял через некоторое время — не сразу заметил холм, его выбеленную солнцем глыбу. Это означало, что он заблудился. Горизонт покачивался, словно стрелка компаса, а вернувшаяся в зрачок жемчужина билась о черепную коробку, путая расчеты. Да, он переоценил свои возможности, его кровь слишком густая для такой жары, ведь он не пил воды со вчерашнего утра.
Наверное — Павел справился с остановившимся было дыханием — следует добраться до осыпающейся известняками горы и под ее прикрытием дождаться ночи, чтобы определить путь по звездам, — так он сэкономит силы, хотя и потеряет пару часов. Он еще раз вгляделся в цепь холмов, невысоких, словно стесанные временем зубы, однако довольно-таки частых, и решил дойти. Во-первых, там могла быть вода, во-вторых, тень, и, если повезет, вдруг сообразил Павел, эта гряда окажется началом Долины царей. Да-да, он слишком забрал вправо и уперся в горный массив, который египтяне почему-то назвали долиной. Город мертвых, выстроенный вглубь, — он попадет в него завтра, ну, самое позднее, если слишком скруглил свой маршрут, — послезавтра. Какие-нибудь туристы отвезут русского бедолагу в каирскую полицию, где он расскажет все, что знает. В любом случае, сейчас следует дойти до обретшего каменный объем пространства и отдохнуть, а вечером двинуться дальше.
Прикинув усеянное каменюками расстояние, чтобы в очередной раз не ошибиться, Павел убедил себя, что сможет без привала его одолеть, и бодро зашагал, хлопая подметками. Он не уставал удивляться — тело двигалось, как машинерия, словно он поворачивал ручку или останавливал ее: вот, опять заработало. Рядом, как привязчивая собака, бежали мысли, то удлиняясь, то укорачиваясь — в зависимости от того, ласкал он их или замахивался палкой. Иногда за левым плечом возникала фигура, например, учителя географии с глазами печальными, как зимние фонари. Он долго бубнил о кристаллических породах в горах Этбай, полных меди, урана, вольфрама и прочей оловянно-золотой ерунды, а потом его грифом гитары оттеснил цыган, исполнивший романс про анчар. Цыган был похож на Пушкина, но слишком нахален — возникшему рядом однокласснику приходилось кричать, чтобы перекрыть звон цимбал, и все равно Павел слышал только «кар» да «кар». В конце концов, он начал сердиться — из всех этих образов составилась целая толпа, некоторые громко между собой спорили. Ольга ударила по щеке Ивана, а потом долго, слюнявя платок, стирала комариный след, разглядывая лапки и крылышки, вросшие в кожу, как древности. У цыгана неожиданно выцвели глаза и волосы, отставая, он затянул печальное «Шаганэ ты моя, Шаганэ…», а бритый наголо человек, все заходя на полшага вперед, предлагал купить зеленую бирюзу. Пашина бабушка носила похожие серьги, издалека она звала его обедать, ужинать, завтракать. В очередной раз увильнув от бритого, Павел чуть не упал, ударился больно и горячо, как в детстве, и, слюнявя болячку, догадался: это он вышагивает хронометраж. Тут очень кстати набежала огромная, в пол небосклона туча, толпа существенно поредела, и он смог оглядеться.
Выяснилось: за всеми спорами-разговорами, во время которых он не переставал идти, но перестал следить за ориентирами, с намеченного пунктира он сбился. Иначе чем объяснить, что шел долго, а прошел так мало и приблизился к горной гряде, к которой так мечтал притулиться, едва ли на треть. Значит, оставшееся расстояние придется преодолевать в самое пекло, если, конечно, небо не сжалится над ним и не прикроет огненный зрак облачной занавеской.
Отчего это, размышлял Павел, осторожно, чтобы не задеть ссадины, раскатывая штанину, отчего облака над пустыней так похожи на летящих птиц — гигантский размах крыльев, перья плотные, словно рыбья чешуя, вот сейчас над ним брюхо гигантского сокола, отдавшего свою голову Ра. Впрочем, у него не было выбора: впереди, белесая от прямых лучей, возвышалась горная гряда, и ему следовало к ней стремиться, выйдя из-под спасительного шатра, раскинувшегося на полпустыни. Павел зашагал, не отрывая взгляда от границы, за которой начинался солнечный морок, — бедуины в это время грезили наяву, если не спали, а он движется вперед и, таким образом, их обгонит.
Нет, не обгонит — пружина ослабла, словно кончился завод, граница света и тени все не приближалась, колени перестали сгибаться, по телу бегали жгучие муравьи. И все же останавливаться Павел боялся, знал, что упадет, и тогда придется ползти. Он представил себя змеею, той, ночевавшей рядом с ним, а потом — ожившей веткой, скользнувшей в реку в то же мгновение, как бултыхнулся туда сын, гибкий след на воде и вынырнувшую рядом голову Олега, мокрую, жалкую. Сам он в тот момент не испытал ни испуга, ни жалости — равнодушно перевел взгляд на мохнатый от соснового леса горизонт. Не чета здешнему — твердому и горбатому. Превозмогая боль, Павел поднял воспаленные веки — и совсем рядом, рукой подать, увидал гору, ее каменный материнский бок. И только тогда оглянулся — позади, на расстоянии вытянутой руки, дрожали расплавленные пески, их жар буквально лизал ему пятки. Значит, Сокол спрятал его под пернатым щитом и провожал всю дорогу. Павел засмеялся и поднял к небу ладони. В ответ облако дрогнуло и, теряя серые клочья, поплыло, очищая сияющий наготой небосвод.
От обрушившегося на него жара Павел охнул и, насколько мог, поспешил в сторону горы. Дойдя до нее, упал — силы кончились на последнем шаге. Полежал, пережидая обморок сердца и шум вновь заструившейся крови, и медленно, на четвереньках отполз в щель, устроился поудобней, прильнув к прохладному меловому телу горы.
Спать не получалось — под веками все катились ярко-оранжевые круги, колеса огненной колесницы. Он лежал, не двигаясь, продолжением подножия, спиной, затылком, рукой осязая поверхность. Мягкий камень, кости и те тверже, известняк же слоист, ноздреват, дышит, не то что гранит в точках угрей. Несомненно, именно в этом массиве был вырублен Город мертвых, и завтра он спустится к ним. Огненные круги отступили, и Павел снова увидел дневной пейзаж как будто с вершины гряды: маленького человечка и камни, они сыпались градом, словно кто-то разжал ладонь. Если следовать египетской логике, которая здесь очевидна, — именно так, сверху, рождаются горы, иначе откуда в розовой эфиопской пустыне такое множество черных камней? Эта простая мысль объясняла многое, например, почему он лежит здесь, словно распеленутая мумия…
Проснулся Павел от того, что его настойчиво пихали в бок, все больней и больней, так что, разозлившись, он вдруг вскинулся и больно ударился головой. Продираясь сквозь звездчатую в глазах кутерьму, все-таки успел заметить, что это был Олежка, сильно возмужавший. Хлопнув отца по плечу, сын быстро свернул за угол, то есть за уступ. Павел вскочил на ноги и сразу опустился обратно, сжался в комок. Внутренности стянуло жгутом так, что стало трудно ходить. Осторожно распрямившись, он ощутил позыв рвоты, видимо, собственная желчь разъедала желудок, как вредная кислота, но Павел не выплюнул ее, а, подражая верблюду, заглотнул обратно. Появление взрослого сына так его поразило, что удивление почти перекрыло боль — это был мужчина не моложе его самого. Так сколько же лет он провел в этой пустыне, что Олег успел повзрослеть, а сам он — нажить старческие недуги? С этим вопросом он обратился к теряющему силы светилу, которое, подслеповато моргнув, свалилось в каменный карман за чертоги.
Неожиданно Павел ощутил призыв помочиться. Он так давно этого не делал, что забыл отвернуться, шагнуть в укромный уголок, и, когда расстегнул джинсы, удивился: его член возвышался подобно сфинксу в пустыне. Собственно, пустыней и было его тело, раскаленное на сковородке, бесчувственное, — только жар и потрескивание кварца. А над ним — огненным цветом цвел, закатной яростью пылал фаллос, нежный, как аленький цветочек. Павел, стараясь не дотрагиваться, упаковал его обратно в штаны и вернулся в свое убежище.
Под утро Павел замерз. Есть хотелось еще сильней, хотя это было скорее отчетливое желание, а не болезнь. Правда, выпрямиться в полный рост он так и не смог — но это мало беспокоило. Все равно, если он собирается преодолеть эту гряду, ему следует передвигаться на четвереньках, так быстрее, да и желудок в этом положении ведет себя спокойнее. И он уверенно, словно привычная к камням ящерица, полез.
Как оказалось чуть позже, когда появилось солнце и гора согрелась, за ним полезли и его приятели, самых разных лет, живые и умершие. Они буквально наступали ему на руки, а Никита еще и толкался локтем в левый, больной бок. Физически их присутствие было настолько реально, что Павел боялся скосить глаза, чтобы не увидеть рядом вторую тень. Кроме того, когда он отдыхал, кто-нибудь обязательно подсаживался к нему с разговором. Последним был пожилой профессор, с ним пришлось долго спорить по поводу одной лингвистической задачи, которую каждый понимал по-своему. Они просидели на горной развилке едва ли не полдня, хотя в нескольких шагах была вода, Павел прямо-таки чувствовал ее запах. Старик оказался упрямец, и, в конце концов, Павел к источнику пошел без него, а когда вернулся, профессор исчез, будто и не было.
Зато на линии горизонта, там, где, по его расчетам, начиналась Долина царей, он увидел своих бедуинов. Это были они, Павел не сомневался: три высоких верблюда и один маленький, даже узнал цвет попоны, с красными и синими помпонами через один. Теперь, когда он напился и умылся, дальнозоркость вернулась к нему. Наверное, он видел их и раньше — но не придал этому значения: если заметят — догонят, нет — пройдут мимо. Пока карабкался, боролся с призраками, думал об одном — надо спасти мир, хотя бы кусок от него. Значит, все эти дни они кружили вокруг, не уходя, но и не приближаясь. Мысль эта, как гарпун, вонзилась в него, пригвоздив к месту, — выступил пот, мелкие холодные капельки. Одновременно пришло понимание: соляной столб — вовсе не выдумка, и Павел ужасно, ужасно сильно опять захотел пить. Но, хотя источник находился рядом, даже не шевельнулся: тщетность усилий была так очевидна, что он различал ее верблюжий запах. Конечно, он мог бы зарыться в грунт и пролежать так сутки или трое — бедуинам все равно. Они уйдут и вернутся и снова поймают его.
В какой-то момент Павел захотел этого — мятного чая, отдыха на попонах, навеса в полдень над головой. Однако омытое водой сознание твердило, что нужно спасаться, бежать. Он не двигался с места. Эти верблюжьи закорючки на подоле горизонта — приговор его жизни, но он, филолог, не умеет его прочитать. Вот одна из букв накренилась — что это значит для него? Верблюд потянулся к колючке, или еще один раз солнце склонит свою голову над ним? Слезы лились от усилия разобрать, и, в конце концов, только анх ястребом дрожал между ресниц.
Неподвижной ящерицей он просидел несколько часов. А потом вздрогнул и покатился под уклон. Остановился, скрывшись за выступом, выглянул из-за него. Буквы не шевелились. У него нет другого выхода, как продолжать свой бег, двигаясь в обратную сторону все быстрее и быстрее. Конечно, теперь он не успеет сообщить властям о готовящемся преступлении, но, с другой стороны, нужна ли его помощь? Пока разгадывал верблюжьи иероглифы, сидя на горе, очень точно представил себе, как входит в обшарпанное помещение полиции, рассказывает вежливому арабу, вроде того, что дежурил с ружьем на мосту, вот только что именно? Как гостеприимство обернулось пленом, как не сумел вовремя покинуть караван, потому что понравилась женщина? Что избили? Синяки и ссадины зажили уже давно, на выдубленной солнцем коже сквозит совсем другая рябь.
Да и бедуины, скорей всего, не тронут его, если он перестанет стремиться в сторону города. Пустыня — самая надежная тюрьма. И самая желанная, — добавил от себя Павел. Пожив в караване, он перестал бояться стеклянных пейзажей, низкого неба и солнечного огня и теперь даже радовался, что не надо возвращаться в город, в шумную и зловонную тень.
И он пополз. Обнимая телом камни, приподнимаясь на коленях и подтягиваясь на руках, если подъем уходил круто вверх. Пока он так карабкался, резь в животе унялась, но вставать на ноги все равно не хотелось. Он слышал собственное сопение, шум крови и хруст, когда с уступа соскальзывала нога.
Довольно скоро Павел перевалил через гряду и увидал все тот же пейзаж: млечный, мреющий горизонт, жесткая подстилка пустыни, разбросанные по ней камни. Спустился он туда быстро, как на салазках. Плавный короткий отрог привел в новое место, уютное, похожее на выемку между корней гигантского дерева, здесь даже пахло по-древесному терпко, влажно, и Павел решил передохнуть. Усталости он не чувствовал, но чувствовал что-то другое, не менее опасное. Легкость. Казалось, если бы не выпитая вода, заскользил бы невесомее облака, поднимаясь выше и выше, в пышущие жаром объятия.
Не отбрасывая тени, он сидел между могучих корней горы и слушал, как шуршит песок, осыпается гранит времени.
Но вот небо перевернулось. Усеянная звездами Нут качнула его в одну, в другую сторону, закинула на плечо. А когда сияющий покров потемнел заплатками, Павел встал и пошел наугад, перешагивая через белеющую в темноте россыпь.
Шел, глядя на яркую, провисшую на два пальца от горизонта звезду, пока она, сигнально мигнув, не пропала. Тогда упал плашмя и заснул.
Когда очнулся, первым делом убедился, что погони нет. То ли он далеко ушел, то ли бедуины его не заметили. Впрочем, значения не имело — силы исчерпались до конца, а выпитая вчера вода испарилась под солнцем, стоявшим в его изголовье. Точнее, теперь он сам стал солнцем, ведь солнце пожирало его тело, и он достиг того же накала. Как поступил на его месте Ра? Превратился в крокодила? Именно так кости становятся из серебра, — попробовал усмехнуться Павел и почувствовал, что резец насквозь проткнул губу — удивительно, в нем все еще есть кровь! «Сейчас я начну превращаться в золото и бирюзу». И стал стаскивать с себя одежду.
— Вот, возьми, — бормотал он, — забери остатки моей плоти, кости со временем лягут в известняк, я стану подножием горы, все эти камни — будущие вершины, семена гор.
И, раздевшись догола, он повалился навзничь на колкую кучу, приготовившись сгореть заживо. Однако узкая череда облаков, которую он не заметил, летящая так же быстро, как на добычу чайка, затенила огонь, и он почувствовал только робкое, невинное прикосновении, особенно нежное в области бедер. И тут же в него проник живительный яд — желание, сочное, как стебель сельдерея, и такое же тугое. Наверное, его настигло проклятие бедуинки, ведь, по ее понятиям, он обманул ее, не выполнив просьбы. И вот теперь часть ее плоти, смешавшись с его, не хочет погибать, взывает о помощи.
Приподняв голову, Павел взглянул — его приап возвышался стройной колонной, и по всей пустыне виднелись такие же, размером со взрослую пальму. Строгие и одинокие — они штриховали пространство, надо думать, до самой Александрии, заканчиваясь Фаросским маяком.
О чем думали греки, когда насаждали таких великанов? Ладно на Делосе, но здесь, в мираже? Павел шевельнулся, его колонна не дрогнула — она пригвоздила его к куче земельного мусора, который, как струпья, отколупывала от себя земля.
Он закричал. Желание было таким сильным, тяжелым, что его не вместила бы женщина. Неважно, в небо направлен его ствол или в землю, — он может оплодотворить вселенную, главное — перетерпеть эту боль, эту судорогу, с которой вселенная входит в него — мираж за миражом, острые блики воды, существующей в замысле Господа, но так и не пролитой им.
«Ну же, — молился Павел, — окати меня горной влагой, хлестни соленой волной — иначе я уменьшусь до размера песчинки, а желание мое раздвинет небо — я не чувствую ни рук ни ног, ни глотки ни языка, только слова. Господи, ответь, я уже умер?!»
Накрытый этой догадкой, как жестким узорчатым саваном, Павел провалился в беспамятство. Там бушевала гроза, страшная, с тучами черными, брюхатыми до самой земли, и раскатами из преисподней. Их звук был столь громкий, что из ушей текла сукровица и стягивались жилы, глаза выпрыгивали из орбит, и одним таким громовым ударом его вышибло обратно в пустыню.
Здесь было по-прежнему солнечно и тихо, гудел натянутой тетивой горизонт, беззвучно осыпались барханы. Сухой, как прошлогодний кузнечик, лежал Павел на куче песчаного мусора, слушая, как ветер перебирает страницы раскрытой кем-то книги.
Желание испарялось вместе с кожей, сначала с лица, потом с живота, подмышек. Да-да, он был книгой — всего-навсего — в кожаном переплете, его втиснули туда — дубовый листочек, а желудь упал и закатился под ножку стула, где и хрустнул, как грецкий орех, явив миру два полушария — одно поврежденное, а другое — ничего, можно есть. Павел протянул ладонь с целой половинкой сыну.
Ладонь задела детородный член, который морщился, увядая, надо полагать, навсегда. Павел осторожно дотронулся до него, но не почувствовал прикосновения, только ожог. Все, он окончательно превратился в пустыню: он ящерица, он змея, он камень. Господь не захотел его, грешного, принять.
Кряхтя, Павел поднялся на четвереньки, собрал одежду, натянул ее и выпрямился в полный рост.
— Раз ты так велик, что не хочешь меня забрать, я сам найду твой дом, я знаю, где он.
25
Обсудив насущные дела с Нофером, Шенуда проверил в ящике стола вторую связку ключей, не нашел, вспомнил, кому отдал, и попросил у кастеляна нужный. Тот, пробежав пальцами по звякающему, словно монета падает на монету, кольцу, снял узорчатую закорючку, протянул Шенуде. Кто бы подумал, что этот ключик, больше похожий на вензель, открывает большой висячий замок, а не дверцу изящного шкапика, рассеянно отметил настоятель, пряча его в карман. Нофер неодобрительно проследил, как последний из двух ключей от кладовой исчез в складках Шенудиного подрясника. Старик терпеть не мог, когда в хозяйстве что-нибудь терялось, а с тех пор, как пропали Рафаэль и Арчилидес, не находил себе места.
Впрочем, тревожился не только Нофер, беспокоились и другие братья. Шенуда чувствовал это: по атмосфере за утренней трапезой — рассеянье лежало на лицах, глаза не смотрели в глаза. Да и во время службы монахи непривычно топтались, голоса взмывали вверх и вдруг пресекались, трещали свечи, у брата Юсаба вдруг загорелась борода.
Возможно, дело было в самом Шенуде как в священнике. Ведь звон цимбал не высекал, как прежде, искры молитвенного вдохновения, а дырявил общую ткань литургии, которая расползалась по отдельным строкам, как по швам старая рубаха. Сомнение червяком рыхлило безмятежную прежде душу, и, задавая один и тот же вопрос, он ни разу не получил ответа. Терпение тонкой струйкой ссыпалось в песочные часы — могильный холмик с гулькин ноготок, достаточный для того, чтобы похоронить все прежние труды.
Шенуда совсем перестал заниматься садом — пересаженный им из дворика Хаила гибискус коричневел повеселевшей было листвой, засыхая. Кажется, он все сделал правильно: послал на розыски сразу после того, как выяснилось, что ни Рафаэль, ни Арчилидес не дошли до монастыря Святого Павла. Кроме того, пронырливый Абдулла исколесил всю округу, расспрашивая водителей автобусов и представителей туристических фирм. Вряд ли полиция сделала бы больше, если бы он обратился к властям.
И все-таки беспокоили бедуины, снявшиеся в тот же день со стоянки, русский, который, при всей тщательности поисков, в эти дни никому не попался на глаза. Правда, кроме братьев и нескольких туристов, никто и не знал, что он вообще приезжал сюда. К тому же этот человек если и нуждался в защите, то никак не в покровительстве земных властей, это Шенуда прочел в его сердце.
Однако странно, что Арчилидес и Рафаэль пропали, выпали из внутреннего поля зрения почти одновременно. Упрямый Арчилидес вполне мог уйти, бежать обратно в Грецию, такой, как он, одолеет пустыню — и глазом не моргнет. Стоит ему задуматься, и под босыми ступнями — ковер-самолет, время летит быстрее ветра, скручивая в тугой кокон череду облаков, горы, пустыню, разрисованных лошадей, стрелки кипарисов, пальмовые рощи, и вот уже виден он — родной Афон. Конечно, политически это коптам невыгодно, в том случае, если Арчилидес вернется к своим. Но это навряд ли, грек не так прост.
Судьба мальчика беспокоила больше. Во-первых, он исчез позже. Во-вторых, непонятно зачем. Конечно, Рафаэль мог попытаться догнать Арчилидеса, чтобы исподтишка, пугливой тенью следовать за ним, только зачем? Шенуда не верил, что эти двое путешествуют вместе. Если только Рафаэль любит Арчилидеса больше, чем грек его, но в юности такого не бывает — можно всем пожертвовать ради друга и думать при этом исключительно о себе.
Шенуда вышел из кабинета, прищемив солнечный луч, — дверь запирать не стал, а щеколда держала плохо. Весенний день, как бабочка, коснулся лица теплой благодатью, и на мгновение настоятель снова поверил — все в Его руке. Но вспомнил лица братьев за трапезой, рассыпающийся строй песнопения, вспомнил тщетность своей утренней мольбы. Теперь, когда никакой Арчилидес не мешал его ежедневному разговору с Богом, разговор этот не складывался. С тоской смотрел Шенуда со стены вдаль — там, в пустыне, люди, врученные ему для сбережения, кочуют неприкаянные, потому что он, ослепленный гордыней всезнания, не захотел использовать власть, взять на себя ответственность.
Шенуда, нащупав в кармане затейливый ключик, отомкнул тяжелый замок и толкнул узкую дверь кладовой, где хранилась церковная рухлядь. Электричества здесь не было, и, дав глазам привыкнуть к полумраку, стал внимательно разглядывать кучу за кучей, нашел что-то в углу, потянул за железную цепь.
Да, то, что Рафаэль пропал вслед за Арчилидесом, усложняло дело. Три года назад родители мальчика, глубоко верующие престарелые люди, понимая его беспокойный характер, стали искать для сына убежище, стену выше головы, узы крепче, чем родственные, и пришли в монастырь. Когда прошлой весной мать приехала навестить сына, Рафаэль равнодушно сидел подле нее, а она, смиряя ласку рук, сплетала-заплетала бахрому подушки, рассказывая о родственниках. Отдав сына Богу, мать не перестала чувствовать его своим, а он, еще не прильнув к Всевышнему, уже отдалился от нее по причине возраста.
Позже Шенуда долго говорил с ней, и она вроде бы успокаивалась, она была хорошая христианка, но материнские чувства восставали вновь и вновь. Тогда, убедившись, что примеры из Библии, ей знакомые, не действуют, он рассказал о матери семи мучениках из Маккавейской книги. Женщина задумалась так крепко, что лицо ее остановилось, стало как мертвое, и Шенуда понял, что больше она не приедет. Действительно, вскоре пришло известие о том, что она умерла.
Шенуда закрыл кладовую и, позвякивая веригами, дошел до трапезной — Нофера не было, тогда он заглянул на склад. Там Хатаб, помощник кастеляна, считал муку, все время сбиваясь, — мешки стояли неровно, друг на друге, и, несмотря на каменную прохладу, Хатаб вспотел — запах хлопка и жареного миндаля ходил волнами, когда он нагибался к мешку или выпрямлялся, чтобы записать. Шенуда попросил передать ключ Ноферу и направился в келью. Огибая периметр виноградника, он даже не повернул головы в его сторону — кровь Христова дозреет и без него. Войдя к себе, впервые за много лет запер дверь.
26
Когда Павел прокричал Богу, что найдет его дом, это не было пустой угрозой. Действительно, он знал теперь, как многие знали задолго до него, что рай или его подобие, отражение, что ли, находится на земле. Павел обнаружил его, когда вместе с туристической группой возвращался из нубийской пустыни, розовой, плохо выдубленной, с черными отметинами камней. Он вдруг увидал миражи — много, и они были прекрасны — сверкала вышитая гладью вода, мерцал и струился серебряный воздух, наверняка пели птицы и ангелы.
Он еле сдержался, чтобы не остановить автобус и не побежать в безумном стремлении попасть в земной рай. Скорее всего, мираж — это греза земли, мечта иссушенного сердца, воспоминание счастья, закончившегося тысячи лет назад. Но, может быть, и отражение рая, ниспосланное разбойникам и святым, дабы не отчаялся их дух, не смолкло исступление.
Павел прислушался; втянул горячий воздух, выдохнул через рот. Он искал привкус медовых трав, напоенных утренней влагой, шелест ив, склоняющих ветви к ручью. И действительно, совсем рядом, шагах в тридцати — как только он мог не заметить! — вода весело наполняла глиняный желоб, перекатываясь в плоское озерцо. Павел поспешил к оазису и подошел совсем уже близко, когда увидел бедуинов, поящих своих коней. Как вкопанный, он остановился и долго рассматривал рисунок на крупе коня, чередовал синие и красные квадраты потника. Наконец, почувствовав внимание, конь обернулся, но, никого не увидев, отвернулся доедать куст.
Могучая, как меч, решимость пронзила Павла, и он двинулся вперед: я не боюсь, не вы меня, а я поймаю вас. И сразу бедуины исчезли вместе с ивовыми зарослями и расписными конями. Правда, в глиняном желобке зимней синичкой по-прежнему напевал самый настоящий ручей. Осторожно, боясь вспугнуть, Павел попил, отдышался в тени голубоватых остролистов, осмотрелся вокруг — плоды только-только начали завязываться, но уже покрылись колючим пушком. Ничего, о еде он вспомнил скорее по привычке, главное — здесь есть вода и дырявчатая, как от тюлевой занавески в бабушкиной комнате, тень.
На следующий день он проснулся под чириканье птиц в хорошем настроении. Пришел большой золотистый лев, попил воды, понюхал его, лег рядом. Очевидно, Господь заботится о нем, и можно перестать беспокоиться. Павел умылся и тронулся в путь — ни голод, ни жажда больше не мучили его.
О близком конце русского знали и бедуины — они нарочно отгоняли его от дорог, чтобы турист умер естественной смертью. Три верблюда и два погонщика находились достаточно близко, но почти ослепший Павел лишил их выбора. Не разглядев бедуинов, он упрямо двигался навстречу своей гибели, и только ночь остановила его. Из-за куриной слепоты сумерки для него наступали раньше, а ко сну он готовился заранее — находил пологий бархан, отыскивал подходящий под голову камень.
И вот, пока он устраивал себе ложе, к нему подошел человек. Павел его не заметил, но почувствовал запах — протухшего мяса, и, обернувшись, наткнулся на коптские кресты, нашитые на чепчик.
Монах заговорил по-гречески. Павел понял это не сразу — хриплый, расстроенный, дребезжащий голос постепенно прояснялся, светлел, и Павел начал понимать смысл древних слов, поскольку пришедший говорил по-гречески. Зацепившись за знакомую фразу: «Μην αλλάζετε bedoyu αγωνία» («Не исправляй беду бедою»), — память развернула свиток воспоминаний — университетская аудитория, профиль жены, тогда еще молоденькой, с острым носиком и нежным подбородком. «Μαζί με την γυναίκα sovlekaet ένδυσης με την αίσθηση της ντροπής» («Вместе с одеждой женщина совлекает с себя стыд»), — бубнил на кафедре профессор. Ольга поворачивает к нему голову в ореоле золотистых волос, выбившихся из резинки, щурит близорукий глаз, покусывая кончик ручки…
Острое, стремительное, как росток любви, чувство пронзило Павла насквозь — отчаянье жены, ее древнее знание, что сын умрет, неважно, молодым или старым. Дав ему жизнь, она подарила ему также и смерть, она родила смерть, девять месяцев носила ее в себе, счастливая.
Бедная, бедная, — Павел мысленно гладил ее по волосам и целовал, как прежде, в пушистый затылок, — плоть всего лишь кожаный сосуд, как говорили в народе — «кожаные одежды», вот он, например, почти избавился от нее и очень рад. Впрочем, избавился не полностью, потому что грек, прекратив напевное бормотание, тронул Павла за плечо, наклонился к самым глазам и по-английски спросил:
— Do this people look for you? They decaided kill you at night. Can you run and escaip? I help…
— No, I want, — радостно ответил Павел голосом чистым и ломким, как первый лед на луже, в которую он наступил, пытаясь рассмотреть в окне роддома младенца на руках жена.
— Я тоже не хочу двигаться. Но умереть в пустыне ужасно трудно, и у меня нет ничего, чтобы приковать себя к горе, к тому же в какой-то момент я потерял ее из виду, — рассказывал про себя грек.
Павел посмотрел на него с сочувствием. Даже если указать ему путь к горным отрогам, приковаться там действительно не к чему, разве что к себе самому. Однако какая радость! Значит, уже этой ночью его душа устремится к звездам, утром ее согреют красные лучи солнца, и сверху он увидит золотистый пар, который поднимается от монастыря после молитвы.
27
Шенуда молился долго, как в юности, сколько — сам не знал, ставни были прикрыты, а к звукам он не прислушивался. Еще в студенчестве, живя в шумном, крикливом городе, он научился погружать себя в плотность раздумий или молитвы, что в конечном счете оказалось одно и то же. Когда он понял это, ликованию не было предела: полдня он пролежал на углу улицы Адли, простершись рядом с площадью Оперы, — через него перешагивали вонючие ослики, на рукава наступали дети, о длинные ноги спотыкались прохожие, громыхая, ударила в бок повозка, пока кто-то не вызвал полицейских. Счастливый, он смеялся им в лицо. Из-за этого ему, правда, пришлось уехать сначала из Каира, а потом и из Египта.
Молитва была бесконечна, но и она закончилась. Шенуда не вставал с колен, тяжестью грузного тела осев на пятки. В наказание за гордыню вера утекает из него словно из дырявого сосуда, с виду еще красивого, круглобокого, но с незаметной трещиной изнутри. Эта трещинка — где она? Шенуда мысленно погладил гладкую, отполированную молитвами и постами поверхность своей души. Отсутствие простоты. Он, как и Арчилидес, стремился к ней, однако отринуть премудрость не так-то просто, если она посеяна в тебе, это вам не английский газон, топчи не топчи — взойдет снова, дай только срок.
В юности он много читал, и соглашался, и возражал, и принимал с восторгом, верил — Господь каждого ведет своим путем. Вот и Арчилидес ушел по своему в неизвестном Шенуде направлении, и Рафаэль. Но когда пропал еще и русский, то в душе проклюнулось семя сомнения: а что, если, положившись на волю Господа, он упустил нить его замысла? Три человека, три души, порученные ему — и пропавшие, сгинувшие без следа в пустыне, — сомнение, бремя которого разве под силу снести старику? Шенуда отвел взгляд от трещины, похожей на ветку терновника, и снова закричал Господу о помощи.
Молился, как в юности, — внутренним воплем, страстью, страхом — пожилой монах, провидящий будущее своих чад и вдруг утративший зрение настолько, что не смог бы набрать, не расплескав, воды из святого источника.
В голове носились, как обрывки газет в сквере в ветреный день, цитаты из Священного Писания. К месту и не к месту, как одинокие старики на лавочки, прилаживались они посреди солнечного дня, пронизанного детским гамом и птичьим щебетом.
Пять лет он провел в Европе, когда после нападения на полицейских его выгнали из каирского университета. Рано или поздно все равно бы выгнали — он же копт и не скрывал этого. Непонятно, почему вообще приняли — за дерзость, что ли? — на экзамене профессор вынужден был прервать его слишком подробный ответ. Впрочем, уже тогда у него был приличный английский — отец общался с англичанами и многое от них перенял. Когда Шенуда приехал в Англию, то у него возникло смешное ощущение, что все подстроено заранее. И драка с полицейскими, и связи отца, и его собственные наклонности — все, все складывалось одно к одному.
В первый же год учебы (он выбрал историю Средневековья, ему казалось, что именно тогда мир поделился на Запад и Восток) общительный Шенуда перезнакомился со студентами разных курсов, благодаря красоте и пылкости у него появилось много друзей. В те дни он вовсе не думал становиться монахом, просто искал смысл — в природе, философии, женщинах. Впрочем, из-за своей веры он иногда казался излишне старомодным и чувствовал это. По этой ли причине или по какой другой Шенуда стал все чаще вспоминать о доме — сначала о родных, потом о низком жемчужно-голубом пологе неба, каким оно бывает в пустыне зимой, и в конце концов заскучал по жаре, выжигающей, словно известью, даже внутренний дворик. К концу второго года — ярко-зеленого за размытым дождями стеклом, с ночной капелью по жести — Шенуда затосковал, как животное, — беспричинно, горячо. К счастью, кто-то рассказал, что в Стивенейдже есть коптская община. И уже через пару месяцев его бросила девушка — так много времени он посвящал своим новым занятиям и так изменился.
Теперь Шенуда лучше понимал Арчилидеса, сильного, сильнее его самого духом и оттого несчастного. Конечно, Господь дает по силам — только потратив их все, можно приблизиться к истине, к Царству Божьему. Значит ли это, что у него, Шенуды, запас остался велик? Действительно, что он такого сделал, что преодолел, на какую гору взобрался? Разве не точен и не прост был его путь, если он всегда следовал зову сердца, любви к истине? Сколько надо претерпеть закоренелому грешнику, чтобы исправить себя, а что сделал он? И вот вера утрачена, отнята, пора начинать все сначала. Огромным усилием воли Шенуда заставил себя не застонать, схватил со стола книгу и стал читать то, что многие годы знал наизусть.
«Тогда Господь сказал ему: ты сожалеешь о растении, над которым не трудился и которого не растил. Так Мне ли не пожалеть Ниневии, города великого, в котором более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой…»
Копты в Европе оказались немного другие — более важные, сдержанные, что ли, но при ближайшем знакомстве такие же приветливые, ласковые, как домашние. Сначала он этому удивлялся, мысленно переставляя их, как на картинке, из ландшафта в ландшафт, — вот отец читает лекцию о международной торговле в университете, вот его новый наставник вместе с деревенской паствой молится за урожай. Но потом понял: древний египетский мир принимал христианскую веру примерно так же, как в Египте принимают ее сейчас. Ничего нового — пустыня и заборы из кирпича, ведь его монахи чуть не пошли врукопашную. Теперь Шенуда это точно знал, а тогда, осознав близость первых христианских времен, чуть было не бросил учебу, чтобы вернуться на родину.
Отговорил его духовный наставник. В пещеру уходят не от людей, а от себя, сказал он. Ты рос в правильной семье, и тебе не обязательно начинать все сначала. Доучись здесь, посоветовал он, и, если решение твое останется твердым, ты сможешь послужить церкви не только старанием, но и знанием, сейчас это важно для нас.
Шенуда повиновался. И не было более прилежного студента, более жадного ученого, чем он. За последующие три года он прошел еще два полных курса, помогая себе молитвой и постом.
Он стал хорошим историком, богословом, переводил с арабского, греческого и сирийского. Но что удивительно: чем больше он узнавал заветной правды и фактов, сопутствующих ей, тем ярче перед ним блистала истина — наивная, как утренняя звезда. Ирод, не резавший младенцев, во всяком случае, не младенцев и не в тот год. Мария, девушка из хорошей семьи, вдруг забеременевшая. Простая, как щепоть соли на хлеб, история, ставшая событием вселенского масштаба. Поэзия, почти победившая мир.
Но что из того, что он знает, как знали до него и будут знать после, если дело, которому он так спешил служить, оказалось не его делом? Читать книги и растить овощи — вот его труд, этим и следовало ограничиться. Проницать души не значит исправлять помыслы, за гордыню и самонадеянность Господь отвернулся от него.
Шенуда вздохнул и отложил Библию. Правильно — когда он лежал на пыльной каирской площади, в нем горел восторг, сейчас едва тлеет знание. И Арчилидес с Рафаэлем здесь ни при чем.
Поцеловав, Шенуда снял крест, повозившись, стянул через голову подрясник и закрепил вериги — тучное тело покрылось гусиной кожей, теперь оно уподобилось коню, на которого надели крепкую сбрую. Большой, толстый, голый, с бородой и в чепчике, стоял наместник посреди кельи — похожий на взрослого карапуза на железных помочах.
28
Павел поцеловал оборванный край одежды, на минуту обнажив худые ноги грека, поблагодарил за принесенное известие и участие и попросил оставить его в одиночестве. Грек ответил, что он коптский монах и эту ночь мог бы провести рядом, читая молитвы.
— No, — очень твердо ответил Павел, — I want be singl.
Неожиданно монах начал настаивать, и тут до Павла дошло — грек хотел не просто разделить его последние минуты, спасти, как говорится, грешную душу, он хотел умереть вместе с ним.
Тем временем стемнело окончательно, и Павел подумал, что, даже если монаха удастся прогнать, ему ничего не стоит явиться снова в подходящий момент. Проклюнулась звезда — вездесущий Сириус, — и Павел подивился подобной тесноте в пустыне — с одной стороны его караулят бедуины, с другой — грек, а с неба присматривает Олежка.
— Why? — спросил копта Павел, и тот, сколько-то помолчав, начал рассказывать, вставляя в плохую английскую речь греческие слова, а затем перейдя на родной язык полностью.
Во-первых, ему следовало исповедоваться, последний раз он рассказывал о своих грехах отцу-настоятелю неделю назад. Во-вторых, он очень хотел, чтобы Павел разрешил ему умереть вместе с ним.
Все это время Арчилидес скитался по горам, а потом спустился в пустыню и несколько раз совсем близко подходил к бедуинам. Но они его не трогали, только отгоняли, как бездомную собаку, благодаря чему он и подслушал этот разговор.
Привычный к жаре и постам, Арчилидес не слишком страдал от телесной усталости, но вконец был измучен душевной борьбой. Черная фигурка мальчика все удалялась и удалялась по тропинке вниз, он слышал запах его разогретой быстрой ходьбой кожи, видел взмах правой руки, когда он раздавал туристам хлеб. Ему казалось, что мальчик и теперь, как много раз и раньше, следует на расстоянии за ним, и тогда Арчилидес начинал беспокоиться, выдержит ли такую нагрузку молодой организм, выбирал тенистые участки, находил источники. Это путешествие по пустыне с образом мальчика вконец измучило его, он даже не почувствовал, как гангреной занялась раненая рука.
Павел, уже привыкнув к запаху, что-то понимал, что-то нет из рассказа своего гостя. Главное, что он уяснил: этот человек просит разрешения забрать его смерть или хотя бы разделить ее. Правда, грек не был уверен, что бедуины убьют и его тоже, он столько раз попадался им на глаза, но, может быть, как свидетеля… Другое дело — Павел. Арчилидес сам видел, как несколько дней они следили за ним, и слышал разговор: они говорили, что, если русского до сих пор никто не ищет, его можно убить и вернуться к своим делам. Поэтому если Павел не очень торопится на небеса, то пускай уступит свою смерть Арчилидесу, просто поменяется с ним одеждой и отползет за соседний бархан.
— Я думаю, что меня будут пытать, — на всякий случай, из какого-то детского озорства, предупредил грека Павел.
Арчилидес в ответ шевельнул рукой, и смрадный дух затмил звезды. Потом присыпал рану песком и забелел в темноте зубами.
— Они могут над тобой надругаться — вспомнив похотливую улыбку Морая, добавил Павел.
— О, тогда я буду спасен, — не то пошутил, не то серьезно ответил Арчилидес и снова посыпал рану песком.
Павлу показалось, что слева скользнула черная тень.
— Ты видел, это уже они?
— Нет, это мой мальчик, он всегда подходит слева. Пришел проститься со мной.
Павел наконец решился. Его собственный мальчик был теперь на небесах, растянутых над ними в звездном порядке, а там страдания не существует. Они поменялись с Арчилидесом одеждой, причем в монашеском одеянии грека Павел почувствовал себя как в шатре — уютно и хорошо.
— Надо торопиться, — заметил Арчилидес, — тебе придется катиться, как перекати-поле, чтобы следы не выдали нас. Остановишься, когда солнце согреет спину. Но вначале ты должен сделать еще кое-что.
Арчилидес взял камень, который Павел собирался положить под голову, и, вложив ему в ладонь, поискал другой, пристроил на него обезображенную руку.
— Бей, — и показал на едва заменые остатки татуировки коптского креста.
Павел секунду смотрел греку в лицо, а потом с огромной, как ему показалось силой, ударил по кресту на запястье. Кожа порвалась, стала видна кость. Арчилидес едва заметно шевелил губами. Павел на всякий случай, оторвав от рубашки полоску, перевязал рану, хотя кровь не шла. В предчувствии скорой смерти монах улыбался светло, похоже, враги подарят ему успокоение, о котором он забыл, едва коснувшись материнской груди — в ней не было молока.
Глубоко вдохнув запах гноя, Павел сжался в комок и повалился под уклон, туда, куда катилась земля.
Он сдержал слово, и, как мог — где шагом, где ползком, где на карачках, двигался прочь от города мертвых, все дальше от Каира, покуда не взошло солнце. Тогда зрение вернулось к нему, и все равно, обернувшись назад, он увидел знакомый гончарный круг с застывшими на нем кусочками глины.
29
Арчилидес оказался прав. Бедуины действительно решили отвязаться от русского, никак не желавшего умирать. Вечером к погонщикам подъехала машина, из которой вылезли Анвар, Морай и Рафаэль. Конец дня они провели за кофе и разговором, правда, непоседливый Рафаэль все время вскакивал и отбегал то к машине, то к верблюдам, потом караулил варана, не дождавшись, стал копировать полет сокола, широко раскинув руки и семеня босым ногами. Устав, он заснул под навесом, упершись горячим теменем в бок Морая, едва совладавшего с собой.
Когда на светлом еще небе наметились первые звезды, Анвар и Морай двинулись в пустыню, Рафаэль старался не отставать.
Мужчины шли быстро, мальчик поспевал за ними перебежками, как жеребенок, и уже через час они приблизились к тому месту, где русский устроился спать. Он лежал ничком, не шевелясь, светлая рубашка выделялась на рыхлом сером фоне, и Морай на ходу достал, пряча в складках одежды, нож, когда его ноздрей коснулся ужасный запах. Странно, как быстро этот русский в песках протух, наверное, любил свинину.
Морай старался не вдыхать зараженный зловонием, нечистый воздух. Он с опаской оглянулся на Рафаэля и сделал знак, чтобы мальчик отошел в сторону. Но мальчик балансировал на камне, стоя на одной ноге, и ничего не заметил. Благоразумнее будет оставить русского, не убивая, здесь — теперь он быстро умрет, и, если его найдут, никаких вопросов не возникнет. Морай развернулся, и они, не торопясь, пошли обратно.
В той же тишине, под тем же небом, зубчатый край которого вдруг засветился красными прожилками, шел Павел, переодетый монахом. Он не заметил, как перестал катиться, как поднялся на ноги и бодрой, как ему казалось, поступью двинулся в путь. Наверное, подействовал запах страдания, впитавшийся в ткань подрясника, или смерть, которую он так великодушно отдал греку, но Павла потянуло к людям.
Как только он это понял, сразу увидел дорогу. Однако асфальт грубой шероховатостью раздражал ноги, и Павел сошел в пустыню, на обочину. Странно, но он не мог перейти на другую сторону: безжизненность дороги угнетала, как высохшее русло реки. Он остановился над этим подумать, оглянулся и увидел — далеко, почти не приближаясь, катилась, поблескивая синим боком, бусина автобуса. Вот оно — он шагнет в засохшее русло, под крепкие валуны и оглушительные бревна, воспоминания с плеском пронесутся над его головой, прежде чем он достигнет дна — мягкого и прохладного.
Глупости, тут же одернул себя — во-первых, слишком много упущено, и он уже никогда не станет собственным сыном, во-вторых, автобус его просто не собьет — вот он замедляет ход, кричит верблюжьим голосом, предупреждая, вопрошая, не подобрать ли, странник, тебя? Павел натянул поглубже чепчик, пряча русые волосы, махнул сердито рукой, и любопытные, равнодушные лица заскользили за стеклами и через минуту исчезли, словно смытые водой.
Павел вздохнул, обул сандалии и пересек асфальт. Поверхность плавилась и дрожала, но он ступал твердо и, когда перешагнул предел, от пережитого усилия помнил одно — на нем коптский крест, и он путешествует из одного монастыря в другой.
30
Шенуда просунул два пальца под вериги и подтянул цепочку еще на пару звеньев — за эти несколько дней он похудел. Удивительно: сколь усердно прежде ни постился, сколько ни уменьшал свою часть от лепешки — плоть полнилась и росла, а сейчас телесное тесто опало, покрылось ржавчиной от вериг. Железо до крови натерло рыхлую кожу, и Шенуда хотел было смягчить раны оливковым маслом, но вовремя передумал и укоротил цепочку еще на одно кольцо.
Арчилидес, так тот от своих страстей, по крайней мере, страдал, мучился, а я в неведении жирел, процветал, корил себя Шенуда, натягивая подрясник и расправляя пушистую бороду поверх. Уйти бы сейчас в пустыню — да без благословения патриарха нельзя, надо съездить отпроситься, пока он в своей обители. Да и страшно — не испытаний, а пустоты — собственной гулкости. Может так быть, что все это время он эхо принимал за ответ? Шенуда одеревенел от ужаса. Стал припоминать подходящие к его случаю жития, но все они вдруг показались выдумкой и ерундой, мечтою о чуде. Он так долго черпал из этого колодца, что тот, наверное, опустел. Дрожащими пальцами наугад раскрыл «Исповедь Августина». «Надежда моя от юности моей, где Ты был и куда удалился?» — застонал Августин вместе с ним, но Аврелий был так молод и к тому же манихей. Тогда кинулся за утешением к Василию Каппадокийскому: «Сердце у меня стало связано, язык расслабел, рука онемела, впал я в немощь души немужественной…»,— жаловался Василий Патрофилу, епископу в Егеях.
Шенуда решил ехать к патриарху немедленно. Кряхтя, стянул домашний подрясник, достал другой — для выездов, из тонкой ткани с синеватым отливом, задумался: не будут ли заметны вериги? Что, если знамения, благодать, как отеческая рука, осеняющая в самые тревожные минуты, — всего лишь ошибка, фантазия сытого живота? Он с ненавистью посмотрел на похудевший кошель, скрывающий уд. Это ли не ответ? Даже когда сам перестал есть, все равно заботился о пище — выращивал овощи, фрукты. А в это время юный Рафаэль запихивал пакеты с наркотиками в дупла почтенных олив.
Простая эта история добила его окончательно, когда, после небольшого расследования, выяснилось, что Рафаэль, не уступая в простодушии и лукавстве семилетнему ребенку, помогал бедуинам, служил, сам не понимая того, посредником. В посылках, которые он прятал и передавал, находились образцы и сроки поставок дури, которая постепенно изводила Европу. Об этом Шенуда знал не понаслышке — в Великобритании помимо университетских занятий он посещал благотворительные общества, а потом ездил в Америку, работал с подростками. Интересно, мог бы кто-то другой влить в дырявый сосуд елей веры, чтобы заполнить его доверху? Рафаэль прожил в обители достаточно долго, надо было бы раньше его прогнать, да, жалея, все медлил — и вот мальчик пропал.
Шенуда снова натянул домашний подрясник и уже сверху — выходной. Сначала показалось тесно, особенно под мышками, но быстро привык, хорошо, что похудел. Заново расчесал бороду, надел головной убор и вышел на выбеленную солнцем улицу, решая, в какую сторону идти — налево, к складам, низкие своды которых обычно привлекали Абдуллу прохладой, настоянной на смеси запахов сухой мешковины, соленых оливок и вина, или к источнику, в дворике которого шофер любил отдохнуть, когда не было туристов. С наименьшей вероятностью его можно было застать в гараже, но именно туда и направился Шенуда, одергивая полы верхнего подрясника — при ходьбе обе ткани двигались сами по себе, и верхняя, скользкая, задиралась все выше и выше.
Абдулла оказался на месте, и настоятель, не переставая оглаживать себя по бокам, сразу водрузился на заднее сиденье, сказав, что дело срочное. Через пять минут они вырулили из ворот, аккуратно объехав выпадавших из автобуса туристов, заспанных, судя по шортам и плоскостопым сандалиям — немцев, а еще через десять минут монастырь Святого Антония слился с ландшафтом в зеркале заднего вида.
Как только пейзаж за окном, несмотря на быструю езду Абдуллы, перестал меняться, Шенуда, цепляясь взглядом за крошево гор, раскиданное по плоской подложке пространства, принялся обдумывать недавнюю свою идею.
Когда в прошлый приезд патриарха они обсуждали неприступность обители с внешней стороны, они совсем не говорили о ее защите. Предполагалось, что высокая стена с мощными контрфорсами удержит врага. Ну, а если враг пойдет на штурм, как однажды почти случилось? Лучше всего было бы распределить оружие в бойницах старой стены — она не так велика, как первая, и оттуда удобно следить за промежуточной зоной, не допуская врага за кирпичный периметр. Разумеется, мусульмане для такой охраны не годились. Призывать под видом паломников коптов из разных приходов нехорошо: это нарушит монастырский уклад, к тому же другие обители и второй стены не имеют. Проще всего вооружить собственных монахов, но как раз эта идея была слишком сомнительна, и Шенуда не рассказал о ней патриарху.
И вот теперь, по дороге к святейшему, спотыкаясь взглядом о груды камней, которые попадались все чаще, Шенуда устрашился своих намерений. «Как мог я помыслить внести оружие в стены монастыря?» — с искренним удивлением спрашивал он себя. Смотри, эти осколки гор собраны кем-то для пищали, не унимался в нем воинственный дух, никакая другая сила не сгребла бы их в такие аккуратные кучи. Земледелец и тот складывает из камней ограду, спасая от их семени будущий урожай, уговаривал он себя. Но разве может христианин на кого-нибудь замахнуться, а тем паче убить?
Шенуда вдруг понял, что бездна разверзлась у его ног, и он с песнями и гимнами в нее гнал, как в царствие Божие, послушных чад. Ладно, невинные духом спасутся, а что будет с ним?
Внезапно машина вильнула в сторону, провалилась на ухабе, и, екнув, сердце Шенуды уподобилось сердцу отрока, воспитанного в устоях веры, но совершившего злой поступок — глубина вины увеличивалась незнанием наказания.
Угодив со всего маха в яму, Абдулла некоторое время еще рулил по обочине, отчего по-женски постанывал задний мост, и половина пустыни исчезла в пыли, скрыв тушку сбитого суслика.
Патриарх принял ласково — и на какие-то доли секунд от сердца у Шенуды отлегло. Святейший источал любовь, как солнце лучи, но и за его плечами стояли труд и сомнения.
— Ты был пастухом своих овец долгое время, но даже у хороших пастырей, случается, пропадает душа. Иисус не мог творить чуда среди неверующих, а ты хочешь преуспеть больше него…
Они беседовали в приемной, здесь патриарх слушал письма, которые отбирал секретарь, — неровными стопками они покрывали огромный, древнего черного дерева стол. Некоторые из них секретарь забрал с собой, когда уходил.
— …Иногда надо остаться совсем одному, чтобы приблизиться к Богу, но для этого вовсе не обязательно идти в пустыню или кидаться в пасть льву. Если ты решил носить вериги…
От него ничего не скроешь, возрадовался Шенуда, который еще не успел покаяться в этом. Или все-таки заметно даже сквозь двойную ткань?
Он поднял на патриарха глаза. Святейший, замолчав, растирал замерзший мизинец, к кончику которого не доходила слабая от старости кровь. Видя, как покорно патриарх превозмогает немощь, как неглубоко, экономно он дышит, Шенуда устыдился своего подвига и заплакал.
Чтобы не смущать его, патриарх откинулся поглубже на диванные подушки, как будто собрался вздремнуть. «Кто даст голове моей воду и глазам моим — источник слез», — прошептал он, ободряя Шенуду ( Иер. 9, 1).
Постепенно Шенуда перестал плакать, начал икать и оттого очнулся, удивился — борода промокла насквозь, тяжелой водорослью лежала на груди. Патриарх сидел, прикрыв глаза, с неподвижным ликом — скорбным, мясистым, светлым.
У самого Шенуды лицо быстро высохло, и он заерзал коленями, почувствовав, как сильно, предельно устал — еще минута, и повалится навзничь, уснет.
— Господь не оставит преподобных Своих, — пообещал ему на прощание патриарх, и Шенуда понял, что со святейшим похожее было, и даже больше того.
31
Сколько путешествие заняло времени — несколько дней или часов, Павел не знал. Бархан наползал на бархан, как холод на пустыню, вечер на день, мужчина на женщину. Есть почти не хотелось, только когда появлялась первая звезда, под ложечкой начинало тонко, протяжно нудить, и тогда он доставал из кармана хлеб, припасенный Арчилидесом, отламывал кусочек-другой. Но однажды хлеб и крошки в кармане кончились, звезда стала мерцать и троиться, дрожа в ритм живота, и он решил, что пора выйти к людям.
Желание исполнилось на следующий день, Павел даже подумал, что это опять мираж, — но постройки были так убоги, что сомневаться не приходилось. Дойдя до крайнего, кривого на правый бок дома, сел, прислонившись спиной, рядом с окном — и вышла она, шафрановая. А может, не она — когда женщина наклонилась к нему, он потянулся рукой, чтобы дотронуться до заповедного места и проверить. Женщина отшатнулась, потом что-то сказала, ушла и снова вернулась с едой. Медленно, крупинками насыщаясь, Павел возвращал себе прошлое: это он, Павел, русский, лингвист, приехал по туристической путевке из Москвы. На этой мысли его чуть не стошнило, и, отставив миску, он задремал. Проснулся, когда от горы протянулась холодная тень, но уходить из деревни не стал: во-первых, интересно, та ли это шафрановая, во-вторых, большой разницы нет, где ночевать.
Ничего удивительного, что вот блуждал несколько дней, а оказался в селении, мимо которого проходил с бедуинами. Иногда он, словно див, достигал горных вершин или дальних барханов, а иногда был так неподвижен, что вокруг него вращались планеты. Чтобы не нарушать пустоту единственной улицы, Павел собачьей тропинкой перебрался на окраину, под кривую оливу, и стал думать о женщине, одарившей его чудом обладания.
Не случись этой гурии, он так никогда и не узнал бы горячей сладости трения, лишающей человека кожного покрова, размягчающей кости и отнимающей разум. Проснувшись после той ночи, он чувствовал себя продутым насквозь, гулким и праздничным. Теперь, замерев на чужом огороде, уподобившись сухой чечевице, просыпанной из мешка, он радовался телесной тесноте и гибкости, проявленной тогда, в узкой пещере, удивлялся и благодарил создателя за познание, которое другие назвали бы похотью. Когда чудо становится грехом? — вопросил он привычно звезды, и корявый палец оливы начертил неразборчивый на темном небе ответ. Спать совсем не хотелось, тем более что яркая, как ночной фонарь, луна светила прямо в глаза и слепила не хуже солнца.
Ответ появился справа — беззвучные, возникли два силуэта, женский и подростка, но он недостаточно хорошо знал иероглифы, чтобы их прочитать, поэтому поспешил начертить ногтем на запястье, чтобы позже свериться по словарю. Эти двое подошли так близко, что Павел догадался, отчего не видно лица мальчика — парнишка был черен. Знаками они позвали его за собой, и Павел, не раздумывая, поднялся.
Шли гуськом, вроде как по узкой тропинке, которую трудно разобрать, молча, только иногда мальчик что-то восклицал, а женщина на него ругалась. В какой-то момент, когда пронзительно засиял Сириус, Павел остановился, а они все шли и шли, уменьшаясь в размерах, потом остановились и ждали его. И Павел поспешил с бархана на бархан, удивляясь прочности нити, на которую их нанизали. Едва он приблизился, как женщина с мальчиком двинулись дальше.
Постепенно расстояние между ними уменьшалось. Парнишка шел, пружиня телом и размахивая левой рукой; там, где невидимая тропинка изгибалась, мелькал покорный затылок шафрановой. Казалось, что они идут все быстрее и быстрее, но, когда ступили на каменистую почву и шорох одежды смешался с шумом дыхания, Павел понял, что пришли. Мальчик достал фонарик, и они протиснулись по узкому ходу в гробницу. Это была пустая камера, Рафаэль водил лучом света по стенам и что-то рассказывал, но турист опять его не узнал. Тогда Рафаэль, установив фонарик на камне, протянул руку, раскрыл тряпицу — золото и ляпис-лазурь, шурша пластинами, как крылья жука, развернулись в драгоценный убор знатного египтянина.
Вот оно что, обрадовался Павел, золото фараонов, раскиданное когда-то на пути Антония, теперь предлагают ему. Показывая находку, мальчик сиял, водя черным пальчиком по гладким прямоугольникам. Шафрановая, а это точно была она, Павел слышал ее горячий, усилившийся от ходьбы запах, присоединилась к уговорам парнишки. Оба жестами и по-арабски принялись объяснять, что они знают, где лежит остальное, надо только найти человека, белого, который сможет продать. Павел ничего не ответил, и тогда они вышли наружу, прошли шагов тридцать и спустились в другое подземелье.
История шафрановой была простая. Ее после ночи с Павлом собирались убить и не сделали этого сразу только потому, что в ожидании известий стояли слишком близко от монастыря, а потом пришлось таскать за собой русского. Однако терпеть ее присутствие в караване никто не собирался, и при первой возможности женщину оставили в селении у надежных людей, с тем чтобы потом, возвращаясь после важного дела, решить ее судьбу окончательно. Если, конечно, женщина раньше не погибнет сама. То, что она захочет бежать, никому не приходило в голову, в том числе и ей.
Поселили шафрановую в крайнем, брошенном доме, в сторону которого местные жители старались не ходить и детям на всякий случай запретили. Первое время она все глядела в окно, как раз на уровне ее роста, пустое, маленькое, удивляясь непривычному виду пейзажа, забранного в рамку. Когда квадрат исчерпал себя, женщина обошла постройку, ветхую, как все в этой части Египта, выбрала место, где будет спать, под обломком стены спрятала мешочек с красной фасолью.
Шел третий день ее пребывания здесь, когда, проезжая мимо селения, Рафаэль упросил Морая оставить его в родной деревне на пару дней. Морай действительно слышал, что кто-то из коптов жил в этой местности, Рафаэль уверял, что родной дед, и не верить ему оснований не было. Конечно, расставаться с мальчиком не хотелось, но дело предстояло серьезное, и даже лучше, если несколько дней парень побудет здесь. Морай поручил его заботам самого зажиточного жителя, но, поскольку местные, хотя и боялись, не любили бедуинов, мальчика приняли с почестями, а как только пыль за машиной улеглась, от него отвернулись, и Рафаэль оказался предоставлен самому себе.
32
«Господь не оставит», — твердил себе Шенуда, трясясь в машине на обратном пути. Выехав за пределы патриаршей обители, он бросил последний взгляд на свежие постройки, тоже за пределом старой черты. Что делать, древнее христианство множилось, и европейский достаток устремился в древние монастыри. Глядя на круглые и крепкие, как у маленькой женщины, формы храма с навершием креста, на покатые, словно плечи у монаха, арки, Шенуда подумал, что все-таки это неправильно — если из пустыни уйдет простота, то где же останется? Может, правы мусульмане, собирая деньги в специальный банк, из которого черпают помощь во славу Всевышнего?
Однако Шенуда так устал, что впервые за много лет не закончил размышления. «Вот что значит: Господь оставил меня». Мозг привычно жужжал, но все тише и тише. Казалось, не будь сдерживающих тело вериг, повалился бы на сиденье бесформенной кучей. Низкое солнце через заднее стекло грело затылок и зеркальным бликом слепило Абдуллу, отчего шофер поочередно щурил то один, то другой глаз. Шенуда наконец устроился так, чтобы цепь не слишком врезалась, и отпустил себя отдохнуть. В монастырь они приедут рано утром — это хорошо, не так жарко, и поспеют к молитве.
Он опять не рассказал патриарху о войне, которую едва не начал.
Это первое, о чем Шенуда с отчаяньем подумал, когда разлепил глаза, и оказалось, что они проехали большую часть пути.
Полное морской прохлады небо глубже в пустыню мелело, обнажая узкие рифы гор. Абдулла на переднем сиденье покачивался, как на лодке, напевая псалом. Вот уже и стоянка для паломников — Шенуда заерзал, придвинулся к шоферу, попросил ехать помедленней. Да, так и есть: никого!
Глупец, он собирался воевать за кусок пустыни, обнесенный кирпичной стеной. По привычке воззвал к Господу, но тот опять промолчал. И все-таки Шенуда проник в его замысел, пока смотрел на никому не нужный приют, пустой посреди пустыни, — надо идти в мир проповедовать, а не прятаться под защитой камней! Идти в арабские города, села, как шли первые христиане к язычникам, — разве мир изменился с тех пор, если у евреев Храм до сих пор в руинах? Шенуда приободрился. Он чувствовал себя мальчиком, который напутал в начале задачки, но получил ответ, совпавший с правильным. Значит ли это, что решение может оказаться неверным?
Наконец на серо-розовом фоне проявилась прямая стрела стены, она все утолщалась, пока пятиглавие нового, еще без крестов, собора не приподняло ее над землей, а метров через сто привратные башни вернули ее на место, утвердив квадратом подошв. Древний лязг разомкнул дрогнувшие ворота, и Шенуда увидел радостное лицо Назира. Монахи знали привычку настоятеля, экономя время, путешествовать по ночам, но все равно волновались, молились вместе и порознь, трогая влажными от усердия лбами нагревшийся за день пол.
Впустив машину, Назир пристроил в угол метлу и поспешил за благословением. Шенуда, скользнув взглядом по небольшой площади, которую пересекал всякий входящий в обитель, склонился к Назиру, потом указал на мусор у калитки, кажется, клочок газеты. Или тетрадный лист?
Ничего, пустыня, как вода, со временем сгладит углы построек, нарощенных на старых камнях. Деревянные балки, впеченные в глину, словно в хлеб, хлеб, повторяющий неровность тандыра, — все замечал и обо всем думал Шенуда, неслышно ступая по улицам спящего монастыря. Миновав резную столетнюю дверь, в щель под нею легко пролезал котенок, когда-то ярко-голубую, с солнцем, каким украшали наличник в русских деревнях, Шенуда сделал пару шагов влево и свернул к лестнице, ведущей на северную часть стены. К этой старой стене, экономии ради, были пристроены помещения — двадцать одна полусфера пузырила потолок изнутри и крышу снаружи, возмущая дух голубиной кротости яркими витражами.
Шенуда по кромке прошел мимо и обернулся в ту сторону, откуда приехал. За спиной сухим веером шелестели пальмы, их лохматые тени мели двор, неподвижные эллипсы стриженых акаций, а здесь пустое пространство подпирали безмолвные контрфорсы и бойницы, мертвой игрушкой казался гладкий, словно выточенный рукой ювелира храм.
Зазвучавший из сердцевины обители бил ударил в затылок и вдруг нежно затренькал, весело заголосил, славя Господа и новый день, пробуждая братьев от слепоты и грез, от бессонного бдения и ночных искушений, потом требовательно загудел, словно строгий отец, — так умел звонить только Юсаб, выбивающий из уставшего олова длинный звук, бряцающий медью.
Шенуда спустился со стены. Перед службой он хотел зайти к себе и снять выходную одежду, но, когда проходил мимо виноградника, в утренней светотени почудился худой силуэт, черное крыло подрясника и мягкий перестук кошачьих лап. Арчилидес вернулся! — помимо воли вспыхнуло в голове, и он поспешил вниз, свесился через ограду, всматриваясь: узловатые плети, пожелтелое кружево листьев, бледная, испитая земля. От неудобного положения кровь прилила к лицу, и на виноградник вдруг опустился мрак, а когда Шенуда, удвоив усилие, в него вгляделся, то увидел, как под тяжестью созревших плодов гнутся золотые ветки, лазурные воды омывают берега, покачивая нагое тело, нет… — лодку, нет… — женщину. Она покрывала собой умершего, глядя бесстрашными зрачками в лицо ему, Шенуде, и дальше — Господу. И вместе с ее взглядом боль, словно острый кинжал, вошла в сердце, и в нетерпении он шагнул ей навстречу.
— Спаси и сохрани, помилуй меня, Господи…
Кубарем Шенуда Антониус покатился на дно. Вода, как потекший кварц в прожилках глубины, сомкнулась над его затылком.
33
Оставшись без компании и присмотра Морая, Рафаэль не стал скучать. Любопытный парнишка обошел деревню с запада на восток и с востока на запад, по периметру, по диагонали, продираясь сквозь кусты на задворках и прыгая, как козленок, с камня на камень среди разрушенного жилья. Разумеется, довольно быстро он наткнулся на брошенный дом, куда не преминул заглянуть, по нужде.
Только он приладился у стены, как услышал сзади шорох платья, рассмеялся, оправдываясь, в ожидании, когда иссякнет струя. Шафрановая стояла и, ни слова не говоря в ответ, разглядывала черные ягодицы парня, длинные эфиопские ноги, тонкую шею. Потом подошла сбоку и посмотрела на член. Он тоже был черный. Так они подружились.
Рафаэль вообще быстро сходился с людьми, а Фатьма ждала скорой смерти и ничего не боялась. Бывшего послушника это не удивило, он рассказал, как старец Хаил в коптском монастыре готовился к своей кончине, как радовался и не умирал, ожидая, когда вернется настоятель. Заодно рассказал и про каноп, который хранился у старца под кроватью.
Надо заметить, что Рафаэль про Хаила знал несколько больше, чем святейший патриарх и отец-настоятель, потому что во время болезни он ухаживал за ним. Сначала это было несколько часов в день, когда старца донимали сильные боли и ему требовался помощник в молитве, но иногда Рафаэль проводил рядом с ним целую ночь. Хаил забывался сном или впадал в забытье от боли, повторяя: «Хаггар, Ха… г… гар», и слезы текли из-под закрытых ресниц.
«Эль Хаггар» — именно то место, мимо которого они проезжали, и Рафаэль упросил Морая оставить его ненадолго в селении. Когда он говорил, что здесь жил его дедушка, то не врал, ведь ложь — это грех, он действительно ухаживал за старцем как за родным. Что касается самого Хаила, глаза которого были такого же серого цвета, как у Фатьмы, то он некоторое время здесь жил и много Рафаэлю об этом рассказывал, после того как тот спросил, что это такое. Возможно, он имел в виду назидание или спасался воспоминаниями от болезни, заговаривал боль, может быть, это была бессознательная исповедь, репетиция перед другой, главной, но о канопе мальчик узнал раньше других.
Фатьма с интересом слушала про монастырскую жизнь. Сначала ее занимали бытовые вопросы: что и как монахи едят, могут ли общаться с женщинами. Она была послушной мусульманкой, и конец не пугал ее — Аллах позаботится, но все же ее заинтересовало, куда, умирая, попадают христиане. Поскольку юный Рафаэль о смерти помышлял только в библейских категориях, то с удовольствием отвечал на подобные вопросы, приводя примеры христианских мучеников, нетленности и воскрешений. Фатьма почему-то вспомнила о мумиях, она видела их однажды. Рафаэль, словно она отгадала загадку, радостно откликнулся, но тут под окном послышалось копошение, и женщина вышла посмотреть.
Это оказался коптский монах, который повел себя довольно странно — дотронулся до нее, до женского места, и тогда Фатьма его узнала — русский турист.
Как и близкой своей смерти, появлению Павла она не удивилась, за время их путешествия привыкла к его присутствию, пристальному, как тень по пятам, взгляду. Ему она была обязана своей гибелью и своим спасением — если бы не он, они сразу бы избавились от нее. Дважды Фатьму выдавали замуж, и дважды мужья погибали через семь дней после того, как впервые дотрагивались до нее. От их объятий осталось ощущение колодца, черного и глубокого, но ни с кем из них она так и не увидала дна, уставала сразу после того, как мужчина затевал любовную игру, если ухаживание верблюда за верблюдицей можно назвать любовной игрой. К их телам — твердому в первом случае и полному в следующем замужестве — она не успевала привыкнуть. Один погиб в заварушке, второй попал в ужасную аварию, наметился было третий, но и он куда-то пропал, больше вдову никто не брал, и она осталась при родственниках последнего мужа жить в караване.
Когда ей сказали, что она должна войти к русскому, она сразу поняла, что это значит — скорая смерть, но, будучи хорошей мусульманкой, без раздумий послушалась. Еще ей сказали, что, если мужчина не захочет, она должна соблазнить его, как настоящая гурия. При этих словах ее ресницы дрогнули и глаза, прежде серые, стали черными от расширившегося зрачка. Ей дали выпить специальный напиток, и, когда стемнело, она как облако поплыла, спотыкаясь о вершины, в пещеру.
Узнав в коптском монахе Павла, Фатьма поспешно вернулась в дом, где дожидался Рафаэль. Рассказала, что это пленник, что, наверное, бежал, переодевшись в монашескую одежду.
Рафаэль что-то про русского слышал, но, по природному легкомыслию и увлеченный своим новым статусом, в дела Морая глубоко не вникал. Юноша выглянул в окно, под которым расположился путник, и увидел четыре коптских креста, нашитых на головной убор. Тогда он подпрыгнул, одновременно подтягиваясь на руках, чтобы высунуться подальше: а вдруг это знакомый монах?
Фатьма потянула Рафаэля сзади — да нет же, он не монах. Но мальчиком уже завладело сострадание, и он предложил спрятать мужчину в гробнице, о которой бредил Хаил. Он сходит туда на разведку и все устроит, он уже примерно знает, где это может быть. Подвижный парнишка от нетерпения почесывал ступни ног.
34
У него инсульт — Шенуда понял это, когда струйка воды, которой из чайной ложечки его поил Назир, скатилась за ворот, а мокрое пятно он почувствовал только под левой лопаткой. Назир очень волновался, ему велели больного обязательно поить, но так, чтобы тот не захлебнулся. У отца Шенуды уже промокла, потемнев сединой, борода, поскольку осторожно вливаемая между зубов вода выскальзывала из правого угла рта, и с этим ничего нельзя было поделать. Монах подложил под голову настоятеля еще одну подушку, и щекотная струйка побежала в подмышку.
Шенуда попробовал улыбнуться. Повиновался только один глаз — он сузился и заслезился. Заметив это, Назир обрадовался и бросился в коридор кричать.
Монахи нашли Шенуду почти сразу, как только подошло время службы. Он никогда ее не пропускал, если не был в отъезде, но охранявший ворота Назир и свежевыбритый, в белой рубахе Абдулла, который готовился петь псалмы, подтвердили, что Шенуда вернулся. Тело заметили благодаря пролому в штакетнике и порванной лозе винограда, ею, как сигнальным флажком, размахивал ветер.
Шенуда спокойно, ровно дышал, но был абсолютно безволен — четверо братьев взвалили его, как тряпичную куклу, на плечи и понесли в келью. Когда настоятеля положили на постель, брат Нофер обнаружил вериги и долго искал ключ, чтобы отомкнуть их.
«Господь превратил меня в растение, — подумалось в голове у Шенуды. — Значит ли это, что мои мысли теперь — это шум ветра в кроне, и не должно прислушиваться к нему, поскольку я ничего не могу изменить? Как же ты мудр, Господь».
35
Как долго Рафаэль искал убежище, Фатьма не поняла. Когда он ушел, она облокотилась на стену, прислушиваясь к звукам улицы, не замечая, как трескается под спиной штукатурка. Ей казалось, что она улавливает дыхание русского, гулкий, как в черном подземелье, выдох, елозанье уставших ног.
Потом тишина стала такой, словно человек под окном умер.
Фатьма совсем было решилась выйти наружу, как вернулся Рафаэль, страшно возбужденный. Не спуская с Фатьмы глаз, он выпутал из складок одежды фигурку слуги, кажется, это был жнец с серпом, потом достал из кармана массивное, из множества золотых и голубых эмалевых пластин, украшение и надел его Фатьме на шею. О, какая она, оказывается, гордая, не только красивая! — простодушно восхитился мальчик.
Выяснилось, что Рафаэль довольно легко нашел место, про которое во сне и наяву говорил старец, и почти сразу наткнулся на захоронение. Наверное, Хаил про него знал, но не стал открывать.
Рафаэль, не переставая радоваться игрушке, установил жнеца на полу в квадрате солнца и сел напротив, наблюдая, как квадрат смещается в параллелепипед и фигурка медленно-медленно, но как будто идет. Фатьма, поглаживая твердые пластины, которые своей тяжестью обременили шею и грудь, пыталась понять, что следует делать дальше.
Оба события — мужчина и клад — совпали, казалось ей, не случайно. Аллах ничего не делает просто так. Непривычная к размышлениям Фатьма все искала и искала решение, словно маленького паучка в мешке с чечевицей: чечевица рассыпалась, а паучок убегал.
Рафаэль засмеялся и показал длинным пальцем на фигурку — подрезанный лучом выше колен жнец словно молил о пощаде или брел по неглубокой воде. Рафаэль решил, что второе, и кинулся искать уголек, чтобы начертить на стене лотосы.
Женщина посмотрела на увлеченного забавой мальчика, потом на окно — его не видно, но она знала: там сидит человек, очень для нее важный. Чтобы однажды стать небом, стоило и умереть, но если такую цену платить не обязательно, она, пожалуй, останется жить. Фатьма повернулась к мальчику.
Рафаэль с очень серьезным видом штриховал на стене папирус, из которого выглядывал крокодил. Она размышляла так долго, что жнец погрузился в тень уже по пояс, а мальчик успел нарисовать пару кипарисов, церковь с крестом, голову и горб от верблюда. Фатьма погладила мальчика по волосам, по щеке, коснулась губ. Он живо обернулся, поцеловал пахнущую заатаром ладонь, щекотно лизнул языком, и она засмеялась, впервые засмеялась в полный голос. Смех этот, правда, был похож на птичий плач или ястребиный клекот, но звонкие жемчужины временами скатывались изо рта, и она пригоршнями, как воду, запихивала их обратно.
Наплакавшись, насмеявшись, Фатьма села по-бедуински в углу и принялась думать. Либо Аллах, либо коптский бог Рафаэля помогал им. Для таких бедняков, как они, сокровища не имеют ценности — их все равно отберут. Но они могут найти человека, который сумеет по-европейски отблагодарить их, — и в этом им поможет русский, который, как выяснилось ближе к вечеру, исчез.
Получилось это так. Поскольку до заката двигаться не имело смысла, Фатьма оставила все, как есть, — русского под окном, Рафаэля — увлеченно рисующим на стене, себя — сидящей неподвижно в углу. Теперь, поймав паучка, она собирала зерна.
О том, что между ними произошло, она помнила смутно. Помнила, что от его поцелуев во рту становилось сухо. Ласки, которые расточала сама, казались проливным дождем, а поцелуи — нежнее зимнего солнца. Не он, а она пролилась на него, опустилась небесным сводом, и силы мужчины стали бесконечны, как бесконечна горная твердь, уходящая в землю. Когда она возвращалась назад из пещеры, то горячий луч возник между ног. Так Нут каждое утро рождает солнце, но Фатьма этого не знала и очень удивилась, когда золотой шар вырвался и полетел в синюю высь.
Потом, когда она снова увидела русского в караване, эти чувства залили ей сердце радостью: глубоко и страстно дышала грудь, чесались под одеждой бедра. Это был не ее грех — и она не мучилась, не сопротивлялась ему. Мужчины притягивались к Фатьме, как к течной суке, но двойной запрет охранял женщину, и она лучилась любовным светом, заставляя их стонать и плакать во сне. Именно по этой причине ее оставили в деревне, поселив в брошенном доме, под окно которого пришел просить еду Павел.
Фатьма тихонько засмеялась сквозь дрему, Рафаэль обернулся и улыбнулся в ответ с металлическим шелестом, словно пробующая смычок цикада, пластины древнего украшения заскользили по ее груди. Нет, совпадение не удивило, она просто не поняла его, озадачила скорее коптская одежда нищего. И только когда монах протянул к ней руку, внутри вдруг что-то ужалило, соколом заскользило солнце, и Фатьма узнала его.
Поэтому, когда Рафаэль пошел к местным за едой и через минуту вернулся с сообщением, что путник исчез, женщина нисколько не испугалась. Ее мысли стали короткие и точные, как когда готовишь мафтуль: на ночь глядя он не мог далеко уйти, спрятался где-нибудь на задворках.
36
И вот Павел стоит посреди полной драгоценной утвари гробницы. Черный Рафаэль, радуясь новым игрушкам-ушебти, скользит, как юная танцовщица, от ниши к нише, расставляя фигурки. Фатьма услышала, как он бормочет: «Пришли гости званые», — и только тут поняла, насколько мальчик недоразвит, отсюда и его сверкающий чистотой взгляд, доброжелательность и наивность, удивительная даже для коптов. Бедный парнишка, он сохранил разум ребенка, в среде бедуинов таких выбраковывают, находят подходящее место, они не значат ничего. У европейцев, она сама это видела, калекам живется даже лучше, чем другим.
Русский человек Павел стоял посреди египетского богатства, расписные ветви сгибались под тяжестью плодов над его головой. Поражала чистота — неужели здесь последний раз подметали два тысячелетия назад? Судя по дорогому убранству, похоронен знатный человек не позднее шестой династии. Неужели эта бедная земля таит так много сокровищ, что грабители многих тысячелетий не смогли исчерпать их?
Шафрановая замерла, не двигаясь, глаза остекленели — похоже, она впала в стоячий обморок. Проведя столько времени с бедуинами, привыкнув к простору, она впервые в жизни почувствовала приступ клаустрофобии. Тогда, в пещере, можно было стоять в полный рост, и звездное небо расширяло проход, к тому же она была слишком взволнована. А здесь нарисованные на плоском потолке ветви, гибкие как змеи, прорастали сквозь нее и тянулись к солнцу, но не могли пробиться к поверхности, иначе золотые яблоки на серебряных ветвях качались бы наверху. Рафаэль, напротив, рассматривая роспись стен, не переставал удивляться своей догадке: надо спуститься вниз, только тогда ты попадешь в рай. Вот он — сад, а по воде скользит лодка, подземные реки берут начало на небесах, иначе откуда знать зерну, с какой стороны взойдет солнце?
Фатьма глубоко вздохнула и опустилась на землю, на четвереньках поползла наружу. Павел проводил взглядом округлости ее ягодиц, подрагивающие в темноте прохода.
Женщина выбралась на воздух и села, широко расставив колени. Ее немного тошнило, и голова кружилась. После склепа отчетливо слышался запах проса, колкая травка колола лодыжку, но передвинуться не было сил. Минут через пять появился Рафаэль.
— Мы его там оставим до утра, — сказала она ему, — только заложи вход камнем, чтобы не ушел.
Рафаэль исполнил, как велели. Два валуна, которые прежде загромождали вход, легко встали на старое место, едва попав в паз. Отдохнув от страха, Фатьма повеселела, потрепала мальчика по курчавой голове, в ответ он поцеловал ее, как младенец, ткнувшись в грудь.
«Дурачок, дурачок, а все чувствует, — поглаживая Рафаэля по затылку, словно послушного ягненка, подумала Фатьма, — я ведь сама не знаю, зачем закрыла русского: чтобы вернуться позже одной? Или правда, чтобы он не сбежал, не отказался помогать?»
Когда они дошли до деревни, она отослала Рафаэля в дом к хозяевам. Первый раз в своей жизни она имела над кем-то власть и свободу выбора. Однако и этот кто-то имел власть над ней. Умри русский в гробнице от страха или не согласись помочь, все ее надежды испарятся, как выпитая в жару вода. Она даже не знает, как разговаривать с ним, как объяснить, что он может их спасти. А вдруг русский обидится, что его заперли? Но отпускать просто так не хотелось.
Фатьма легла на живот, положив голову на руки, груди вдавились в утоптанный пол. Стены дома теснили, словно начало потока, и она не могла заснуть. Лучше умереть под навесом, чем жить в этом узилище, — думала, разглядывая дверной проем, открывающий вход в плотную тьму. Но стоило переложить голову в сторону сияющего звездами квадрата, как начинало казаться, что все это она уже видела — и будущий рассвет, и трещину на пороге, и кривую рамку окна.
Фатьма не помнила ни отца ни матери, не знала — умерли они, отдали ее на воспитание или заплатили долг. В прежней жизни это не имело значения — она была бедуинкой и мусульманкой, это все, что ей полагалось знать.
Женщина обтерла лицо сором с пола, но это не помогло. Огонь нетерпения воспламенял ее. Разум подсказывал, что следует дождаться жары, когда в струящемся воздухе любой силуэт ускользает вымыслом, а местные отдыхают в домах, но какая-то сила гнала ее прочь, и Фатьма встала, отряхнула одежду, вышла на улицу.
Утро подступало к горизонту, и почти не осталось времени, чтобы добраться до захоронения незамеченной. Надо было очень быстро идти. Направление она помнила хорошо, бедуины умеют метить пространство, к тому же она разглядела окрестности, пока они с Рафаэлем поджидали отставшего Павла. Главное, как можно быстрее и дальше отойти от селения. То, что, как в сказке, менялась ее судьба, Фатьму почти не занимало — сказка есть сказка, в ней всегда есть смысл, доступный только Аллаху, — так отвечала воспитавшая ее женщина, когда не могла ответить на вопрос сероглазой девочки. Ее ждет нехорошая судьба, думала мудрая бедуинка, слишком много хочет знать, мы не были такими. Быстрее и дальше от селения — Фатьма шла крупным, размашистым шагом, но не бежала, понимая, что в какой-то момент потеряет дыхание, к тому же на грудь давили золото и лазурь, которые она так и не осмелилась снять, словно это был свадебный подарок. Пластины шевелились и потрескивали от быстрой ходьбы.
37
Павел решил, что женщина все-таки не та. Тоже шафрановая, но другая. Та была покорная и какая-то посвященная ему, эта — самостоятельная, с вихрем вокруг ног. Нет. Та тянулась к нему, прорастая внутрь и сквозь, с ней навсегда смешалась его плоть. Но даже если это она, их встреча не вызывала того напряжения, что раньше, хотя, возможно, его обуздывал коптский крест на одежде. Павел попробовал снять балахон, но он не поддавался — кровь прилипла к телу, прирастила коростой ткань. Загадочная Нут, которая одновременно съедала и рождала солнце, улыбалась ему с потолка мудростью всех женщин, и тут одно из золоченых яблок упало на пол. Нут знала, его жена знала, как знала дева Мария, которой на самом деле никто не говорил, — твой сын смертен, и он будет страдать. Он умрет! Вместе с человеком рождается его смерть — как женщина может выносить такое? Только перерезав пуповину, наподдав по солнцу ногой. Лицо нарисованной Нут выражало сладострастие, одухотворенность и знание, запечатанные улыбкой Будды или Джоконды.
Но его жена не преодолела инстинкта, и, утомленный ее вещим страхом, сердитый на сына, он сам столкнул мальчика с тротуара: беги, беги в этот жестокий, железный мир, отныне ты — Одиссей! Одиссей сто раз мог погибнуть, но выжил, а его сын даже Грейвса не успел дочитать.
Неужели ему не было жалко Олежку? Неужели чувства отца к сыну — чувства Бога, но не того, ветхозаветного, без устали наказывающего твердой рукой, а нынешнего, не ведающего сострадания. Действительно, откуда взяться ему? Если древние боги сами грешили не хуже смертных, то нынешний смотрит глазами психоаналитика, ничего не отвечая. Для того, чтобы постичь страдание, ему понадобился Иисус, родившийся от Марии.
Павел присел на порог двери появления, ее геометрический орнамент повторял плетение циновки, когда-то висевшей тут, закрыл глаза. В этой же позе — брюки неприятно врезались в пах — он сидел на тротуаре перед телом сына. Рядом стояли пустые ботинки, белела крошечная дырочка на правом носке. Это было похоже на самоубийство — меня больше нет, меня. Это мой вихор, смоченная в последней слезе ресница, позвоночник, сломанный сразу в двух местах. Да, из меня достали, разложили по канопам все, что положено, потом аккуратно начинили благовониями и трухой, и вот теперь я здесь беседую со той Ка, которая по-русски называется память. Лицо и одежда Павла увлажнились, словно с нарисованных на фризе лотосов скатились капли росы.
Подойдя к выходу, он толкнул плечом камень и вышел наружу.
Пески, как волны, бороздили пустыню, похоже, этой ночью здесь прошел шторм, надвинувший бархан на бархан и тем самым укоротивший расстояние. Павел знал только то, что видел, — на нем монашеская одежда и коптский крест, он идет из одной обители в другую, и если ее еще нет, то нужно построить. Воздев руки древним, как на стенах гробницы, жестом, он помолился Господу и двинулся на восток.
Лунный ветерок, словно благословение, обвевал лицо и щекотал шею. Пустыня стелилась под ноги послушным ковром, бархан за барханом проплывали мимо, не задевая одежды, красной шерстяной ниточкой вился путь.
Когда утро засветилось нежным опалом и левая щека стала теплее, чем правая, Павел увидел, что навстречу ему идет женщина. Начав с размера изю-ма, ее фигурка переросла в виноградину, затем увеличилась до финика: все ближе и ближе она приближалась к нему. Когда они поравнялись, то прошли мимо, словно разминувшись в толпе.
На самом деле его черный силуэт она узнала еще с холма, потом он исчез на подъеме, потом появился на равнине — маковое зерно, угодившее в зрачок глаза. Когда Фатьма поняла, что русский идет навстречу, ее тело мгновенно обмякло, и она, замедлив, остановилась на пригорке — ветер обдирал одежду, как куль с тряпьем, бил по плечам, Фатьма ждала, не двигаясь.
Убедившись, что Павел не изменил направления, она, словно на крыльях, бросилась к нему, но начался песок, он засасывал подошвы, щебень царапал лодыжки, сердце подступало к горлу, она сглатывала его, но оно вырывалось опять, и тогда Фатьма, присев под барханом, стала глубоко, как женщины при родах, дышать.
Яркое и плоское, выкатилось из-за облачной дымки солнце, и радостной синевой сразу засиял небосвод.
Фатьма встала и, чувствуя, как в низу живота отдается каждый шаг, с полузакрытыми глазами, в полыхающих сумерках продолжила путь. И хотя они шли навстречу друг другу, то ли ландшафт, то ли ноги кружили, потому что уже горячо, как камень, разогрелся день, когда она смогла различить черты Павла; и трепет перерос в смирение. Поэтому, поравнявшись, Фатьма не повернула в его сторону головы, задержав дыхание, чтобы не слышать сладковатый тленный дух, который источала монашеская одежда.
Когда они разошлись, женщина еще некоторое время, не веря себе, продолжала идти, а потом упала на колени и склонилась к земле лицом, чтобы не смотреть. И вместе с тем с затаенным ликованием чувствовала, как в ней напрягается, словно у компаса, стрелка, указывая жалом в ту сторону, куда направил свои стопы этот человек.
Эпилог
Египетская пустыня велика, а жизнь в ней неприметна, как шелест песка, и вести о новом отшельнике дошли до Шенуды не скоро. Говорили, что по одежде он коптский монах, но только один коптский монах исчез — Арчилидес. Несмотря на совпадение, Шенуда не верил, что это грек. И правильно — еще через какое-то время он получил известие, что в монастыре Архангела Гавриила появился человек, который левой рукой пишет удивительные иконы. Монастырь этот славился строгостью и закрытостью — самое место для Арчилидеса.
Сегодня Шенуда решил спуститься в огород — первый раз после болезни, но, не дойдя пару шагов до калитки, присел рядом с мозаичным Антонием, развернувшись к святому всем телом, чтобы лучше видеть. Антоний тоже скосил большой карий глаз. Так они смотрели друг на друга, покуда взгляд у Шенуды не заслезился, а у Антония подернулся слюдой, — солнце перестало качаться в растопыренных веером пальмах, застряв на верхушке ближайшей.
Если он не поторопится, пекло расплющит его прямо на грядках, а лишние хлопоты братьям совсем ни к чему, тем более что и места свободного на погосте нет.
Аккуратный холмик могилы Хаила растрескался на черепки. Если землю не поливать, такие же образуются и под овощами. Шенуда потянулся за лейкой, чуть не упал, укрепился потверже с палкой.
Приноровившись, снял крупные розовые томаты, на ощупь оценивая мясистый вес под натянутой кожицей. Жаловаться не приходилось — братья трудились не хуже, если не лучше, чем он сам.
Прилетел ворон. По-хозяйски походил по ограде, внимательно поблескивая в его сторону. Шенуда добавил к томатам синенькие, выбирая не очень большие — их удобнее готовить на костре. Поискал и нашел на пустых жердях несколько огурцов — скорее для красоты — матовые томаты, глянцевые баклажаны и зеленые закорючки, отвергнутые Юсабом.
Ворон одобрительно мигнул и торопливо замахал крыльями — мимо ограды прошел Абдулла, как всегда быстрый и неслышный. Через минуту он уже стоял в огороде.
— Положи в корзину несколько кругов хлеба и отвези отшельнику, — велел ему Шенуда, тщательно пережевывая слова. — Оставишь, не доходя до жилища, но так, чтобы видели, иначе пропадут на жаре.
Абдулла подхватил корзину и протянул руку, чтобы проводить Шенуду, но тот отстранил ее — хотелось погулять одному. Доковыляв до костницы, он присел в ее тень, во все ноздри вдыхая едва слышный аромат земли, и замер, наполнившись ее сухой легкостью. В ту же сторону, куда Абдулла теперь правил свой погромыхивающий на ухабах автомобиль, летело перистое и быстрое, словно птичья стрела, облако.
Когда шофер, оставив корзину на одном из похожих на головы чудищ камней, уехал, к дарам подошла Фатьма. Она жила в нижних пещерах, с выщербленной, словно выгрызенной гигантской мышью, восточной стороны, под слоистым навесом скал. Павел обнаружил ее спустя несколько дней после того, как здесь поселился. Женщина сильно изменилась — гибкая плавность движений сменилась статичностью, взгляд, утратив проворство коршуна, упирался в плечо собеседника или в пустынную даль.
Она помогла ему обработать землю рядом с источником, научила собирать и хранить финики, иногда веником из верблюжьих колючек подметала келью и каменную площадку перед ней, однако случалось, что они не виделись по нескольку дней. И только по тому, как по ее шафрановой одежде пробегали электрические искры, Павел понимал, откуда и зачем она пришла к нему.