Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2013
Она
летела. По ветру. Шляпа. Сначала я снял её (аккуратно и вверх, строго
вертикально, как крышку с кипящей кастрюли) с головы моего спутника, а потом
подбросил со всей матушки, вернее — забросил в ветер, — и она полетела. Бреющий
полёт шляпы. Так себе шляпа: почти котелок, даже не старомодный, а уже
невозможный. Городской ветер опустил её на дорогу и покатил дальше, на север,
по ул. Мамина-Сибиряка, — покатил, как колесо, чёрно-серую, навстречу потоку
машин. И — оп: тяжёлая серебристая «Волга» (не «Мерседес» и
не «Лексус»), а наша родная «Волга» прихлопнула её
передним левым колесом — и шляпы не стало. В магазине спорттоваров я
купил моему спутнику бейсболку. И она ему очень понравилась. Хотя и шляпу было
жаль, папину, древнюю, шик промзоны, выходной аксессуар,
который надевали на плешивую башку, когда отправлялись
в магазин, в аптеку, в кинотеатр или в управление шахты.
В
каждой деревне, в каждом селе, в посёлке, в небольшом городке (о мегаполисах
молчу) есть свой достопримечательный дурак. Дурачок. Убогий. Юродивый и т.п. Мой товарищ как раз был
человеком такого склада и сорта: мой сосед по Каменке. Низкорослый мужичок
(ростом с сидячую собаку, — как говаривает мама
Наташи), с близко друг к
другу посаженными глазами, почти птичьими («Скрипцы
прилетели», — говорит он обычно вместо «скворцы»; так оно и есть: скворцы
вечерами сидят с набитыми животиками на деревенских алюминиевых, с узлами,
проводах — и скрипят). Молчаливый. Почти не здоровается (ни с кем): зыркнет жёлтыми сталинскими глазками — всё, считай поздоровался. У него была сестра. По вечерам они
ставили на старенький проигрыватель пластинки (винил) и орали — подпевали —
перепевали: «Валенки-валенки» и «Я под горку шла…». Сестра его в прошлом году
замёрзла, пьяная, насмерть в сорока шагах от моих ворот: села в сугробик и уснула. Навсегда. Маленькая, полненькая,
пушистая такая тётка. Я посадил на том месте, где она в моей памяти спит до сих
пор, вербу — тоже маленькую, хорошенькую, пушистенькую.
Деревенских
дурачков обычно зовут Михаилами, а дурочек — Верами, Надями и Любами. Могу назвать с дюжину
деревень, в которых наблюдалась такая прецедентная антропонимия. Обычно дурачок не
знает и не любит никого (хотя, конечно, это не так: чаще он делает вид, что
никого и ничего не помнит, — так проще), но зато деревенский юродивый знает и
любит землю. У него всё растёт. И ещё как! И деревья плодоносные, и кусты, и
зелень, и капуста, и картошка. И в рыбалке он удачлив. И грибы к нему в
корзинку сами прыгают. Но… Есть в этом природном его
родстве с землёй и в везении — любом: погодном, пахотном, хозяйственном, —
что-то трагическое. Одиночество? Думаю, не только оно. Наблюдения мои за такими
людьми (а они почему-то не сторонятся меня и часто тянутся ко мне — поговорить,
помолчать, посмотреть в глаза) показали, что они невероятно остро чувствуют
время. Помните юродивого из «Бориса Годунова»? А вот «Юродивый в 1918 году»
Арсения Тарковского:
За квёлую душу и мёртвое
царское тело
Юродивый молится, ручкой
крестясь посинелой,
Ногами сучит на
раскольничьем хрустком снегу:
— Ай, маменька,
тятенька,
бабенька,
гули — агу!
Дай Феде просвирку,
дай сирому Феде керенку,
дай, царь-государь,
импелай
Николай,
на иконку!
Царица-лисица,
бух-бух,
помалей Алалей,
дай Феде цна-цна,
исцели,
не стрели,
Пантелей!..
Дальше
переписывать не стану. Остановлюсь: там про добрых красноармейцев. (На границе с РФ я бы установил предупреждающие плакаты — для
иностранцев и вообще для людей с душой: «ОСТОРОЖНО: РУССКИЙ
НАРОД!»). Больной на голову и светлый, чистый душой Федя уже назвал
безумное время импелаем, помалеем
Алалеем и абсолютно зловещей цной-цной.
Вот и ясно всё стало. Всё встало на свои места в душе, не находящей себе места…
Она
летела. Брошенная опытной рукой, она одолевала заданную траекторию. В самой
высокой точке она перестала кувыркаться, уравновесилась, почти замерла — и
рванула вниз, в окоп. Граната. Наступательная. Советского производства. В окоп.
В ангольский окоп, в котором (полнопрофильном, с редутиком, с мешочками, наполненными песком, и с нишами для посидеть и полежать) трое играли в карты. Морпехи. Двое сидели спиной к фронту, один — лицом. Он
сдавал (играли в двадцать одно). Выдал по одной карте по кругу, начал давать по
второй… и — вдруг… не роняя карт, резко поднял правую руку вверх — не глядя,
поймал гранату и кистевым броском, чуть приподнявшись, отправил её обратно.
Ухнуло. «Два очка», — подвёл итог один из них, бывший баскетболист, — и
попросил у гранатоловца и гранотовозвращателя
ещё одну карту — к десятке и двойке: вот бы девятку…
Гранатолюб был парень ростом под два метра. Он был
громоздок и рыхловат. Хороший боец с лицом деревенского дурачка.
(23 февраля 2013 года Коля, так звали сдающего карты, в возрасте 57 лет пустит
себе пулю в лоб на даче под Питером; другой, Иван, небаскетболист,
который перед дракой или боем, что для него одно и то же, всегда произносил
зловещую фразу «Мейне мутер
арбайтен ин кольхоз», —
покончил с собой (петля) в 2012 в возрасте 56 лет; третий пока топчет землю и
ненавидит асфальт.) Когда-то я написал стихи, думая о Коле. Вот они.
Дурачок, дурачок,
отпусти домой зрачок
с неба семидонного,
людям похоронного,
или неба сродного,
для любви пригодного,
неба золотого,
как большое слово
с буковкой бу-бу,
с молнией во лбу
да с душой — обузой,
с птичкой белопузой —
ласточка пять раз
поцелует глаз,
ясный, бестолковый,
к темноте готовый,
коли белый свет
съели на обед…
Она
летела. Я рыбачил на мостках, сидя на раскладном стульчике, лицом к югу. Солнце
слепило глаза, ветер слипал ресницы. Поплавки терялись в золотой водяной ряби.
В ушах гудело, и волна хлопала в ладоши под мостками, редко и всегда
неожиданно. Но я слышал и знал: она летит. Вообще-то их было много. Они месили
вещество воздуха, света и отражения леса и неба в озере. Они летали всюду, стремительно
и непредсказуемо. Казалось, они не умели или не могли летать
по прямой, совершая постоянно зигзаги, резкие и острые развороты, взмывы в
небо, иногда они «брили» волну, а порой бросались в сторону так, будто пугались
незримых чёрных дыр, уводящих, засасывающих их в параллельное пространство.
Но одна из них летела прямо на меня. Нет — в меня. Каждый день. Всякий раз,
когда я оказывался с удочками на мостках. Она подлетала ко мне — и тормозила,
замирала на месте, трепеща крылышками и пища-свистя. Прямо перед лицом моим —
зависала. Ласточка-береговушка. И — смотрела мне в глаза секунд 10–12, а потом
взмывала вверх, задирая мою голову лицом к небу. И я
сидел, как дурак. Обманутый? Обнадёженный? Обиженный?
Одарённый? Разбуженный и взбудораженный этой загадочной
маленькой птичкой. И я чувствовал себя дурачком. Иваном-дураком. Ванькой-дурачком.
Юркой юродивым. Юр — юродивый. И в эти горько-сладкие мгновения прозренья понял
я: мифологический наш Иван — абсолютно архетипичен,
вездесущ, вечен и неистребим. А Наполеон (вот дикая и дурацкая
мысль!), изгнанный из России в 1812–1813 гг., вернулся через два века и
завоевал победившую некогда его страну изобретённой им на голову французской
аристократии — бюрократией. Бонапарт обюрократил Россию. Потому что любая революция
тащит за собой миллионы алчных, невежественных, но власть имущих дармоедов. Наполеон Буонапарте подзаразил Россию вирусом бюрократии… Здравия желаю, Импелай!.. Помалей Амалей!.. Цна-цна!..
Наивность,
доброжелательность, граничащая с равнодушием, умственная и душевная
сосредоточенность, бескорыстие и грубая, природная нежность — всё это есть
основа натуры Ивана, Феди, Миши, Веры, Любы и Нади, ползающих
сейчас по огороду, колющих дрова и замерзающих в снегу спиной к забору. В
больших городах дураков меньше. Или их просто не
видно в толпе. Бюрократия и бизнес заскучали. Понавезли азиатов (говорят, из
Таджикистана подъезжают ещё 20 млн
гастарбайтеров). Пригороды Екб
заполнены черноголовыми пареньками, которые быстро ассимилируются и
ассимилируют. Правда, чиновники и дельцы подзабыли, что Восток — дело тонкое. А
где тонко, там сами знаете, что происходит. Есть у Геннадия Каневского
прекрасное (само по себе) стихотворение, в котором утверждается международный
статус дурака постсоветского пространства.
Рахимов
весной легко дружить со всеми.
и азиатский город весь,
как перевёрнутое время,
стекает медленно с небес,
и видишь, шторы отодвинув:
ответственный за тьму и свет,
среди двора стоит рахимов,
дурак пятидесяти лет.
ногой проделывает русла.
метлой вздымает кутерьму.
за русский письменный и устный
ему воздастся по уму
на ритуальной киноплёнке,
где кровь, наследница творца,
течёт себе
от нас в сторонке,
не
от-
во-
ра—
чи—
ва—
ет—
ся.
Она
летела. Планета земля. И он летел. Астероид. Она летела, а с нею летел и
Челябинск. Они летели вместе. Летели, летели, летели. Летели, пока он не
прилетел.