Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2013
Юрий Казарин — поэт, исследователь поэзии,
языковед. Автор нескольких книг стихотворений и прозы. Стихи публиковались в
периодике в России и за рубежом. Профессор Уральского федерального
университета. Живет и работает в Екатеринбурге.
***
Утки делают пятый круг
над водой, чтобы север, юг
захлестнула одна петля,
чтобы в узел вошла земля:
воздух, озеро и огонь, —
подними над собой ладонь,
как бы небо держа в горсти…
Только уточек отпусти.
***
Господи, видишь ли?.. Ветер осенний —
взгляд твой, вжимающий воду в пески,
в нежную смерть однолетних растений —
в листья, в любовь, в лепестки.
Лето — одно. Ни зимы, ни сомнений
осени или весны.
Господи, что Тебе сын Твой, осенний
взор посылающий в глину растений —
в сердце Твоей тишины…
***
Так боль читают по губам:
о, зеркало глухонемое —
оно как облако живое,
разрезанное пополам.
Так в зеркало впечатан рот
с той стороны, где всё, что снится…
И неродившийся умрёт.
И мёртвый прямо в смерть родится.
И долго зеркало клюёт
и пьёт по капельке синица.
***
Когда человек умирает,
из него вылетает снегирь,
человек с лица вытирает
Сибирь —
и становится снегом,
потом землёй,
глиняным человеком:
корень сосны петлёй
держит его над миром
мёртвых, чужих, живых,
стужа, тоска — эфиром
пахнут, а на кривых
нижних ветвях с рогожей,
где не видна Сибирь,
просто как сердце Божье —
снегирь.
***
В немеблированном бараке,
как сон во сне, ты снишься мне.
И слышно, как молчат собаки
и Бога слушают во сне.
И матерятся лесорубы,
и плачет в чайнике вода.
Зато звезда целует в губы,
когда такие холода.
***
Современник деревьев и глины,
то есть Бога — его половины,
холодами прижатой к земле
в феврале.
Собеседник последнего света —
до заката. Горчит сигарета,
или время горчит в феврале
на земле.
Соплеменник зверья и прохожих —
умирающих, вечных, похожих
на Того, для кого я пою
у обрыва, в слезах, на краю.
Птицы-сёстры и ангелы-братья
повторяют Вселенной распятье,
собирая меня как-нибудь
в Млечный Путь.
***
Умываюсь слезами с куста
зацелованной небом калины.
Прямо в горле стоит высота
с примороженным привкусом глины.
Это иней собранию трав
дарит смерть и бессмертное имя.
И молчу, и кусаю рукав,
пролетая над ними.
***
Растение воды восходит на морозе
из древа, из стекла, из медленной земли:
и листья, и плоды, и плоские полозья,
которые на свет как стебли потекли.
Какие хрустали — нутро и оболочка
сцепились и, сверкнув, оставили следы:
и голубой зрачок, и лопнувшая бочка —
дощатая звезда и мощь сухой воды.
Разлом её, и рост посмертный, и цветенье,
зеркальные сады, и память бытия,
и явленное нам иной души растенье…
И варежка твоя. И варежка твоя.
***
Где-то в воздушной яме,
красной и ледяной,
музыка плачет нами,
а умирает мной.
Ей-то какое дело
до моего тепла.
Лишь бы тобой бледнела.
Лишь бы не умерла…
Выйдет — возьмёт за руки
и не отводит глаз.
Как вещество разлуки,
плачущее из нас.
***
Слёзка солью присосётся,
и не видно сквозь ресницы —
против сердца, против солнца,
кто снегирь, а кто синица.
И в саду богоопасном
мы на пару с небом стынем —
то ли синее на красном,
то ли красное на синем.
***
Край снегопада. Рай.
Пламя костра ночного —
словно собачий лай
в сердце глухонемого.
Словно земля сама
кровью течёт навстречу
небу, пока зима
заболевает речью.
Видит ли Бог свечу
нашу — под сивой бровью?..
Так я во сне кричу
или молчу — любовью.
***
Света светлее, больше большой белизны —
облако это ты видишь с другой стороны.
Время оттуда заметнее. Вот синева
стужу ласкает — и я обнимаю дрова,
чтобы к нагревшейся печке прижаться щекой:
сивый и бледный, печальный — уже никакой.
Кто-то Вселенную вывернул — в страшный мороз —
всю наизнанку, как варежку эту, от слёз
мокрую или от снега, — ознобу в упор,
чтобы увидеть основу узора: узор,
распространяясь, сужается здесь до петли —
ниточки красной, торчащей из белой земли.
***
Время землёй наружу
вывернуто, оно
не по мою ли душу
небом глядит в окно.
Небу какое дело:
мокрая, до конца
в небе вода сгорела —
пепел, зола, пыльца, —
выпала в форме снега,
в сушу вперяя твердь.
Боже, какая нега.
Боже, какая смерть.
***
Окно состоит из неба,
дерева и стекла,
подоконника с крошкой хлеба,
чтобы птичка его взяла
и склевала — и улетела
через сад в самый главный сад.
Чтобы ты подсмотреть успела:
ах, куда они все летят…
***
Кто тебе смотрит в спину,
долго глядит в висок?..
Только рубанок двину —
око в доске, сосок
зрячий — сучок древесный,
тесный, тугой, прекрасный, —
это зрачок небесный,
карий, медовый, красный
до черноты восточной, —
мучит глазным разрезом —
сладкий, нездешний, точный,
вылизанный железом:
всё, что на этом свете
в бездну — скользит ползком, —
дерево после смерти
видит одним глазком;
палец его наполнит
жизнью — накроет весь:
всё, что он вечно помнит,
всё, что незримо здесь.
***
Репей Рождественский, репейник,
башка последняя твоя…
Струится снег, как муравейник
без муравья.
И повторяется, и длится
вода, сгоревшая дотла,
и на живое спать ложится,
и невесомая зола
мерцает, падает, искрится,
и красота везде, где снится,
себе находит зеркала
или врастает в роговицу
и округляется в горсти…
Репей Рождественский, прости,
вцепись, как в небо, в рукавицу,
чтоб наше поле перейти.
***
И подо мной, и надо мной
белее боли головной
метель вытягивает поле —
и Млечный Путь устами боли
молчит и пьёт по Божьей Воле
себя из бездны ледяной.
***
Соберут мои старые валенки
на снегу — по напёрстку — проталинки,
выпьют сладкую водку сорочью,
чтоб на печке проплакаться ночью…
***
Какие высятся морозы…
Увеличительные слёзы
вжимают в сердце высоту
другую, страшную — не ту,
всю оперённую сияньем,
а главную, когда она
опалена иным сознаньем
и до прозренья сожжена.
***
Шаг ли в сторону — сразу в снегу утонешь,
прямо в вечность потянут озноб и дрожь:
то ли небо твёрдым лицом не тронешь,
то ли землю валенком не найдёшь.
Прямо в небо с крыльца — в белизну по брови,
белизна в тебе — по зрачки, и стоит зима
в снегирях твоих, чтоб хватило крови,
просто красного — не сойти с ума.
За минутной — как вкопанная часовая,
и секундная настрижёт просвет.
На утёсе стоишь: вот река Чусовая.
Дальше — времени нет.