Беседу ведет Наталия Санникова
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2014
Андрей Ильенков большую часть времени проводит за редакторским столом (а еще в поселке Гать на полпути от Екатеринбурга к Нижнему Тагилу),в литературных собраниях не появляется, вытащить его из привычной «среды обитания» для разговора не так просто. Но поскольку вот удалось все-таки, я воспользовалась случаем и спросила о том, что за долгие годы нашего знакомства выяснить не удавалось. Почему он не стал врачом, например. Или почему автор поэтического сборника «Книжечка» и четырех изданных книг прозы считает, что у него на самом деле издана только одна книга прозы и ни одной книги стихов. Или каким стихотворным размером хорошо писать поэмы. И вообще, откуда все это берется — из какой литературы, из какой жизни…
— Андрей, ты с детства хотел стать писателем? Или интересу к литературе предшествовали какие-то другие увлечения?
— У меня в детстве было очень много разных увлечений. Большинство из них, кстати, и сейчас осталось.
— Например?
— Ну, например, я ботаник. У меня есть школьный учебник ботаники, я выполняю
уже четвертый год все практические задания, и до сих пор еще не все выполнил.
Сажаю семена разных культур в разные виды почвы, потом достаю проростки и
фотографирую, ну и все такое прочее. Потом возьмусь за учебник зоологии. Кроме
того я филателист, фалерист, бонист, нумизмат и
минералог, иногда рисую и музицирую, веду дневник наблюдений за
погодой. Увлекаюсь историей, особенно военной. Последнее, кстати, полезно для
редакторской работы. Читаю, например, воспоминания о войне, а там фигурирует
советская гаубица калибра
— У вас дома была хорошая библиотека?
— Библиотека была совершенно заурядная. Были, конечно, книги, не очень много. К тому моменту, когда я сам начал писать стихи, я читал только поэтов школьной программы. А когда я более глубоко познакомился с русской поэзией, у меня, пожалуй, уже сложился свой стиль. До того, как я прочел Мандельштама, Пастернака, Ахматову и так далее. Бродского я вообще впервые прочитал в армии. Вот любят спрашивать, кто из поэтов повлиял на меня — наверное, понемножку все повлияли, но радикально никто. Когда меня спрашивают про моего любимого поэта, я говорю: есть любимые стихи разных авторов, а любимого поэта нет. Был бы, я бы, может, тогда сам и не писал. К прозе, кстати, тоже относится. Может, это какой-то своеобразный литературный аутизм.
— Но объем чтения-то у тебя большой…
— Объем чтения у меня большой благодаря тому, что я филолог, кандидат наук, плюс еще редактор. Ну и, в принципе, мне интересно читать книги. При том что большинство из них мне совершенно не нравится. Это относится и к классикам, и к современникам. Последних вообще читаю много, потому что по долгу службы.
— Ты заведуешь отделом прозы в «Урале». Сам при этом прозаик. Мешает это тебе или помогает в работе с авторами? Ты строгий редактор?
— По-моему, то, что я сам пишу прозу, на редакторскую работу не влияет никак. А насчет строгости — нет, я редактор, наоборот, достаточно снисходительный. Если быть строгим, то и журнал издавать будет невозможно. По-настоящему хорошей прозы на двенадцать номеров в год набрать трудно. А вот неплохой — можно. Так я и делаю. Стараюсь, конечно, выбирать такие произведения, которые, по крайней мере, не скучны, где автор говорит что-то существенное, а не просто демонстрирует свое умение складывать слова. Иногда как раз автор не очень умелый, но ему есть, что сказать, — я за то, чтобы такие вещи публиковать, конечно, после соответствующей редактуры.
— Прежде чем стать филологом, ты же в мединститут поступил. Чтоб как Чехов и Булгаков?
— Вовсе нет. Я уже в последнем классе хотел заниматься литературой. Можно было поступить на филфак. Но я был уверен, что там творческий конкурс, а у меня не было ни одной публикации. А в естественных науках — ну там физика, химия, биология — я был даже сильнее, чем в гуманитарных. Я прикинул, что это как раз для медицинского хорошо, туда и поступил, а писать собирался, так сказать, в частном порядке. Это естественно, что среди медиков много литераторов, потому что это работа с людьми. Вот я думаю, странно, что среди сотрудников органов мало так писателей. Если кто и должен знать людей — врачи и менты. Но врачей пишущих гораздо больше почему-то.
— Мне кажется, это следствие самой природы этой системы, связанной с подавлением человека.
— Но, кстати, медицина тоже в каком-то смысле система, связанная с подавлением человека. Есть там такой момент психологический, о котором я раньше не знал — ты должен на пациента все-таки давить. Авторитетом. Это меня оттолкнуло. Вот мы изучали теоретические дисциплины, все у меня было прекрасно, а когда начались клинические занятия, нам сказали: это ваш пациент, человека видеть не надо. Вот простой пример. Надо прощупать сердечный толчок у женщины. У нее большая грудь. То есть надо грудь отодвинуть, вот под это ребро засунуть два пальца и почувствовать. Я вижу, что она стесняется. А преподаватель: надо так делать и все. А я не хочу с этим человеком так поступать. Отношение к пациентам как к учебному пособию меня коробило. И это неизбежно, иначе не научишься, но, значит, это просто не для меня. Ну, еще была причина, почему я из медицинского ушел — просто все это мне надоело. А еще меня Вячеслав Курицын позвал в газету «КЛИП» работать — я думаю: зачем мне какой-то мединститут заканчивать…
— Вот отсюда подробнее, пожалуйста.
— На первом курсе я занимался в литобъединении имени Пилипенко. Я туда пришел на писателей посмотреть, был период, когда меня интересовало общение с писателями. Период этот скоро закончился, но он был. После армии я тоже туда пришел, а руководил объединением Николай Мережников. Он отобрал у меня несколько стихотворений и говорит: предложи их в «На смену!», там есть литературная страничка. В газете мне сказали: идите туда, там Курицын у нас, сотрудник такой волосатый. Он действительно работал в редакции, у него был поразительно маленький кабинетик, который весь занимал стол с пишущей машинкой. Я ему отдал, и как-то с этого времени пошло…
— Какой это год?
— 89-й. На следующий год мы сделали самиздатовский альманах «Океан», Вадим Дубичев там был, Валерий Капленко, а Курицын все это курировал. В этой компании я проводил какое-то время, а в 92-м я вообще отошел от всякой литературной жизни. Точнее, от окололитературной, потому что писал как раз тогда очень много, ничего вокруг не видел. Есть такой поразительный для всех факт, что я не помню событий 1993-го года. Про Верховный Совет, что чуть ли не государственный переворот, танки — я услышал лет спустя, наверное, 10-15, когда это уже стало историей. Я писал стихи, учился на заочном на филолога. Причем я сдал хорошо экзамены, меня спрашивали — зачем на заочное? Я говорю: ну, я типа работаю, на самом деле я уже не хотел студенческой жизни. Мне очень нравилось раз в полгода сдать сессию на «отлично» и в университет не ходить. Я был совершенно один… ну как один — я был женат, один раз, потом другой раз, в общественном плане был один. Это благодаря «Уралу» я снова оказался — поневоле — среди писателей, но уже без энтузиазма.
— Ты говоришь, что начал писать стихи и прозу практически одновременно. И кто ты после этого — поэт или прозаик?
— Я поэт и прозаик. Бывают же такие писатели. Бунин, например, или Хармс.
— На наших глазах изменилась культура чтения. Ты это ощущаешь?
— Да нет. Как писателя меня вообще культура чтения не интересует. А как читатель я не вижу никаких изменений.
— Но у тебя же есть задача, чтоб все это кто-то прочел? Что нужно сейчас делать, чтоб твою книгу читали?
— То же, что и всегда. Для начала ее написать. Потом опубликовать, выставить хотя бы даже виртуально, в Паутине. А после этого уже раскручивать всеми возможными способами. Но до последнего у меня руки не доходят. Да и желания, в общем-то, нет.
— У тебя вышла одна книга стихов…
— Это не книга, а сборник. Книги у меня ни одной не вышло. Книга — это законченное произведение. А в сборник вошли стихи, которые нравились тем или иным людям. Это, собственно, сборник таких хитов. Это не мои любимые стихи, хотя есть и мои любимые… Здесь нет ни одного стихотворения, которое бы я поставил по своей воле.
— Ты утверждал, что судьбой читателя не очень озабочен, демонстрировал писательский аутизм, и вдруг говоришь, что книга составлена на основании внятной обратной связи.
— Ну да, «Книжечка» именно так составлена. Можно же по абсолютно разным принципам составлять какое-то произведение. Я книгами мыслю — вот книга стихов, книга прозы… Притом что у меня физически книг вышло несколько, на самом деле только «Несгибаемая рота» — это полностью книга. Которая закончена, которая вышла в типографии, от начала до конца. А «Книжечка» — это именно сборник из разных книг. Ни одной моей поэтической книги не вышло.
— А сколько их?
— Их пять. Причем в пятой еще очень много стихов не написано. Первая книга, «Tristiapostcoitum» — это стихи, которые мне нравятся, но я чувствую, что они в той или иной степени подражательны. Притом, поскольку у меня нет конкретно любимого поэта, а есть много любимых стихов, я имею в виду ориентацию на какой-то образец. Вторая, «Веко» — это чистая лирика. Там внутренний сюжет, что жил да был человек, писал стихи и хотел писать все лучше, видеть все больше, и для этого оторвал себе веко, но все равно типа умер. Третья книга, «Ненаши» (одно из фольклорных названий чертей) — это то, что с ним происходит на том свете. Естественно, он попадает в ад, поэтому там столько инфернальных мотивов. Четвертая книга, «Л. Юс» (она же «Люс», что означает «люмпен-символизм») тоже не вполне лирическая: тот же человек, такой несколько уже после ада, несколько деградировавший, впадающий в массовую культуру. И последняя, «Нощлегъ» — это опять лирика. Настоящая лирика — это начало и конец. А остальное — не совсем лирика, скорее, тут элементы драматургические, ролевые.
— Поэтов, которые мыслят книгами, не так много. Это, может быть, влияние твоего прозаического «я»?
— Думаю, что нет. Было так. Сначала я подумал: напишу четыре книги, в каждой будет 125 стихотворений, всего получится 500. Первая — «Веко», я ее к тому моменту написал и составил. Там было 125 стихотворений. Потом я понял, что это схоластика, и от точной цифры отказался. В сторону уменьшения. Я думаю, что когда я напишу все стихи, которые запланированы, я больше стихов писать не буду, а напишу еще одну поэму, если даст Бог. Почему поэму? У меня нет конкретного замысла, тут чисто формально: ни в одной моей книге нет ни одного стихотворения, написанного четырехстопным ямбом, хотя, естественно, я их много писал в своей жизни. Они у меня все лежат в отдельной папочке. Все четырехстопные ямбы я сведу в одно произведение. А поскольку размер очень разгонистый, им хорошо писать поэмы. Для хорошей поэмы нужен увлекательный сюжет, а все сюжеты у меня уходят в прозу.
— Кто вообще «твои» авторы? У кого ты учился как прозаик?
— Их очень много. В каждом авторе я вижу то, что меня именно в нем притягивает, поэтому нет одного-двух, которых я мог бы назвать.
— Назови десять.
— Да где там десять! Там не десять будет… Первый мой любимый писатель — это Гомер. Второй — Гесиод. Эзопа нельзя забыть, никак не получится…
— Я-то все на русскую литературу хочу свернуть…
— На русскую? Хорошо. Значит, «Поучение Владимира Мономаха» — это краткость и конкретность. Потом — куда без Аввакума деваться? Это, наоборот, удивительная экспрессия. Мне очень нравились прозаики 18-го века — Эмин, Чулков, Курганов. Карамзин, «Письма русского путешественника» — это одна из любимейших книг моих. Без Гоголя, конечно, куда. Пушкин — один из моих самых любимых прозаиков. Я человек увлекающийся. У меня был период, когда для меня самым гениальным произведением русской прозы была «Капитанская дочка». Вот, бывало, я выпью и сажусь читать про этого Гринева. Ну, лучше не напишешь. Одоевский, но, конечно, Владимир, а не Александр. Лермонтов, безуслов-но, блестящий прозаик. Хотя главный герой у него всегда отвратительный, но тем более, попробуй так написать. У меня были короткие периоды увлечения одним писателем. Допустим, в 89-м году я читал только Платонова, ничего другого не хотел. А в 1990-м — только Розанова. Потом я увлекся Зощенко, и думаю — да что там Платонов, графоман Платонов. Вот Зощенко — это писатель! И так много раз. Такой вот я влюбчивый.
— Тебя часто ругают за натурализм, за использование всех этих речевых «низких регистров». Читатель бывает разный, и относит он все это к карнавальной культуре или нет, он все это видит.
— По поводу натурализма могу сказать, что никакого отношения к этому почтенному литературному направлению рубежа 19–20 веков я не имею.
— Хорошо, спрошу по-другому. Твои произведения нередко обвиняют в излишней физиологичности, чернухе…
— Излишняя физиологичность бывает в учебниках физиологии. У таких обвинений в мой адрес есть всего три причины. Первая — извечное обывательское ханжество, об этом и говорить не стоит. Вторая — приверженность к нормативной эстетике: дескать, жизнь — это одно, а литература должна быть высокой и чистой. То есть, попросту говоря, далекой от жизни. Зачем нужна такая литература, мне непонятно. Но конечно, это дело вкуса: кому-то нравится живой сад, где есть и цветы, и деревья, и корни, и прошлогодняя листва, и унавоженная почва с червяками, и всякие жучки-паучки-гусеницы, и птицы, — а кому-то цветочный ларек с упакованными в целлофан букетами. Вон и Сенковский писал Гоголю: «Я обожаю чистоту — ваши зловонные картины поселяют во мне отвращение». Третья причина — слабое знакомство с мировой литературой. Просто почитайте классику, чтобы убедиться, что я пишу сравнительно благопристойные вещи. Что же касается карнавализации, то для меня это не карнавальное как раз. Это нормальное поведение для того или иного моего героя, я становлюсь этим героем. Тут не раблезианство, скорее, это ролевая лирика.
— С твоим лирическим героем все время происходят довольно страшные вещи — и в стихах, и в прозе. Для меня это сказочный персонаж, я не вижу в нем человека, который живет среди нас…
— В прозе у меня нет лирического героя. И даже в одном рассказе, где главного героя я прямо называю лирическим, это не что иное, как стеб над самим этим термином. Если говорить про стихи — это для меня всегда некоторая сказка, поэтому совершенно точно. Тут что важно? В первую очередь, у меня не чернуха. Это обыкновенный гуманизм. Не в смысле человеколюбия, а в смысле интереса к человеку. Потому что чернуха — это когда автор пишет о каких-то явлениях, событиях или героях, которые ему лично неприятны, и он их, условно говоря, обличает. А героя надо любить. Часто то, что других отталкивает, у меня вызывает живой интерес. Исследовательский. Во время учебы в мединституте у меня было такое ощущение: когда видишь мертвых, много больных людей, потом выходишь и видишь здоровых людей, понимаешь, что у них вообще все прекрасно, что они прекрасны. Тут есть определенный цинизм, но я не осуждаю своих героев вовсе. Они всего лишь люди, и многого от них ожидать не приходится.
— Ты предлагаешь полюбить своего героя без формулировки «невзирая на»…
— Да, конечно. И я не предлагаю всем его любить, достаточно того, что я его люблю — потому он и вышел как живой. Я слышал о себе такое мнение: человек талантливый, пишет он здорово, но зачем он об этом пишет? А потому что до меня никто не написал об этом. Я так себя ощущаю — было бы пафосно сказать, что человеком Возрождения, но если этому не придавать оценочного ореола, то да. Это совмещение эстетического, познавательного, этического материала. Это в каком-то смысле шутка, но в предисловии к «Еще о женьщинах» я написал, что эта книга носит не чисто эстетический характер, а во многом научно-исследовательский. Кто такие женщины, зачем они нужны, к чему они призывают. Мне важно рассказать людям что-то такое, чего они еще не знают.
— Для меня вся твоя армейская проза — это тоже сказки.
— Там всякое есть. Есть и буквальное изложение реальных событий, а есть и настоящие сказки. В сказке тоже есть когнитивная составляющая. Когда я пишу, я ставлю перед собой конкретную задачу. Иногда просто языком порезвиться. Но обязательно хочется при этом рассказать случай конкретный. Вот рассказ «Кикеро» — там много этой резвости, но я хотел показать человека, которого переполняют чувства, а он такой тупой, он немой практически, а чувства, его переполняющие — огромные. Тот же «Волшебник Изумрудного Города» абсолютно дидактичный. Тебе сказали, нельзя после отбоя вставать, — не вставай, блин. Сказали нельзя онанизмом заниматься — не занимайся. Это простейшие вещи — и какие фантасмагорические могут быть последствия… На самом деле это, конечно, форма нравоучения, это шутка. Там у меня была совершенно другая задача, скорее, логическая. В жизни случаются бифуркации, у каждого события могут быть разные варианты развития, и, как правило, это пятьдесят на пятьдесят. Я подумал: а что, если каждый раз будет хуже — вот и получилась такая история. Или «Солдат Шумякин». С одной стороны, там есть личные воспоминания, там очень много пародийного. В частности, когда я прочитал «Доктора Живаго», я подумал: а как бы было это на самом деле? На самом деле было бы так, как здесь написано. Есть и игровой момент, хотелось создать ситуацию: написал человек произведение, потом сжег второй том, а потом написал, что вообще этого ничего не было, и в армии он не служил… Если начать разбирать, моя проза очень сложно устроена, но важно не это, мне важно, чтоб это с интересом читалось.
— То есть тебе неважно, чтоб понимали?
— Не очень важно. Одна женщина прочитала «Шумякина» — там была героиня некая, герой был в нее очень влюблен. Причем она достаточно подлая героиня, но там так описаны его чувства, что мне эта женщина говорит: какая трогательная любовная история, какая девушка, как у них красиво было! Ну что ж такое, думаю, как будто «Первая любовь» Тургенева! Она не поняла, что я смеюсь над обоими, для нее это красиво… Я не думал, что там есть этот план, но для читательницы он есть. Вот вам произведение, вы его совершенно не поняли, но оно понравилось, и это главное.
— У тебя в текстах много именно литературы. Для чего ты все это показываешь, если не претендуешь на то, что читатель узнает, что откуда?
— Во-первых, она во мне присутствует. Во-вторых, для какого читателя я пишу? Я пишу как бы для себя-другого, как бы ему понравилось прочитать. Меня как-то спросили, кто целевая аудитория «Несгибаемой роты», я ответил: наверное, это филолог, отслуживший в армии. Потом я думаю: нет, это не всё, это филолог, достаточно здравомыслящий, с хорошим чувством юмора, отслуживший в армии, примерно мой сверстник. Видимо, это один только Валерий Гудов. Видимо, идеальный читатель у моей книги один. Хотя мне рассказывали, что в Москве какой-то кинематографист прочитал «Роту» и сказал: да это же еще лучше, чем «О женьщинах»! Там про армию-то почему? Потому что это такой мир очень ограниченный — по времени, по месту — по всему, поэтому его можно достаточно досконально описать. А если начать про обычную жизнь писать — так это же кошмар. Сколько национальностей, сколько времен всяких, я имею в виду время историческое… Вот у меня всегда очень четко. В каждом моем прозаическом произведении определенный год. Мне говорят: почему ты ничего не пишешь про наше время? Я говорю: а потому что у меня очень важная история происходит в 1984 году, и я эту историю писал почти три года. В таком-то году тоже целая история…
— Руки не дошли? Тебе придется жить долго, чтоб добраться до сегодняшнего дня…
— Естественно. Ну разве что можно перескочить через много лет.
— Твоя поэтическая речь очень сильно отличается от бытовой…
— Отличается. В жизни, как мне кажется, я крайний рационалист. Видимо, у меня настолько не задействована в жизни иррациональная сторона, что в стихах ее больше, чем рациональной. Я действительно часто не знаю, почему пишу так или иначе. Просто вдруг вот так надо сказать. Не знаю, почему, но знаю, что именно так.
— Еще раз спрошу: литературный, культурный контекст у тебя зачем в таком количестве? Если тебя, что называется, не поймут? Слов не знают, книжек не читали.
— Да ни за чем, просто он есть во мне, что же, намеренно его скрывать? Вот я и пишу для двойника, который это поймет и оценит. Мне так самому интереснее и даже проще. Если человек не понимает весь тот смысл, который я вкладываю, это неважно. Важно — чтобы было некое воздействие на читателя. Читатель не обязан знать, ну, не то чтобы ничего, но всего не обязан. Конечно, в идеале, надо писать так, чтоб было понятно вообще всем, но для этого надо больше думать о читателе, а я больше думаю о героях.
— Почему ты ведешь такую отшельническую жизнь? Почему ты сидишь в своей Гати и никуда не выходишь, даже в Интернет?
— Не такую уж отшельническую, в Гати я только в отпуске сижу. А в Интернет я захожу часто. Изучил, можно сказать. Потому сам и не пишу. У меня, кстати, есть сайт, там все мои произведения. (http://footurist.ru/) Читаю и вижу, что такое блогосфера. Это кухня в коммуналке. Это курилка в армии. Это толпа. Там даже умнейшие люди превращаются в членов толпы. Я не люблю толпу. И к любому литературному направлению или течению я так же отношусь.
— Эти люди не могут восприниматься как единомышленники и братья по разуму?
— Братья по разуму — это марсиане всякие, селениты, Ктулху. Единомышленники… Есть у меня какие-то представления, жизненные предпочтения, политические, социальные, и когда я вижу своих единомышленников по тому или иному вопросу — я вижу: блин, какие же вы идиоты! И я даже не признаюсь им, что придерживаюсь того же мнения. Чтобы не записывали «в свои». Это не к литературе одной относится, это, видимо, уже взгляд на человечество вообще.
— Тяжело тебе с человечеством.
— Да уж, не повезло мне с ним. Я не люблю человечество. Вот некоторых отдельных людей я очень люблю.
Беседу
вела Наталия САННИКОВА