Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2013
Константин
Комаров (1988) — родился
в Свердловске. Поэт, литературный критик, филолог. Аспирант филологического
факультета Уральского федерального университета. Критические статьи и рецензии
публиковались в журналах «Урал», «Новый мир», «Вопросы литературы» и др.
Лауреат премии журнала «Урал» за литературную критику (2010). Стихи
публиковались в журналах «Урал», «Уральский следопыт», «Бельские просторы», в
ряде сборников и альманахов, на журнальном портале «Мегалит». Автор трех
сборников стихов. Участник и лауреат нескольких поэтических фестивалей. Живет и
работает в Екатеринбурге.
***
…И
темнота мне в рот дышала,
сквозная,
как на море бриз,
и
однотомник Мандельштама
блестел,
задумчиво-ребрист.
Досаду
ускоряла щенью
и
жажду воду истолочь
мне
данная не в ощущеньях,
а
в упущеньях эта ночь.
Пытаясь быть как можно чутче,
я
нежно мир именовал,
но
в каждом слове — прав был Тютчев —
сиял
заманчивый провал
в
глухие недра снов солёных,
в
их изумлённый чернозём,
и
недобравшие силёнок
стихи
кричали — доползём!
Но
голос засыпал. Траншеи.
Молчанья
глиною шальной.
Лишь
циклопичный глаз торшера
питался
этой тишиной.
Так
речь в себе самой тонула
и
замирала, как рука,
нащупавшая
в центре гула
отсутствие
черновика.
***
Дойдя
до крайнего кордона,
уже
не чувствуешь в душе
былой
тревоги из картона
и
боли из папье-маше.
Лишь
в небе, как в прозрачной банке,
чьё
дно устелено травой,
линяет
анемичный ангел
и
бьётся в крышку головой.
И
на позициях исходных
ты
всё ещё уже не тот,
но
ничего не происходит
и
дальше не произойдёт.
***
Когда
ты в чистую страницу
вворачиваешь
слова винт,
местоименья
прячут лица
и
делают глаголы вид,
столь
глупый и несовершенный,
что
совершенней не найти,
и
каждой строчки завершенье —
начало
нового пути
туда,
откуда нет возврата —
никак,
ни под какой залог, —
и
это небольшая плата
за
то, что ты сейчас замолк
и
окунулся в безглагольность,
как
будто в прорубь головой,
чтоб,
наконец, расслышать голос —
уже
практически не твой.
***
Ни
пуля и ни лира ведь —
кручёный
угловой,
не
мной манипулирует
безумный
кукловод.
Не
мною искалечены
стада
пугливых букв,
рядами
бесконечными
идущие
из бухт
пустой
кипящей полости,
портовой,
ротовой,
ещё
не ставши полностью
ни
небом, ни травой, —
способные,
наверное,
в
агонии земной
творить
свое творение
не
мной, не мной, не мной!
Ф.Н.
В
душе его немало душных шахт,
меняет
маски, чтоб не быть распятым,
пока
звучит в расстрелянных ушах,
как
песня пса, рапсодия распада.
Кричит
верблюд, и воет соловей,
а
он, напитанный уже коровьей кровью,
сильнее
стал, бодрей и здоровей.
(Болезнь
— точка зренья на здоровье.)
Спина
раба всегда отыщет плеть,
Но,
пустоглазь презревшие баранью,
сумевшие
себя преодолеть
увидят
солнце за победной гранью.
И
солнце упадёт пред ними ниц,
шеренги
нарушая вековые,
и
сотни тьмою выдубленных лиц
узнают
радость стать собой впервые.
И
будет сброшен с плеч ослиный гнёт,
мораль
окажется гнилой и бесполезной,
но
всё-таки от них не отвернёт
свой
мутный взгляд трепещущая бездна.
А
он уже безумием продрог,
и
Овербек вовсю обеспокоен…
Мы
не подняли то, что нам предрёк
последней
битвы одинокий воин.
О.М.
Такой
тебе путь предначертан
твоей
диковатой луной,
и снова в почётную Чердынь
твой
поезд идёт ледяной.
Мальчишка.
Мечтатель. Мучитель.
Молчанья
сырого мясник.
Свет
слов и ночных, и мучнистых
ты
вылущил и прояснил.
Но
страшные стражи не спали,
и
вот до коричневых слёз
терзают
охрипшие шпалы
губами
дрожащих колёс.
А
в сон твой последним посольством
из
мира без страхов и бед
приходит
солёное солнце
и
зренью ломает хребет.
И
века чердачная осыпь.
И
голоса дробная сыпь.
Ну
здравствуй, раб божий Иосиф,
А ты не ответишь — осип.
Заметишь
лишь на автомате
во
мгле, что лютей и лютей,
лежащих,
как рыбы в томате,
тебе
незнакомых людей.
«И
мне будет с ними не тесно, —
подумаешь,
— экая блажь».
И
тела обмякшее тесто
на
божьи бисквиты отдашь.
***
Выбивая,
как пыль из ковра,
исковерканный
голос из горла,
я
ничем не могу рисковать,
кроме
речи, и это прискорбно.
Одинаково
звук искажён
при
грудной тишине и при оре,
и
поэтому лезть на рожон
бесполезно
уже априори.
Но
пока пика звука остра,
между
строчек не может остаться
языку
посторонний экстракт
из
бесстрастных и мертвых абстракций.
И
когда, как пожарный рукав,
размотается
стих в разговоре,
я
впадаю в него, как река в
голубое
крахмальное море,
чтоб
уже утонуть без обид
в
этой мягкой и призрачной каше,
и
помехами в горле рябит
неизвестный
божественный кашель.
***
Мне
есть что спеть, представ перед Всевышним,
Мне
есть чем оправдаться перед ним
В.
Высоцкий
Я ухожу в начальное, в ночное,
в нечаянное чёрное окно,
немногие последуют за мною,
для многих не заманчиво оно.
А мой туда слепой направлен вектор,
я вспоминаю, как метал и рвал,
и всей неэффективностью аффектов
фиктивность жизни не перекрывал,
как шла она от ГОСТа до погоста,
вязала руки, скалила углы,
и лишь одно родное
эпигонство
меня вжимало в грязные полы,
в бесполые меня толкало речи,
пустые, как соматика сама,
и довело теперь. И мне не легче,
что это горе — ох, не от
ума,
а от безумия, простительно-простого
и сладкого, как пряники в меду.
Но пусть я буду переаттестован,
когда Ему долги сдавать приду.
***
Прийти в тебя, ослепнуть и оглохнуть,
придти в тебя, в себя не приходя,
весь этот бред — похмельный и огромный —
продёрнуть мимо нитями дождя.
Мы посреди осколочного марта
и в вакууме его воздушных ям —
убийственный ты мой реаниматор,
кардиограмма тихая моя.
Тут бесконечность прикипает к мигу,
распарывая всякий циферблат,
и позвонки выплясывают джигу,
минуя тупики шестых палат.
Параличом разбитые пространства
и мы с тобой, ушедшие от них
туда, где обезвреженная паства
нас наконец оставила одних;
туда, где, как бы долго не сличали
с иными нас, не пеленали в шёлк
бесплотных фраз, — случилось не случайно,
что не в себя я, а в тебя пришёл.
***
Устать без кавычек, без точек,
глаза, словно скобки, закрыть
и боли сердечной источник
в пустыне пустынной зарыть.
Уснуть, тишину обесточить
до ниточки голосовой,
чтоб только без точек, без точек,
чтоб небом, землёй и травой.
***
Щека
к щеке, к слезе — слеза,
и
как-нибудь перезимуем,
пока
все те же адреса
у
наших гиблых поцелуев.
Мои
тебе и мне — твои,
дорогу
не забыли губы,
мы
мирозданию не любы,
так
что скрывайся и таи
все
наши нервные дефисы,
вранье
ворон, равнин рванье,
и
что в душе блуждают лисы,
хвостом
сметая бытие.
Мы
отогреемся едва ли,
но там, куда тепло несем,
узнают,
как мы зимовали,
и
всем расскажут обо всем.
И
мальчик с девочкой, быть может,
покинут
свой фанерный храм,
чтобы
о них узнали тоже
по
смерзшимся в стихи словам.
***
Лёше
Котельникову
Друг мой милый, запиленный рэндом,
сохрани мой нетронутым
слух
здесь, где бред, становящийся брендом,
отработан, линеен и сух.
Открыватели новых
Голландий
в подворотнях плывут на закат,
никаких не давая гарантий
зачинателям новых блокад.
Небо кашляет, снег фиолетов,
нависает декабрь палачом,
говорит мне в наушниках Летов,
соглашается с ним Башлачёв,
чтобы мы никогда не робели
перед ложью бесформенных спин.
И об этом же — Костя Арбенин,
и об этом же — Янка и Сплин.
Так иди же, собравшийся
с духом,
умирать или пьянствовать в сквер,
уловивший отчаянным ухом
беспросветную музыку сфер.
Посреди обезумевших прерий,
где тебя всякий фраер
пасёт,
если что и спасает, то плеер,
если что и угробит, то
всё.