Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2014
Андрей
Титов (1974) — журналист,
телеведущий, режиссер документального кино. Закончил факультет журналистики
Уральского государственного университета. Печатался в журналах «Урал», «Веси».
Автор сборника рассказов «И я там был» (2006).
1
Колобродство сна, наплывающие иллюзии: то бычья голова, то волчья пасть, то опять (в который уже раз!) старуха с обожжённым лицом медленно протягивает кому-то невидимому руки и нервно переступает с ноги на ногу — то ли от холода спасается, то ли танцует. Безлюдная степь, пронизывающий ветер, и луна с неба подсматривает — чужой глаз, злобный… Через речку вброд — овец стадо; все почему-то с лицом отца, только очков не хватает. Покойно идут, смиренно, луной заворожены, её маслянистый отблеск в глазах… А луна уже в руках обожжённой старухи. Бьёт по ней колотушкой, костью зверя с меховым наконечником, и гулкий звук оттого степь пронизывает. Овцы с лицами отца подёргивают головами в сторону луны-бубна. Сильно дёргают, будто шею хотят себе свернуть. Наконец овца, что ведёт стадо, ощеривает зубы, трясёт мордой, закидывает её вверх и начинает выть. По-волчьи, дико. До мурашек в поджилках вой проникает. Звенящий, настойчивый звук.
Алмаз открыл глаза, вперил их в круг на потолке, отбрасываемый уличным фонарём. Через пару секунд понял, что вой из сна обернулся телефонной трелью. Сколько времени, рано ведь? Посмотрел на Иру: не проснулась, сопит сладко, брюхатенькая. Хорошо, что спит. Скорее ноги в тапки, к телефону. Щёлк настенной лампы, взгляд на часы — полседьмого. Отец, наверное: всегда ему ни свет ни заря дела решать надо. Поднимает трубку, так и есть.
— У тебя всё нормально? — по-привычному, партийному, не размениваясь на «здравствуй», сразу с вопроса. Хотя про «всё нормально?» не в его обычае спрашивать. Какой-то, значит, новостью или слухом потревожен.
— Да, вроде, — уже взрослый человек, а ловишь себя на мысли, как правильно ответить отцу. — К десяти в институт, лекции у студентов. Потом заседание кафедры, потом к выступлению на конференции готовиться. Ты же на неё тоже приедешь? Ничего не изменилось?
— У Иры как там? Всё забываю, на каком она месяце? — Странно и то, что не отвечает на вопрос, и то, что про Иру спрашивает. Только человек, долго знающий отца, мог уловить за грубой, рубленой фразой волнение.
— Ира на седьмом месяце, восьмой скоро. Родить в начало Олимпиады должна. Пока всё как обычно. Рассольника вчера попросила. Сварил.
Долгая пауза. Отец будто ищет повод для нового вопроса. И Алмазу нечего добавить. Боится, начнёт в объяснениях рассыпаться, опять напорется на отцовское: «к чему мне эти бытовые сопли?» Не любит родитель лишних подробностей, человек конкретный. И, будто припомнив о своей чинной важности, отец привычно начал ЦУ раздавать.
— Я тут решил, что после конференции у тебя заночую. Поговорим. С утра потом к себе в район выеду. Наготавливать ничего не надо. Я на вечер только чай, ну, кофе разве что. Всё понял? — распорядительный голос, каким обычно показать стараются, что ситуация под контролем.
— Беру под козырёк, товарищ папа, — бодро отрапортовал Алмаз и мигом осёкся. Ира-то спит, нельзя громко.
— Дураком и остался, — добродушно выдохнул отец и тут же на полуслове прервал разговор. Короткие гудки — это уже было на него похоже.
Алмаз положил трубку, оторвал лист с висящего над телефоном численника. 14 мая 1980 года, среда — 25 лет со дня создания Организации Варшавского договора. «Началось в колхозе утро», — тихо прошептал и выключил светильник. Внезапно сзади положили ладонь на плечо. Алмаз вздрогнул.
— Владимиру Иргитовичу не спится? — спросила Ирина. Даже в домашней беседе она называла отца по отчеству.
— Да, звонил. Извини, я, кажется, под конец громко…
— Да нет, ничего. Я и сама собиралась встать пораньше, сегодня на консультацию к врачу, — сама направляется на кухню и, перебирая склянки, продолжает: — Кофе нет. Кофейный напиток заварить?
— Отрыжка мирового социализма, напиток «Бодрость»? — с деланной интонацией произнёс он заёмную шутку. — Слушай, а ты сегодня не можешь зайти к подруге, которая в продуктовом. Завтра вечером папа приезжает, после конференции к нам с ночевой, ему лучше кофе.
— Включи радио, — жена поставила чайник, принялась за бутерброды с колбасным сыром. — Он же вроде без ночевки хотел обернуться?
— Не знаю, как-то странно сегодня говорил. В общем, купи. К программе «Время» должен приехать. Никогда её не пропустит. Наготавливать не надо, а вот кофе он обрадуется.
Алмаз прошёл на кухню, обнял Ирину. Беременность была ей к лицу. Степенной она стала. В каждом движении — несуетная значимость. И даже плечом отстранила от себя как-то царственно. Алмаз отошёл, включил радио, сел. Чёрное пятно начало вещать правильные вещи про отъезд советской делегации на юбилейные мероприятия в Варшаве и мир во всём мире.
2
Ещё школярская привычка — сколько бы ни спешил, ровно за пару минут до начала поспеваешь. Куртку на вешалку, конспекты под пазуху. Завкафедрой окликает:
— Прихвати ещё у меня на столе письмо, студентам подписать. Сам за мировую разрядку не забудь выступить.
— Чего там ещё? — Алмаз оглядывается: да, они на кафедре только вдвоём, говорить дозволено.
— Да марш протеста и мира, — недовольно скривился Марлен Игнатьевич. — Письма Картеру. Заводами, цехами, общежитиями… Мы туда же. Как-никак идеологический факультет. Сам бог велел, не при научном атеисте будет сказано. Представляю бедного Картера, утопающего в советских голубках мира. Достаёт из общей кучи наше письмо и ну рыдать в голос: чего же это я, ястреб империализма, такой уродился, люди вон мира хотят, а я… И обессиленная рука падает с пускового крючка войны…
Алмаз берёт бланк письма, пробегает глазами: «гнев и возмущение», «подстрекательская политика», «нагнетание напряжённости в мире». Марлен Игнатьевич продолжает напутственные речи:
— Пионеры усрутся макулатуру собирать. Уже 150 тысяч писем по стране настрочили. За бугром клевещут, что это наш народ из-под палки делает, так некоторых ещё и отповедь на этот счёт писать заставляют. И до нас, гляди, докатится. Да, скажи, что неподписавшиеся к сессии допускаться не будут.
— Денег хоть на мир во всём мире сдавать не надо?
— Ко дню освобождения Африки, глядишь, и проснутся. Трудовому народу Зимбабве, будь он неладен, на набедренные повязки. Маразм. — Звонок на лекции. Марлен вздыхает, только-только на своего конька сел. — Ладно, иди. Давай после лекций за отрыжкой мирового социализма в столовую спустимся, договорим. Да потом заседание кафедры, тоже не забывай.
Лекция по-накатанному. Почему-то ловил себя на мысли, что и через двадцать лет будет говорить то же и так же. И с тем же привкусом тошнотворности на языке:
— Считалось, что люди, которым было уготовано стать шаманами, изначально обладали особой меткой. Всё из ряда медицинского диагноза. Либо лишний палец, либо тик на лице, гораздо чаще эпилепсия или психическое заболевание. Исследователи приводят такой факт: Якутия, прошлый век, 14-летний парень периодически впадал в обморок, в бессознательном состоянии мог находиться до трёх суток. На него накидывали светлую конскую шкуру, и вся она покрывалась за время болезни кровавой жидкостью. Естественно, объяснение нашлось самое простое: ребёнка выбрали духи, чтобы он стал шаманом. Считалось, что только на грани смерти духи переселяются в новобранца. Неумение справиться с болезнью, объяснить её рождало мистические суеверия, которые усиленно поддерживались местной феодальной знатью и царским режимом. Для них это было дешевле, чем развивать медицину в окраинных районах. И вот, представьте себе, вместо того, чтобы помочь больному, его болезнь специально культивируют, истерические припадки умышленно провоцируют. Что говорить об уровне тогдашней медицины, если главными лекарями считались сами шаманы — люди, скажем так, не всегда вменяемые. Обратимся к ещё одному свидетельству. Представим: юрта, камлание возле больного, который жалуется на проблемы со зрением, мерный бой бубна. Всё сильнее и сильнее. Блики огня мерцают по стенам, как крадущиеся духи иного мира. Шамана начинает потрясывать. Он то на пол упадёт, то козлом закричит. Пена на губах его. И вот в момент, когда лихорадка достигает апогея, он собирает всю слюну…
Алмаз поймал себя на том, что сам начал переходить почти на крик. Склонился над одной из студенток и в её косенькие глаза немигающим взглядом вперился. Опять. Всегда на этом месте подмывает кому-то в глаз плюнуть. Но чтобы вот так забыться, подойти к своему желанию так близко… Сглотнул слюну. Отошёл. Стал протирать доску.
— Алмаз Владимирович, и что после того, как собрал слюну? — спросила косенькая студентка. Ручка наготове, собралась записывать. Старательная, из далёких районов, видимо. Может, у самой бабушка с дедом в юрте живут.
— Как что? Плюнул, конечно. Это и считалось лечением, — взглянул на часы, через минуту звонок, обернулся к студентам: — Ну что, ещё вопросы?
— Вам самому все эти обряды ещё не снятся? — ехидный парень из русских, на пересдачу, видать, напрашивается, слишком уж самоуверенный.
— То есть вопросов нет! — с ударением на каждое слово отчеканил Алмаз. — Тогда вот вам коллективное письмо президенту Картеру. Слышали, наверное. В рамках марша мира и протеста. Подписываем все. Неподписавшие к сессии допускаться не будут.
— Деньги хоть сдавать не надо? А то американскую военщину без наших стипендий не одолеть, — всё тот же насмешливый русский.
— Деньги готовим на день освобождения Африки. Прогрессивному народу Зимбабве на набедренные повязки, — и, постучав конспектами о стол, выдал для снятия вопросов: — Шутка.
В институтской столовой. Марлен уминает съестное, Алмаз напротив, остатками хлеба по остаткам пюре поводит, хочет вставить слово, да шанса не предвидится. Начальник весь в тихом ворчанье изводится:
— Капуста, прогнившая, как режим Чон Ду Хвана, и биточки твердолобей американской военщины. Это не еда, это съестное, — от тарелки при этом не отрывается. — Завтра там, на конференции, недурная партийная столовая будет, заглянем для сравнения. Представь себе, семь салатов на выбор, цены дармовые, социализм в отдельно взятом буфете. Чтоб я так жил! Выходишь, книжный киоск в фойе, Мориса Дрюона дают. Я тоже отхватил. Причём рядом брошюрки классиков марксизма, никто не берёт, пылятся.
— У меня отец покупает, — вставил Алмаз, просто чтоб развернуть беседу.
— Твой-то да, твой из махровых праведников. Ещё до твоего рождения в комсомольских вожаках лютовал, до сих пор байки ходят. Да потом во главе района тоже вся политика через колено — «всем копать от забора и до обеда». Извини, что я так. Смотрел программу конференции, тоже выступать будет. Практик научного атеизма. Больше него по республике никто шаманов не повытравил. Какой-то «личный неприязнь», честное слово.
— Кстати, по этому… Ну, шаманизму, тема-то кандидатской… — трудно ввернуть слово, когда оно толком не подобрано. Алмаз набрал воздуха и выпалил на выдохе: — Может, заменить нам тему? Не лежит к душе. Какая-то спекуляция на дремучем инстинкте. Да и за отцом вторить… Не ладится, в общем.
— Вот те раз! — оторвался от тарелки Марлен. — А на что, позволь, спросить?
— По письмам Луначарского хотя бы, материал собран. Или…
— Ещё бы по Ленину в Шушенском. На это знаешь, сколько охотников? Красноярск, Иркутск. Думаешь, ты один по округе весь такой марксист-ленинец? — Мгновенное преображение из брюзги-панибрата в заведующего кафедрой. — Сам знаешь, в республике легче местная тема пройдёт. Вот шаманизм, бурханизм — это наше. А что касается классиков. По ним даже меня на защите таскали, юлозили, мало не показалось. Наверно, только имя спасло, будь оно трижды краснознамённо. Неудобно, подумали, Марлена запороть на незнании Маркса. Чужое это всё, и думать забудь!
— Да просто сниться уже начинает. До тошноты всё: обряды, бубны, мальчики кровавые, — Алмаз гнул своё уже без прежней решимости, скорее жалуясь. — Может, вскользь, куда-нибудь в сторону первобытной культуры…
— Не может, — отрезал Марлен. — Кафедра как называется? «Куда-нибудь в сторону первобытной культуры» или научного атеизма? Вот тебе и ответ. А то, что снится, значит, в тему проникаешь, глубоко запала, — и, отодвинув подчищенную меж делом тарелку и опустошённый стакан, громогласно, напоказ выдал: — И компот разбавлен, как речи Вилли Брандта демагогией!
3
Опять снилось. Всё та же старуха с обожжённым лицом. Снова руки кому-то во тьму протягивает. Только теперь навстречу ей две ладони, моложе, не такие морщинистые. Потом вдвоём (силуэтами в тьме бескрайней) сидят у костра. Трещат под большим чаном полешки, варят женщины куклу — обычная магазинская кукла рубля за три, волосы при варке слазят. Начали разделывать дикое своё варево, глянь, а кукла-то из мяса. Землянистые старушечьи пальцы косточки от плоти легко отделяют, играючи. И потом — ближе к костру косточки; в отсветах огня их рассматривают. Бормочут сердито, невнятно. Вдруг одна из теней почуяла, что Алмаз за ними подсматривает. Оборачивается резко. Обожжённые бордовые подтёки на лице старухи. Будто жаром от них полыхнуло. Один глаз ведьмы затёк почти, другой — угольком дымящимся. Собирает слюну старуха, впалые щёки ходуном, сейчас плюнет… Успеть бы отвернуться — ну же! Промельком степь, луна, костра искры, совиные крылья и разодранные куклы перед глазами — ну же! Ирина тормошит за плечо:
— Ну же! Давай, ну же, просыпайся! Что орёшь как резаный!
Утро, кухня, настроение смурное, ещё и папа приедет, тоже испытание, да и сны эти — всё чаще и чаще. Алмаз знал, к чему шаманки ищут лишнюю кость в теле, и, как мог, отгонял от себя эти мысли. Ира же всё тормошила:
— Так что всё-таки снилось? Никогда так раньше не кричал. Расскажи, а то я волноваться буду, а мне нельзя.
Кстати, вот и подсказка для того, чтобы сменить тему.
— Лучше расскажи, чего там на консультации сказали, а то вчера замотался, толком и не поговорили. — Действительно, Алмаз, как пришёл, сразу своё выступление на конференции подчищать начал.
— Говорила уже, слушаешь вполуха. Всё нормально. Живот чешется — нормально; отёки на ногах — нормально; потеешь, как после разгрузки вагонов, — тоже всё в порядке. У них всё нормально. Просто диву даёшься, какая безалаберность. Тоже, наверно, к какой-то конференции готовятся, — со значением фыркнула под конец Ира и стала разливать купленный вчера кофе.
— То есть раздражённость на седьмом месяце — это тоже нормально, — попытался сострить Алмаз.
— Да, ещё сказали, — примирительно начала Ира, — что ребёнок на этом сроке уже внешние звуки различает. Говорить с ним надо. Сказки, колыбельные. Или хоть лекции по научному атеизму, другого от тебя все равно не добьёшься, — подошла, потрепала по голове.
Алмаз коснулся живота и тихо, чтобы Ире не разобрать, прошептал: «Это только сны, кроха моя. Всего лишь бред и дурные сны».
4
Отца встретил перед конференцией у книжного киоска. В отличие от других, раскупавших Лондона, Крапивина или на худой конец Горького, этот тихонько стоял в сторонке, листал брошюру, что-то из серии «Теория и практика коммунистического воспитания». Алмаз подошёл:
— Здравствуй, пап.
Не отрываясь от книги:
— С Намчаковичем тоже поздоровайся.
Чуть поодаль стоял водитель отца, мужик из местных, круглолицый, с едва прорезанными щёлками глаз; четверть века его возит. Алмаз кивнул головой, Намчакович приподнял кепку, отец перелистнул страницу и, убедившись, что все формальности соблюдены, продолжил:
— Смотрел программку. Интересную тему выбрал. Дождусь твоего выступления, послушаю, потом уж по делам, — и, оторвавшись от брошюры, поверх очков пристальный взгляд: — У тебя всё нормально?
Опять этот «не отцовский» вопрос, не знаешь, как реагировать. И взгляд такой, будто знает правильный ответ, но хочет его от сына услышать.
— Да вроде всё. Обсуждали сегодня с Марленом по кандидатской…
Видимо, ответ не из верных. Отец снова углубился в чтение, по ходу вместо «пока, до встречи» буркнув:
— Вечером договорим. К программе «Время» буду.
Отец был поставлен третьим выступающим, Алмаз — седьмым, как раз перед перерывом. Освежить в памяти своё выступление ещё успевалось, решил послушать, что родитель с трибуны скажет. Общий контекст правильных фраз от пионерских времён известен, но между тем… Надо же к вечернему разговору знать, какие места доклада особо отметить.
— Ещё раз хочу заострить внимание гостей и участников научно-практической конференции, что особенностью последнего времени стал тот факт, что пережитки архаических представлений рядятся в тогу национальных традиций, — отец гвоздил, не отрывая взгляда от бумаги. — Народные ансамбли, использующие в своих выступлениях изжившие себя обряды; некоторые так называемые ВИА, эксплуатирующие модную, на их взгляд, тему; краеведы, забывающие при описании шаманских практик рассказать об их реакционной сущности, — такие случаи теперь, увы, не редкость. Попавшие на благодатную почву…
Сейчас должен на «попустительство» вывернуть. Как всё это знакомо. Ободранная коленка, порванные штаны, мать пытается защитить, а отец, расхаживая из угла в угол, как заведённый, про «связался с элементами, попустительство, асоциальное поведение». И так во всём. Плакал ли он, когда умерла мама? Про «верного товарища» и «всегда окажет поддержку» вспоминается, а насчёт плакал? — нет, не помнится, не было. Лишь ёмкая, правильная фраза, как панцирь, — не пробиться, не достучаться. Что там внутри, кроме идейной праведности? Никогда не рассказывал отец, что у него на сердце. Даже о его детстве и юности тайком только мать могла поведать. Да и то так, будто что-то умалчивала. Парень из аула, первый среди родни выучился, первый в комсомол вступил. Своё национальное имя, получая паспорт, заменил на Владимир, в честь Ленина. Родовой фамилии по моде тех лет присвоил русское окончание — не Тюлюш, а Тюлюшев. А родня? По отцовской линии, там ведь в аулах большие семьи — много родни должно быть. «Они не те, о ком стоит говорить», — тихо вздыхала мама.
— …и всякое попустительство себе на пользу, — отец оторвал взгляд от бумаг, ослабил ворот рубахи, как-то неловко дёрнул шеей влево, продолжил: — …Попустительство на пользу. Памятен такой факт: в конце пятидесятых в наш район пришла небывалая эпидемия гриппа. На подмогу вызвали врачей из других краёв и областей, общими усилиями справились, победили болезнь. Но даже эти вполне очевидные успехи советской медицины шаманы умудрились истолковать на свой счёт. Дескать, это они призвали духов, чтобы те помогли вызвать врачей. Можно, конечно, отнестись к этому как к курьёзу, посмеяться и забыть… — снова резко повёл шеей, галстук, что ли, мешает? — И забыть. Но вправе ли мы недооценивать действенную силу таких незатейливых, казалось бы, уловок?
Алмаз закивал — знакомые слова, как старые приятели. Дальше будет про фельетон в газете, товарищеский суд и прочую дружескую травлю. Это уже на его памяти, в пятом классе тогда учился. Отец заставил разучить длиннющий стих и выступить с ним в переполненном клубе. Алмаз выучил, выучил назубок, до сих пор ржавым гвоздём в мозгу — «мракобесия бациллы вслед за гриппом устраним», но на сцене не смог произнести ни слова — так боялся подвести отца, что дыхание перехватило. И подбадривающие аплодисменты не в помощь — заревев, убежал. За кулисами отец. Сказал, как хлестанул: «Бездарь!» — и отвернулся. И за весь вечер больше ни слова.
— … А если вспомнить, как подрывали шаманы экономическое положение бедняцких хозяйств. Лучшие куски мяса ему, шкуру убитого животного тоже, а если больной не выздоравливает, значит, мало дали…
И снова посреди выступления отец — да что это с ним! — нежданно и резко дёрнул шеей влево. Нервное, что ли? Не замечалось раньше. Выдохнул, взял стоявший рядом стакан с водой, отпил. Снова головой влево, уже не так сильно, ещё больше расслабил воротник, перевернул страницу, продолжил:
— Как говорил великий Ленин: всякое религиозное представление…
Конец слова зашёлся в бурлящем сипе, какой-то клёкот изнутри. И снова головой влево. Овца от домогающейся осы так отмахивается. Ведущий конференции привстал из-за стола президиума. Алмаз ручки кресла сильнее сжал, до боли, до запотевания. Отец с хрипом вдохнул-выдохнул, собрался:
— Как говорил… Есть комплекс идей, порождённый тупой придавленностью, — шеей влево, и как вода из проржавелого крана со свистом: — Ыр-р-р, ы-ры… Кадыг ыр… Ленин… классовым гнётом… ынаар-мыныар… Кадыг ыр… — Отец вцепился руками в трибуну, голову закинул, словно выть собрался, его трясёт, плечи ходуном и стекляшки роговых очков отблесками. — Авыра, ат болду. Ыглаар-сыктаар Ленин…
Стоит, трясётся, глаза закатил и в потолок рявкает. Резкие фразы родного наречия — сколь памяти есть, никогда на нём не говорил. Голос захлёбывается и вновь выныривает. Переливы бурлящие, вот-вот водопадом обернутся. Из президиума седовласый начальник приподнялся в растерянности: «Вам что, плохо, Владимир Иргитович? Плохо? Может, врача?» Отец обернулся, шея наполовину за плечо ушла, и на полном выдохе оглушительно и дико начал рычать в лицо седовласому. Тот отпрянул. Рваная речь, скрежетание горла. Как на несколько голосов говорит: одним лает, другим плачется, третий из нутра подпирает. Тёмная, взбаламученная сила. Повернулся к залу — пена на губах. Очки спали, а от глаз одни белки видны, закатились. Алмаз, кажется, и сам был готов завыть от ужаса. Закрыл глаза. Едва заметил, как его трясёт сидящий рядом Марлен Игнатьич: «Помоги там, слышишь». У трибуны Намчакович, водитель отца, тряс его за плечо и, стараясь перекричать беснующегося, выкликал: «Алмаз, помоги, иди сюда. Видишь, плохо». Алмаз ринулся со своего места, как в полузабытьи: уже на сцене, гладит отца по плечу: «Пап, ну что ты?», а Намчакович кулаком бьёт его по костяшкам пальцев, что намертво вцепились в края трибуны.
— Авыра, ат болду, — невидящим взглядом вперился отец в Алмаза и будто замер. Зрачки стали появляться из-под век. Долго, неимоверно долго взгляд приобретал осмысленность. Узнал, кажется. Узнав, расслабил руки, обмяк и со свистом выдохнул: — Алмаз, а ведь это всё…
Глаза безвольно смежились, голова пала на грудь. Намчакович в последнюю секунду успел подхватить его под мышки, потом уже и Алмаз стал помогать. Приподняли его с двух сторон. Вкрадчиво-испуганный голос из президиума:
— Может, помочь чем? — седовласый дядька, главный идеолог республики, утирал пот со лба и не столько глядел, сколько озирался в сторону всего происходящего возле трибуны.
5
С Намчаковичем у крыльца больницы. По третьей сигарете кряду. В голове прокручивался весь бред и ужас последнего часа: припадок, донесли отца до фойе, Намчакович бьёт его по щекам, советы и крики посторонних, горкомовский врач делает укол, белки глаз, пульс есть, «скорая» подъехала, на машине отца вслед за «скорой», «подождите здесь, вам нельзя». Ожидание.
— Он хоть что-то связное говорил, ну, когда там, на сцене? — Алмаз боялся этого вопроса, и не мог его не задать; даже если бы отец просто заговорил с ним на родном языке, и то бы оторопь вызвал: и с матерью, и с ним, и на работе только по-русски общался.
— Тоже от него и слова никогда на нашем не слышал, — Намчакович сплюнул, помолчал. — Странно всё. Понять не могу. На шаманские речи похоже. Песня овцы, смертное море, напущу туману красного. Так, отдельные слова, крики. Не то что речь какая-то. Начал как от себя говорить, вроде как сам боится, потом проклятья — тут уже было похоже, что кто-то за него вопит про червей голодных. Да и голос-то как чужой был. Странно всё.
Молчание. Сигарета закончилась, обожгла пальцы, а курить охота. Тягостной болью подступало осознание, что отец, вся его судьба, все его мысли и настроения для него земля неизведанная.
— Слушай, ты отца ещё до моего рождения знаешь, — Алмаз говорил споро, будто боясь не успеть. — Он вообще плакал когда-нибудь?
Намчакович замялся. Прежде ответа — громкий хлопок двери позади; из тех, что заставляют вздрогнуть. Обернулись. Резкий, насупленный, явно чем-то недовольный, но на удивление энергичный отец на пороге — как ни в чём не бывало. Опережая вопросы — сразу за разъяснения:
— Хотели оставить. Не стал. Сами ничего понять не могут. Давление в норме, сердце тоже. Всё нормально, говорят и продолжают щебетать по-своему, по-медицински. Что шаманы, то и они: главное, слов путаных наворотить и никакого толку. Еле вырвался, — и, обернувшись к Намчаковичу: — Давай в столовую, чаю выпьем для успокоения нервов, заодно и поговорим.
И тут же, не спрашивая согласия, — к машине широким шагом. Даже куртку не запахнул.
По дороге разговоры. У отца ничего не выведать, спрашивает только он. Короткие вопросы, по сути: как начался припадок, что кричал, в президиуме какая реакция? Слушает внимательно, разве что не записывает. С таким же видом у себя в районе отчёты мелкого начальства принимал. Места для своего мнения или вопроса не предполагается — к такой субординации в окружении отца все привыкли.
Столовую отец выбрал «не для вкусно покушать». Захудалость во всём: битые подносы, линялые шторы, обшарпанные стены, засохшая пальма. Зато людей нет. И Намчаковичу сказал подождать в машине. Значит, собрался сказать что-то. Взял пару стаканов чая и ватрушку, Алмаз повторил заказ. Присели в дальнем углу зала. Пустота не только вокруг, но и внутри. Отец начал размешивать сахар в стакане. Звон ложки — и не громко вроде, а по перепонкам будто колотит кто. Не переставая размешивать чай, взглянул на сына:
— Я к вам сегодня не поеду, — отец старается говорить твёрдо, беспрекословно, но какая-то есть во всём этом обречённость.
— Почему? — Алмаз тоже начал размешивать чай. — Лучше ведь, чем одному?
— Ещё скажи «хоть под присмотром». Дожили!.. Дела у меня там, дома. Привести в порядок кое-что надо. Перед Ириной извинись…
Пауза. Звон ложек. Может, и хорошо, что звук такой от них резкий, так думаешь меньше.
— Ирина кофе купила, — почему-то вспомнилось Алмазу.
— Следующий раз пригодится, — буркнул отец и почему-то вдруг резко оживился: — А лучше вот что… Давай приезжай ко мне на выходные. Всё точно, надо, чтоб приехал!
— Приеду, конечно, в субботу после лекций рвану. А поговорить?.. Я думал, сегодня. Можно без Иры. Она все равно рано спать ложится. Оставайся!
— Всё забываю, на каком она у тебя месяце?
— Седьмой, вот-вот восьмой будет…
— Вот и нечего беспокоить. У них, знаешь, в таком положении своих проблем хватает. И о том, что сегодня произошло, не распространяйся.
— Оставайся, не проблема. Мать ведь, когда со мной ходила, тоже, наверное, до последнего делами занималась, а тут…
Алмаз осёкся. Отец как-то мгновенно переменился в лице. Перестал звякать ложкой, костяшками пальцев вцепился в стол. Подумалось, лишь бы голову запрокидывать не начал. Отец достаточно нервно встал:
— Заладил. Сопли вон сначала на батарее высуши — отца учить!
— Да я не учил, папа, — растерянно сказал Алмаз.
— Ну, ладно, давай вставай, некогда рассиживаться, — только знающий человек мог угадать в словах отца примирительную интонацию. — Про субботу помни, приезжай. Поговорим заодно. Съездим кой-куда, есть мысль.
И взгляд, не предполагающий возражений. Алмаз встал. Чай и ватрушки остались нетронутыми.
На крыльце у столовой ждал Намчакович, мял папиросу в пальцах. Отец на секунду остановился возле, глянул на верного ординарца, зацепился взглядом за папироску, бросил мимоходом: «Ну, ладно, покурите оба» — и к служебной машине, хлопнул дверью. Алмаз тоже достал пачку. Затянулись.
— Тут вот что. Отец, может, не говорил, — начал как-то неловко Намчакович, — он сам из шаманского рода. Тётка у него первая по округе была шаманка. Сильно лечила. И проклятье могла наслать — не отделаешься. Так вот. Я думаю, она это. Её происки. Нехорошо с ней Иргитович поступил. Может, чего не знала, а теперь вот проведала и зло возвращает. Только ты это, не показывай ему, что я с тобой об этом говорил.
— А в чём зло-то было? Что такого произошло между ними? — Алмаз немного опешил от внезапного признания, чувствовал, что подступился к чему-то донельзя важному, ещё слово-другое, и сейчас всё раскроется: и тайны отца, и мучающие сны, и…
— Ну, хватит там здоровье портить, — отец высунулся из открытой двери «Волги». — И так Ира заждалась уже, завезти Алмаза домой надо.
Намчакович спешно смял папиросу, украдкой, куда-то в сторону протараторил: «Только не говори ему» — и посеменил к машине. Алмаз последовал за ним. Всю обратную дорогу молчали. При расставании отец протянул руку и сказал: «На выходные жду».— «Буду», — отрапортовал Алмаз. Хотел ещё спросить про то, куда его отец свозить намерился, но тот уже хлопнул дверью и откинулся на сиденье. Машина ретиво газанула.
Ирина хлопотала на кухне.
— Я тут стряпни наладила, к вечеру чтоб пирожки с вареньем, — начала отчитываться она. — Хорошо же вместе с кофе-то.
Алмаз молчал. Супруга продолжила щебетать промеж дел:
— А тут радио слушала, министр иранский заявил, дескать, мы им в помощь войска к границам не подтягиваем. Слухи, мол. Неужто и туда ввяжемся? Страшно ведь. Послушай вечером «голоса», вдруг что скажут.
Алмаз обхватил голову руками, взгляд в никуда.
— Что как замороженный? — Ира пыталась растормошить мужа. — А пирожки к вечеру с каким вареньем, малиновым или смородиновым? У нас оба есть.
И тронула за плечо. Алмаз взбеленился, встал с криком:
— Да когда же ты заткнёшься? Со стряпнёй, с пирожками своими. Отец к себе домой уехал, чтоб спокойно там одному побыть. И я тоже хочу. Спокойно! Одному! Понятно?
И вышел, хлопнув дверью. Ирина таким мужа ещё ни разу не видела. Она потерянно села на стул и будто в плечах сжалась.
6
С утра вплоть до лекции и рокового звонка настроение было до странности ровное, беззаботное даже. Как-то пусто было на душе, но по-хорошему пусто. То ли оттого, что перегорел, перенервничал вчера и тем самым всякую тревогу выжег; то ли из-за отсутствия снов — вместо маетных видений лишь тёплое, сладкое забытьё. За завтраком помирился с женой, извинился, наговорил массу приятных глупостей, вместе помечтали о будущем ребёнке. Потом пешком до университета — майская теплынь во всём её роскошестве. Идёт и подмечает, сколько вокруг людей с колясками: подумалось: «И мне так скоро». На кафедру даже раньше обычного пришёл, успел с Марленом обсудить, чего там в Иране делается, тот как раз накануне «Голос Америки» слушал — в общем, можно будет вечером Ирину успокоить: на новые авантюры сейчас вряд ли кто решится. Потом к студентам, та же самая группа, что и накануне. Нахальный русский парень начал с сюрприза, слепил из ярких обложек журнала «Весёлые картинки» голубка мира и в своей развязной манере вручил его, дескать, увидите Картера, передадите. Алмаз обошёлся без обид и выволочки — птица и вправду вышла забавная, просто отшутился:
— Что-то он потрепался у тебя в боях с империализмом, боюсь, не долетит до Белого дома. Ну что? Начнём?
Начали. Материал отчеканенный, обычно шёл гладко, по-заведённому, просто изложение однажды заученных фактов без всякой вдумчивости — тараторщина. Тут пошло по-другому.
— Исследователю Серошевскому сообщили: в роду, где раз объявился шаман, он уже не переводится. Его эмэгэт, дух-покровитель, передаётся по наследству, ну, как сберкнижка покойного, например. Наследник определялся по странностям в поведении или физиологии: лишний палец, спит лицом вниз, эпилепсия опять-таки…
Настроение запаршивело. До этого казалось, что всё нормально: отец оклемается, на выходных увидимся, может, и кофе с коньяком за встречу. Но тут… странные слова Намчаковича, обрывки лекционного материала, смутные воспоминания детства — всё это кружит в голове, реет и не может состыковаться. Тревожное чувство. И где-то рядом разгадка, и нет её…
— То есть это как гены, — прервала долгую, неловкую паузу косенькая студентка. — Психические заболевания тоже ведь по наследству переходят.
— Ну да, ну да, — снова вернулся мыслями в класс Алмаз и почему-то при этом дёрнул головой влево. — Причём не всегда это воспринималось как дар. У того же исследователя находим слова одного из шаманов: «Искалечено моё назначение, трудно мне среди людей духом быть». Родные старались избавить своих детей от такого наследия: истерический бред, человеку постоянно кажется, что его мучают существа иного мира, чего же хорошего? А какие испытания он должен пройти перед этим? Перейдём к теме инициации. Ритуал обращения в шаманы не для слабонервных…
Тут дверь в аудиторию открылась — Марлен:
— Алмаз Владимирович, к телефону тебя, на кафедру. Вроде, с отцом что-то…
Алмаз одним махом выскочил из класса, Марлена чуть плечом не сбил. Через десять секунд уже у трубки:
— Алло, кто это? Кто?
— Это Намчакович, водитель, — голос какой-то надтреснутый, слабый, может, помехи? — Я сейчас в милицию, решил до этого позвонить. Тут с Владимиром Иргитовичем беда, странно всё. Понять не могу, а на меня подумают…
— Что? Не тяни. И громче… громче говори!
— Мы с ним с утра выехали на место, где сожжённые шаманские юрты стояли. Ну, он попросил. Я думаю, ладно. Выехали. Он вышел, встал на то самое место. И тут его повело, шея влево и влево, ну, как тогда, на трибуне. Руки к небу и всё сильней голову заворачивает. Я выскочил. Он как заорёт на всю степь. Дико так, в аду испугаются. Живые так не кричат. И голова с хрустом в мою сторону. То есть как шею себе свернул. Не прямо, а назад голова стала. И упал. Я — что такое? — поднимать давай. А он уже не дышит, глаза стеклянные. На меня ведь подумают, а я при чём? Это вообще никто не сможет — как гусю шею свернуть. Хруст — и нет человека. Это всё духи насланные. Ты давай, похоронами заниматься надо, сегодня приезжай.
— А в больницу отвозил? Вдруг живой ещё? — за соломинки хватаешься.
— Не, шея навыворот; живой не бывает. Много дел тебе будет: похороны, следствие, правду узнать… У тебя ключи от его дома есть?
— Есть.
— Вот и приезжай быстрее. Сразу в милицию да похоронное бюро. Какие по работе товарищи, те сами соберутся, а по родне — Харлыг найди, и вроде как дочь есть у неё, твоя сестра, обе техничками в ДК посменно работают. Найдёшь, одним словом. Они всё объяснят. А я в милицию, не отпустят, так и не увидимся. Приезжай, в общем.
И положил трубку.
Дома своими ключами открыл дверь и с порога, не снимая одежды:
— Давай собирайся. Выезжаем. Отец умер. Ехать туда надо.
Нет ответа. Прислушался. Тишина. Журчание воды и клёкающие звуки из совмещённого санузла. Быстро туда. Распахнул дверь. Жена склонилась над унитазом, халатик сбился, волосы растрёпаны.
— Ты слышишь, что я говорю? — спросил без прежней решимости в голосе Алмаз.
Ирина, не меняя позы, повернула голову к нему. Лицо пошло пятнами, глаза слезятся, причёска мокрыми прядями. На себя не похожа. Жёлтая слюна возле губ, и криком на него:
— Зачем ты орал на меня вчера? Ты знаешь, что на меня нельзя криком? Ты хоть понимаешь, что ребёнку так вредно? Он слышит всё и всё уже знает. Ты хоть это понимаешь? Меня из-за тебя всё утро полоскает, только ты ушёл…
— Ты слышишь, что я говорю? — растерянно повторил Алмаз. — Отец умер. Очень странная смерть. Надо ехать к нему туда.
Испытующий взгляд Ирины. Долгий, будто заново открывающий мужа. И мигом — оборот к унитазу. Отрыгивающие звуки, течение жёлтой слизи, тяжёлое дыхание после…
7
Поехал без жены. Договорились, что если совсем ей поплохеет, то вызовет врача на дом, если нет — назавтра сама в больницу. Обещал вечерком позвонить из отцовской квартиры.
В райкомовской вотчине отца был ближе к пяти. Сразу по представлении у секретарши его русский зам вышел из кабинета, скороговоркой сказал: «Беда какая! Мы сейчас с товарищами немного посовещаемся, потом я с тобой обсужу похороны, всё по высшему разряду сделаем». И в кабинет. Потом входили-выходили товарищи, большей частью незнакомые, секретарша заносила кофе, выносила чашки, Алмаза не забыла угостить, так почти час прошёл. Вышел русский зам, много говорил о том, какая это потеря для района, мало по сути. Стало ясно, что они сами ещё не знают, как точнее доложиться в республике о странной кончине первого секретаря, не определились даже, в закрытом или открытом гробу его хоронить. Чётко только о некрологе в газете — всё та же громкая фраза про беззаветное служение. В конце беседы позвонил в милицию, сказал, чтоб Алмаза приняли, выслушали. Тело отца смотреть отсоветовал: «Оно ещё не готово», — всё та же функционерская осторожность. В милиции тоже через ожидание. Потом с майором в кабинете. Можно ли узнать подробности смерти? — Выясняем. Посмотреть тело? — Нет необходимости. Когда возможны похороны? — Зависит от судмедэксперта, вызвали его из республики, скорей всего, он свою работу не раньше среды закончит, так что вам пока можно никуда не торопиться. И вообще, по всему ходу беседы вкрадчивым намёком: доверьтесь, расслабьтесь и не мешайте, все равно многого не скажем.
Из милиции пешком до дому. Городок, который построил его отец. Жёлтые пятиэтажки, каждая стена отмечена выложенным из кирпича годом строительства: 1962, 1965, 1967. Больше четверти века на руководящих постах отец тут пробыл, баня при нём построена, детский сад, здание суда. В этот кинотеатр Алмаза (в класс второй тогда ходил) папа впервые в жизни привёл посмотреть фильм на широком экране — картина «Коммунист». Дом пионеров — сюда по его настоянию ходил в театральный кружок, антирелигиозные сценки ставили. Спорткомплекс тоже при отце построен — за местную волейбольную команду здесь болели. Везде памятки, везде отметины его работы, которые мало о чём говорят и ничего не проясняют.
Домой пришёл уже затемно. Всё та же вышколенность и чистота, как и при жизни отца. Обувь на своём месте, ложечка для неё там же, где и двадцать лет назад висела; не открывая ящичка прихожей, можно было сказать, что там: крем для обуви, перчатки, одеколон «Гвоздика» — «Запомни сын, всё в жизни должно быть на своих местах». В комнате стеллажи — творения Маркса, Ленина, томик к томику. Большой письменный стол — на нём письменный прибор, пара книг, тетради стопочкой и листок, исписанный аккуратным отцовским почерком. Алмаз прошёл, не снимая ботинок (ох, досталось бы от папки!), присел к столу, стал читать:
«Алмаз! Сынок! Кто бы что ни говорил тебе в ближайшие дни, ты должен знать только одно: ты мой сын. Пусть не родной, пусть история твоего появления в нашей семье покажется тебе не совсем красивой, но те слёзы, что пролиты у твоей кроватки, когда ты, ещё карапуз, болел корью, та переполняющая гордость от твоих первых пятёрок и бессонные ночи перед твоим поступлением в университет позволяют мне называть тебя именно так — сыном! Этого права у меня никто не отнимет! Знай, что если я в чём-то упрекал тебя или забывал похвалить, то это только из-за огромной любви, желания воспитать в тебе достойного гражданина и продолжателя своего дела. Да, я часто бывал не прав и никогда не признавался в этом публично, считая такие признания слабостью. Но теперь почему-то не получается быть сильным. Наверно, большинство людей слабы перед смертью, и я не исключение. Вот и сейчас: пишу и не знаю, как рассказать тебе о главном. Найди в местном ДК женщину по имени Харлыг или её названную дочь (не помню, как теперь её зовут), они, по-моему, единственные из оставшихся в живых наших родственников, кто знает о тех событиях, может всё вспомнить. Я отсекал эти ненужные корни, а они прорастали, цеплялись и тянут теперь в могилу. Об одном молю судьбу, чтобы мои ошибки и прегрешения не коснулись тебя и твоей семьи. Если можешь исправить лихие проступки моей молодости — исправь. Если можешь простить незадачливость моей жизни — прости. Пусть и не родитель, но всё же любящий своё единственное сокровище, твой папа»
Только тут прошибло. Алмаз зажмурил глаза, сжал зубы, стал стучать кулаками по столу и… наконец заревел. Горько, взахлёб, по-детски. Он выл в пустой квартире, стараясь выплакать всё, что накопилось по отношению к отцу: отчуждение, неприятие его жёсткого нрава, постоянную боязнь, любовь. Потом не на раз перечитывал это письмо, стараясь прочувствовать и понять своего «неродного родителя». Неродного — как это странно и миропереворачивающе звучит. Рушилось всё, что он считал своим долгом, привязанностью, судьбой. Ощущение, что он все свои тридцать лет проживал чужую жизнь, чужими бедами горевал и чужой радостью был доволен. Теперь надо начинать жить за себя, но как это делается? Тот, кого он всю жизнь считал папой и чьи слова всегда для него были руководством к действию, уже ничего посоветовать не мог.
Жене в этот вечер так и не позвонил. Вспомнил о своём обещании ближе к полуночи. Решил не беспокоить. Мало ли, спит.
8
Всё утро в поисках Харлыг. Небольшой городок, 15-тысячный, а выискать нужного человека — проблема. К девяти в ДК — запертые двери. Сонный вахтёр сказал, что телефон техничек не знает, а как позвонить директору, говорить не должен. Домой к русскому заму отца, должен помочь. Того нет, должен вернуться с рынка. Ожидание. Пришёл. Через три звонка выяснили, где директор. В разговоре с ним получили адрес Харлыг (телефона нет) — где-то на отшибе цивилизации. Алмаз поблагодарил, двинулся, по пути купил конфет и чаю; долго искал требуемый дом, спрашивал у аборигенов, те долго и на плохом русском ничего не могли объяснить. К полудню нашёл — хилая избушка с осыпающейся краской, калитка на привязи, вот-вот завалится. Входит с осторожностью. И тут же внезапным вихрем бабка на него из-за угла. Маленькая, седенькая, лицо грязное, машет тряпкой около лица и всё кричит, кричит надрывно грубые тюркские слова. И что-то в этом крике знакомое, как давно слышанное. Ясно, что выпроваживает бабка, а за что — про что? Она ли Харлыг? И что узнать у ней в таком состоянии? Толкает, едва доставая плеча Алмаза, и ругается непонятно.
Новый резкий окрик, тоже на местном. Из дома заспанная женщина выпала, помятая, мешки под глазами; чёрную куртку на ночнушку, видать, только-только накинула. После её слов бабка засеменила в дом, ворчит по ходу и грязным полотенцем недовольно машет.
— За что хоть она так? — Алмаз показал вслед уходящей.
— Говорит Харлыг, слёзы одни от вас: что коммунисты, что шаманы с добром не приходят. — Опойная женщина говорила твёрдо и устало, так учителя на десятый раз бестолковым детям материал урока повторяют. — Всю семью повывели, пепелище оставили. Вот и гнала тебя Харлыг, как духа злого, чтоб в покое оставил, что ли. Здравствуй, брат! — неожиданно подытожила она.
— Здравствуй! — Чем дальше продолжить, Алмаз не знает и потому на-обум: — Имени твоего не сказали. Сказали, что сестра двоюродная, а как зовут…
— Не двоюродная, а родная! Родная сестра, — настойчиво повторила опойка.
— В каком смысле? — Алмаз резко схватился за плетень и чуть не повалил его, так, для проформы заборчик.
— В том смысле, что ещё на руках подержать-понянчить тебя успела. А имя? Тебе удобней будет Надеждой звать. Надька-поломойка — уж и забыла я, что когда-то по-другому звали. А может, и к лучшему, к чему ворошить нечисть всякую?.. И на тебе!.. Заявляешься!.. Узнать, поди, всё хочешь? Как жизнь попортилась, расскажи тебе?! — вздыхает, молчит, смотрит. — Давай, что ли, конфеты на стол, а сам за водкой. А то ничего говорить не буду, вспоминать трудно.
И была беседа муторной, слова вязкими. То Алмаз чего-то в родственных связях уразуметь не мог, останавливал, просил пояснить, то Надежда на важном моменте обрывала сама себя резким движением руки, после чего наливала водки в стакан, опрокидывала. Старушка Харлыг сидела поблизости, кряхтела, недовольно бурчала себе под нос, время от времени обновляя нехитрую закуску на столе — лук да сыр домашний; конфеты рядом не распакованы. Всё как-то донельзя бытово и вместе с тем неправдоподобно. Алмаз будто внутри сюрреалистической картины себя почувствовал. С одной стороны, понимал, что всё это с ним происходит, с другой — не мог в происходящее поверить. Ну, не может вся эта муть и сумрачные перипетии иметь к тебе касательство, к твоей жизни! И между тем…
Надежда начала с того, что род их имел кочевья в сотне километров отсюда и испокон веков считался шаманским. И было в том роду две сестры. Старшая — унаследовала у отца шаманский дар, особую силу в этом деле имела, разве что мёртвых поднять не могла. Младшая связалась с беспутным человеком по имени Иргит без отцовского на то согласия. У старшей сестры была дочь Каракыс, ей было уготовано шаманский дар принять, и к тому её с детства готовили. Младшая сестра прижила от своего лихого муженька сына да и осталась с ним на руках одна — исчез её любимый по делам своим бродяжьим да так больше и не появлялся. Дальше. Старшая сестра живёт в уважении, со всей округи к ней люди съезжаются, кто на кости погадать, кто от злых духов избавиться, а младшая со своим сыном по углам мыкается да подачками живёт. Так было, пока не пришла в те края новая жизнь. Добрались до дальних аулов коммунисты, зажиточные шаманские семьи притеснять стали, а всякую нищету на первый план выводить. Приметили и того парня, что у младшей сестры рос, привлекли его в комсомол, тому это как шанс в жизни. Своё имя он сменил на Владимир, во всех комсомольских делах и вылазках первый участник стал. Вместе с новыми товарищами стал с пережитками бороться. И к тёте своей нагрянул — обыск, конфискация, лишние головы в стаде, колхозам передать, в пользу бедных перераспределить. Шаманка укорять давай, дескать, родня неблагодарная, Владимир Иргитыч в ответ: «А за что благодарным быть? Только от чужих людей помощь видел, а не от родной тёти».
Слово за слово, в результате наслала тётя на племянника проклятье, чтоб род его пресёкся, «не видать дальнейшего злому семени». Владимир поначалу не обратил внимания на те слова: дело сделано, скотину у богатой родственницы изъяли, и пусть себе кипятится. А потом поженился он на русской девушке, пробился у себя в колхозе в парторги; молодой да перспективный, а детей нет. И люди подзуживают — это всё за то, что шаманку обидел. Пошёл он к тётке на разговор. Смотрит, у Каракыс, шаманской дочери, уже ребятишек двое: девочка лет пяти и грудничок-пацан, видать, совсем недавно родился. Муж рядом, игрушки детям строгает. Шаманка с порога Владимира на место поставила: «Своего счастья не заслужил, так и на чужое не заглядывайся. И будет так, что под старость никто тебя внуками не порадует, огня не разожжёт, воды не поднесёт. Иссушила я корень гнилостный. Не видать ему продолжения». И всё в том же духе. Владимир Иргитович ответной бранью. Стращать друг друга начали. Разошлись с проклятьями. А дальше непонятно. Вызвали Каракыс с детьми в колхоз по вопросу школы да детского садика, задержали. А в это время кто-то спалил начисто шаманскую юрту. И старая шаманка живьём сгорела, и муж Каракыс не уберёгся.
На этой части рассказа Надежда опять резко прервалась и налила себе в стакан, пить не стала:
— Пьяная я стала, говорю лишнее, нельзя с тобой так.
— А почему отец, ну, то есть Владимир Иргитыч, нас обоих не взял? Почему меня одного в семью? — Алмаз продолжал наседать с расспросами.
— Сын продолжение рода, так, что ли. Как-то там дело провернули, изъяли тебя у матери, всё с документами прокрутили, вроде как родной сын в паспорте записали. Не знаю, может, запугали мать, может, через силу тебя отобрали, — с пронизывающей тоской Надежда глянула на брата. — Скучала она по тебе; напьётся, так ночами ревела, час-два, долго… А Иргитович с женой, как тебя усыновили, вместо Бичелдея Алмазом назвали — сразу в райцентр и уехали. Вроде как комбинат строить. Народ-то в ауле понимал, что от разговоров бежали, взглядов косых.
— А с тобой что?
— Я с матерью. Она запиваться начала. Говорила, что водка шаманский дар травит. Не трясёт её, не колотит и камлать не тянет, когда пьяная. Боялась дара этого, что ли? Десять лет мне было, когда её из-за пьянки материнских прав лишили. Иргитыч тоже расстарался, что ли? Харлыг меня к себе в семью взяла: дочь дедовой сестры она, это как двоюродная тётя выходит, что ли. Она в соседнем ауле жила, дети выросли, разъехались, вот и взяла. Мать не возражала. Всё ведь думала, лишь бы через неё меня беда не коснулась.
И глазами Надежда на стакан покосилась, резкая отмашка, будто сама себе команду даёт, берёт стакан, намахивает. Потом с выдоха:
— А беда вон как — по касательной! Тоже ведь если не выпью, то, как у матери, трясёт, как чего-то хочется, хоть волком вой… Алкоголизм, говорят… Беги ещё за бутылкой. Чего одну брал, дурак, что ли?
Харлыг на своём языке запричитала (опять знакомые интонации), Надежда тем же резким жестом её осадила, дескать, как сказала, так и будет. Алмаз, пока сестра не напилась, решил выяснить у неё ещё:
— Слушай, а вы к нам с Харлыг не приходили? Что-то знакомое в голосе.
— Было. У Харлыг муж помер, так мы в райцентр подались. Я как раз школу закончила, тоже устраиваться где-то… не в колхоз ведь… Зашли к вам, я стою в прихожей, толкусь, ещё удивилась, просторно у вас, как в юрте. А Харлыг разговоры ведёт, совестит Иргитыча, не чужие, мол, люди. Всё по-нашему чихвостит. Отец твой понимает, а отвечает на русском. И вид у него такой, что вытолкать готов. Ну, понятно, ты из-за двери выглядываешь, вдруг мы лишнее скажем. В классе седьмом был, что ли? В общем, в ДК нас направил, думали, чего серьёзного, а он техничками. Так и устроились, так и работаем.
— А с матерью твоей что? То есть и с моей… С нашей.
— О, подступился. Главное почуял, что ли? Спилась мать, померла недавно. Совсем недавно. Чуть больше недели. С бабкой они на том свете встретились и Иргитыча к себе позвали… Я к матери перед смертью приезжала… лежит бревном. Ну, паралич разбил, что ли. А говорить ещё может. Про тебя сказала; что придёшь, спрашивать будешь. Про то, что сниться сама начнёт и через сны всё даст понять… А я, когда пью, снов не вижу. Счастливая, что ли? А ну, давай ещё сгоняй за водкой, поллитру забытья на рыло.
Сбегал, принёс, попытался продолжить разговоры — впустую. Надежда выговорилась, теперь пила осоловело, молча — для убийства памяти.
9
Чужое всё, чужое. После смерти отца и из квартиры его жизнь как будто выхлестнули. Алмаз со странным непониманием оглядывал знакомые предметы. Вот стул, в детстве ставили на него, и начинался рапорт в виде заученного стишка: «День Седьмого ноября — красный день календаря», — этот стул мёртвый. Шторы бордового оттенка, тяжёлые, длинные, можно было за ними маленькому прятаться, — сейчас висели бездыханно. Массивные шкафы, книги, письменные приборы, картины о буднях великих строек — чужое всё, чужое, мёртвое.
И ещё. После разговора с Надеждой пронзило Алмаза отупелое смирение. От тебя ничего не зависит. Ты в силах лишь безвольно наблюдать за тем, как корчится и корёжится твоя жизнь. Сопротивление махине навалившейся судьбы бессмысленно, каждый подброшенный ей новый факт твоей жизни ты сначала не воспринимаешь, потом пытаешься осознать и в результате научаешься жить с ним: да так и есть, я понял, хорошо, теперь я не сын своего отца. И, казалось бы, ничего дурней и непонятней произойти уже не может — всё уже, хватит! А происходит. И вот оказывается, что всю жизнь ты был заложником семейной драмы и даже не подозревал об этом. Вновь оторопь и отторжение новой правды. Продираешься через них, царапая душу, и приходишь к пониманию, что ничего из содеянного тебе не изменить, и принимаешь уготованное. Тут и настигает отупелое смирение, что продлится до нового поворота, нового факта, новой оторопи.
Чтоб вывести себя из ступора, Алмаз начал составлять план того, что ему надо сделать в ближайшие дни. Вписал про милицию, про организацию похорон, венки; место под могилу и договорённости со столовой — это совместно с райкомовцами решать надо. Что ещё? Подумал и дописал, что надо съездить с Надеждой на могилу шаманской дочери, о которой теперь следует думать как о родной матери. Ещё? Что-то важное ещё?.. А, с женой-то! Так и не позвонил ей вчера. Хорошо, что вспомнил.
К телефону. Набирает номер. Длинные гудки — тягостные позывные непонимания. Странно, девяти вечера нет, спать не должна. И сама не звонила. У тёщи, что ли, узнать? Палец скользит по телефонному диску, ошибается, снова набор, наконец-то:
— Алло, Анна Васильевна…
— Ой, Алмаз! Ну, слава богу! Я уж сама с ног сбилась, как телефон отцовской твоей квартиры найти, — голос у тёщи суматошный, нервный. — Был где-то вроде и запропастился. А у кого спросить, не знаю. И выходные опять-таки, ничего не узнать, не допроситься. Приезжай, слышишь? Срочно приезжай.
Что это с ней? Рассказала ли ей Ирина про отца? Откуда заполошность?
— Анна Васильевна, что-то срочное? Что-то случилось?
— Ирочка в роддоме уже. Не знаю, что там, как, — выходные, ни у кого не допытаться. Только ты уехал, ей совсем плохо стало. Вечером позвонила, мама, говорит, я вызвала «скорую», сейчас вроде как в роддом повезут. Голос слабый, говорит через силу. Я говорю, что такое, рожаешь? Схватки есть? Она: похоже на то, всё пульсирует, стягивает, колотит; выделения. Я говорю, что врачи? Она: дали валерианы, ещё таблеток, повезут сейчас. И потом — «ой, не могу больше, ой, больно». Перезваниваю, врач берёт трубку, говорит, не мешайте, в понедельник приходите, всё узнаете. Звоню ещё — трубку не берут. Я места себе не нахожу, ночь не сплю. Вспомнила, одноклассница у меня в роддоме медсестрой, лет двадцать не виделись… Наутро пошла. Никто ничего толком сказать не может, только номер палаты, остальное в понедельник. Выкрикиваю девок из палаты. Те говорят, её после родов перевели уже. Что-то там осложнения или что… Алмаз, ты меня слышишь?
— Слышу, слышу.
— Я узнавать про свою одноклассницу. Она в понедельник выйти на смену должна. И врачи тоже — ни грамма сочувствия: «вам всё скажут, не волнуйтесь, приходите в понедельник». Лишь бы отвязаться. Слушай, ты можешь приехать, хоть завтра, хоть в понедельник, как там у тебя?
— Тут тоже ничего не понять, когда похороны, тоже неизвестно. Так что точно-то? Что там? Как хоть, кого родила? Здоровый ребёнок?
— Не знаю, ничего не знаю. Везде как стена глухая. И нервов никаких! Ой, тяжко мне! Может, у тебя связи какие есть, через партийных поднадавить, чтоб сказали. Приезжай, слышишь, приезжай! А то я тут с ума сойду!
— Анна Васильевна, давайте так. Я с утра свои вопросы порешаю, может, точней узнаю, когда похороны, может, какие-то вопросы на других переложить смогу. А потом в город. Вы тоже завтра сходите к роддому, вдруг что поменяется. К вечеру я к вам загляну, обсудим: как да что. В понедельник вместе в роддом. Там и всё выясним. Всё нормально будет, вы слышите?
— И за что все напасти кряду? — тёща не выдержала, заревела в голос.
— Не ревите, Анна Васильевна. Приеду, разберёмся, поймём, найдём, скажем, — Алмаз говорил и тут же чувствовал пустоту и ненужность своих слов, успокоительная околесица.
— Ну, ладно. Определишься с выездом, позвонишь.
Всхлип, гудки, положенная трубка. И притворяться не перед кем. Дрожь и отчаяние сразу навалились. Новый виток непонимания — куда судьба ещё бросит? Алмаз обхватил голову руками, долго сидел, бездумно уставившись в неработающий телевизор, привыкал. Неизвестно к чему, но привыкал.
10
С утра вышли ребята из милиции, сказали явиться, дать показания. Пришёл, рассказал всё, что знал о Намчаковиче и его отношениях с отцом. Мысли не о том. И за собой будто со стороны наблюдаешь. Потом к русскому заму отца: смогут ли сами всё по столовой решить, по месту на кладбище — ободряюще-ничего-не-значащие ответы: «не волнуйся, долго там у себя не задерживайся, всё будет по высшему разряду». В спешке на автовокзал, билеты только на два часа. Взял. Позвонить тёще надо. Поиск работающего телефонного автомата. Звонок, не отвечает. Так три раза, пока автобуса ждал. Томление, сумятица мыслей, морок. И в дороге ничего, кроме тревоги.
Вечером у Анны Васильевны. Разговор через всхлипы. Волнуется, постоянно сбивается. Говорит, что увидела вчера Ирочкину фамилию в больничных списках, перевели её на четвёртый этаж. Пыталась докричаться, потом созвониться — внизу телефонный автомат установлен. Глухо всё. И сотрудников больницы почти никого, одни вахтёры. Нашлась наконец-то какая-то врачиха, согласилась уточнить. Вышла минут через пять, сказала, что вашей дочери вкололи успокоительное, сегодня лучше не беспокоить. «А с ребёночком что?» — «На обследовании девочка, не волнуйтесь». Дальше вопросы — уже смотрит врачиха как на врага народа, одно желание — освободиться быстрей — «у меня и без вас дел много, приходите завтра». Вышла потом, покричала ещё под окнами, да сдалась потом. Решила, что завтра через знакомую медсестру лучше всё выведать, Светой одноклассницу-то звали, до замужества Костицына. В общем, пока так выходило, что чем больше стараний, тем запутанней ситуация, — раздражение от своей беспомощности через край.
Вечером домой. Завёл будильник на восемь утра. Лёг. Провалился в сон, как в омут. Обволакивающие видения. Небо и степь сплюснуты, пепелище посерёд сумеречных просторов. Квёлые огоньки и искры освещают призрачное действо. Старуха с обожжённым лицом улыбается молча, оплавленная кожа от этого причудливым узором покрывается. Рядом дочь шаманки баюкает в руках куклу — странно, взрослая женщина и так по-детски рада с игрушечной девкой возиться. Ни звука. Поодаль куры вокруг шкуры убитого волка; подходят скопом, клевать начинают. Плохо разделана шкура — мясо на ней струпьями, ломтями, ошмётками. Жадно набросились куры на вывернутое брюхо. Отщипывают по мелким кусочкам и головами трясут. Голова убитого волка откинута, из пасти подтёки слюны кровавой; глаза бельмами затуманены — не видать взгляда хищного. Безмолвие суеты. Отец идёт мимо птиц клюющих. В руках у него доска горящая, странно, как рук не обжигает. Подходит к старой шаманке, та кивает, отец напротив неё садится. Рядом шаманская дочь начала раскачиваться лихорадочно, будто не убаюкать куклу хочет, а душу из неё вытрясти. Всё в тиши беспробудной. Отец прикладывает горящую древесину к своей щеке. Рот от боли кривится, лицо корчится, глаза навыкате, а не ранит огонь его кожу — гладкой да чистой она остаётся. Почему никто не замечает, что в это же самое время у куклы лицо начинает плавиться, пошла пластмасса наплывами? И почему шаманская дочь раскачивает её так бешено? Выронит ведь. Безгласие давит стопудовым камнем. Через судорогу и гримасы боли на лице отцовском — досада; что-то важное произойти не может. И прижигает, и прижигает огнём себя исступлённо, но всё понапрасну. Старая шаманка в немом смехе закатилась, по коленям себя хлопает. Почему молча всё? Почему молча? И вдруг — рёв надрывный. Шаманская дочь выронила куклу из рук, та обожжённым лицом в землю ткнулась и во всю мочь кричать давай. Курицы от шкуры зверя врассыпную. Замутившийся волчий глаз резко раскрывается, спали бельма перед жаждой хищника, пылает взгляд жёлтой яростью. И отовсюду звуки. Исчадие звуков — истерический смех шаманки, волчий вой, многоголосое квохтанье кур, захлёбывающееся рыдание отца, грубое причитание шаманской дочери, истошные вопли обгорающей куклы, стоны, крики, звоны… трель будильника.
11
С тёщей договорились встретиться у роддома в девять, Алмаз приехал за пятнадцать минут до назначенного. Анна Васильевна уже ждала, пакет в руках — пряники, яблоки, кефир.
— Вот, вчера ещё передать хотела, — оправдывающимся тоном начала тёща.
— Медсестра, которая ваша одноклассница, была уже? Виделись? — Алмаз, пока ехал, продумал, с чего начать действовать.
— Прошла тут одна похожая через служебный вход. Я уж не стала к ней с расспросами вязаться. Решила: тебя дождусь — тогда.
Сначала попытались всё же связаться по телефону. Дежурная на этаже сказала, что пока Ирине Тюлюшевой, согласно рекомендациям врача, вставать и подходить к телефону ещё нежелательно, но всё нормально, не волнуйтесь, приходите завтра — и всё это с непрошибаемой вежливостью, уж лучше бы с криком, но по делу, чтоб хоть что-то ясно стало. Потом к выписавшейся роженице с вопросами: как там? кто на четвёртом этаже лежит? не патология ли? что за успокоительные могут им вкалывать? по каким причинам? Смутные ответы, дескать, сама на втором лежала, у них успокоительных не было. Посреди беседы тёща сорвалась: «вон она!», Алмаз за тёщей. Подошли к пожилой медсестре, Анна Васильевна сразу неожиданную встречу разыграла: «мы же с тобой в одном классе учились… ой, да как ты, да что… а вот зять мой… да дочь тут с пятницы у вас, и ничего толком узнать не можем»
— Да, помню, привозили в пятницу такую, моя смена. Там преждевременные были, — медсестра, в отличие от тёщи, на эмоцию не распылялась, общение, как с клиентами. — Но мы же не врачи, многого не знаем, да и распространяться нам не положено.
Сказано с намёком. Намёк понят. Алмаз почувствовал, что его очередь вступать в беседу, на ум пришло заезженное:
— В обиде не оставим, — и достаёт конверт с заранее подготовленными пятью рублями.
— Ну, что же вы! Ну, хоть не здесь!
Перешли во двор, на лавочку. Медсестра бегло заглянула в конверт, положила его в халат. Анна Васильевна вся в нетерпении, чуть ли не за рукав бывшую одноклассницу дёргает:
— Ну, Светочка, не тяни, скажи, как там, чего?
— Ну, я в диагнозах не сильна… — и тут же, как опомнившись: — Вы только потом это никому. Чтоб не проскользнуло. Ни словом, ни намёком, у нас с этим строго. Новый главврач к тому же.
Душу на кулак наматывает такими запинками в беседе. И Алмаз, и Анна Васильевна трясут согласно головами, лишь бы быстрей начала.
— Так во-от. В пятницу, значит… — чуется, что и медсестра с духом собирается. — В общем, для недоношенных у вас ничего страшного. По-моему, даже больше полутора килограммов девочка. Там никакой искусственной вентиляции лёгких, ничего такого. Всё, тьфу-тьфу, работает. Один изъян есть или как это назвать. Вы только спокойней… А то дочери-то вашей какие-то доброхоты про него сказали, она истерику устроила, говорит, покажите сейчас же, ей успокоительные, в общем, до сих пор…
— Что за изъян? — Алмаз говорит отрывисто, боится, что нервы сдадут.
— Я говорю, не знаю, как назвать, родимое пятно или что, я шибко-то не вглядывалась, да и не разбираюсь. Но врачи говорят, что это на работу организма сказаться не должно.
— Показать можете? Из окна? Ещё десятка! — беспрекословность в голосе у Алмаза. Вроде бы и спрашивает, а вроде и приказывает. Согласия ни кивком, ни словом ещё не получено, а купюра уже передана. И Алмаз продолжает, напряжением сердца слова выталкивает: — У каких окон нам с Анной Васильевной ждать?
— С обратной стороны, как с внутреннего двора, на второй этаж смотрите, — опасливо отвечает медсестра. — Только вы никому. Я доверилась, и вы не подведите.
Свёрнутая десятка уходит в карман халата.
Ожидание. Анна Васильевна всё это время смотрит вверх, рука у приоткрытого рта, глаза не моргают. Алмаз курит, играет костяшками пальцев, сплёвывает бычок, снова открывает пачку. В секунду, когда очередную сигарету подкуривать начал, тёща ему в плечо рукой вцепилась, болезненное, сдавливающее движение. Алмаз почему-то посмотрел сначала на тёщу — белее мела, потом глянул по направлению её взгляда. Там в окне медсестра показывала грудничка — его дочь. У девочки было обожжено лицо — вся правая сторона в багровых подтёках, но она улыбалась. Какая-то искусственная, приклеенная улыбка, кукольная. Как в дурном сне всё. Улыбка на обожжённом и кажущемся недвижимом личике — как тавро, как печать шаманского рода. Не отскрести.
Дальнейшее — через горячечное восприятие. В какой-то скорострельной последовательности. Анне Васильевне плохо — усадил на лавочку. Сам к главврачу — как-то проник, университетское удостоверение вроде бы показывал. В кабинете тучная, дебелая женщина. Представился ей, сказал, что муж роженицы Тюлюшевой, и сразу главное:
— Что у моей дочери с лицом?
— У вас здоровый ребёнок. Чего вы волнуетесь, все показатели в норме.
— С лицом что?
— Вы успокойтесь, сядьте. Кто вам вообще рассказал об этом? Вас что, кто-то пропустил в корпус?
— С лицом что?
— Ещё раз повторяю, чтобы вы успокоились. Ещё раз повторяю, все показатели у ней в норме, что ещё непонятно?
— С лицом тогда что?
— Я не буду говорить с вами в таком тоне.
И главврач включает на полную громкость радиоприёмник у себя на столе. Бодрый дикторский голос докладывает о возвращении советской делегации после совещания стран Организации Варшавского договора; об исторической значимости принятых решений вещает.