(о стихах Петра Чейгина)
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2014
Волшебное имя — ЧЕЙГИН. Когда живёшь стихами, явленными незнакомцем, то имя его постепенно и неотвратимо превращается, минуя лексические статусы антропонима, хрононима, топонима, астронима, библионима и т.д., — в имя поэзии. Книга «Пернатый снег» Петра Чейгина всегда под рукой. Читаю её по утрам, чтобы вернуться в реальный мир более чистым, честным и защищённым (прежде всего от пошлости и толпы). Читаю её по вечерам — ночам, чтобы очистить душу от города, от государства, от пошлости — умной, рациональной и прагматичной — всех, кто живёт, как все, — от пошлости симпатичной, биологической и притягательной, аттрактивной, модной, но неизменно дурной и злокачественной. Читаю стихотворения Чейгина в те моменты своего существования, когда становится одиноко и больно от тоски по Архетексту. По тексту Главному, Вселенскому, Божественному. Чейгин лечит, чистит, проясняет душу, заостряет и преувеличивает зрение, то состояние глаз внутренних, при котором и в котором становится возможным видеть во все стороны и света, и тьмы, и звёзд, и воды, и пламени, и земли, и воздуха, изболевшегося по истинному звучанию, — воздуха, запоминающего поэзию. Поэтому Чейгин для меня — одно из имён поэзии.
1. Предисловие к Чейгину
Ощущение счастья (которого нет), скорее — приступ счастья, приостанавливающий дыхание на вдохе, как в детстве, — сегодня, в жизни моей, уже достаточно долгой (или недостаточно?), уже почти отбившейся от города, стряхнувшей с себя каменно-стеклянную обузу толпы, шум и гам подмёток, голосов, колёс и механизмов, — в жизни, стремящейся к своему концу, в жизни моей деревенской и книжной, в жизни моей приключается счастье. Приступ моего счастья — это прикосновение взглядом, рукой и сердцем к встречному движению и существованию деревьев, птиц и стихов.
Мои деревья знают меня: они норовят потрогать меня, когда я их поливаю или прохожу мимо, приостанавливаясь, чтобы погладить ветку, листву, ствол. Птицы мои помнят меня: они слетается к навесу, где я рассыпаю для них подсолнечное семя на длинном заброшенном верстаке, где мы — птицы и я — слушаем, как выпрямляется от тепла, пошумливает и позванивает подсолнечная кровля — жесть ложится под солнце и потягивается так, что потрескивают мощные стропила; птицы — все, а особенно синицы, уже давно считают меня своим, принимая меня за ходячее, покашливающее, но молчаливое и тёплое дерево — дерево в телогрейке, где в левом кармане шуршат и потрескивают сигареты и спички, а в правом — позванивают ключи. Дерево в телогрейке… Стихи мои ищут меня. Стихи моих поэтов приходят ко мне сами: как-то ниоткуда появляются книги (в екатеринбургских книжных магазинах — пусто от обилия глянцевых, гламурных, цветастых изданий); книги — самые важные — находят меня здесь, в деревне, в глухомани горной, речной, лесной и небесной (в деревне неба — больше всего остального); когда их приносит на кафедру книгоноша Сергей, задыхающийся от тяжести сумки, набитой книгами, от сердечной недостаточности, от города, от суеты…
Семь лет назад он притащил мне тоненькую книжку «Пернатый снег», написанную незнакомцем Петром с загадочной и чудесной фамилией Чейгин. Предисловие — Ольги Седаковой, поэта бесценного. Так что я ухватился за эту книгу сразу и обеими руками — левой за Седакову, правой — за Чейгина.
Читательская жизнь моя — чиста. Естественно, по роду службы мне приходится читать ежемесячно до пятисот рукописных подборок стихов; кроме того, на столе моём оседают десятки рукописей книг и книг готовых, но это всё — чтение профессиональное, «кастинговое», отборочное: это — своего рода игра, где главное (для меня) не промахнуться, не совершить ошибку, не поддаться обаянию силы и наивности чьей-то словесной молодости и повального аматёрства, имитаторства etc. Подлинная читательская жизнь расширена-сужена и защищена непрекращающимся, может быть, бесконечным приступом счастья. Счастья поэзии. Когда и дня невозможно прожить без стихотворений Мандельштама, Рильке, Гёльдерлина, Сергея Шестакова, Василия Комаровского, Владимира Казакова, Пауля Целана, Седаковой, Александра Кабанова, Данте, Тютчева, Дениса Новикова, Пушкина, Баратынского, Роберта Фроста и других, а с 2007 года — Чейгина. Это уже любовь навсегда. Это любовь, равная твоей душе. Любовь — душа.
Не понимаю милости Господней.
В три года обнародовал лицо,
сошелся с мыслями, протиснулся в кольцо
своей души.
Там шум иногородний,
стволы пустыни, вопль метеорный,
и верный мальчик звончатой глуши
определил, на рифму говоря,
характер милой, быт ее покорный
и слухи, а ревнивая заря
велела славить куст смороды черной.
Три года — то да се. А выпал чет.
Что делать с ним на бедности природной?
Но вот она.
Увлечена, живет
одним движением.
За что прямой налет
согласия и ласк
как милости Господней?
февраль 1973
Что это? Откуда? Откуда чудо такое? Как можно, обнародовав лицо, сойдяся с мыслями, протиснуться в кольцо своей души, чтобы, на рифму говоря, определить (познать!) любовь и всё, что расположено окрест любви, а это всё — тоже любовь (иная?), когда вдруг Вселенная велела славить куст смороды чёрной… И вот, спустя три года, вдруг произошёл прямой налёт Любви, Природы, Духа, и души, и дара Божьего, словесного дара и таланта, — налёт согласия и ласк как милости Господней… Любовь, Дар, Душа — вот оболочка, сила и движение поэзии Чейгина. Поэзии как таковой.
Неожиданно, в сентябре, меня вызвали в Крым. Пригласили — как вызвали. На фестиваль «Волошинский сентябрь» в Коктебеле. Я никогда не бывал в Крыму. Другие моря, океаны и полуострова (Кольский, Индостан и др.), иное, абхазское, Чёрное море отвлекали меня от этого чудного места, где вцепились друг в друга степи, горы, реки и хляби солёные. И небо накрыло собой этот странный, необычный для уральского лесного человека союз. И я поехал (главным образом полетел) в Крым. На родину моей бабушки, где до сих пор должны быть мои родственники, след которых (для меня) затерялся в провалах времени — в революциях, войнах и проч. Коктебель с морем, садами и Карадагом принял меня, и я почувствовал: здесь моё место. Душа моя воссоединилась с русско-украинскими душами (и духами) моих предков, чья кровь вошла в состав гемосемантической смеси крымчан. Крым, Коктебель вернули мне память бабки моей, Натальи Григорьевны Свояковой. Я с ней, давно уже покойной, но постоянно и крепко любимой, познакомился, нет — повидался вновь и на этом свете.
2. Явление Чейгина
В Коктебеле ты постоянно ощущаешь присутствие — окрест и в тебе — моря и неба. Здесь всё небесное: и виноград, и морская вода, и камушки на пляже, и скалы в облаках и над облаками, и можжевеловые деревья, огромные и вечные, и крымские сосны с гигантскими цыганскими иглами (уральские выше, но игла короче и нежнее — недоросла), и тисы, и акации — южные переростки, и красивое вино в простых стаканах, и молочные коктейли из советского детства, и проч., и проч., и проч. В один из первых дней мы заглянули во двор Дома Волошина, где происходила встреча с питерскими поэтами и одним из петербургских издательств. Сижу, слушаю Владимира Алейникова, других поэтов и вдруг… Нет, как-то неожиданнее, и бесповоротнее, и страшнее, чем вдруг, — слышу: «приглашается Пётр Чейгин». Я вздрогнул. Морозец прошёлся по загривку, плечам и хребту. Думаю: нет, ослышался. Вижу — Чейгин. Невероятно. Так не бывает. Увидеть того, кого не надеялся увидеть. Аберрация, что ли… Очень красивый человек. Весь ладный, крепко сложенный, с загорелым открытым и чистым, спокойным лицом. И глаза хорошие, светлые: глядят сюда, к нам, откуда-то не отсюда, из какой-то глубокой высоты. Высоты, положенной поэтом и человеком горизонтально: так будет ближе к людям. Глазам своим не верю: Чейгин!.. А сердце говорит: Он. Он самый. Твой Чейгин. Вот — твои стихи, с которыми и которыми ты живёшь восьмой год.
Читает Чейгин неожиданно красиво, убедительно и внятно: очень живой голос, интонация естественная и подлинная, адекватная тексту, его просодии, грамматике, стилистике и языку. Просодически стихотворения Чейгина очень непросты: это синтез различных видов музыки — музыки речи, порождённой озарением; музыки шёпота и бормотания (так говорят синтаксис и лексика), переведённой в музыку полного голоса и чистейшей артикуляции; музыки новой строфы, окраины которой не ограничены рифмой, но обозначены вселенной — вселенной человека и поэта; музыки ритма, формирующегося не столько за счёт ударений, сколько чередованием фонетических слов, порядком произрастания этих слов и очерёдностью их впадания в долготу, в паузу, в пропасть, в прорву, в небо; музыки чистой, абсолютной поэзии. Музыки поэзии. Музыки музыки. Поэзии поэзии (как говаривал Н.В. Гоголь). Чейгин стоит перед микрофоном в волошинском саду — как сад. Сам себе сад. Сад поэзии и музыки. Он строен, прям и строг. Потому что то, что он делает, — не занятие и не процесс говорения. Это показ жизни слова.
Предисловие к слову.
Судьба. Повторить не смогу,
когда запятая решает,
куда мне пойти на сегодня,
когда говорят звонари,
о чём мне язык говорит.
Предисловие к слову — дар. Божественный дар. Поэт делает слово. Поэт сам себе слово. Поэт сам себе судьба. Поэт сам себе путь. Послесловие к слову произнесёт Бог.
Чейгин читает недолго. Но море улавливает ритм стихов и вступает в последнее стихотворение мягким буханьем длинной волны — в берег, в пирс, в бровку перед пляжной полосой, оживляя воздух шлепками своими, пофыркиванием, почти мурлыканьем, но — могучим мурлыканьем. Иногда море промахивается и бьёт не в такт, тогда оно пыхтит, отбегает от берега в себя и начинает всё сначала. (До моря — 70 метров.) Получается природно-морской стихотворный тактовик. Мы переглядываемся с поэтом Катей Перченковой — и улыбаемся: она тоже ЭТО услышала.
Природе не нужен микрофон. Микрофон у поэта. Деревья шелестят в музыку стиха. Солнце с небом наливаются в стихотворение. «Чейгин — гений, — думаю я. — Но! Неужели это Чейгин?..» Пётр Чейгин завершает чтение. Я встаю и иду к нему. Он встревожено смотрит на меня, измученного двойным перелётом, простудой и долгой южной холодной ночью (скоро разразится шторм — погода меняется). И вдруг узнаёт — глазами — ещё до представления меня: свой…
Мы обменялись подаренными книгами. Чейгин ушёл. Оставаясь со мной, во мне новыми стихами и ощущением счастья знакомства. Знакомства с поэтом, с его голосом, с его глазами… А через день грянул шторм. Сухой. Без дождя. Но с волной — широкой — на весь Коктебельский залив. Но это были уже другие стихи. Стихи стихии.
Прошло три недели. Крым, одаривший меня дважды — моей бабушкой и Петром Чейгиным (и его новой книгой избранных стихотворений), здесь, на Урале, остаётся со мной и во мне.
3. О поэзии Петра Чейгина
Больница
1
Ах, как меченый воздух больничный суров и глубок!
Если кот-голубок не играет, а мается танцем.
Этот месяц как вышит, и, если попасть на зубок,
соберешь ли для капельниц тело и честь иностранца?
2
Игрушки воробьев наполнят клен.
И, чуть жива, решетка отзовется
больничной жилой. Выводок имен
мое не потревожит, лишь зачтется
любови дольней серебристый крен.
3
В пучине осени и голубь боевой
погаснет в небе каплей болевой
и клюв насытит огневой водицей.
И, наводнения цвета сложив на стол,
ты бинт прольешь в молочный летний ствол,
гнездо наполнив для безумной птицы.
4
Простушка смерть — небесное полено
расколется и каплей обовьет
перо осеннее и самовластье фена.
Так тень воды блеснет сухой струной
и ниткою больничной цвета крена,
осанкой Тютчева расстанется с тобой.
1975
5
Надзорных сумерек на цикл о любви
и песен на ресницу Аполлона.
Цепь алая отеческого лона
лежит в траве спокойнее любви.
Жизнь невиновна, если день прошел,
оленьей ветвью полоня поляну.
Так невиновно комнатное пламя,
принявшее черты небесных смол.
июнь 1975 — 11 марта 1976
Пять стихотворений как пять строфических волн (два первых текста монотонны, равны строфе и одной ритмической [по одной на каждое стихотворение]; остальные стихотворения строфированы: в каждом из них по две волны). В волне всегда есть неровности, провалы, пустоты, подъёмы и скручивания барашковых верхушек. Вещество волны ритма неоднородно: есть и лакуны, и глыбы влаги — с брызгами, шумом и выдохом без вдоха. Таков ритм Чейгина. Морской ритм стихотворения. Поэтому многие стихотворения Чейгина воспринимаются и существуют как выдох. Выдох без вдоха. Вдохновение (в прямом смысле), вдох поэзии уже произошёл, случился, и для поэта здесь важно успеть выдохнуть.
Цикл «Больница» уникален (как и иные циклы, собрания и чередования стихотворений Чейгина): переливание смыслов здесь базируется на реальном переливании препаратов, крови, света. Переливание жизни в смерть, боли — в жизнь, жизнесмертия (пламени его) — в поэзию, в слово, которое гремит в игрушки-погремушки воробьёв, наполняющих клён, который, в свою очередь, становится погремушкой судьбы, Бога, случая. Слово проливает бинт в молочный ствол жизни; слово трогает огонь смерти, пламя жизнесмертия, чтобы ощутить небесную твердь (небесно-деревенскую) и неощутимое перо (дух — перо) осеннее, уже объятое влагой пламени. Слово золотит ресницу Аполлона, оправдывая своим существованием наличие жизни и соединяя в целое пылающее болью-жизнью-смертью-поэзией человеческое пространство (и — плоть) с горючими небесами (смола и нефть небес). Смыслы — глубочайшие. Выявление их и интерпретация — занятие труднейшее, но и сладчайшее. Сладчайшее — с горечью. Морские поэтические ритмы Чейгина, естественно, антропоморфированы, — именно поэтому мы, люди, можем воспринимать их так же, как деревья, птицы, вода, снег, воздух, земля и небо. Перебивы такого ритма (во многих других стихотворениях) — не переломы (волн и ветвей стиха), а естественная аритмия стыков времени и пространства, плоти и души, слова и предмета etc. О.А. Седакова справедливо замечает (в предисловии к «Пернатому снегу»), что Чейгин — «поэт, говорящий на языке поэзии», в отличие от стихотворцев литературных и конъюнктурных.
Пётр Чейгин — поэт и человек. Ему удалось уравновесить в себе эти чудовищно сложные и самовольные роли-статусы-ипостаси. Я уже говорил, что у Чейгина глаза поэта. Как хорошо, что мне удалось увидеть его и услышать! Ведь знакомишься с поэтом ещё и с такой целью: ещё раз убедиться в том, что стихи пишет человек. Однако теперь я думаю не так: стихи думает и человек и нечеловек — одновременно… Ангел?
Если Чейгин пишет элегии, то его элегические миниатюры насквозь архетипичны: они восходят к главному тексту, коим является Вселенная. Археэлегии Чейгина — загадка. Высочайшая степень энигматичности поэзии Чейгина — это результат наличия в стихотворениях фрагментов Архетекста Поэзии. Все поэты (и стихотворцы) знают и чувствуют такой архетекст. Геннадий Айги вписывал в пустоты своих стихотворений только ключевые слова — остальное читатель должен был брать из архетекста. Пётр Чейгин «вписывает» в свои стихи не только ключевые архетекстуальные слова, но и словосочетания («предисловия к слову»), фразы («жизнь невиновна») и целые строфические комплексы, например:
Чёрствая и грешная
В маешной зиме
Вы — моя неспешная
Вешняя во мне
Вы моя прилежная
С хином на окне
(2010)
(Кто или Что это — Вы? Жизнь, Вселенная, Смерть, Душа, Женщина, Боль, Поэзия?.. Думаю, что «Вы» — это все, вся и всё, как в пушкинском «Я вас любил…» «вас» (с непрописной буквы) есть женщина, женщины, любовь, люди, жизнь и т.п.).
Архетекстуальность поэзии Чейгина очевидна. Именно это качество стихов делает их природно и духовно цельными и подлинными. Словесный дар Чейгина уникален и могуч: он делает нечто из ничего, из пустоты. В своё время Мишель Фуко описал особое состояние художника — трансгрессию. Трансгрессия Чейгина проявляется в странном процессуальном феномене текста: семантический отрыв языка в тексте от мира порождает и являет СМЫСЛ, который синтезирует и мир, и текст, и язык, и поэта. Трансгрессия (в двух словах) — это состояние художника, прорвавшегося в пустоту, в никуда, в никогда, в ничто, где он способен из Ничего сделать Нечто, из пустоты — что-то, жизнь, любовь, смерть и т.д. Трансгрессивная словесность реализуется в стихах Данте, Гёльдерлина, Рильке, Целана, Седаковой и др. (и это очевидно, наглядно). Трансгрессия чревата реализацией текстов различной степени вербализации (от Хлебникова, Айги до Е. Шварц и Чейгина [авангардная поэзия требует особого изучения]). Та или иная степень трансгрессивной реализации словесности определяет различную степень ассоциативности семантических и смысловых комплексов в поэтическом тексте.
Просыпаются глаза,
чья-то птица пролетела.
Если и спасает тело
это тонкая звезда,
для нее сие — не дело.
Пылкой пытке тополей
и томительной собаке
чем обязан? Гаснут маки
между прочерком жердей.
Гаснут и слезятся маки.
Для тебя и для себя
выясняю день вчерашний:
почва цвета муравья
и соломенная жажда —
для меня и для тебя.
июль 1980
Возвращение из бездны — это не сотворение или досотворение мира сотворённого. Это — воскрешение. Воскрешение прежде всего всех органов восприятия, которые осваивают мир заново. (У поэта Чейгина даже моргание — есть цикл, череда проваливаний в бездну и возвращений-воскрешений). Трансгрессивная словесность не только возвращает мир в первозданном виде, но и создаёт — воскрешает новые стихии: Пустота, Прорва, Бездна и т.п. Если (во сне и наяву) непоэт проживает жизни своих предков, то поэт проживает, кроме всего названного и прочего, жизнь Земли, Вселенной, Бога.
Поэзия и её архетекст — объективны. Как Вселенная. Как Космос и Хаос. Как наше представление о мироздании и о Том, кто (или что) его строил. До нас доходят только звуки главного текста, произнесённого природой. Или — тишина, запечатлённая в очертаниях времени, пространства, мира и предметов. Звук — это часть его источника и одновременно слуха поэта. Тишина же воспринимается поэтом (а поэт существо редчайшее — и Чейгин как раз таков) как звучание беззвучного (вспомним Невыразимое В.А. Жуковского), как вечная длительность такого звучания, не прерываемая, но восполняемая звуками, реализованными природой и поэтом. Слово (как единица не только языка, но и текста, и поэзии) состоит из звука и тишины. Звук слова — это его оболочка, тишина слова — это его содержание. Вот почему Чейгин так внимателен именно и непосредственно к слову.
Пока на южных берегах
холера ела…
В грибной пустыне,
вне закона,
где сенокосные луга
жарою скручены и светят,
где муравьиные заслоны
берут на «Вы» любой предмет…
Я разучился жить, и Слово
одно осталось надо мной.
1969
Поэт, не желая ссориться с миром, говорит: «Я разучился жить». Но: поэт изначально «не умеет жить» — во всех отношениях. Вот почему только Слово одно остаётся над ним как небесный свод, как все семь, девять и ∞ небес, знакомых поэзии и поэту.
Третье поколенье
по скворечникам селилось,
тюрю ело.
По еловым отдаленьям
на стволах сидело,
ку-ка-ре-ка-ло.
А в четвёртом был дурак,
Ну-у-у дурак.
Муравьиный спирт не лил,
думал.
И в ночи, и в белый день
не спал.
На берёзовой хрустинке рисовал.
Слово строил…
Да и смерть избрал лихую —
сгорел.
И по трём дорогам ветер вывел прах.
На развилке был поставлен Храм.
Слово Бог взял.
1969
Поэт строит Слово по предисловию Божьему к Слову — и Бог берёт Слово себе. Слово, но не дело. Слово, но не поэта. Только Слово, потому что в нём имя Бытия и план Бытия. Слово для Бога — чертёж — звуковой и семантический — новых миров.
Я рот заткну и слух замкну,
я буду нем и глух,
и белый тополиный пух
приблизится к окну.
Я тело женское назвал
по имени, и вдруг
всё тот же тополиный пух
вошёл и телом стал.
1970
Поэт, отказавшись от уст своих и слуха, произносит Имя, и оно порождает из эфемерности желания, дара и проч. — мир. Иллюзия? Да, может быть. Но в поэзии иллюзорное — ощутительнее и реальнее материального.
Просторно посвежело. Повторю
намёки на весну, святейше назиданье.
Растаяло на Солнце у пекарни,
свободен дым, бесшумно восклицанье.
Зима, надеюсь, подошла к нулю.
Открой затвор, прими нагу струю.
Как можется, так славится Господне.
Что завтра — утро скажет, а сегодня —
сегодня, как получится пригодней,
сказать Словам о всех, кого люблю.
март 1973
Свободен дым, свободен воздух, свободен взгляд, свободен слух, свободен мир, свободен голос в воздухе и мире, свободны Слова — и поэтому можно сказать им о любви. Сказать Словам — и они услышат… здесь стереоскопия поэтических смыслов сжимается, а затем вытягивается в обратную семантическую перспективу, где деятель и орудие преобразуется в результат — новый и невероятный, когда поэт становится Словом, а Слово есть Всё. Поэт Чейгин здесь возводит — освобождает! — головокружительные смыслы — бесконечные и всесильные.
Всё кончается, Господи, телом твоим, а не Словом.
Рваный воздух пернатый клубок разовьёт.
Менделеева клетки во сон занесутся Эолом.
И молчание — благость, чистейший полярный полёт.
6 марта 1975
Тело и плоть Мироздания и Вселенной впадают в состояние чистого полёта — в молчание. В тишину. Но тишина есть слово изнутри. Тишина есть смысл. Тело Господа — мысль и смысл. Часть слова. Главная часть слова.
Пётр Чейгин — поэт редчайший, создающий стихи — неслыханные. Поэзия Чейгина перенаполнена не языковым и бытовым мусором (как у многих стихотворцев), а онтологическим веществом сознания, материи и метафизики. Его поэзия абсолютно энигматична и эвристична. Она есть потому, что в мире много пустоты, — и стихи Чейгина создают из мировой пустоты мир подлинный, мир пропущенный оком и слухом обывателя, — мир, состоящий из лакун. Чейгин мужественно и безоглядно борется с пустотой — глубинными и высотными смыслами, новой музыкой своей. Долгое время стихи Петра Чейгина не публиковали: уста и слух социальности всегда закрыты для Нового Звука и Новой Тишины… Слава Богу, сегодня книги Чейгина, появившись на свет, прояснили этот свет, очистили его от сора и дрязга небывалым пернатым словом. Десятилетия Чейгин как поэт и человек был здесь, в России, не ко времени. Не ко времени — значит, навсегда.