Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2014
Мне снится сон, где я в запое. Брожу по опустевшему городу. Сумерки. Я
знаю, что это сон: он снится мне не впервые. Помню — во сне, — что скоро
встречу Сашу, друга моего, умершего дюжину лет назад. Мы, встретившись, удивимся
друг другу — особенно он: будто Город этот пустой и какой-то готический, острый
к небесам, серый и мрачноватый, — этот Город — его, а не мой. Мы поздороваемся,
и я, как всегда стесняясь и заикаясь, попрошу у него денег, и он
незамедлительно даст их мне, будто приготовленные заранее. Я смущусь ещё больше
— до слёз. И — вспомню: Саша ведь умер! Где это мы, и что это мы, и как это
мы?! Я кладу деньги в карман куртки, как всегда, в левый, внутренний,
нагрудный, — и услышу стук. Постукиванье. Молоточком по гвоздикам, когда гвозди
входят в мягкое старое дерево досок. — Забор?! — Да, —
вспоминаю я во сне: это сосед подправляет наш забор, который скорее соединяет,
чем разгораживает нас, добрых, без сомнения, соседей… Саша смотрит в меня и
говорит, но не голосом, а жестом: пошли, мол, отсюда, из костёла этого со
сводами, открытыми небу. Между нами — колоннада, и Саша показывает,
подсказывает: иди по своей стороне, а я — по своей; видишь — выходы: твой и
мой… Ты и я выйдем отсюда — и встретимся там, на воле, снаружи… И опять я обманываюсь — спешу по своей стороне к выходу.
Выхожу — а Саши нет. Обманул. То ли остался там, внутри, то ли выскочил оттуда
раньше меня — и ушёл… А молоточек стучит. И я
просыпаюсь. Выхожу во двор и иду к соседу Валентину вдоль забора, и он, увидев
меня, идёт ко мне по своей земле, с той стороны. А я — со своей…
Идём вдоль забора среди трав и кустов, под пасмурным, но настоящим небом.
Улыбаемся. Идём к дыре, к проёму в заборе — поздороваться, каждый со своей
стороны — в заборной пустоте пожать друг другу руки, поулыбаться,
поговорить. Спросонья я накинул старую куртку, сую руку во внутренний левый
карман, чтобы вынуть пачку сигарет, а её там нет, а есть там что-то иное —
бумажки. Достаю — деньги! Мелочь какая-то, сдача из сельпо. Господибожетымой!
Смеюсь, смотрю на соседа, а глаза у нас у обоих серьёзные, молодые и чуть
настороженные, если не напуганные. — Добрый вечер!..
Валентин — мой южный сосед, точнее — юго-юго-западный. А вот с западным
соседом всё не так: между нами нет забора вообще. Сначала была натянута сетка-рабица (я тянул), потом я воздвиг по тыльной стороне дома
два навеса — малый и большой, которые обозначили границы наших с западным
соседом владений. Восточный забор мой — он дощатый, плотный и достаточно
высокий: за ним мой восточный сосед слушает «Beatles»
и на 1 — 9 мая вывешивает красный флаг СССР (я как-то осерчал
и в честь Северного флота, где служил срочную, поднял на севере моего
участка-двора Андреевский флаг). Северный мой сосед — отсутствует: не видал его
уже лет 7–8, там всё, к чёрту, заросло, но забор — стоит. Его забор. Вот
посыплется — буду ставить свой заборишко. Есть и ещё
сосед — чисто южный. Редкий гость. Наша с ним граница — забор длиною метров
12–15 (лень померить). Итак, с живыми я граничу на земле по заборам. И
переговариваемся через заборы (реже — заходим, но не в гости, а пожать руку).
Южные соседи для меня абсолютно материальны, западный
сосед — визуален, восточный — виртуален («Beatles» и
красный стяг), а северный — умозрителен. Поскольку я живу в
деревне постоянно, а остальные — дачники, то степень «живости», «жизненности»,
«жизни» вообще этих людей определяется их наличием (спорадическим; самый
«живой» сосед — Валентин и его жена Люба) или отсутствием. Степень
«живости» живых — категория относительная. Всё равно я их вижу наяву или знаю,
что они где-то есть, живут, работают etc. Другое дело
— с мёртвыми.
Другое дело — с умершими. Живые и мёртвые. С
живыми живёшь и умираешь. С мёртвыми — просто живёшь. Живые знакомцы
забываются, исчезают. Мёртвые — родные, близкие, дорогие — всегда с тобой. Они
помнятся. Поминаются. Они напоминают о себе. Их лица проступают в лицах живых.
(Как лик— в лице). Они встречаются тебе (или не они,
но похожие на них) где угодно. И они, наконец, снятся. Мой посталкогольный
сон с покойным Сашей (а не пью я полтора десятка лет) — дежавю.
Дежавю жизни. Дежавю
смерти. Мне часто снится моя покойная мать. Сон типовой: мама возвращается из
сада, с рюкзаком на спине, в бордовом плаще и в золотой косынке, накрученной на
голову банданой. Видок ещё
тот. Я стою на балконе пятого этажа той квартиры, где мы жили ещё с отцом, до
бегства от него. Мама останавливается под балконом (она стоит на тротуарчике, ведущем не к подъезду, но — мимо, мимо, мимо).
Она машет мне рукой, я жестом зазываю её в дом, к себе, на пятый этаж этой
милой, старенькой, родной и проклятой квартиры (отец!). Но мама качает головой
и машет рукой: мол, всё — я пошла. Я кричу ей: — Подожди, я — с тобой!.. Но она
улыбается, опять машет рукой — уже прощально — и — уходит. Всё. Просыпаюсь… Иногда мне снятся Иван и Володя (Ванька с Вовкой), с
которыми мы прошли вместе дисбат и пять командировок
(Иван погиб три года назад, а Володя — в прошлом году). Они — живые. Мёртвые
живые. Такие дела.
О встречах наяву с покойными Эрой Васильевной Кузнецовой, одним из моих
учителей в науке, и с матерью моего товарища тётей Олей я уже писал… Живые мои
покойные бабушка и дед ведут себя куда как проще,
явленнее и знакомее. Дед и бабка (по матери) воспитали меня. Во всех смыслах.
После смерти они почти не снятся мне. Но они — постоянно помогают мне. Словом.
Так, дед будит меня, приводя меня в память и в полную превентивно-медицинскую
готовность, — перед ночными сердечными приступами. С детства, ещё в жизни, дед
будил меня по утрам (очень рано — то на покос, то на огородные работы, то на
рыбалку), заходя в мою комнатку и зовя меня полушёпотом-полуголосом: «Юрик!..», «Юрик!..» Всегда —
дважды. Иногда я просыпаюсь ночью от его голоса: «Юрик!..»,
«Юрик!..» — и принимаю экстренные лекарства. Меня не
удивляет такое общение с дедом: он всегда заботился о
всех нас. И, может быть, так же предупреждал об опасности мою мать. Да.
Наверняка.
Бабушка всегда помогает мне в мутные и тяжкие часы бессонницы. Однажды,
так вышло, я не спал (или толком не спал) семь недель. Транквилизаторы не
помогали. Алкоголь — тоже. И вот как-то ночью (это была белая
уральская ночь, точнее — серая), когда отчаянье моё достигло предела, когда,
казалось, череп мой и мозг мой выросли до размеров комнаты, в которой я лежал
на топчане, — и уже вспучили потолок и начали сдвигать, раздвигать стены, — я
вдруг увидел на фоне светлой стены силуэт человека, скорее женщины, который
голосом бабушки промолвил: — Юрик, повернись
на правый бок — и спи… Я лёг на правый бок — и уснул. Вот и всё. Всё очень просто…
Мы идём с Валентином вдоль забора — каждый по своей земле, по своей
жизни, — две жизни идут по общей жизни, разделенной забором. Сколько в этой
жизни заборов? Видимых и незримых? Щелястых,
с дырами и провалами, и непроницаемых? Видимо, есть в жизни и такой забор —
Главный Забор, — через и сквозь который ходят только
художники. Туда — сюда. И обратно. Такие дела.
«Жизнь после жизни». «За смертью». «Сквозь смерть». Тот и этот свет. —
Всё это эзотерика. Невозможность познать ТО, ЧТО ПОЗНАЁТ ТЕБЯ. Смерть — это
непознаваемая, но конститутивная часть жизни. Живые и мёртвые — едины. Они
ходят вдоль одного и того же забора, но с разных сторон. Мы заглядываем туда,
они — сюда. Вещество жизни — субстанция комплексная, неоднородная. Смерть
заглядывает в жизнь через сознание, через душу. Сознание — это проём, щель,
дыра в Главном Заборе.
…И дверь впотьмах привычную толкнул —
а там и свет чужой, и странный гул —
куда я? где? — и с дикою догадкой
застолье оглядел невдалеке,
попятился — и щелкнуло в замке.
И вот стою. И ручка под лопаткой.
А рядом шум, и гости за столом.
И подошел отец, сказал: — Пойдем.
Сюда, куда пришел, не опоздаешь.
Здесь все свои. — И место указал.
— Но ты же умер! — я ему сказал.
А он: — Не говори, чего не знаешь.
Он сел, и я окинул стол с вином,
где круглый лук сочился в заливном
и маслянился мозговой
горошек,
и мысль пронзила: это скорбный сход,
когда я увидал блины и мед
и холодец из поросячьих ножек.
Они сидели как одна семья,
в одних летах отцы и сыновья,
и я узнал их, внове узнавая,
и вздрогнул, и стакан застыл в руке:
я мать свою увидел в уголке,
она мне улыбнулась как живая.
В углу, с железной миской, как всегда,
она сидела, странно молода,
и улыбалась про себя, но пятна
в подглазьях проступали все ясней,
как будто жить грозило ей — а ей
так не хотелось уходить обратно.
И я сказал: — Не ты со мной сейчас,
не вы со мной, но помысел о вас.
Но я приду — и ты, отец, вернешься
под этот свет, и ты вернешься, мать!
— Не говори, чего не можешь знать, —
услышал я, — узнаешь — содрогнешься.
И встали все, подняв на посошок.
И я хотел подняться, но не мог.
Хотел, хотел — но двери распахнулись,
как в лифте, распахнулись и сошлись,
и то ли вниз куда-то, то ли ввысь,
быстрей, быстрей — и слезы навернулись.
И всех как смыло. Всех до одного.
Глаза поднял — а рядом никого,
ни матери с отцом, ни поминанья,
лишь я один, да жизнь моя при мне,
да острый холодок на самом дне —
сознанье смерти или смерть сознанья.
И прожитому я подвел черту,
жизнь разделив на эту и на ту,
и полужизни опыт подытожил:
та жизнь была беспечна и легка,
легка, беспечна, молода, горька,
а этой жизни я еще не прожил.
Олег Чухонцев
1975
Великое стихотворение. Сон — не-сон, жизнь — не-жизнь Олега Чухонцева. Главное в нём — наличие двух пространств: место
жизни и топос смерти. Но! — Время — одно: время
существования двух топосов — едино! И это отрицать
невозможно. И живые, и мёртвые существуют в одном времени. И живые, и мёртвые
пользуются одним временем — ОДНИМ ВРЕМЕНЕМ. Покойный отец говорит поэту: — Не
говори, чего не можешь знать, — //услышал я, — узнаешь — содрогнёшься. — Интенционально эта фраза есть призыв к поэту: говори,
говори, говори — и содрогнись!..
Юрий Кузнецов пишет — и содрогается.
Орлиное перо, упавшее с небес,
Однажды мне вручил прохожий или бес.
— Пиши! — он так сказал и подмигнул хитро. —
Да осенит тебя орлиное перо.
Отмеченный случайной высотой,
Мой дух восстал над общей суетой.
Но горний лёд мне сердце тяжелит.
Душа мятется, а рука парит.
1974
Высота — объективная, онтологическая — всегда переходит в Глубину.
Координаты вертикали — вот положение топосов жизни и
смерти. Единое время позволяет жизни и смерти соседствовать, быть рядом, быть
вместе. Смерть познаёт тебя, сознающего жизнь. Когнитивная тавтология ускоряет
процесс познания себя как единства жизни и смерти. Жизнь, пронизанная болью,
вполне адекватна не-жизни. Но чему? — Отчаянье вводит поэта в состояние
трансгрессии и позволяет ему делать загляд из жизни в
смерть, из смерти — в жизнь. Вся художественная словесность — двувзглядна. Двойной (и — множественный) взгляд поэзии —
очевиден. И объективен. И — онтологичен. Юрий
Кузнецов как раз соединил эти два взгляда жизни и смерти — в один, — в
стихотворении «Урод».
Женщина, о чем мы говорили!
Заказали скверное вино.
И прижались в этом зимнем мире
Так, что место заняли одно.
Только шли минуты год за годом,
Каждый душу сохранить хотел.
И с одра морщинистым уродом
Встал, как лишний, след от наших тел.
Нацепил пальто и хлопнул дверью,
И открылся перед ним простор.
Род людской, наверно, будет верить,
Что его количество растет.
1968
Жизнь и Смерть обитают в разных местах. Но — повторю — Время у них —
одно. Именно Время может являть Сознанию некое Жизнесмертие.
Две недели назад умер Петя Сульженко. Мы дружили с ним с 1977 года. 37
лет. 37 лет — жизнь Пушкина. Огромное количество времени,
пространства, книг и словесности — устной, эпистолярной, телефонной, СМСной, а главное — мысленной, внутренней речи,
диалогической и монологической. Мы оба писали: сочиняли стишки,
рассказы, повести, пьесы, романы, зная, что нас никогда не опубликуют в СССР, а о книгах своих — и не мечтали. Он умер во сне.
Остановилось сердце. Он умер наяву. Он умер в жизни оттого, что жизни было
мало: её почти не было, потому что не было любви, дружбы и сочинительства. Он родился и мужал в Абхазии (мать — украинка, отец — эстонец, а
сам Петя, без сомнения, русский), учился в Свердловске, после распада СССР жил
с женой и сыновьями в Вятке (в Кирове); потом, уйдя из семьи, жил в Сочи, в
новой семье. Не прижился. Мы часто говорили по телефону, и он постоянно
спрашивал меня: — Помнишь, как там у Фолкнера, у
Твена, у Хемингуэя, у Чапека?.. Я не был на его похоронах. И он мне пока не
снится. Жду. Жду его рукописи, дневники, чтобы как-то разобраться с тем, что
было им написано. Жду. Жду, когда его смерть и моя жизнь войдут друг в друга и
явят время. Время иное, новое, неизведанное. Время, стремящееся к
бесконечности.
ЖАЛОБА С ПРОЩАНИЕМ И ПОСЛЕСЛОВИЕМ
Э. В. и И. Б.
Вылечи, Господи. Вылей глаза, развали.
Жалости нет выхлопное железо
раскрасить.
Люди ворчали, включали в семейные страсти.
Год понедельника голубя ловит в пыли.
Видишь ли, Господи, я посмотрел на себя
в щель воровскую,
мне стало обиженно страшно.
Если не врёт теоретик — я жил понаслышке,
избранно нищим на дне поцелуйного дня.
Вылечи, Господи. Нежный огонь в небесах
я разумею, но дай мне остаться с Тобою
облаком бешеным, ниткой, пчелой, пристяжною.
Только не Словом — Смерть приходила в слезах.
(Стихотворение
Петра Чейгина)