К 200-летию со дня рождения Михаила Лермонтова
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2014
Александр
Васькин — литературовед, автор
публикаций в «Новом мире», «Вопросах литературы», «Литературной учебе», «НГ Exlibris», «Литературной газете» и др., а также многих
книг. Финалист премии «Просветитель-2013», лауреат Горьковской литературной
премии.
«Да, были люди…»
Лето 1814 года выдалось в Москве на редкость холодным и дождливым. А уже к концу августа пробрались в город первые заморозки. Вместе с холодами приехали в Первопрестольную и Лермонтовы. В семье было неладно. Теща Елизавета Алексеевна на дух не переносила зятя Юрия Петровича. Она и материнское согласие свое на брак дала через силу. Но дочь — Мария — твердо стояла на своем и буквально вырвала из уст матери родительское благословение.
Со своей будущей супругой Юрий Лермонтов познакомился в селе Васильевском Орловской губернии в начале 1812 года, а через два года состоялась свадьба. В мае 1814 года Лермонтовы уже жили в Москве, откуда выехали на лето в Тарханы. Однако слабое здоровье беременной сыном Марии Михайловны (она родилась «ребенком слабым и болезненным, и взрослою все еще глядела хрупким, нервным созданием») заставило их вскоре вернуться в Москву, где и ожидалось рождение наследника. Недаром предусмотрительная Елизавета Алексеевна распорядилась выслать в Москву двух кормящих крестьянок.
В августе 1814 года Лермонтовы обосновались в доме Федора Толя у Красных ворот. Именно здесь в ночь со 2 на 3 октября 1814 года появился на свет Михаил Юрьевич Лермонтов.
Дом этот еле-еле пережил пожар Москвы 1812 года. Хозяин его, отставной генерал Толь, жаловался в октябре 1812 года: «В доме у меня все разграблено; трое стенных часов, картины, портреты, мебель, книги и планы мои все растащены, почти все стекла разбиты, по причине что французы подорвали порохом весь артиллерийский полевой двор, который близко к моему дому был…»
Перечисленные подробности отражают печальные реалии жизни Москвы после пожара и французского нашествия. И в год рождения Лермонтова все в городе еще дышало атмосферой недавних драматических событий… Кажется, что место рождения было предназначено Лермонтову самой судьбой. Ведь тема Отечественной войны 1812 года явится основой для одного из его самых известнейших произведений. Помните?
Скажи-ка, дядя, ведь не даром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?
Ведь были ж схватки боевые?
Да, говорят, еще какие!
Не даром помнит вся Россия
Про день Бородина!
Стихотворение это, сочиненное поэтом к четвертьвековому юбилею Отечественной войны, было написано в 1837 году. День Бородина помнили и в семье Лермонтова, ведь братья его бабушки относились именно к той категории соотечественников, которых поэт воспел в своем стихотворении: «Да, были люди в наше время, могучее, лихое племя».
Могучее племя в семействе Лермонтовых представляли братья бабушки — Дмитрий Алексеевич и Афанасий Алексеевич Столыпины, участники многих войн и сражений, а последний воевал и в 1812 году, при Бородине. Его поэт и вовсе звал «дядюшкой», пользуясь разницей в годах почти в четверть века. Тот самый дядюшка и сочинил «Рассказы Афанасия Столыпина о действиях гвардейской артиллерии при Бородине», ставшие для внучатого племянника подлинным источником по истории сражения. Недаром критики отмечали, что «это стихотворение отличается простотою, безыскусственностью: в каждом слове слышите солдата, язык которого, не переставая быть грубо простодушным, в то же время благороден, силен и полон поэзии».
Артиллерист Афанасий Алексеевич Столыпин и был тем солдатом, слова которого буквально впитал в себя Лермонтов. Мало сказать, что Михаил Юрьевич уважал своих боевых предков, он хотел олицетворять себя с ними и потому выбрал для себя военную стезю.
Еще современник Лермонтова Виссарион Белинский отметил: «Мы, юноши нынешнего века, мы, бывши младенцами, слышали от матерей наших об двенадцатом годе, о Бородинской битве, о сожжении Москвы, о взятии Парижа».
Но не только матери, а и домашние учителя, в роли которых выступали оставшиеся в России пленные французы, могли поведать своим воспитанникам о войне 1812 года. Был такой учитель и у Лермонтова — бывший офицер-гвардеец наполеоновской армии Жан Капэ, перекрещенный в России в Ивана. Свою лепту в историческое образование будущего поэта вносили и пензенские крестьяне — участники Отечественной войны 1812 года.
Интересно, что у Пушкина в Отечественную войну не воевали ни отец Сергей Львович, ни дядя Василий Львович, известный поэт, которого Александр Сергеевич называл своим «парнасским отцом». Быть может, и по этой причине «Бородино» сочинил Лермонтов, а не Пушкин.
Лермонтов родился в Москве послевоенной, спаленной, когда город понемногу оживал, возрождался, возвращался к жизни. Но раны, нанесенные войной, были слишком тяжелыми. Москва была пожертвована ради спасения России. Именно древняя столица взяла на себя роль искупительной жертвы уже не по воле какого-либо генерала или чиновника, а по «господней воле», как напишет Лермонтов.
Крестили поэта 11 октября 1814 года в храме Трех святителей у Красных ворот. Можно лишь представить, что происходило эти девять дней в доме Толя — с часа рождения поэта до его крещения. Отец не мог нарушить семейной традиции, согласно которой сына должно было наречь Петром. Бабушка, полюбившая внука еще до его появления на свет, хотела видеть его только Михаилом, в честь своего покойного супруга. Елизавета Алексеевна, тяжело переживавшая упреки родни в худом выборе зятя, на этот раз решила стоять на своем: внук должен быть Михаилом, и никак не иначе. И хотя давать имя младенцу в честь скончавшегося родственника — плохая примета, в те дни бабушка об этом не думала.
Более того, с годами уверенность в правильном выборе имени для внука лишь укреплялась, Михаил уже не только именем, но и характером пошел в своего деда, которого никогда не видел: «Нрав его и свойства совершенно Михайла Васильевича, дай боже, чтоб добродетель и ум его был», — говорила бабушка.
Знала бы она тогда, в эти счастливые октябрьские дни, что жизнь любимого внука прервется раньше времени, как и в случае с его дедом. Ведь супруг Елизаветы Алексеевны ушел из жизни добровольно, отравившись от неразделенной любви. И это при живой-то жене!
Сия трагическая история случилась за несколько лет до рождения поэта. Михаил Васильевич Арсеньев — так звали деда Лермонтова по материнской линии — тогда неожиданно воспылал любовью к замужней владелице соседнего с Тарханами имения — княгине А.М. Мансыревой. Отношения Арсеньева с узнавшей обо всем женой обострились до предела. Развязка грянула в первый день наступившего нового, 1810 года.
1 января в Тарханы на праздник к Арсеньевым съехались гости со всей округи. В ожидании домашнего спектакля по шекспировскому «Гамлету», в котором роль могильщика исполнял сам Михаил Васильевич — предводитель дворянства в Чембарском уезде, все были в приподнятом настроении. Инсценировку всемирно известной трагедии приняли хорошо, много хлопали. Но истинная трагедия наступила потом. Находясь, видимо, в состоянии нервного возбуждения, дед Лермонтова, даже не сняв театрального костюма, принял яд. Таким его и нашли.
Что послужило главной причиной, побудившей сорокадвухлетнего здорового мужчину, капитана Преображенского полка в отставке, превратить торжество в поминки и принять смерть, можно лишь гадать. То ли предшествующее спектаклю выяснение отношений с супругой, характер которой мог бы позволить ей получить чин куда больший, чем капитан (если бы только женщин брали в армию); не будем также забывать, что и Тарханы были куплены ею же за 58 тысяч рублей. То ли отсутствие среди зрителей той самой молодой княгини. Ясно одно — смерть мужа Елизавета Алексеевна восприняла чрезвычайно остро. Волевая, властная, жесткая, она все-таки любила его, несмотря на измену. Иначе зачем бы она стала требовать от зятя назвать в честь покойного супруга родившегося в 1814 году внука.
Лишь деловая столыпинская хватка помогла ей в дальнейшем держать в своих руках крепкое хозяйство и воспитывать дочь Марию, потрясенную и потерявшую отца в пятнадцать лет, когда ей особенно могла понадобиться его помощь. Произошедшая в семье трагедия не могла не отразиться на формировавшемся характере молодой девушки. И хотя мать пыталась всячески компенсировать своим повышенным вниманием к дочери ее душевное одиночество и потребность проявления зарождающихся чувств, Мария научилась добиваться поставленных целей и без ее поддержки. Так произошло, когда она влюбилась в Юрия Петровича Лермонтова, заявив матери, что иного выбора для себя не видит.
Обращает на себя внимание одна фраза, найденная в девичьем альбоме Марии Михайловны: «Добродетельное сердце, просвещенный разум, благородные навыки, не убогое состояние составляют счастие сей жизни, чего желать мне тебе, Машенька, — ты имеешь всё!.. Умей владеть собою». Это пожелание принадлежит ее дяде Д.А. Столыпину. Последние слова как нельзя лучше характеризовали впечатлительную натуру матери Лермонтова, от которой к нему перейдет это качество — отстаивать свое мнение, несмотря ни на что.
Но это будет потом. А пока будущий великий русский поэт — еще совсем крошечный младенец и живет в доме Толя у Красных ворот вместе с родителями и бабушкой, не ведая предстоящих ему тяжелых испытаний. В этом первом московском доме Лермонтова семья пробыла до начала 1815 года, когда отправилась обратно в свои пензенские Тарханы…
Еще сто лет назад прохожие могли видеть дом у Красных ворот, отмеченный памятной доской, удостоверяющей факт рождения в нем великого поэта. В 1920-е годы здесь даже была библиотека. Но в 1928 году мемориальный особняк был снесен. Сейчас на его месте — высотное здание. Ничего не осталось и от храма Трех святителей у Красных ворот. Разобрали и сами знаменитые Красные ворота, которыми любовались Лермонтовы из окон дома Толя.
Не сберегли, не сохранили, быть может, самые главные места Лермонтовской Москвы, те, откуда началась такая безграничная любовь поэта к Первопрестольной. Ведь всего несколько месяцев пробыл маленький Мишенька (так называла его бабушка) в Москве, а как кровно полюбил он ее: «Москва, Москва!.. люблю тебя как сын, как русский, — сильно, пламенно и нежно!».
Всего лишь три слова употребляет поэт в этом отрывке из поэмы «Сашка» для обозначения своих чувств: «сильно, пламенно и нежно», но насколько точно и исчерпывающе! А истоки пламенности этой любви лежат опять же в исторической плоскости. И здесь нельзя не вспомнить 1812 год. Для Лермонтова пожар Первопрестольной служил пожаром русского сердца, не сдавшего город врагу, а запалившего его вместе с «чуждым властелином» и его армией. И те москвичи, кто с факелами разносил огонь по захваченному французами городу, любили Москву и сильно, и нежно одновременно.
Что мог запомнить Лермонтов-младенец в 1814 году? Конечно, ничего. Но вот в 1819 году, через пять лет, он вновь в Москве вместе с бабушкой. Чувства мальчика обострены — ведь за два года до этого он потерял мать, скончавшуюся от чахотки в феврале 1817 года. Что же до Юрия Петровича — бабушка откупается от зятя векселями, лишь бы он не увез любимого внука в Тульскую губернию. Отныне отец и сын будут видеться изредка, урывками. Бабушка станет для Михаила всем.
О том его посещении Первопрестольной известно вовсе немного, где жил, что видел. Есть лишь мимолетное воспоминание в одном из его взрослых писем, что он «видел оперу «Невидимку»». Полное название этой оперы — «Князь-Невидимка, или Личардо-Волшебник», музыку к ней сочинил К.А. Кавос.
Но кроме оперы не мог не видеть маленький мальчик возрождающейся из пепла Москвы. Он и запомнил ее такою — поднимающейся из руин. Немалая часть Москвы уже была восстановлена, что могло запомниться не только Мише Лермонтову, но и произвело неизгладимое впечатление на государя Александра I, посетившего Белокаменную в августе 1816 г. и резюмировавшего: «Храмы, дворцы, памятники, дома — все казалось обновленным». Москва обрадовала императора «возникающим из развалин и пепла своим величием».
Впоследствии, будучи надолго оторванным от Москвы, от света, Лермонтов не мог не пережить некоего комплекса провинциализма, заставляющего его с еще большей силой любить родной город, ждать с ним встречи, ценить каждое свидание с Первопрестольной. Потому, быть может, и запомнил он так сильно приезд с бабушкой в Москву в пятилетнем возрасте.
Но гораздо чаще, начиная с 1818 года, в теплое время года бабушка выезжает с любимым внуком (не отличающимся отменным здоровьем) на Северный Кавказ — чембарские эскулапы нашли у мальчика золотуху, связав с этой болезнью даже определенную кривизну его ног. Все эти годы жизнь Лермонтова так и проходит: между Тарханами и Северным Кавказом, и пока еще для Москвы места в сердце не находится.
«В Москву, в Москву, туда, где Пушкин…»
В конце лета 1827 года Лермонтов с бабушкой теперь уже надолго приехали в Москву. Елизавета Алексеевна захотела проконсультироваться с московскими врачами относительно продолжения лечения Михаила серными водами Северного Кавказа. Поселились они на старинной московской улочке Поварской, возникшей на месте одноименной царской слободы. Под стать названию улицы были и здешние переулки, по которым бегал маленький Мишель Лермонтов: Хлебный, Ножовый, Скатертный, Столовый, Чашников…
Тихая, уютная Поварская со своими небольшими, по-настоящему московскими усадьбами завидно отличалась от той же Тверской с ее непомерно высокими расценками на съемные квартиры. Не зря же здесь в детстве некоторое время жил А.С. Пушкин — семья великого поэта не отличалась особым богатством и часто странствовала по Москве в поисках жилья, сдаваемого по более приемлемой цене. Здесь в конце августа 1827 года и сняли квартиру в доме «капитанской дочери девицы Варвары Михайловны Лопухиной 63 лет» (дом снесен в конце 19 века). Когда к Лермонтовым в 1829 году приехали П.П. Шан-Гирей с сыном Акимом, всем вместе стало уже тесно, потому решили перебраться в особняк по соседству. Этот был дом «гвардии прапорщицы» Е.Я. Костомаровой, здесь с Лермонтовыми жил и приятель Мишеля Н.Г. Давыдов. Этот дом также не сохранился, на его месте нынче здание № 26 по улице Поварской.
…Какой увидел Лермонтов Москву? Своих впечатлений он нам не оставил, но зато есть любопытные заметки Виссариона Белинского, приехавшего в 1829 году в Первопрестольную из своего Чембара поступать в университет. Имение родителей Белинского находилось в одном уезде с Тарханами. Будущий критик проделал почти такой же путь в Москву, как и Лермонтов, за тем исключением, что город он увидел впервые.
В «Журнале моей поездки в Москву и пребывание в оной» Белинский пишет: «Поутру, часов в 8, мы приехали в Москву. Еще вечером накануне нашего в нее въезда, за несколько до нее верст, как в тумане, виднелась колокольня Ивана Великого. Мы въехали в заставу. Сильно билось у меня ретивое сердце, когда мы тащились по звонкой мостовой. Смешение всех чувств волновало мою душу. Утро было ясное. Я протирал глаза, старался увидеть Москву… Наконец приблизились к Москве-реке, запруженной барками. Неисчислимое множество народа толпилось по обеим сторонам набережной и на Москворецком мосту. Одна сторона Кремля открылась пред нами. Шумные клики, говор народа, треск экипажей, высокий и частый лес мачт с развевающимися разноцветными флагами, белокаменные стены Кремля, его высокие башни — все это вместе поражало меня, возбуждало в душе удивление и темное смешанное чувство удовольствия. Я почувствовал, что нахожусь в первопрестольном граде — в сердце царства русского». Белинский был всего на три года старше Лермонтова, и потому их ощущения довольно близки по своей красочности и восприятию.
Такова была внешняя картина. А каков был дух Москвы? Для ответа на этот вопрос расскажем о трех важнейших событиях, произошедших накануне приезда Лермонтова: восстание декабристов, воцарение Николая I и возвращение Пушкина из ссылки. События эти были тесно связаны между собой, в своем немыслимом переплетении оказав на формирование Лермонтова-поэта огромное влияние…
Восстание декабристов не могло не коснуться семьи Лермонтовых—Столыпиных. 7 мая 1825 года в столице скончался бабушкин брат Аркадий Алексеевич Столыпин, тайный советник и сенатор, намеченный декабристами в состав конституционного правительства. Лермонтов знал его, сочинителя первого в русской литературе стихотворения на близкую поэту кавказскую тему — «Письмо с Кавказской линии к другу моему Г.Г.П. в Москве». Аркадий Алексеевич имел широкий круг знакомств и среди литераторов, в который входили Н.М. Карамзин, В.К. Кюхельбекер, А.С. Грибоедов. Но он был не единственным бабушкиным братом, сочувствовавшим декабристам. Потому здесь надо назвать и Дмитрия Алексеевича Столыпина, хорошо знакомого с П.И. Пестелем. Его также планировалось включить в состав конституционного правительства.
Однако Дмитрию Алексеевичу не суждено было стать свидетелем даже суда над декабристами — он ненадолго пережил своего брата, уйдя из жизни в самый разгар арестов заговорщиков, 3 января 1826 года. Ему едва перевалило за сорок. Случилось это в Средниково.
Московские декабристы, в отличие от своих петербургских единомышленников, не решились поднять восстание. То были трудные дни междуцарствия и неуверенности в будущем, питавшейся слухами и домыслами, доходившими из Петербурга. В ночь с 16 на 17 декабря московский генерал-губернатор Д.В. Голицын наконец-то получил письмо от Николая I, в котором говорилось: «Мы здесь только что потушили пожар, примите все нужные меры, чтобы у вас не случилось чего подобного».
Для Николая это были не пустые слова: чем ниже ему кланялась Москва, тем больше надеялся он, что не то что пожар, а даже искра в вечно строптивой старой столице не вспыхнет. Недаром писал москвич-современник: «Кроме весьма естественного сочувствия либеральным идеям, многие, весьма многие семейства лишились своих лучших членов, которые по прямому или косвенному участию в заговоре или даже по тесной связи с обвиняемыми были взяты».
Вот почему он так щедро отблагодарил московские власти, на Рождество Христово 1825 года пожаловав князю Дмитрию Голицыну высший орден Российской империи — орден Святого апостола Андрея Первозванного. За войну не получал тот награды выше. Как сказано было в высочайшем рескрипте, Голицына наградили за «сохранение в первопрестольной Столице примерного порядка, сопряженного с истинною пользою Отечества». Это слово — «порядок» — станет одним из основополагающих девизов николаевского царствования.
Коронация Николая Павловича, как и положено, прошла в Москве, в тени декабристских казней. «Описать или словами передать ужас и уныние, которые овладели всеми, нет возможности: словно каждый лишился своего брата или отца. Вслед за этим известием пришло другое, о назначении дня коронования императора Николая Павловича. Его приезд в Москву, самая коронация — все происходило под тяжелым впечатлением совершившихся казней. Император был чрезвычайно мрачен; вид его производил на всех отталкивающее действие; будущее являлось более чем грустным и тревожным», — вспоминал славянофил Кошелев.
Вот какое время стояло на дворе. Тогда-то, ровно за год до Лермонтова — в сентябре 1826 года, — в Москву приехал и Пушкин для встречи с Николаем. Представ перед светлыми государевыми очами, Александр Сергеевич вышел от монарха «умнейшим человеком в России». Везли Пушкина на коронацию Николая I, а привезли на его собственную коронацию — первого поэта России: «Москва приняла его с восторгом. Везде его носили на руках. Слава Пушкина гремела повсюду; стихи его продавались на вес золота, едва ли не по червонцу за стих», -— писал С. Шевырев. Затем, правда, восторг сменился более сдержанным отношением. Как отмечает И. Немировский, «возможно, что Пушкин не вполне осознавал, что в сентябре 1826 г. москвичи и «короновали» его в пику императору».
Итак, Лермонтов в 1827 году приехал в Пушкинскую Москву — мы специально пишем это прилагательное с заглавной буквы, чтобы таким образом подчеркнуть значение этого факта. Пушкин дал Москве имя собственное, захватив, очаровав столицу. Лермонтов же сразу окунулся в пушкинскую атмосферу, надышавшись ею, напитавшись ее благотворным струящимся эфиром. Это просто замечательно, что бабушка привезла внука именно в Москву, а не в Петербург, например, и именно в это время. Несомненно, поэт стремился в Москву, туда, где Пушкин…
«Молодежь мечтает о конституции»
В том самом 1827 году, когда Лермонтов приехал в Москву, случилось в Российском царстве-государстве историческое событие: впервые пред царские очи представлен «Краткий отчет общественного мнения», подготовленный Третьим отделением Собственной Его Величества канцелярии. Не нужно, видимо, доказывать прямую связь между вступлением на царство Николая Павловича и учреждением этого нового для страны надзорно-аналитического органа.
А вот о причинах, побудивших царя сделать столь новаторский шаг, сказать стоит. Жаль, что зачастую Николая I именуют не иначе, как «фельдфебелем с оловянными глазами». Это герценовское выражение встречается и в биографических книгах о Лермонтове. Но такими ли оловянными были глаза императора? Взгляд-то у него на происходящее в России был вполне трезвым. А иначе зачем бы тогда он приказал составить «Свод показаний декабристов о внутреннем состоянии России»? Этот на редкость правдивый документ стал настольной книгой императора, воспроизводя довольно полную картину «злоупотреблений и беспорядков во многих частях управления».
Император решил создать у себя под боком свой собственный, карманный социологический орган, который мог бы регулярно надзирать (подобно Золотому петушку царя Додона) и доносить государю обо всем, что творится в его империи.
И, конечно, одним из важнейших и главных объектов наблюдения Третьего отделения стала Москва. Уже в первом «Кратком обзоре общественного мнения за 1827 год» Первопрестольную обозначили как оплот всех «недовольных», состоящий из двух частей: «русских патриотов» во главе с Мордвиновым и «старых взяточников», собравшихся вокруг князя Куракина. Центр фронды находился в Москве. Недовольные главным своим орудием выбрали «ропот на немцев», т.е. на иностранцев, назначаемых на высокие посты.
По крайне мере, несколько «недовольных» Лермонтову хорошо известны — это друзья семьи Мордвинов и Сперанский… Но в отчете говорится и о Лермонтове. Нет, конечно, в том году, когда Михаил Юрьевич появился в Москве, он еще не стал известным государю. Просто он, повзрослев не по годам, относился к той части общества, которая охарактеризована так: «Молодежь, т.е. дворянчики от 17 до 25 лет, составляют в массе самую гангренозную часть Империи. Среди этих сумасбродов мы видим зародыши якобинства, революционный и реформаторский дух, выливающийся в разные формы и чаще всего прикрывающийся маской русского патриотизма. Экзальтированная молодежь мечтает о возможности русской конституции, уничтожении рангов и о свободе, которой они совершенно не понимают, но которую полагают в отсутствии подчинения».
С помощью этого отчета нам очень важно уяснить саму общественно-политическую среду, в которой оказался Лермонтов. Социологи из Третьего отделения вполне точно обрисовали картину — центр якобинства в Москве, и если его не выжечь, то со временем дурная кровь из него отравит все государство. А лучше даже не выжечь, а ампутировать. Так Николай Павлович и поступит с Благородным пансионом, где в это время предстоит учиться Лермонтову. Царь возьмет и превратит его в обычную гимназию. А как же иначе, ведь все зло — в плохом воспитании. Но поразителен наивный вывод из этого отчета: «Возраст, время и обстоятельства излечат понемногу это зло». Как видим, в 1827 году царские чиновники еще надеялись, что самый лучший лекарь для гангренозной части империи — это время. Но так ли уж наивен был государь?
Из всех охарактеризованных Третьим отделением групп населения лишь дворянская молодежь Москвы наделена просто-таки демоническими чертами. Она — главная опасность для существования монархии Романовых. И это после казни пяти декабристов! Царю явно стоило глубоко призадуматься, как избежать нового подобного восстания.
Лермонтов появился в Москве не только Пушкинской, но и в Москве, ставшей главным объектом наведения порядка, который Николай I полагал единственной формой существования. И если бы бабушка привезла внука Михаила не в Москву, а, допустим, в Петербург, возможно, что и жизнь его в итоге сложилась бы по-другому…
«Шалун был отдан в модный пансион»
Отдать Мишеньку в привилегированный Благородный пансион при Московском Императорском университете бабушке посоветовали ее хорошие знакомые Мещериновы, что жили на Трубной. Их дом славился богатой библиотекой, ставшей для Лермонтова основным местом времяпрепровождения. Как маленький Саша Пушкин пропадал когда-то среди книжных собраний графа Бутурлина в его особняке на Яузе, так и юный Мишель Лермонтов поглощен был непрерывным и увлекательным чтением.
Готовил Мишу к пансиону Алексей Зиновьевич Зиновьев, преподаватель русского и латинского языков, вспоминавший: «В доме Елизаветы Алексеевны все было рассчитано для пользы и удовольствия ее внука. Круг ее ограничивался преимущественно одними родственниками, и если в день именин или рождения Миши собиралось веселое общество, то хозяйка хранила грустную задумчивость и любила говорить лишь о своем Мише, радовалась лишь его успехами. И было чем радоваться».
Миша, однако, со свойственным ему юношеским максимализмом обличал своего домашнего учителя: «Зачем вы его наняли учить меня? Он ничего не знает». Тем не менее Зиновьев много дал Лермонтову, ведь, по сути, это был первый серьезный наставник Мишеля. Зиновьев был хорошо эрудирован, подкован во многих вопросах. Приходя к Лермонтовым на Поварскую, он не только много чего рассказывал своему ученику, но и открывал доселе неизвестное, заостряя его внимание на творчестве Пушкина, Державина, Крылова, Жуковского, Шекспира, Гете, Шиллера…
С 1 сентября 1828 года Лермонтов стал обучаться в Благородном пансионе, войдя в ряд выдающихся его учеников, среди которых в разное время были Грибоедов, Тютчев, Огарев, Гнедич, Одоевский, Шевырев, Ермолов…
Здание Московского университетского благородного пансиона было широко известно в Первопрестольной, неспроста находилось оно на главной московской улице — Тверской (ныне на его месте Центральный телеграф). Принимали сюда дворянских детей от 9 до 14 лет на шестилетний срок обучения, включающий изучение десятков дисциплин по университетской программе. Нередко в пансион определяли сразу нескольких отпрысков из одной семьи, что было довольно сподручно родителям.
В пансионе преподавали словесность, мифологию, иностранные языки, артиллерию, богословие, географию, фортификацию, архитектуру, математику, а еще фехтование и верховую езду. Выпускник пансиона должен был выйти из него энциклопедически образованным человеком, обладающим весомым багажом знаний и разносторонним кругозором.
Лермонтова зачислили сразу в 4-й класс полупансионером, что давало право ему, живя дома, находиться в пансионе с 8 часов утра и до 6 часов вечера, пользуясь при этом еще и казенным обедом. Михаил ходил на занятия в новеньком, с иголочки синем мундире с малиновым воротником и золоченым прибором.
21 декабря 1828 года Лермонтов по итогам экзаменов был переведен в 5-й класс. А на торжественном акте 6 апреля 1829 года в присутствии генерал-губернатора князя Д.В. Голицына и поэта И.И. Дмитриева его наградили двумя призами за успехи при переходе из 4-го в 5-й класс.
«Миша учился прекрасно, — отмечает Зиновьев, — вел себя благородно, особенные успехи оказывал в русской словесности. Первым его стихотворным опытом был перевод Шиллеровой «Перчатки», к сожалению, утратившийся. Он и прекрасно рисовал, любил фехтованье, верховую езду, танцы, и ничего в нем не было неуклюжего: это был коренастый юноша, обещавший сильного и крепкого мужа в зрелых летах».
Лермонтов любил учиться, недаром весной 1829 года он отметил: «Вакации приближаются, и… прости! достопочтенный пансион. Но не думайте, чтобы я был рад оставить его, потому учение прекратится; нет! дома я заниматься буду еще более, нежели там». А в поэме «Сашка» он так написал об этих годах:
Шалун был отдан в модный пансион,
Где много приобрел прекрасных правил.
Сначала пристрастился к книгам он,
Но скоро их с презрением оставил.
Отношения Лермонтова со своими однокашниками были разными, как это и обычно бывает в таком возрасте — с кем-то он дружил постоянно, с иными ссорился, а затем вновь мирился. В этой связи заметим, что, живя в Тарханах, Лермонтов нередко в детских играх отводил себе главную роль, а потому и в пансионе он мог столкнуться с некоторого рода конкуренцией в части определения неформального лидера в юношеской среде. И он вполне имел на это право, будучи одним из лучших пансионеров.
Вот почему среди воспоминаний его однокашников встречаются и такие: «Всем нам товарищи давали разные прозвища. Лермонтова, не знаю почему, прозвали лягушкою. Вообще, как помнится, его товарищи не любили, и он ко многим приставал. Не могу припомнить, пробыл ли он в пансионе один год или менее, но в шестом классе к концу курса он не был. Все мы, воспитанники Благородного пансиона, жили там и отпускались к родным по субботам, а Лермонтова бабушка ежедневно привозила и отвозила домой», — утверждал А.М. Миклашевский. Или: «Вообще, в пансионе товарищи не любили Лермонтова за его наклонность подтрунивать и надоедать. «Пристанет, так не отстанет», — говорили об нем», — писал Н.М. Сатин.
Знали бы они, сколько успел написать за это время Лермонтов! «Кавказский пленник», «Корсар», набросок к либретто оперы «Цыганы» (по поэме Пушкина), вторая редакция «Демона» (на автографе так и начертано: «Писано в пансионе в начале 1830 года») и почти шестьдесят стихотворений, среди которых есть и утерянные «Индианка», «Геркулес» и «Прометей»…
«Неприличный образ мыслей»
Ни одно другое учебное заведение не дало России столько декабристов, как пансион. В его стенах учились Н.М. Муравьев, И.Д. Якушкин, П.Г. Каховский, В.Д. Вольховский, Н.И. Тургенев, А.И. Якубович, В.Ф. Раевский. Последний признавался: «Московский университетский пансион приготовлял юношей, которые развивали новые понятия, высокие идеи о своем отечестве, понимали свое унижение, угнетение народное. Гвардия наполнена была офицерами из этого заведения».
Неудивительно, что наконец-то «дошло до сведения государя императора, что между воспитанниками Благородного пансиона господствует неприличный образ мыслей». Процитированные слова содержатся в специальном предписании начальника главного штаба Дибича флигель-адъютанту Строгонову от 17 апреля 1826 г. Строгонов должен был, в частности, выяснить:
«1) Не кроется ли чего вредного для существующего порядка вещей и противного правилам гражданина и подданного в системе учебного преподавания наук?
2) Каково нравственное образование юных питомцев, и доказывает ли оно благонамеренность самих наставников, ибо молодые люди обыкновенно руководствуются внушаемыми от надзирателей своих правилами».
А вредного в пансионе было много, взять хотя бы подпольное чтение стихов казненного в 1826 году декабриста Кондратия Рылеева — уже одно это способно было ввергнуть петербургского ревизора в ужас! Недаром писал учившийся в старшем классе Николай Огарев в стихотворении «Памяти Рылеева»:
Мы были отроки…
Везде шепталися. Тетради
Ходили в списках по рукам.
Мы, дети, с робостью во взгляде,
Звучащий стих, свободы ради,
Таясь, твердили по ночам.
Лермонтов, как и все, читал Рылеева, продемонстрировав его влияние в своих стихах «10 июля (1830)», «Новгород», «Опять вы, гордые, восстали» и других.
А уж существование в пансионе рукописных журналов и альманахов и вовсе можно было трактовать как расцвет самиздата, не подконтрольного никакой цензуре, даже университетской. Вот почему Николай Павлович, как говорится, «точил зуб» на пансион. Гром грянул неожиданно.
Именно в лермонтовское время произошло памятное посещение пансиона императором Николаем. «Оно было до того неожиданно, непредвиденно, что начальство наше совершенно потеряло голову. На беду, государь попал в пансион во время «перемены», между двумя уроками, когда обыкновенно учителя уходят отдохнуть в особую комнату, а ученики всех возрастов пользуются несколькими минутами свободы, чтобы размять свои члены после полуторачасового сидения в классе. В эти минуты вся масса ребятишек обыкновенно устремлялась из классных комнат в широкий коридор, на который выходили двери из всех классов. Коридор наполнялся густою толпою жаждущих движения и обращался в арену гимнастических упражнений всякого рода. В эти моменты нашей школьной жизни предоставлялась полная свобода жизненным силам детской натуры; «надзиратели» если и появлялись в шумной толпе, то разве только для того, чтобы в случае надобности обуздывать слишком уже неудобные проявления молодечества.
В такой-то момент император, встреченный в сенях только старым сторожем, пройдя через большую актовую залу, вдруг предстал в коридоре среди бушевавшей толпы ребятишек. Можно представить себе, какое впечатление произвела эта вольница на самодержца, привыкшего к чинному, натянутому строю петербургских военно-учебных заведений. С своей же стороны, толпа не обратила никакого внимания на появление величественной фигуры императора, который прошел вдоль всего коридора среди бушующей массы, никем не узнанный, — и наконец вошел в наш класс, где многие из учеников уже сидели на своих местах в ожидании начала урока. Тут произошла весьма комическая сцена: единственный из всех воспитанников пансиона, видавший государя в Царском Селе, — Булгаков узнал его и, встав с места, громко приветствовал: «здравия желаю вашему величеству!» — Все другие крайне изумились такой выходке товарища; сидевшие рядом с ним даже выразили вслух негодование на такое неуместное приветствие вошедшему «генералу»… Озадаченный, разгневанный государь, не сказав ни слова, прошел далее в 6-й класс и только здесь наткнулся на одного из надзирателей, которому грозно приказал немедленно собрать всех воспитанников в актовый зал. Тут наконец прибежали, запыхавшись, и директор, и инспектор, перепуганные, бледные, дрожащие. Как встретил их государь — мы не были уже свидетелями; нас всех гурьбой погнали в актовый зал, где с трудом, кое-как установили по классам. Император, возвратившись в зал, излил весь свой гнев и на начальство наше, и на нас с такою грозною энергией, какой нам никогда и не снилось. Пригрозив нам, он вышел и уехал, а мы все, изумленные, с опущенными головами, разошлись по своим классам. Еще больше нас опустило головы наше бедное начальство», — вспоминал пансионер Д.А. Милютин.
Сцена, надо сказать, гоголевская — это как же чтили государя в пансионе, если никто из шалунов-дворянчиков даже не узнал его в лицо? А ведь царский портрет висел в пансионе на самом почетном месте!
Возмущение Николая Павловича отчасти можно понять, ведь его воспитывали гораздо строже. В своих записках от 1831 года он рассказывает: «Граф Ламздорф (этого воспитателя подобрал для своих детей еще Павел I. — А.В.) умел вселить в нас одно чувство — страх, и такой страх и уверение в его всемогуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий. Сей порядок лишил нас совершенно счастия сыновнего доверия к родительнице, к которой допущаемы были редко одни, и то никогда иначе, как будто на приговор… В учении видел я одно принуждение и учился без охоты. Меня часто и, я думаю, без причины обвиняли в лености и рассеянности, и нередко граф Ламздорф меня наказывал тростником весьма больно среди самых уроков».
Вот как. Будущего императора нещадно били в детстве, и не только тростником и линейкой, но даже ружейным шомполом. Больно и часто получал он за свою строптивость и вспыльчивость, коих у него было не меньше, чем у Лермонтова. Однажды Ламздорф в припадке ярости и вовсе позволил себе невиданное: схватив воспитанника за воротник, ударил его венценосной головой об стену.
Николая Романова и Михаила Лермонтова роднило и отсутствие материнской ласки. Но если у поэта мать умерла, то у великого князя мать была и знала о жестоких наказаниях, подробно заносимых в педагогический журнал, но в процесс воспитания не вмешивалась.
Итогом визита императора стало преобразование пансиона во вполне рядовую гимназию, в которой Лермонтов учиться не захотел. Это было первое самостоятельное решение поэта, изменившее течение его жизни, направляемое до той поры бабушкой. Видел ли он государя? Скажем так: не мог не видеть. А Николай, заметил ли он в толпе пансионеров будущего великого поэта? Кто знает, быть может, взгляд Мишеля, лишенный почтения и преклонения, вывел царя из себя. В дальнейшем Лермонтов еще не раз заставит государя обратить на себя внимание. Но мнение свое пятнадцатилетний Мишель об императоре уже имел!
16 апреля 1830 года выдано было свидетельство «Михаилу Лермантову в том, что он в 1828 году был принят в пансион, обучался в старшем отделении высшего класса разным языкам, искусствам и преподаваемым в оном нравственным, математическим и словесным наукам, с отличным прилежанием, с похвальным поведением и с весьма хорошими успехами». Но история взаимоотношений поэта и государя на этом не закончилась…
Малая Молчановка:
«Марание стихов»
Уйдя из пансиона, Лермонтов получил возможность целиком посвятить себя «маранию стихов» (это его собственное выражение). К тому времени Лермонтовы уже переехали с Поварской на Малую Молчановку, в дом купчихи Ф.И. Черновой. Здесь Михаилу Юрьевичу предстояло пережить самый плодотворный этап своего поэтического творчества, создав более половины всех стихотворений из написанных им. Поэт жил поэт в мезонине купеческого дома (сегодня на Малой Молчановке — дом-музей Лермонтова).
По соседству, на углу Большой Молчановки и Серебряного переулка, жили знакомые — Лопухины: «В соседстве с нами жило семейство Лопухиных, старик отец, три дочери девицы и сын; они были с нами как родные и очень дружны с Мишелем, который редкий день там не бывал. Были также у нас родственницы со взрослыми дочерьми, часто навещавшие нас, так что первое общество, в которое попал Мишель, было преимущественно женское, и оно непременно должно было иметь влияние на его впечатлительную натуру», — вспоминал Аким Шан-Гирей.
Семья Лопухиных принадлежала к старому дворянскому роду. В Москве они были хорошо известны — Александр Николаевич, который тогда был отнюдь не стариком — ему едва перевалило за полвека, его жена Екатерина Петровна (урожденная Верещагина и тетка «Сашеньки» Верещагиной, лермонтовской кузины), их дочери — Елизавета, Мария и Варвара и сын Алексей.
Алексей Лопухин и Мишель стали настоящими друзьями, пронеся это чувство через всю жизнь, что было не таким уж и привычным явлением для Лермонтова. Они вместе учились в Московском университете, переписывались (сохранилось, по крайней мере, четыре письма поэта к Лопухину). Обсуждали молодые люди и сугубо личные проблемы: когда в 1833 году Лопухин задумал жениться на Е.А. Сушковой, то Лермонтов всячески его отговаривал (вспомним, что и Пушкина был такой близкий друг в Москве, в сердечных делах которого он принимал искреннее и деятельное участие, — Павел Нащокин). А когда в 1838 году Алексей Лопухин женился и у него родился сын, Лермонтов посвятил ему стихотворение «Ребенка милого рожденье».
Этот «милый ребенок» по имени Александр оставил очень важное свидетельство. Конечно, сам он в свои младенческие лета вряд ли вообще понимал, кто такой Лермонтов. А вот его отец…
Дело в том, что именно на одной из стен комнаты Алексея Лопухина на Малой Молчановке, в которой часто сиживал Мишель, поэт и нарисовал знаменитый портрет своего легендарного предка, испанского герцога Лермы. Не зря брал Лермонтов уроки в предпансионную пору. Только вот как он выглядел, тот портрет, мы можем представить себе лишь по воспоминаниям того самого Александра Алексеевича Лопухина.
Через сорок лет после гибели поэта Александр Лопухин рассказал: «Изображение рисовано рукою поэта при следующих обстоятельствах: покойный отец мой был очень дружен с Лермонтовым, и сей последний, приезжая в Москву, часто останавливался в доме отца на Молчановке, где гостил подолгу… И вот в один из таких периодов… ему приснился человек. Лермонтов проснулся… и под свежим впечатлением мелом и углем нарисовал портрет приснившегося ему человека на штукатурной стене его комнаты. На другой день отец мой пришел будить Лермонтова, увидел нарисованное, и Лермонтов рассказал ему, в чем дело. Лицо изображенное было настолько характерно, что отец хотел сохранить его и призвал мастера, который должен был сделать раму кругом нарисованного, а самое изображение покрыть стеклом, но мастер оказался настолько неумелым, что при первом приступе штукатурка с рисунком развалилась. Отец был в отчаянии, но Лермонтов успокоил его, говоря: «Ничего, мне эта рожа так в голову врезалась, что я тебе намалюю ее на полотне», — что и исполнил». Это полотно Александр Лопухин в 1883 году передал в создававшийся музей Лермонтова.
Не менее искренними были отношения Лермонтова и сестры Алексея Лопухина, Марии Александровны. Будучи на двенадцать лет старше Лермонтова, она испытывала к нему скорее чувства старшей сестры, нежели просто подруги. Детская привязанность их развилась в нечто больше и вышла далеко за пределы Малой Молчановки. Поэтому Лермонтов называл Марию Лопухину не иначе, как «Милым другом», подчеркивая: «Что бы ни случилось, я никогда не назову вас иначе…»
Поэт посвятил Марии Лопухиной стихотворения «Для чего я не родился», «Парус», «Он был рожден для счастья, для надежд», «Молитва»… Из Петербурга до поступления в юнкерскую школу он писал ей каждую неделю. В одном из девяти сохранившихся писем к Лопухиной (от 2 сентября 1832 года) есть очень важные для нас строки: «Москва — моя родина, и такою будет для меня всегда: там я родился, там много страдал и там же был слишком счастлив», которые вынесены нами в эпиграф.
Смерть своего друга Лермонтова Мария оплакивала в письме от 18 сентября 1841 г.: «В течение нескольких недель я не могу освободиться от мысли об этой смерти, я искренно ее оплакиваю. Я его действительно очень, очень любила».
Последняя фраза — «Я его действительно очень, очень любила» — звучала тогда не только из уст одной лишь Марии Лопухиной, но и ее сестры Варвары Александровны Бахметевой. Бахметевой она стала после замужества, а ведь фамилия ее могла быть и другая…
Варенькой Лопухиной поэт сильно увлекся в свой «маломолчановский» период жизни, это было уже после Н.Ф. Ивановой. Знакомство Лермонтова с Варварой Лопухиной случилось в первые числа ноября 1831 г., а 4 декабря он был приглашен на ее именины. Вскоре поэт написал: «Вчера еще я дивился продолжительности моего счастья! Кто бы подумал, взглянув на нее, что она может быть причиною страданья!»
Эта запись тем не менее не отражала истинного положения вещей. Лермонтов в течение всей жизни то и дело мысленно обращался к личности Варвары Лопухиной. Учась в юнкерской школе, он нередко зарисовывал ее профиль в своих тетрадях, интересовался ею. Например, в письме к Марии Лопухиной он спрашивал: «Я очень хотел бы задать вам один вопрос, но перо отказывается его написать». Она правильно интерпретировала этот вопрос, поняв, о ком и о чем хочет узнать поэт, и ответила, что Варенька проводит однообразные дни, охраняющие ее «от всяких искушений». Лермонтов успокоился, но не перестал вспоминать Вареньку. А время шло. И в конце концов для Варвары нашелся другой жених… Всю свою горечь поэт выплеснул в творчестве, посвятив Варваре Лопухиной стихотворения «К Л. —» («У ног других не забывал»), «К*» («Мы случайно сведены судьбою»), «К*» («Оставь напрасные заботы»), «Она не гордой красотою», «Слова разлуки повторяя», «Валерик», «К*» («Мой друг, напрасное старанье»). Портрет Варвары поэт создал в поэме «Сашка».
На бульваре и в театре
Вдохновение Лермонтову приносили не только возлюбленные, но и главная любовь — Москва и ее достопримечательности, одной из которых во все времена являлся Тверской бульвар. Удивительное это место! Сколько поэтов вдохновила его изящная перспектива. Как много замечательных произведений русской литературы здесь родилось. Это был первый бульвар Москвы и по времени создания, и по значению. Помните у Пушкина: «Надев широкий боливар, Онегин едет на бульвар». Читатель скажет, что Онегин-то жил в то время в Петербурге. Все правильно. Но в каждой из двух столиц был свой Бульвар, без названия, когда уже само слово это содержало в себе указание, где он находится. В Петербурге Бульваром нарекли Невский проспект. А в Москве — Тверской бульвар. Когда москвичи говорили: «Едем на Бульвар», то все понимали, что речь идет о Тверском бульваре.
Бульвар превратился в своего рода выставку московских типов или, скажем точнее, прототипов, многие из которых плавно перекочевали на страницы классических литературных произведений, в том числе и лермонтовских. Прогулки по Тверскому бульвару стали непременным пунктом в строгом распорядке дворянской жизни. Здесь устраивались смотрины, назначались встречи и свидания. Тверской бульвар был то место, куда приходили «и людей посмотреть, и себя показать».
Персонажей своего «Маскарада» Михаил Лермонтов впервые встретил на Тверском бульваре — кого здесь только не было! Летом 1830 года, готовясь к поступлению в Московский университет, поэт приезжает из Середникова в Москву и попадает на «бульварный маскерад». По горячим следам он пишет стихотворение «Булевар»:
С минуту лишь с бульвара прибежав,
Я взял перо — и, право, очень рад,
Что плод над ним моих привычных прав
Узнает вновь бульварный маскерад…
Лермонтов собрал в стихотворении всю бульварную семью, в которой есть и «невинная красотка в сорок лет», и «старец с рыжим париком», и «согбенный сын земли»… В «Булеваре» юный поэт так мастерски сумел выразить всю сущность Тверского бульвара, что стихотворение превратилось в галерею живых московских достопримечательностей 1830-х годов.
Ну и конечно театр. По свидетельству Шан-Гирея, «с 1829 по 1833 год… он [Лермонтов] часто посещал театр, балы, маскарады». Трудно не согласиться с тем, что частое посещение московских театров не могло не повлиять и на такую важную часть лермонтовского творчества, как драматургия. «Маскарад» стал единственным драматическим произведением Лермонтова и одной из главных пьес русского классического театрального репертуара.
Интересно, что истоки любви к театру лежат еще в детстве Лермонтова. Домашний театр играл важнейшую роль в культурной жизни Тархан. Более того, прадед поэта Афанасий Столыпин держал в Москве театральную труппу, послужившую основой Императорского театра.
В Москве, на сцене Большого театра, Лермонтов имел замечательную возможность любоваться игрой Петра Мочалова. Поэт вплел образ великого русского актера в канву своей драмы «Странный человек», сделав его игру предметом спора героев. Биографы Лермонтова отмечали огромное влияние именно мочаловской интерпретации героев Шиллера на драматургию Лермонтова.
В свою очередь, Мочалов оценил величие творчества Лермонтова, признав его достойным своего актерского гения. Уже после гибели автора он мечтал сыграть Арбенина в «Маскараде».
А вот с другим столпом русской сцены, Михаилом Щепкиным, Лермонтов был знаком лично, произошло их знакомство в мае 1840 года на именинном обеде у Гоголя. «Лучший комический актер здесь Щепкин; это не человек, а дьявол, вот лучшая и справедливейшая похвала его» (Из письма Белинского).
В Большом театре Лермонтов видел и оперу «Пан Твардовский» Верстовского, премьера которой состоялась в мае 1828 года. Лермонтова особенно захватывали сцены с участием цыган, инсценированные песни и пляски этого вольного народа. И, в частности, цыганская песня «Мы живем среди полей» на слова Загоскина. Цыгане вообще пользовались популярностью в Москве и не только. В частности, попав под действие их чар, создал своих знаменитых «Цыган» и Пушкин. А как был увлечен цыганским пением Лев Толстой!
И вот однажды, в 1829 году, находясь под огромным впечатлением от «Пана Твардовского» в Большом театре, Лермонтов замыслил план создания первого в своей жизни либретто оперы из жизни цыган. А сюжет ему подсказали те же пушкинские «Цыганы».
Сохранившийся отрывок этого первого драматического опыта в творчестве Лермонтова говорит о том, что юный автор предполагал использовать пушкинский текст как непосредственно, так и в вольном прозаическом переложении с использованием понравившихся ему цитат из «Пана Твардовского». Поэт намеревался использовать для либретто также и стихотворение Шевырева «Цыганская песня».
А постановку «Маскарада» автор так и не увидел на театральной сцене по причине цензурных придирок. Драму не удалось поставить ни в 1835-м, ни в 1836-м году. Лишь в 1852 году было получено официальное разрешение на постановку на сцене Александринского театра Петербурга, в московском же Малом театре некоторые сцены из «Маскарада» зрители увидели лишь в январе 1853 года. Уже в двадцатом веке инсценировались «Два брата», «Испанцы», «Странный человек» и, конечно, «Герой нашего времени».
«В Московском университете царит скверный
дух…»
Следующим этапом жизни Лермонтова как представителя московской дворянской молодежи стал университет. Учеба в Московском университете вполне укладывалась в укоренившуюся уже схему, согласно которой отучившийся в Благородном пансионе молодой человек должен был плавно перейти на иную, высшую ступень образования. На эту ступень и поднялся наш герой 1 сентября 1830 года.
Что представлял собою и каким был Московский университет в те годы? По этому поводу есть самые разные мнения. Полон восторга Иван Гончаров, ставший студентом на год позже Лермонтова: «Мы, юноши, полвека тому назад смотрели на университет как на святилище и вступали в его стены со страхом и трепетом. Наш университет в Москве был святилищем не для одних нас, учащихся, но и для их семейств и для всего общества. Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть, громких, блестящих деятелей общества. Студенты гордились своим званием и дорожили занятиями, видя общую к себе симпатию и уважение. Они важно расхаживали по Москве, кокетничая своим званием и малиновыми воротниками».
Аналитики из Третьего отделения считали по-другому: «В Московском университете царит скверный дух, дипломы там публично продаются, и тот, кто не брал частных уроков по 15 рублей за час, не может получить такового диплома. Жалуются на недостаток преподавателей и наставников». Что и говорить, характеристика убийственная. А некоторые читатели скажут: как немного изменилось за без малого два века!
С самого начала учеба Лермонтова в университете не заладилась. А все дело в холере. Год, в котором Лермонтов вступил в университетские стены, был ох каким нелегким для Москвы. И уж конечно не из-за приезда государя. Эпидемия пришла с Ближнего Востока и завоевывала Россию с юга: перед холерой пали Астрахань, Царицын, Саратов. Летом холера пришла в Москву. Скорость распространения смертельной болезни была такова, что всего за несколько месяцев число умерших от холеры россиян достигло 20 тысяч человек.
Очевидец писал: «Зараза приняла чудовищные размеры. Университет, все учебные заведения, присутственные места были закрыты, публичные увеселения запрещены, торговля остановилась. Москва была оцеплена строгим военным кордоном, и учрежден карантин. Кто мог и успел, бежал из города».
27 сентября 1830 года холера прервала едва начавшуюся учебу студента Лермонтова, заставив его вместе с бабушкой, подобно другим москвичам, запереться в доме на Малой Молчановке. Но времени он не терял, сочинив немало стихотворений. Как раз в сентябре журнал «Атеней» напечатал стихотворение «Весна», ставшее первым опубликованным произведением поэта. А 1 октября появились стихотворения «Свершилось! полно ожидать… » и «Итак, прощай! Впервые этот звук… ».
Евдокия Сушкова так объясняет причину возникновения одного из этих стихов: «В конце сентября холера еще более свирепствовала в Москве; тут окончательно ее приняли за чуму или общее отравление; страх овладел всеми; балы, увеселения прекратились, половина города была в трауре, лица вытянулись, все были в ожидании горя или смерти. Лермонтов от этой тревоги вовсе не похорошел».
А уже через два дня Лермонтов пишет «Сыны снегов, сыны славян». 4 октября — стихотворение «Глупой красавице», 5 октября — «Могила бойца», сопровожденное припиской: «1830 год — 5-го октября. Во время холеры-morbus», 9 октября — совсем уж жуткое название «Смерть». Как видим, произведение это навеяно сложной эпидемиологической обстановкой в Москве. Еще бы! Ведь если верить тому же Герцену, люди мерли как мухи. И потому поэт развивает тему в другом стихотворении — «Чума». Здесь уже из названия ясно, о чем оно. Не знаем, посвящено ли теме «Холера в произведениях Лермонтова» отдельное исследование, но все предпосылки для изучения этого вопроса имеются.
Мало-помалу эпидемия стала отступать, и с началом 1831 года в Московском университете возобновились занятия, «но лекции как самими профессорами, так и студентами посещались неаккуратно», — свидетельствует Шевырев.
Студент Лермонтов, пребывая на нравственно-политическом отделении университета, слушал и обязательные для него лекции на словесном отделении, где училось почти 160 студентов, большей частью из разночинцев. Деканом словесного отделения был М.Т. Каченовский, профессорами — А.В. Болдырев, преподававший востоковедение, И.И. Давыдов, читавший русскую словесность, Н.И. Надеждин, теоретик в области изящных искусств и археологии, П.В. Победоносцев, риторик, и П.М. Терновский, читавший церковную историю.
Печальными были итоги этого семестра в Московском университете. Но не по причине двоек и троек студентов Лермонтова и Белинского, а из-за неприглядного инцидента, случившегося в марте 1831 года. Был в университете такой профессор-орденоносец (кавалер св. Анны и св. Владимира) Михаил Яковлевич Малов. Магистерская диссертация его называлась на редкость красноречиво и актуально: «Монархическое правление есть превосходное из всех других правлений, а в России — необходимое и единственно возможное». Так же он и преподавал, самодержавно и грубо. Вот студенты и взбунтовались.
Герцен рассказывает: «Малов был глупый, грубый и необразованный профессор. Студенты презирали его, смеялись над ним. Вот этот-то профессор стал больше и больше делать дерзостей студентам; студенты решились прогнать его из аудитории. Я объявил клич идти войной на Малова». В итоге Малова с гиканьем согнали с кафедры, «проводили по университетскому двору на улицу и бросили вслед за ним его калоши».
Произошло это экстраординарное событие 16 марта 1831 года, во время лекции Малова о брачном союзе (правда, он потом утверждал, что лекция называлась «О благе монархизма»). Лермонтов также принимал участие в своеобразном бунте, о чем даже сохранилось мемориальное свидетельство — стихотворение «Послушай! вспомни обо мне». Автограф нашелся в альбоме Н.И. Поливанова: «23-го марта 1831 г. Москва. Михайла Юрьевич Лермонтов написал эти строки в моей комнате во флигеле нашего дома на Молчановке, ночью, когда вследствие какой-то университетской шалости он ожидал строгого наказания».
Но наказания не последовало (Герцена, правда, посадили в карцер), хотя фамилия Лермонтова наверняка осталась в бумагах Третьего отделения. Николаю I, конечно, доложили, но в этот раз разгонять Московский университет по примеру Благородного пансиона он не решился. История получила название «маловской», а самого профессора уволили с пенсией в 400 рублей, что было вдвое больше его оклада.
Лермонтов не стеснялся спорить с профессорами, невзирая на лица. Так, «профессор Победоносцев, читавший изящную словесность, задал Лермонтову какой-то вопрос. Лермонтов начал бойко и с уверенностью отвечать. Профессор сначала слушал его, а потом остановил и сказал:
— Я вам этого не читал; я желал бы, чтобы вы мне отвечали именно то, что я проходил. Откуда могли вы почерпнуть эти знания?
— Это правда, господин профессор, того, что я сейчас говорил, вы нам не читали и не могли передавать, потому что это слишком ново и до вас еще не дошло. Я пользуюсь источниками из своей собственной библиотеки, снабженной всем современным. /…/ Дерзкими выходками этими профессора обиделись и постарались срезать Лермонтова на публичных экзаменах», — вспоминал П. Вистенгоф.
В связи с этим эпизодом вспоминается характеристика, данная Лермонтовым Зиновьеву, готовившему его к пансиону. Уже тогда дерзкий юноша засомневался в способностях профессора. В университете максимализм Лермонтова проявился с еще большей силой.
Впрочем, он сам написал об этом в «Княгине Лиговской»: «Приближалось для Печорина время экзамена. Он в продолжение года почти не ходил на лекции и намеревался теперь пожертвовать несколько ночей науке и одним прыжком догнать товарищей… Между тем в университете шел экзамен: Жорж туда не явился. Разумеется, он не получил аттестат».
Не пришел Лермонтов и на экзамен к Победоносцеву, что избавило последнего от необходимости выслушивать правду-матку от нахального студента. Но как бы плохо ни относились к Победоносцеву студенты, сам он, видимо, обладал недюжинными воспитательными способностями. У него было одиннадцать детей, младший из которых превзошел своего отца. В самом деле, кто не знает у нас Константина Петровича Победоносцева, главного воспитателя великих князей и обер-прокурора Святейшего Синода. И хотя выдвинулся он при Александре II, его видение государственного устройства Российской империи во многом совпадало с взглядами Николая I.
А Победоносцев-старший в университете внушал Лермонтову те же чувства, что и государь Николай Павлович в пансионе. Читатель возразит, дескать, насколько это равновеликие величины, чтобы их сравнивать? Дело здесь в другом — во влиянии каждого на ту среду, в которой он находился. Хватило всего лишь одного визита царя в пансион, чтобы Лермонтов его оставил. В университете же Победоносцев раздражал поэта своим консерватизмом и педантизмом довольно долго. Неудивительно, что у этого профессора он пропустил больше всего лекций. Наконец, Лермонтову стало просто скучно.
У него и любимая поза в университете была соответствующая — он часто сидел, подпирая голову рукой, что не свидетельствовало о явном интересе к происходящему в аудитории. Таким запомнил его Гончаров, согласно которому Лермонтов казался ему «апатичным», «говорил мало и сидел всегда в ленивой позе, полулежа, опершись на локоть».
Ряд мемуаристов говорят даже о нелюдимости студента Лермонтова. Но это не так. Были у него здесь и друзья, тот же Алексей Лопухин, а еще Андрей Закревский, Владимир и Николай Шеншины (всем им поэт посвятил стихи), входившие в «лермонтовскую пятерку» или даже кружок — по аналогии с университетскими кружками Герцена и Станкевича.
1 июня 1832 года Лермонтов обратился с прошением об увольнении из университета, которое было удовлетворено. Университет и его воспитанник расстались без сожаления. В университетских бумагах о нем написали: «Посоветовано уйти». Ну а бывший студент отвечал своей бывшей альма матер тем же, отзываясь о «профессорах отсталых, глупых, бездарных, устарелых, как равно и о тогдашней университетской нелепой администрации». Хотя уже через четыре года в поэме «Сашка» Лермонтов вспомнит о без малого двух годах в университете более тепло: «Святое место! помню я, как сон, твои кафе́дры, залы, коридоры, твоих сынов заносчивые споры…»
Ах, если бы Лермонтов задержался в университете хотя бы на семестр! Вот тогда произошло бы событие историческое — он воочию увидел бы Пушкина и познакомился с ним. Пушкин пришел в университет на Моховой 27 сентября 1832 года, всего через несколько месяцев после того, как Лермонтов покинул эти стены.
Некоторые исследователи пишут, что «Лермонтов, который благоговел перед именем Пушкина, избегал встреч с ним» (Э. Найдич). Но быть такого не может, чтобы Лермонтов подавил бы в себе желание подойти к Пушкину, «Бахчисарайский фонтан» которого он целиком переписал в свою тетрадь. А «Кавказский пленник», написанный Лермонтовым в подражание одноименному пушкинскому произведению? А либретто по пушкинским «Цыганам»? Вероятно, без Пушкина и не было бы первых стихов Лермонтова…
В июле 1832 года Лермонтов с бабушкой выехали в Петербург. Здесь 10 ноября поэт был зачислен в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, созданную в 1823 году для дворян, поступавших в гвардию из университетов и не имевших военного образования. Для нас этот период творчества поэта более всего характеризует написанная им «Панорама Москвы».
Находясь вдали от Москвы, Лермонтов создает одно из самых лучших произведений о Первопрестольной столице в истории русской литературы. А ведь написана «панорама» была по заданию преподавателя юнкерской школы, чтобы научить будущих офицеров умению описывать увиденные перед ними картины. Кто бы мог подумать, что из вполне заурядного домашнего задания вырастет столь ценный художественно-философский труд, благодаря которому потомки и по сей день узнают многое о Москве 1830-х годов.
А 4 декабря 1834 года приказом командира школы Лермонтов был произведен в корнеты лейб-гвардии гусарского полка. В Москве же Лермонтов впоследствии бывал лишь проездом и по нескольку дней: в декабре 1835 года по пути в Тарханы, в марте 1837 года по пути в ссылку, а затем почти месяц в январе 1838 года, на пути обратно. Вторая ссылка вновь подарила поэту встречу с родной Москвой в мае 1840 года…
«Лермонтов и Гоголь. До 2 часов»
Знаменитого историка и своего тезку Михаила Погодина Лермонтов в университете выделял среди других профессоров, более часто посещая лекции, им читаемые (не зря же Погодин принимал его в студенты в 1830 году!). А ровно через десять лет уже не студент, а известнейший поэт пришел к Погодину в гости. В его усадьбе на Девичьем поле был созван 9 мая 1840 года именинный обед в честь Николая Васильевича Гоголя.
Удивительные это были обеды — значение и роль их в культурной жизни Москвы даже трудно выразить одним словом. «Сборища у Погодина, — свидетельствует Н.В. Берг, — весьма нечастые, всегда по какому-нибудь исключительному обстоятельству, ради чтения нового, выдающегося сочинения, о котором везде кричали (как, например, о «Банкруте» Островского), именин Гоголя, чествования проезжего артиста, выезда из Москвы далеко и надолго какого-либо известного лица, — эти сборища имели свой особый характер, согласно тому, как и для чего устраивались. Иногда это было просто-запросто публичное собрание всякой интеллигенции, по подписке, обед-спектакль, где сходились лица не только разных партий и взглядов, но прямо недруги Погодина, кто его терпеть не мог, а ехал — сам не знал как — и чувствовал себя как дома и после был очень доволен, что превозмог себя и победил предрассудки».
К Погодину тянулись, с ним хотели дружить, ведь он не только писал, но и редактировал — журналы «Московский вестник» и «Москвитянин».
Но сначала о том, что привело поэта в Москву. Тот год для Лермонтова начался непросто. 18 февраля 1840 года он дрался на дуэли с сыном французского посланника де Барантом. И где — за Черной речкой! Причиной дуэли светские сплетницы насчитали «несколько успехов у женщин, несколько салонных волокитств» Лермонтова, а еще добавляли, что «спор о смерти Пушкина был причиной столкновения между ним и г. де Барант, сыном французского посланника: последствием спора была дуэль» (из письма Е. Ростопчиной к Александру Дюма).
Вот и опять Пушкин. Молва вновь сводила пути двух великих поэтов. Но дуэль эта, хоть и состоялась у Черной речки, не могла окончиться по-другому. А все потому, что уже на следующий день, 19 февраля, случилось для Лермонтова событие долгожданное: цензура разрешила издание «Героя нашего времени» тиражом в тысячу экземпляров. Уже весною книга продавалась в московских книжных лавках, и собравшиеся у Погодина московские литераторы не могли не высказать автору свои восторженные впечатления от прочтения его нового произведения.
О дуэли доложили немедля Николаю I, отнесшемуся к поступку Лермонтова на удивление спокойно: «Государь сказал, что если бы Лермонтов подрался с русским, он знал бы, что с ним сделать, но когда с французом, то три четверти вины слагается». Получается, царь явил по отношению к Лермонтову высочайшую милость, ведь судом предполагалось приговорить поэта к трехмесячной гауптвахте, а затем и к переводу в другой полк. Николай же сразу отправил Лермонтова служить на Кавказ.
Вскоре Лермонтова освободили из-под ареста, и в первых числах мая он выехал из Петербурга на Кавказ, а 8 мая он оказался в Москве, проездом. Очутившись в усадьбе Погодина в Николин день, поэт, можно сказать, попал с корабля на бал. Но подарок для Гоголя все равно нашелся…
Роскошный, покрытый белоснежной скатертью стол поставлен был в саду, утопающем в море цветущих лип. Аромат, дух царствующей весны стоял пьянящий. Во главе стола сидел Гоголь (писатель чувствовал здесь себя как дома, ведь он и жил у Погодина). По правую руку от него — сам гостеприимный хозяин усадьбы. Тут же и Сергей Тимофеевич Аксаков. От него и узнаем мы подробности произошедшего: «На этом обеде, кроме круга близких, приятелей и знакомых, были: А. Тургенев, князь П.А. Вяземский, М.Ф. Орлов, М.А. Дмитриев, Загоскин и многие другие».
Народу собралось много, звучали тосты в честь именинника, звенели бокалы с французским шампанским. Каждый из поднимавшихся из-за стола не забывал упомянуть о таланте Гоголя, о Богом данном ему чувстве слова. Ну а по окончании застолья гости разошлись по усадьбе. Гоголю еще предстояло принять от Лермонтова подарок — чтение новой поэмы «Мцыри». Все, кто вместе с именинником внимали Лермонтову, оценили чтение как «прекрасное».
Славянофил Юрий Самарин позднее вспоминал: «Лермонтов был очень весел; тут он читал свои стихи — Бой мальчика с барсом… Лермонтов сделал на всех самое приятное впечатление».
В тот же вечер разъехавшиеся по домам гости принялись строчить в своих дневниках, запечатлевая, в частности, и разговоры на историческом обеде. Александр Тургенев записал: «К Гоголю на Девичье Поле у Погодина, там уже молодая Россия съехалась… Мы пошли в сад обедать. Стол накрыт в саду: Лермонтов, Баратынский, Свербеевы, Хомяков, Самарин, актер Щепкин… Веселый обед. В 9 час. разъехались. Приехал и Чадаев».
Ну а мы скажем: в тот майский день на Девичьем поле у Погодина собралась вся литературная Москва, весь пушкинский круг друзей и приятелей. Как к месту был здесь Лермонтов!
Самарин вспоминал май 1840 года в Москве: «Я часто видел Лермонтова за все время его пребывания в Москве. Это в высшей степени артистическая натура, неуловимая и не поддающаяся никакому внешнему влиянию благодаря своей неутомимой наблюдательности и большой глубине индифферентизма. Прежде чем вы подошли к нему, он вас уже понял: ничто не ускользает от него; взор его тяжел, и его трудно переносить. Первые мгновенья присутствие этого человека было мне неприятно; я чувствовал, что он наделен большой проницательной силой и читает в моем уме, и в то же время я понимал, что эта сила происходит лишь от простого любопытства, лишенного всякого участия, и потому чувствовать себя поддавшимся ему было унизительно. Этот человек слушает и наблюдает не за тем, что вы ему говорите, а за вами, и, после того как он к вам присмотрелся и вас понял, вы не перестаете оставаться для него чем-то чисто внешним, не имеющим права что-либо изменить в его существовании».
Впечатление, произведенное на Гоголя Лермонтовым, оказалось настолько сильным, что Николай Васильевич захотел вновь увидеться уже на следующий день после памятного обеда, что и произошло в литературном салоне Свербеевых. Салон на Страстном бульваре, хозяевами которого были отставной дипломат Дмитрий Николаевич Свербеев и жена его Екатерина Александровна, был открыт для многих просвещенных людей своего времени. 10 мая 1840 года зашедший к Свербеевым А. Тургенев отметил в дневнике: «Вечер у Свербеевой. Лермонтов и Гоголь. До 2 часов…»
О чем до двух часов ночи могли они говорить? Гоголь не скрывал своего мнения, что «никто еще не писал у нас такой правильной, прекрасной и благоуханной прозой», прозу Лермонтова он ценил выше поэзии. Николай Васильевич видел в Михаиле Юрьевиче «будущего великого живописца русского быта». А Лермонтов, в свою очередь, отдавал ему должное как первому писателю России.
Гоголь не очень-то стремился заводить новые знакомства, и потому настолько знаменательным выглядит тот разговор. Например, на следующий год после гибели Лермонтова Гоголя пригласили на литературные четверги к московскому генерал-губернатору князю Голицыну. Но писатель находил ту или иную причину, чтобы не прийти.
В салоне Свербеева Гоголю было куда приятнее, чем в апартаментах генерал-губернатора, тем более с Лермонтовым. А Свербеевы искренне интересовались творчеством поэта и в его отсутствие. Так, через год после памятной беседы двух великих литераторов, 10 мая 1841 года, хозяйка салона писала А. Тургеневу в Париж: «Лермонтов провел пять дней в Москве, он поспешно уехал на Кавказ, торопясь принять участие в штурме, который ему обещан. Он продолжает писать стихи со свойственным ему бурным вдохновением».
«После обеда к Мартыновым: Лермонтов
любезничал…»
Ах! Как ты хорош, Мартынов! Ты похож на двух горцев!
Лермонтов — Мартынову
Горит аул невдалеке…
То наша конница гуляет,
В чужих владеньях суд творит,
Детей погреться приглашает…
Стихи эти принадлежат не Лермонтову, а другому человеку, который считал себя недюжинным стихотворцем, никак не хуже Михаила Юрьевича. Звали его Николай Соломонович Мартынов. Это он принес России горе в 1841 году, пора-зившее, по словам Самарина, целое поколение: «Это не частный случай, но общее горе, гнев божий, говоря языком Писания, и, как некогда при казнях свыше, посылаемых небом, целый народ облекался трауром, посыпая себя пеплом, и долго молился в храмах, так мы теперь должны считать себя не безвинными и не просто сожалеть и плакать, но углубиться внутрь и строго допросить себя».
Самарину меньше всех следовало бы возлагать на себя вину за гибель Лермонтова, ведь он в поэте души не чаял. А вот Мартынов… Через три десятка лет после свершившейся трагедии он взялся за перо, чтобы хоть как-то исповедоваться: «Я чувствую желание высказаться, потребность облегчить свою совесть откровенным признанием самых заветных помыслов и движений сердца по поводу этого несчастного события. Для полного уяснения дела мне требуется сделать маленькое отступление: представить личность Лермонтова так, как я понимал его, со всеми его недостатками, а равно и с добрыми качествами, которые он имел. Не стану говорить об его уме: эта сторона его личности вне вопроса; все одинаково сознают, что он был очень умен, а многие видят в нем даже гениального человека. Как писатель, действительно, он весьма высоко стоит, и, если сообразить, что талант его еще не успел прийти к полному развитию, если вспомнить, как он был еще молод и как мало окружающая его обстановка способствовала к серьезным занятиям, то становится едва понятным, как он мог достигнуть тех блестящих результатов при столь малом труде и в таких ранних годах. Перейдем к его характеру. Беспристрастно говоря, я полагаю, что он был добрый человек от природы, но свет его окончательно испортил. Быв с ним в весьма близких отношениях, я имел случай неоднократно замечать, что все хорошие движения сердца, всякий порыв нежного чувства он старался так же тщательно в себе заглушать и скрывать от других, как другие стараются скрывать свои гнусные пороки. Приведу в пример его отношения к женщинам. Он считал постыдным признаться, что любил какую-нибудь женшину, что приносил какие-нибудь жертвы для этой любви, что сохранил уважение к любимой женщине: в его глазах все это было романтизм, напускная экзальтация, которая не выдерживает ни малейшего анализа».
Трудно разглядеть в этой короткой «Исповеди» какое-либо раскаяние. Здесь, скорее всего, попытка перенести вину за смертельную развязку дуэли на самого Лермонтова. Мартынов не раз высказывался вслух об истинных, на его взгляд, причинах дуэли, ставя в вину поэту ухаживания за его сестрой, а также якобы вскрытие Лермонтовым его личной переписки.
Последний довод так и не получил подтверждения. А суть его в том, что, когда в 1837 году Лермонтов покидал Пятигорск, где в это время проводила лето семья Мартыновых, они вручили ему пакет с письмами для сына, Николая Соломоновича. Интересуясь мнениями Мартыновых о себе, Лермонтов якобы распечатал пакет; однако он не знал, что в него были вложены 300 рублей; возвращая их Мартынову, он был вынужден сказать, что пакет у него украли. Эта версия неоднократно повторялась самим Мартыновым и сочувствующими ему людьми и была опровергнута исследователями творчества Лермонтова более чем через сто лет после его гибели.
Лермонтов и Мартынов учились в одно время в школе юнкеров в Петербурге. Но они могли познакомиться и раньше, поскольку усадьба Мартыновых Знаменское соседствовала со Средниковым. Так или иначе, после выхода из школы юнкеров Лермонтов и Мартынов приятельствовали. Знался Лермонтов и с его братом Михаилом, также учившимся в школе.
«12 мая… После обеда в Петровское к Мартыновым, они еще не уезжали из города… Несмотря на дождь, поехали в Покровское-Глебово, мимо Всехсвяцкого… возвратились к Мартыновым — пить чай и сушиться… Лермонтов любезничал и уехал.
19 мая… в Петровское… Цыгане, Волковы, Мартыновы: Лермонтов».
Мы неслучайно процитировали записи из дневника А.И. Тургенева за май 1840 года, чтобы читатель представил себе, насколько часто виделся Лермонтов с семьей своего будущего убийцы. Самого Николая Соломоновича в то время в Москве не было, он служил на Кавказе. А Лермонтов общался преимущественно с женской половиной этой семьи, проживавшей еще и на даче в Петровском. Был у Мартыновых и свой дом в Москве, рядом с Тверской, в Леонтьевском переулке.
У Мартынова к тому времени оставались две незамужних сестры — Юлия и Наталья, с именем последней связывают даже неудачное сватовство Лермонтова. Наталья к Лермонтову относилась с симпатией. Но ее мать Лермонтова не любила и, видимо, расстроила радужные планы молодых людей. Как необоснованно утверждала еще одна сестра Мартынова — Екатерина, захотев узнать причину отказа, Лермонтов якобы и вскрыл мартыновские письма. Кстати, Екатерине Лермонтов посвятил новогодний мадригал «Мартыновой».
Однополчанин Дантеса
Есть в биографии Мартынова один очень интересный факт, который можно считать судьбоносным, — после выпуска из школы юнкеров в декабре 1835 года корнетом он служил в одном кавалергардском полку с Дантесом. Что же это за полк такой, если в нем служили убийцы двух великих русских поэтов, специально, что ли, их туда подбирали?..
Тогда, в конце 1830-х годов, Мартынов был довольно видным гвардейским офицером, полным больших надежд, он был «блондин, со вздернутым немного носом и высокого роста, …всегда очень любезен, весел, порядочно пел под фортепиано романсы и полон надежд на свою будущность; он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе, как дослужиться на Кавказе до генеральского чина», — вспоминал служивший на Кавказе Яков Костенецкий.
Но надеждам этим не суждено было сбыться. В феврале 1841 года Мартынов вышел в отставку в чине майора и в апреле приехал в Пятигорск (возможно, что причинами отставки были его картежные дела). Тот же Костенецкий увидел его уже другим: «Вместо генеральского чина он был уже в отставке майором, не имел никакого ордена и из веселого и светского изящного молодого человека сделался дикарем: отрастил огромные бакенбарды, в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, вечно мрачный и молчаливый».
Не добившись успеха на службе, Мартынов искал его у женщин. Но и там его ждало разочарование: «Этот Мартынов глуп ужасно, все над ним смеялись; он ужасно самолюбив; карикатуры его (на него. — А.В.) беспрестанно прибавлялись; Лермонтов имел дурную привычку острить. Мартынов всегда ходил в черкеске и с кинжалом; он его назвал при дамах m-r le poignard и Sauvage’ом (господин кинжал и дикарь. фр.— А.В.) Он <Мартынов> тут ему сказал, что при дамах этого не смеет говорить, тем и кончилось. Лермонтов совсем не хотел его обидеть, а так посмеяться хотел, бывши так хорош с ним. Это было в одном частном доме. Выходя оттуда, Мартынка глупый вызвал Лермонтова…», — свидетельствовала Е. Быховец.
Острил Лермонтов не один, а вместе… с Пушкиным. Но не с Александром Сергеевичем, а его младшим братом Львом. Подружились Лермонтов и Пушкин-младший на Кавказе, где последний служил в 1836—1841 годах в чине штабс-капитана. Как-то сидя за карточным столом (это было незадолго до гибели), Лермонтов даже сочинил экспромт: «В игре, как лев, силен…».
Мартынов пытался заслужить внимание прекрасного пола своими стихотворными опусами, один из которых мы уже приводили в начале главы. Он совершенно искренне полагал, что между его стишками и лермонтовской поэзией не было никакой разницы. Он еще в школе юнкеров писал, как и Лермонтов, в рукописный литературный журнал «Школьная заря». Не уставало перо Мартынова и на Кавказе, где он в подражании «Валерику» Лермонтова сочинил поэму «Герзель-аул». В своей поэме автор нашел место и для стихотворного портрета Лермонтова:
Вот офицер прилег на бурке
С ученой книгою в руках,
А сам мечтает о мазурке,
О Пятигорске и балах.
Ему все грезится блондинка,
В нее он по уши влюблен…
Подражание Лермонтову можно расценить и как проявление зависти со стороны Мартынова. Михаил Юрьевич же отвечал Мартынову карикатурами (их хватило на целую тетрадь, ходившую по рукам) и эпиграммами, такими как «Скинь бешмет свой, друг Мартыш» и «Он прав! Наш друг Мартыш не Соломон»:
Он прав! Наш друг Мартыш не Соломон,
Но Соломонов сын,
Не мудр, как царь Шалима, но умен,
Умней, чем жидовин.
Тот храм воздвиг и стал известен всем
Гаремом и судом,
А этот храм, и суд, и свой гарем
Несет в себе самом.
А вскоре стихотворное противоборство перешло в дуэль… 15 (27) июля 1841 года у подножия горы Машук Михаил Лермонтов был убит Николаем Мартыновым. Но перед гибелью поэту выпало последнее свидание с Первопрестольной.
«С каким удовольствием поселился бы я здесь
навсегда!»
17 апреля 1841 года Лермонтов в последний раз приехал в Москву. Ему суждено было прожить в родном городе меньше недели, но насколько же насыщенным вышло это прощальное свидание. Где он только не побывал — на народном гулянье под Новинским, в Благородном собрании, у Анненковых на Манежной, во французском ресторане… Эти дни стали для поэта особенными: «Мной овладел демон поэзии. Я заполнил половину книжки, что принесло мне счастье. Я дошел до того, что стал сочинять французские стихи».
Почти каждый день Лермонтов виделся с Юрием Самариным. Показывал ему рисунки, запечатлевшие тяжелый бой с «хищниками» у реки Валерик в июле 1840 года, едва не прослезился, когда рассказывал о «деле с горцами». Самарин посчитал шуткой произнесенные двадцатишестилетним Лермонтовым пророческие слова о своей скорой кончине. Поразил его поэт и таким признанием: «Хуже всего не то, что некоторые люди страдают, а то, что огромное большинство страдает, не сознавая этого». Эти слова будто продолжили только что сочиненное стихотворение «Прощай, немытая Россия».
Настроение Лермонтова было созвучно и ощущениям самого Николая Павловича, которому Третье отделение докладывало об «увеличившемся лихоимстве, рекрутских наборах, недостатках от урожайных годов, худом духе крестьян…». Ну и конечно о литературе, куда же без нее: «В русской литературе мы видим совершенное бесплодие дарований. Книжная торговля, при банкротстве главных книгопродавцев, упала. Журналы едва держатся, книги не продаются». В этом отчете за 1841 год об убийстве Лермонтова — ни слова. Но выражение «бесплодие дарований» можно расценивать и как своеобразное подведение итогов: и Пушкина убили, и, наконец, Лермонтова.
20 апреля Михаил Юрьевич пишет бабушке в Петербург: «Я в Москве пробуду несколько дней, остановился у Розена; …Я здесь принят был обществом по обыкновению очень хорошо — и мне довольно весело».
Это была судьба — жить в Петровском замке, где в 1812 году Наполеон пережидал великий московский пожар. Интересно, видел ли Лермонтов ту комнату, из которой Бонапарт смотрел на пылающую Москву? Французский император бежал сюда из осажденного огненной блокадой Кремля. Из окон дворца ему оставалось лишь наблюдать, как тонет в огне так и не доставшаяся ему древняя русская столица. Правда, даже здесь стекла от жара нагревались настолько, что к окнам невозможно было подойти, поэтому волосы любопытного императора обгорели.
В эти свои московские дни Лермонтова захватил замысел нового произведения об Отечественной войне 1812 года. И если мы зададимся вопросом, какие думы владели поэтом в тот последний визит в Первопрестольную, то ответ найдем в его собственных словах, сказанных им секунданту Глебову по пути на дуэль: «Я выработал уже план двух романов: одного — из времен смертельного боя двух великих наций, с завязкою в Петербурге, действиями в сердце России и под Парижем и развязкой в Вене, и другого — из Кавказской жизни».
Ах, под Машуком Мартынов убил не только Лермонтова, но и новые его романы. И возможно, что произведение, равное «Войне и миру», современники прочитали бы и раньше…
Вернемся, однако, к письму Лермонтова. Хороший прием московского света был ему обеспечен огромным успехом романа «Герой нашего времени», о чем сообщалось в апрельском выпуске «Отечественных записок», доступном с 12 апреля всем читателям в московской конторе журнала на Кузнецком мосту. В очередном номере журнала было напечатано, что тираж романа, «принятого с таким энтузиазмом публикой», весь распродан и скоро появится его второе издание. Там же опубликовано было и стихотворение «Родина».
Но будем справедливы — не вся публика приняла роман. Были и те, кто не скрывал своего непонимания и неприятия автора и его произведения. Речь идет о членах императорской фамилии и самом государе. Вот что он писал своей супруге: «13/25 <июня 1840 г.> 10 1/2. Я работал и читал всего «Героя», который хорошо написан. <…>
14/26… 3 часа дня. Я работал и продолжал читать сочинение Лермонтова; я нахожу второй том менее удачным, чем первый. Погода стала великолепной, и мы могли обедать на верхней палубе. Бенкендорф ужасно боится кошек, и мы с Орловым мучим его — у нас есть одна на борту. Это наше главное времяпрепровождение на досуге.
7 часов вечера… За это время я дочитал до конца «Героя» и нахожу вторую часть отвратительной, вполне достойной быть в моде. Это то же самое изображение презренных и невероятных характеров, какие встречаются в нынешних иностранных романах. Такими романами портят нравы и ожесточают характер… Итак, я повторяю, по-моему, это жалкое дарование, оно указывает на извращенный ум автора. Характер капитана набросан удачно. Приступая к повести, я надеялся и радовался тому, что он-то и будет героем наших дней, потому что в этом разряде людей встречаются куда более настоящие, чем те, которых так неразборчиво награждают этим эпитетом. Несомненно, Кавказский корпус насчитывает их немало, но редко кто умеет их разглядеть. Однако капитан появляется в этом сочинении как надежда, так и неосуществившаяся, и господин Лермонтов не сумел последовать за этим благородным и таким простым характером; он заменяет его презренными, очень мало интересными лицами, которые, чем наводить скуку, лучше бы сделали, если бы так и оставались в неизвестности — чтобы не вызывать отвращения. Счастливый путь, господин Лермонтов, пусть он, если это возможно, прочистит себе голову в среде, где сумеет завершить характер своего капитана, если вообще он способен его постичь и обрисовать».
Видимо, так скучно было Николаю Павловичу, что ни хорошая погода, ни кошка, которой он мучил Бенкендорфа, не смогли эту скуку развеять. А тут еще роман Лермонтова попался ему под горячую руку… Последней фразой из этого письма государь благословил Лермонтова на Кавказскую ссылку.
Перед самым отъездом, 23 апреля, поэт принес на квартиру к Самарину, что жил в Камергерском переулке, стихотворение «Спор» для погодинского «Москвитянина». Прощаясь с московскими приятелями, он вымолвил: «Если бы мне позволено было оставить службу, с каким удовольствием поселился бы я здесь навсегда».
Выезжал Лермонтов из Москвы в замечательном расположении духа. Встретив в Туле приятеля по школе юнкеров А.М. Меринского, поэт признался ему: «Никогда я так не проводил приятно время, как этот раз в Москве». При этом он был на редкость «весел и говорлив».
«Теперь получено известие о смерти Лермонтова»
Москву печальная весть всколыхнула уже 26 июля. Каким образом могли узнать москвичи о разыгравшейся под Машуком трагедии? Только из писем. И первым, кто прочитал такое письмо, был московский почт-директор Александр Булгаков. Ему написал сослуживец Лермонтова князь Владимир Голицын. Булгаков отметил в дневнике: «Странную имеют судьбу знаменитейшие наши поэты, большая часть из них умирает насильственною смертью. Таков был конец Пушкина, Грибоедова, Марлинского (Бестужева)… Теперь получено известие о смерти Лермонтова. Он был прекрасный офицер и отличнейший поэт, иные сравнивают его даже с самим Пушкиным. Не стало Лермонтова!»
3 августа 1841 года Юрий Самарин писал петербургскому приятелю Лермонтова Ивану Гагарину: «Пишу вам, мой друг, под тяжким впечатлением только что полученного мною известия. Лермонтов убит Мартыновым на дуэли на Кавказе. Подробности ужасны. Он выстрелил в воздух, а противник убил его, стрелял почти в упор. Эта смерть после смерти Пушкина, Грибоедова и других наводит на очень грустные размышления. Смерть Пушкина вызвала Лермонтова из неизвестности, и Лермонтов, в большинстве своих произведений, был отголоском Пушкина, но уже среди нового, лучшего поколения.
Во время его последнего проезда через Москву мы очень часто встречались… Он говорил мне о своей будущности, о своих литературных проектах, и среди всего этого он проронил о своей скорой кончине несколько слов, которые я принял за обычную шутку с его стороны. Я был последний, который пожал ему руку в Москве».
Хотя Мартынова могло постигнуть и более суровое наказание, вплоть до лишения чинов и состояния, но Николай I смилостивился. Уже вскоре в Москве и Петербурге распространились следующие слова императора, якобы брошенные им после трагического известия из Пятигорска: «Туда ему и дорога!» По этой же причине, как полагали, Николай простил и секундантов — Глебова и Васильчикова.
Три месяца гауптвахты были для Мартынова не наказанием, а спасением от гнева общества, обрушившегося на него как на убийцу великого поэта. И если Дантесу возможно было покинуть Россию и жить во Франции, чтобы там представляться убийцей Пушкина, то Мартынову ехать было некуда. Его жизнь разделилась на две части — до и после дуэли. На дуэли он стрелял не только в Лермонтова, но и в себя, уничтожив того, прежнего Мартынова. Всю свою последующую жизнь ему предстояло только лишь горько сожалеть о случившемся, выдумывая какие-то жалкие оправдания, уловки, объяснения произошедшего под Машуком, но «никакие оправдания, ни время не могли ее смягчить. В глазах большинства Мартынов был каким-то прокаженным».
Затем, как свидетельствует декабрист Н.И. Лорер, «Мартынова послали в Киев на покаяние на двенадцать лет. Но он там скоро женился на прехорошенькой польке и поселился в своем собственном доме в Москве».
Заметим, что сослали его не в Сибирь, а в Киев. Да и покаяние это закончилось что-то слишком быстро для убийцы, и Мартынов довольно быстро женился после отмены церковного наказания — епитимьи в 1846 году. Его «прехорошенькую польку» звали Софья Иосифовна Проскур-Сущанская.
Жили Мартыновы и в Москве, в Леонтьевском переулке, и в подмосковном имении Иевлево-Знаменское и народили одиннадцать детей. Софья Мартынова скончалась в 1861 году, похоронили ее в семейном склепе в Знаменском. Сыновья Мартынова учились в Московском университете вместе с князем Владимиром Голицыным, будущим городским головой. Вот что он пишет о Мартынове:
«Жил он в Москве уже вдовцом, в своем доме в Леонтьевском переулке Я часто бывал в этом доме и не могу не сказать, что Мартынов-отец как нельзя лучше оправдывал данную ему молодежью кличку «Статуя Командора». Каким-то холодом веяло от всей его фигуры, беловолосой, с неподвижным лицом, суровым взглядом. Стоило ему появиться в компании молодежи, часто собиравшейся у его сыновей, как болтовня, веселье, шум и гам разом прекращались и воспроизводилась известная сцена из «Дон Жуана»».
«Статуей Командора» Мартынова прозвали в Английском клубе, непременным членом которого он был, отдаваясь все свободное время карточной игре. А еще его увлекла мистика и спиритические сеансы, которые, впрочем, были в моде тогда во многих московских домах. Только вот кого вызывал к себе Николай Соломонович на этих сеансах, уж не Михаила ли Юрьевича?
Похоже, что с возрастом совесть все более мучила Мартынова, вот он и взялся за «Исповедь», а еще успел начать автобиографические записки, в которых рассказал об учебе с Лермонтовым в юнкерской школе. Если верить его старшему сыну Сергею, «Мартынов при жизни всегда находился под гнетом угрызений совести своей, терзавшей его воспоминаниями об его несчастной дуэли, о которой он вообще говорить не любил, и лишь в Страстную неделю, когда он обыкновенно говел, а также 15 июля, в годовщину своего поединка, он иногда рассказывал более или менее подробно историю его».
В мистику Мартынов ударился после смерти жены, полагая, что ее ранний уход есть прямое свидетельство проклятия, распространившегося на всю его семью после убийства Лермонтова. Однажды после смерти дочери его нашли разговаривающим с самим собой и грозящим кому-то кулаком: «Ты… Все ты… За тебя уплатил дочерью… Знаю, знаю… Уж коли убит, — молчи… Враг был, им и остался!..».
Один из биографов Мартынова утверждает, что в день дуэли с Лермонтовым он уезжал замаливать грехи в монастырь и заказывал там панихиду «по убиенному рабу Божьему Михаилу», а затем напивался в своем кабинете. Умирая, он завещал ни в коем случае не ставить ему надгробия, быть может, желая, чтобы никто не смог плюнуть на его могилу. Так оно и вышло. Когда в 1924 году усадьбу Мартыновых заселили беспризорниками из местной школьной колонии, те, узнав фамилию бывших владельцев, разорили их семейный склеп и выбросили останки в выгребную яму…
Послесловие
Трудно передать то влияние, которое оказывал Лермонтов на современников, причем самого разного возраста и жизненного опыта. Так, декабрист М.А. Назимов писал: «С каким потрясающим юмором Лермонтов описывает ничтожество того поколения, к которому принадлежал. В сарказмах его слышалась скорбь души, возмущенной пошлостью современной ему великосветской жизни и страхом неизбежного влияния этой пошлости на прочие слои общества. Это чувство души его отразилось на многих его стихотворениях, которые останутся живыми памятниками приниженности нравственного уровня той эпохи».
А сверстник Лермонтова, поручик В.В. Боборыкин, вспоминал случайную встречу с поэтом в 1840 году: «Не скрою, что глубокий, проницающий в душу и презрительный взгляд Лермонтова, брошенный им на меня при последней нашей встрече, имел немалое влияние на переворот в моей жизни, заставивший меня идти совершенно другой дорогой, с горькими воспоминаниями о прошедшем». Словно про этот взгляд записал в своем дневнике Лев Толстой: «У него была способность проникать в самую душу».
Еще большее значение приобрело творчество Лермонтова после его гибели. Своим взглядом Лермонтов проник в душу многих последующих поколений. В письме Н.Н. Страхову 3 марта 1872 года Толстой писал: «Последняя волна поэтическая — парабола — была при Пушкине на высшей точке, потом Лермонтов, Гоголь, мы, грешные, и ушла под землю».
Лермонтов искренне переживал, что его поколение не в пример прежнему, героическому, поры 1812 года, проматывает свои силы и жизнь. Вот потому-то «Смерть Пушкина возвестила России о появлении нового поэта — Лермонтова» (выражение графа В.А. Соллогуба), а гибель Лермонтова никого и ничего не провозгласила. Лишь немногие современники осознали, что та самая «поэтическая парабола» со смертью Лермонтова уходит под землю в буквальном смысле слова.
Когда-то Пушкин сказал о Лермонтове: «Далеко мальчик пойдет!» — жаль только, путь оказался таким недлинным…