Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2013
Николай Година. i. Новые стихи. —
Челябинск: Цицеро, 2013.
Не путать автора с лирическим героем учат еще в
средней школе, так что в строке, которую я вынес в
заголовок, просвещенный читатель не обнаружит новизны. Поэт на то и не
рассчитывал — не поместил ее на «витрину», а начал ею одно из стихотворений
где-то в середине книги: напомнил простую истину как бы исподволь. Мог бы и
вовсе не напоминать, если б она была нужна читателю
лишь «для общей эрудиции». Но здесь это, простите за казенный оборот, системообразующий принцип, на нем держится вся
художественная конструкция новой книги поэта.
На поверхности-то в стихах, составивших книгу,
подчеркнуто обыденная жизнь. Природа, сад, огород: «Сели воробьи рядком»;
«Дождь поновил за оградой траву»; «На морковкино заговенье дивно / Натрусило, как из крупорушки…»; «Ополоснув глаза слезами,
/ Июнь стоит пред образами»; «Некультурные растенья / Портят облик огорода»;
«Не просыхая, две недели квасит. / Прозорный сад
почти одно с округой»; «Похоже, назад не вернётся тепло. Свалялись в кошму
плотно тучи»; «Хроническая стадия зимы»… В «вялотекущем реализме отчизны»
просматриваются и люди: «Народу развелось — не посчитать», «Крестьяне, яко
обезьяне, / С утра до вечера в бурьяне». Но общая масса населения состоит из
отдельных персонажей: «Нетрезво бродит по селу / Парторг, как призрак
коммунизма»; «Старик, худой как богомол, / Почти похож на черта лысого, / Одно
отличие — комол»; «Сосед с высоким индексом «ку-ку», / Из поколенья пепси и
попкорна, / Вбить гвоздь в бетон старается упорно» и т. п.
В этом будничном контексте место лирического героя подчеркнуто
ординарное: «Грехами средней тяжести нагружен»; «То же самое я делаю, / Что и
ойкумена вся»; «Особых видов на меня / Господь, похоже, не имел»; «Отбываю
принудиловку на грядках»; «Народ стучит, бренчит, шумит немножко, / И я народом
быть имею честь».
Тональность общей картины откровенно минорная:
«Сюда не ходят поезда / И не придут уже, наверно»; «За
улесью в кустах обглоданная ферма, / Скелет бетонный,
прах под сенью лопуха»; «Когда-то в этой деревне была школа, / Но не было пива
в сельпо…»; «Глубокого, даже в доступно простом, / Знамение вижу упадка»; «В
глубину небес гляжу напрасно, / Никакого мне оттуда знака»… В общем, «скрипит
арбой или телегой / На кочках жизнь уклонная моя»…
Состояние души лирического героя созвучно моему, а может быть, и вашему, читатель,
настроению, ибо кто же сегодня не замечает, что жизнь стала какая-то неяркая и
мелкотравчатая: «Вместо зари кумачовой / Серые дали видны… /
Кроме проблем Пугачёвой, / Нету проблем у страны»; «На пробу воздуха
вдохну, / В нём недостаток кислорода. / Охватом высмотрю страну, / Но не увижу
в ней народа»; «Жизнь течёт в отрыве от морали»; «Вот родина, а я не узнаю, /
Как в зеркале себя, её идею». Каждый из нас все это видит и по-своему
переживает: «Рубахи рвать, пупы царапать / Мы с малолетства мастера», — но что
толку? «Допекли претензии и жалобы — / Ни по ночам покоя, ни по дням». (У Александра Кушнера было нечто похожее: «Большей пошлости
на свете / Нет, чем клянчить и пенять».)
Но что для лирического героя (и для меня,
читателя, вслед за ним) жизнь, то для поэта («не путайте меня…») — предмет
художественного осмысления. Речь не об извлечении морали, а о поисках опоры для
души. Это не декларируется в книге, это ясно, как говорится, по определению. А
если б кто вздумал поискать разделительную черту между автором и лирическим
героем в самих стихах, он был бы, вероятно, озадачен тем, что лирический герой,
оказывается, тоже поэт, тоже пишет стихи, причем так же буднично, как «отбывает
принудиловку на грядках»: «Наскрёб десяток слов душе в угоду, / Но дождь пошёл
— испортил всю погоду… Все заняты обыденным и важным:
/ Дождь мокрым, умник шумным, аз бумажным».
Чтоб не запутаться в трех соснах, оставим теорию
для теоретиков и примем во внимание тот непреложный факт, что мы не реальную
жизнь через окошко наблюдаем, а читаем книгу
стихов об этой жизни. Авторское начало в ней не просто присутствует — оно
всемерно подчеркнуто и работает примерно так же, как рамка для картины или коробка
сцены для спектакля. Рамкой ли, коробкой выделяется фрагмент жизни, внешне,
казалось бы, ничем не отличимый от той жизни, что вне рамки, но тут она в поле
пристального внимания, а потому в ней обнажены связи и смыслы, в повседневности
не замечаемые.
О багете где-нибудь на вернисаже рассуждать не
принято, но «рамка» в книге Годины достойна особого внимания. Изысканное
оформление (дизайнер С. В. Андрусенко): заметно
удлиненный по вертикали формат, неожиданный — на обложке крупно одна лишь буква
i (исключенное из российского алфавита без малого сто лет назад i десятеричное)
— красным и черным по благородно-серому. И фамилия
автора прописана с теми же i десятеричными: Нiколай Годiна. (Отличный
дизайн; типография только подкачала: прочитал, вслед за тем пару раз пролистал
насквозь — и изящная книжечка стала рассыпаться по листочкам.)
Раскрываешь книгу — и внутри i с точкой все
время на виду: каждое стихотворение предваряется этой буквой вместо заглавия
или традиционных звездочек. Несомненно, i — деталь «рамки»; изящная деталь и
для автора очень значимая. В издательской аннотации разъясняется: поэт, мол, «в
своей афористической манере продолжает расставлять точки над i». Для красного
словца можно сказать и так, а все ж выражение «расставить точки над i» означает
внести полную ясность, договорить до конца, — так разве ж к этому стремится в
своих стихах «Нiколай Годiна»? По-моему, как раз наоборот: договаривать до конца
Николай Иванович не любит, предпочитает намекнуть, упрятать смысл где-то между
строк, между слов, чтоб читатель радовался, неожиданно наталкиваясь на яркие
крупицы: «На столбе ворона спит / Сном верховной власти»; «Ещё топчусь
потешней, чем мураш, / Заслуженный строитель
коммунизма»; «Теперь бы пива — требует природа, / И душевого для души дождя»…
Так зачем же он чудит с буквой i? Затем, я
думаю, чтобы чуткий к слову читатель не пытался логически выводить из поэтических стереокартинок
житейские премудрости, не клевал на злободневные наживки, а погружался бы в
атмосферу стиха, где важны уже не детали, а самый строй души. Возрожденная из
небытия «старорежимная» буква — именно намек, она побуждает обратить внимание
на то, что в книге немало и слов не из каждодневного обихода:
Всё-то у русских не как
у людей,
Все перед всеми во всём
виноваты:
То за рассаду бесплодных
идей,
То за цветы ядовитой навады.
К слову, буква i в этой книге явно от «багета»,
но ведь и буква ё, которую поэт восстанавливает в правах на каждой странице, в
каждом слове, где ей положено быть, поддерживает тот
же тон. Но в приведенных строчках я хочу обратить внимание на другое: слово навады вам
знакомо? Если нет, обратитесь к Далю: навада — это «повадка, соблазн,
послабленье, поблажка».
В другом стихотворении: «Щекочат
грубо залестные речи». Залестный, опять-таки по Далю, —
«к светской вежливости, пустословию, комплиментам относящийся».
Щекочат:
грамматически правильней, пожалуй, было бы щекочут, но с залестными речами щекочат как-то
созвучней.
А дальше будет «жирный лёд, как лой» (лой — «топленое сало, свиное сало»), будет «скатистое небо»…
В общем, как каламбурит сам поэт: «Родная речь:
за Далем — Даль».
Но он не стал бы, я думаю, так опрометчиво
шутить, если б на самом деле все эти лексические пряности черпал, как
антисоветский классик, из Даля. Однако в книге множество невесть
из каких тайников извлеченных словечек, которых у Даля просто нет: «помушнев лицом», «Мазною ночью взабыль лихо», «метушливая
кошка»… Что примечательно: и те слова, которых за пределами Далевых
закромов вы сегодня не встретите, и те, которых даже там нет, звучат в стихах
Николая Годины так же уместно и естественно, как совсем недавно вышедшие из
широкого употребления «коммунизм», «комсомол», как пришедшие в живую речь
примерно тогда же «мобильник», «пепси», «попкорн», как новосозданные,
но из отечественного материала и по извечным законам русского языка (потому и
понятные без обращения к словарям) «взадых»,
«скалдырничают», «жудёжь», как околонаучные
«кинематика планет», «антропоморфный сосед» и т. п.
Потому как понабрался
всякого
Мусора на вихревом веку,
Уважаю дедушку Аксакова,
Кланяясь родному языку.
Для лирического героя это, может, и «мусор», а
для поэта — тонкодисперсные краски, позволяющие передавать нюансы смысла, иного
выражения подчас и не имеющие. В словесную ткань стихов Николая Годины они
введены так органично, что вовсе не кажутся экзотическими приправами, а лишь
выявляют параметры вполне современного языкового пространства, в котором
работает поэт. Не удержусь от сравнения: вот о языке Бажова говорят: народный; а сопоставьте-ка его с тем,
что постоянно звучит вокруг вас в быту! Между прочим, Бажов в одном из писем
признавался, что иногда случается ему полдня мучиться в поисках единственного
слова, да оно так и не находится, приходится обойтись приблизительным.
Вот и лирический герой Николая Годины
изъясняется вроде простонародным, а присмотришься — авторским, ювелирно
обработанным языком. Поэт при случае может словечком и поиграть: «Выходит
Тургояк на берег / Не столько гýлом,
сколь гулóм»; «У расторопной расторопши / Изгульный вид, но суть
притина» и т. п. И все же главная забота автора — не
отдельные выразительные слова, а обозначенное, проявленное с их помощью
ментальное пространство, в котором уместны и объяснимы какие-то движения души;
а сокровенного словечка для их выражения, может, и не нужно.
И буква i с точкой, и восстановленное в правах
ё, и все эти самоцветные словечки, вытесненные нынче из живого языка в
запасники, вместе выполняют единую художественную задачу: они раздвигают
духовный мир лирического героя вширь и особенно вглубь, воссоздают присутствие
в нем «вихревого века», который прожит, но не изжит. «Я помню время — вся
страна пылила, / Мела и тёрла, мыла и скребла» — это о Ленинских субботниках.
«У ног полулежим на щелистом полу, / Мне стиснул руку Миша Новосёлов» — это детство,
которое сохранилось, поскольку «в бумагу заглянцовано
счастливо». «Полистать того же Фета» — духовный опыт. «Смотрю, «быть знаменитым
некрасиво”» — закавыченная цитата, хотя Пастернак не назван — читатель и без
подсказки знает. А вот почти цитата, и опять известно, откуда:
Дубок подрос, имеет вид
и стать,
И дрыхнет
кот под ним почти ученый.
И лука море, и горох в
усах.
Направо песни и налево
сказки:
Один сосед запил, другой
в отмазке.
Русалки — так, а лешие в
трусах…
Вроде бы запечатлен взгляд лирического героя, но
ведь это именно поэт заставляет читателя увидеть, какие метаморфозы
претерпевает житейский уклад, продолжаясь из былинно-сказочных времен в наши
дни. Когда извечное проявляется в форме актуального,
это может выглядеть даже забавно:
После передела
собственности скворечник
Перешел во владение
воробьиной пары.
И теперь вместо припевок
остросердечных
Базарная пря, досужие растабары.
Птичья возня напоминает о человеческом
неустройстве: «Нашли страну, которую не жалко, / Где пошлая певичка — «наше
всё»»; «Междуусобная борьба / По
принципу «мочить в сортире”»… (Тоже ведь цитаты из неназванных источников, но
побуждающие задуматься.) В общем: «Всё меньше человека в человеке»; «Вопросов
больше, чем ответов»; «У Бога что ли попросить совета / Какой
дорогой двигаться вперед».
Лирический герой Николая Годины (и тем паче
автор) не богоборец, даже готов заявить себя «православным славянином» и
признает: «Божия коли будет протекция, / Одолеть эту жизнь до конца я смогу».
Однако Бог его как-то так обытовлен, что обращаться к
нему то ли неловко, то ли бессмысленно. И он находит
душевную опору в другом
(лично для меня, автора этих строк, куда как более понятную и надежную):
Язычник я — в лесной
кумирне:
Деревья, птицы и зверьё…
И небеса в прозорах смирны,
И сердце благостно моё.
Его «духовное убежище» — «страна деревьев —
вольная страна»:
Обменяюсь чувствами с
берёзою,
На которой весело,
навзрыд
Пушкинским стихом, лесковской прозою
Голосная птица говорит.
Не буду спорить: природа как извечная и непреходящая
антитеза житейской суете — очень традиционная поэтическая идея. Но у Николая
Годины она расцвечена той интонационной краской, которой и названия-то сразу не
подберешь: юмор — не юмор, ирония — не ирония. Вернее всего, пожалуй, —
чувство возвышения над той «плохой прозой», которую «пишут времена»: «Но в снах
берез и в воробьином жесте / Ещё моя земля не умерла».