Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2013
Игорь
Перепелица (1973) — родился в
поселке Райгородок Донецкой области. Окончил Уральскую государственную академию
путей сообщения. Лауреат премии «Серебряное Перо Руси», 2010. Автор книги
«Программист» (АСТ, 2008). Публиковался в журналах «Нева», «Новый Берег»,
«Сибирские огни», «Полдень, XXI век», «Лампа и дымоход». Живет в Красногорске.
Работает сетевым администратором.
От неё
пахло молоком и разнотравьем: душицей, клевером, полынной горечью. И ещё —
чистотой, словно каждый раз, собираясь пройти мимо двора, Ирка переодевалась в
только что стиранное. От неё пахло так удивительно ярко, что, закрывая глаза, я
легко могу услышать этот запах, хоть прошло уже много лет.
Утром
и вечером она надевала коричневый, с тонкими блестящими строчками жакет, застегивала
на все три пуговицы, и жакет этот, будто чехол, скрывал её. Днём, когда гнали
коров, она обычно была в одном из светлых ситцевых платьев в мелкий цветочек
или горошек, и эти платья необычайно шли к её доброй улыбке, карим, влажным
глазам и загорелому лицу с бархатными полосками бровей. Ходила Ирка легко,
выбрасывая вперёд блестящие, налитые ноги с маленькими стопами в синих
босоножках, и платье складками колыхалось, обозначая широкие бедра,
покачивалось. Походка эта была и девчоночьи задорной,
и по-женски уже плавной, будто бедрами она сдерживала что-то, что не было видно
и о чем знала только она, и потому в глазах её читалась лукавинка, а на губах —
загадка. Было ей уже шестнадцать, наверное. Мне — тринадцать.
Руки у
неё были теплые, почти горячие, легко струилась в них кровь, и когда она просто
опускала ладонь на моё бедро, у меня опускалось сердце от этого удивительного
прикосновения, открытого, словно дар. Иногда Ирка клонила голову свою на моё
плечо, и, замирая, я слушал, как бьётся её сердце, как пахнут удивительно её
волосы, толстые, вьющиеся, обычно подоткнутые пластмассовым ободком, — она
умела уберечь их от диких ароматов пастбища и сохранить запах мыльной пенки и
чего-то своего, терпкого, невыяснимого.
Она
была первой женщиной, взявшей меня под руку, и грудь её, полная, взрослая,
прижималась к моему локтю, как положено, как и должно быть, — я чувствовал себя
настоящим мужиком, прогуливавшимся со своей женщиной. Ирка на этих прогулках
держалась рядом, но чуть позади, как бы за своим, за мужем, и только иногда
нежно касалась щекой моего плеча. У неё был настоящий бюстгальтер, его я тоже
чувствовал локтем. И было у неё горячее бедро, иногда
соприкасавшееся с моим в неспешном шаге, и глаза темные, будто омуты, когда она
смотрела на меня в странном молчании, не глядела — пронизывала, так что мысли
все мои умирали. Лицо её в такие моменты было удивительно светло,
отрешенно и возвышенно, как виденное мною когда-то в старинных книгах — нежный
овал, кроткие черты, сомкнутые губы и глубокие глаза.
—
Привет, жених! — кричала она мне издалека, когда я торчал у тына и делал вид,
что вышел за каким-то делом, а сам, конечно, ждал её.
У нас
был странный роман. Мы встречались на несколько минут днем, когда она с
пастушками гнала коров мимо, — тогда она смеялась низким, грудным смехом моему
ответному «привет», как смеялись взрослые казачки скабрезным шуточкам
проезжающих казаков, и я будто подрастал, расправлял тяжелые плечи.
— Не
находилась ещё на спеке? — бросал через тын лениво, с
прищуром.
— Ох,
находилась! Ох, смучилась! — притворно постанывала,
будто пела, а сама бодренько шагала своими ножками, помахивала резной палкой. —
Ох и пекло! Жарить и жарить!
— Дак заходь,
— подмигивал я, не так чтобы взаправду, стесняясь немного. — Посидим в теньку,
побалакаем о том о сем.
Тут
уже смеялись и пастушки-казачки. Одна из них была родственницей Ирки, теткой Ганей, и она поглядывала на нас обоих благосклонно.
Коровы
у бабушки моей не было, к нам не заходили, мимо — ходом, но иногда я выносил им
воду, подавал в большой алюминиевой кружке, и они пили, прихлёбывая, утирали
губы загорелыми руками и, поблагодарив, уходили. Ирка, задерживаясь, глядела на
меня своим удивительным взглядом, и губы её, полные от жары, наверное, были
мягкими, полураскрытыми.
—
Зайду вечером, жених, — говорила она. — Не пропусти.
И
уходила, а я смотрел ей вслед, и на душе было спокойно — придет.
Возвращались
они в ранних сумерках, по остывающей степной пыли, когда тянуло холодком и все
в нашей улице выходили со дворов на скамейки и пеньки
— у кого что было. И встречали чинно идущее с пастбища стадо. Я выходил к Ирке,
и она брала меня под руку, как само собой разумеющееся, здоровалась с моей
бабушкой, и мы шли улицей, переговариваясь о чем-то, или молчали, но обычно
Ирка находила, что мне рассказать. Слышались растяжные песни — это провожали
гостей, по обычаю, гамузом, шли по улицам и
здоровались с нами, не прерываясь, в голос, тепло. И мы здоровались, кивали.
Ирка подпевала иногда — пела она здорово, голос её переливался от грудного
бархата до задорных вскриков. Я не подпевал — сдерживался.
Она
толкала меня всем телом, заглядывая в глаза: «Пой, шо
ты?»
И мы
хохотали на всю улицу, будто пели дуэтом.
Однажды
пастушки прошли мимо, а Ирки с ними не было. Я с нагретой солнцем кружкой в
руке прождал её с полчаса и двинулся навстречу, загребая босыми ногами серый
песок дороги. У посадки молодых сосенок, невысоких, густых, где любила выпивать
молодежь, я заметил знакомое цветастое платье и поспешил за ним, хоть спешить
не получилось — на выгоревшей траве полно было колючек.
Когда
добрался до ближайших сосенок, услышал:
—
Покажи.
Присел,
между ветками приглядываясь, и обомлел. Моя Ирка стояла
спустив до коленок белые в крапинку трусы и задрав подол. Перед нею, раскрыв
рты, застыли Богун и Зуня.
— Вышче! — выдохнул хрипло Богун.
Ирка
послушно подтянула подол до самого подбородка, и я увидел ещё, что у ней белеют обнаженные груди с
темными, оттопыренными сосками.
— Эй!
Вы шо тут! Эй! — послышался грозный голос.
Я
узнал в нём своего дядю Виктора и, легкий как ветер, дернул по тем колючкам
вдоль тынов подальше от дома. Далеко, уже у школы, когда посадка слилась
зелёной полосой, оглянулся — высокий ломкий силуэт моего дяди выводил на дорогу
цветастое платьице.
Ни живой ни мертвый, я затаился в беседке у школьного стадиона.
Где-то громыхала гроза, на небе собирались в свинцовую ярость тучи. Я весь был
словно дырка от выстрела — обугленный и горячий.
Не
находя себе места, я двинулся по улице, собираясь вернуться в посадку и увидеть
что-то, наверное, что меня спасет, какие-то улики, но увидел Богуна с Зуней. Они толкали друг
друга, словно сделали что-то героическое, и хохотали в голос. Богун, светлый, стройный,
голубоглазый, глядел выше тынов и крыш мечтательно. А Зуня,
смуглый, кучерявый, белозубый, вращал черными глазами.
Я
выломал в кустах дрын и бросился к ним. Им было уже
по пятнадцать, для них я был малым, и встретили они меня улыбками:
— О,
Игорёк!
Налететь
не смог, выбросил дрын и вмазал
справа Богуну в нос, без паузы левой — Зуне. И снова, шалея от их замешательства. И тут они
накинулись на меня, скаженея от моей наглости.
Забивали ногами на земле, когда я падал. Но я тут же
вскакивал и бросался, зажмурившись, лицом под кулаки, размахивая руками как ни попадя. Пил кровь из разбитого носа, снова вскакивал
пружиной и снова бросался.
Куда
делся Зуня — не помню. Помню — Богун
оторвал от соседского тына штакетину, замахнулся со всей спины, но я бросился
на него, так хотел умереть, пекло внутри. Он и размаха не закончил — пальцы
расцепил, бросил палку и чкурнул от меня через улицу,
через соседский огород и дальше, через межи, пустыри, уже и не оглядывался.
Я
очнулся на огороде дядьки Петра, он махал на меня костылем и материл, чтоб я не
топтал клубнику, но я пошел напрямик, ничего не разбирая к своему двору, залез
на чердак, где читал в жару, зарылся лицом в сено и лежал на самом дне
застывшего времени, в пропасти мысли, осознавая громадность случившегося.
—
Игорёк! — позвала со двора бабушка.
Я
откликнулся с третьего раза, но с места не сдвинулся.
— Игорёк,
кажуть, хлопци над Иркой поиздевалися, — проговорила она, обращаясь к чердаку. — Ты
ж с ними не ходи! Ирка — она ж сирота! И блаженная! Бог накажет, что ты! За
сироту некому заступиться, Бог и заступится!
Ирку
иногда за глаза называли дурочкой. Я думал — за
добрый нрав. И только тут увидел всё случившееся ясными глазами.
—
Игорёк, ты чув чи не? — крикнула мне бабушка, не переждав молчания.
— Чув! — гаркнул в ответ.
И до
крови закусил разбитую губу.
Вечером,
когда Ирка гнала стадо, я лежал там же. Слышал, как она спрашивала обо мне, и
голос её был тем же, низким, невозмутимым, от него дрожало сердце.
Поздно
пришел ужинать дядя Витя.
— Де
Игорь? — спросил.
— На
горищи, — ответила просто бабушка. — Читает всё.
Дядька
наверняка знал всё, доложили ему соседи о нашей беготне по огородам. Поднялся
по лестнице, поскрипывая ступеньками, но на чердак не пошел.
—
Пойдем снидать, — сказал только. — Баба борщ сварила.
Ох и борщ! Як мед. А я хлиба
билого купил. Ох и хлиб!
Вздохнул
и спустился. Я спустился за ним через пару минут. Дядька выставил передо мной
граненую рюмку и налил едучего самогона по самые
венцы:
—
Давай, Игорь.
Бабушка
шикнула на него:
— Шо ты дытыну спаиваешь?
— То
уже не дытына.
И
чокнулся со мной. Больше ничего не говорил, ел, отламывал хлеб от краюхи и
крошил в борщ, как дед. После вылавливал ложкой, а мясо отодвигал на край
тарелки, оставляя на потом.
Я так
до сих пор и ем.
Больше
я Ирку не видел. А может, просто не хочу помнить, что видел.
Был я
уже студентом, и в один из моих приездов бабушка рассказала, как рассказывала
всегда новости обо всех, про Ирку. Было это уже, когда времена сменились,
загудело, загулеванило вкруг села. В соседнем городке
открыли курорт при святой обители. Стали заезжать всякие.
Прикатили
весёлые хлопцы, подхватили на дороге Ирку покататься и
укатали аж в соседний район. Там выкинули из машины голую
и уехали.
Дело
было на Крещение. Добиралась Ирка домой три дня. А как добралась — слегла.
Умерла
на Пасху. Хоронили все.
Богун на деньги тетки Гани сварил оградку. Зуня, уже трижды
разведенный, нёс гроб.
С ними
я так и не подружился. Не простил.
И где
лежит Ирка, не знаю. Первая непонятая, потерянная моя женщина.