Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2013
Вадим Месяц
Из северного цикла
Вадим Месяц
(1964) ― поэт, прозаик, издатель. Окончил Томский государственный университет. Автор 15 книг стихов и прозы. В 1993–2003 гг. курировал русско-американскую культурную программу при Стивенс-колледже (Хобокен, Нью-Джерси). В 2004 году организовал в Москве Центр современной литературы и издательский проект “Русский Гулливер”. С 2011 года издает литературный журнал “Гвидеон”. Лауреат сетевого литературного конкурса “Улов” (2001), Бунинской премии (2005), входил в шорт-лист Букеровской премии (2002). Стихи и проза переведены на английский, немецкий, итальянский, французский и испанский языки.
Северные слоны
В свете литой луны
На ладожском берегу
северные слоны
идут по брюхо в снегу.
Вытянутые клыки
над мерзлой несут землей.
Гвардейские их полки
чеканят за строем строй.
Косматые, как стога,
темны ледяной волной:
озерные облака
цепляют своей спиной.
Северные цари
сидят на слонах верхом.
Берестяные лари
хранят на замке глухом.
Так с севера Ганнибал,
долинам внушая страх,
спускался с альпийских скал
на тридцати слонах.
Шли боевые слоны,
трубя носовой трубой,
топтали лен чугуны,
шар летел голубой.
А нынешние купцы
в Италию снег везут,
нежнее шмальной пыльцы,
съедобнее, чем мазут.
Фосфоресцирует шерсть,
клубится туман и дым.
Не зависть
погубит надменный Рим.
Заплачут Кесарь и Поп:
на цитрус и виноград
как мировой потоп
обрушился снегопад.
И только дети галдят,
от счастья сходя с ума.
Кричат на латинский лад:
“Зима. Наконец зима!”
Ведьма-радуга
Опустив на купола покрывала
средь зеленого людского простора,
с неба радуга детей воровала,
опускала свои руки в озера.
В бусах яблочных и шали цыганской
в очи детские глядела уныло.
До империи чужой оттоманской
она в сердце их своем уносила.
Она сердцем их своим согревала,
перед тем как передать души зверю.
Чтобы мамка до рассвета не знала
про великую свою про потерю.
Они ехали на бричках злаченых
по мосту, где не звенели колеса,
облаченные в печаль разлученных
до последнего босфорского плеса.
Зарыдали, как увидели берег,
полумесяц на старинных соборах.
Тебе, радуга, никто не поверит.
Вера кончилась в ночных разговорах.
Ты мне, ведьма, подари урожаю,
жита спелого и желтой пшеницы.
Это я в тяжелых муках рожаю,
а тебе бы только крови напиться.
Ты не думай, что меня ты обманешь,
зачарована тобою
Его матерью надолго не станешь:
не подкидыш он тебе, а подменыш.
Мой звереныш со змеенышем дружит.
Тебе завтра его станет не надо,
когда страшную он службу сослужит
для украденного Царьграда.
Пока в Киеве кричал зазывала
с перетопом да веселым повтором,
в небе радуга детей воровала,
наклоняясь по лесам — по озерам.
Песнь поношения
Разбей ударом кнута летящий пожар
Великого Города,
останови кровавые лезвия колесниц.
Хватит детям и старикам прыгать в речные волны,
где стоят по горло в воде почтенные мужи.
Он должен выгореть изнутри
державной души слепком мертворожденным
и рассыпаться тяжело на жалкие черепки
утробы своей.
Облитый куриным пометом,
лес крапивы, иссохнувшей на корню:
такой триумф значительней,
чем грабежа радостный звон.
Дети Сатурна, цари, едящие репу,
вас водили в цветных рубахах по площадям
в ожерельях, гремящих как кандалы…
Сегодня на семи кремлях
подняты флаги из кожи тюленя,
но кто из вас захочет вернуться в Тару и Аутрикум?
Копны дымящейся конопли
надежней костра из человечьих поленьев,
наши рабы
а их души, что мы забираем с собой.
Дождь волхвов льёт снадобьем приворотным
на мостовых холеный булыжник,
на рыхлый песок арен,
чтобы больше со всей земли не стремились сюда поэты
и девушки, пахнущие хлебом.
Чтобы, взойдя на гору, хромая волчица
озирала пьяную запустелость
и кривилась ртом, словно вакханка,
с грязными, как ногти, зубами.
Усыновление Хельвига
permixtiosanguinis
Мальчик, кому, как не мне, усыновить тебя,
если ты для меня единокровный сын.
Что ты раскрыл свой рот, как рыба,
хотя ты и есть рыба, насаженная на кукан.
Твои глаза от ярости налились, словно бельма,
до самой кости ты расцарапал свое лицо,
но я не вижу в тебе никаких изъянов,
если они не скрыты в тебе самом.
Вращайся от злости внутри кожи своей,
изотри ее до дыр в пепел и дым,
забудь имя своего оружия и коня,
но вспомни, как убивал моих сыновей.
Луан, Аэд, Илиах, Эохайд и Айслинге:
всадники, волынщики и трубачи в рог,
моя кровь, моё семя, моё золотое войско,
уплывшее в колыбелях хрустальных.
Отец, я вошел в братство твоих сыновей.
Наша кровь смешалась, чтобы стать единой.
И теперь нет дружбы надежней нашей:
мертвые и живые, мы служим друг другу.
Я не сжег их в хате запертыми на замок.
Не отравил зельем из волчьего лыка,
не потопил в прорубях Иктийского моря.
Они приняли смерть от моего клинка,
и потом я исполнил свой человеческий долг:
выпил по мерке крови из черепа каждого из них,
разбросал их плащи по медвежьим берлогам.
А кости отдал углям костра и детям
для игры в городки. Пусть растут героями,
такими же, как ты,
Помазание Хельвига
Крытый крыльями птиц горбатый дворец
над обрывом реки, кишащей лососем,
ронял со своих куполов лебединый пух
в часы вожделения Широкобёдрой Мэдб.
Её истерзанный рот яблоком красным набух
от любви
и, разлетевшись кровью, спустить на народы псов.
Она ставила города на могилах отцов.
Горящие уголья неистёршихся костылей —
это всё, что она видела в радостном полумраке,
умножая присягнувших её мельничным жерновам,
жаждущих чудотворной власти воителей.
Их дыханье напоминало дым торфяника,
И, спотыкаясь один за другим, они падали
в гущу колыхающегося мёда и тонули в нём,
стараясь схватиться за рыжую гриву её волос.
Их тени скользили по ней, как облака
над полыхнувшими северными островами.
Хельвиг плыл вместе с ними и детской рукой
привычно искал мамкину грудь.
Ты ещё не убийца, мой мальчик, говорила она,
Но не будь таким надменным.
Она ласкала его так, словно наматывает
его пуповину на свой кулак.
И все они стали царями, выйдя на свет,
и она осталась царицею над царями.
И неродной жестокий ребёнок
стал государем над ней…
Свадьба Хельвига
Галерой сороконогой посередине степи
встал стол, и под солдатней зашуршали стулья:
Култ, Куйлтен, Мафат, Иермафат, Гойске, Гуйстине.
Можешь считать, что я помер отныне,
раз такие гости на свадьбу ко мне пришли!
Они, чтоб не вернуться,
На дровнях колышется стылая туша акулья.
Железные кружки бряцают на цепи,
прикованы к их запястьям. Щелкают пастью
забрала, бросая проклятья ненастью,
и лыбятся губы в предчувствии мерзкого флирта.
Так вынеси им самовар древесного спирта!
Расправь свои косы, ножки поторопи.
Твой голос кристальный, щекочущий потроха,
вытрясет медь из любого, повалит набок,
войдёт в нечестивую кровь подколодной страстью,
когда, потворствуя прелести слабых,
волына испустит свой дух, истончая меха.
Кричи, моя радость, раз не о чем говорить.
Принеси мне прорубь — я хочу пить.
Напяль на башку мне короной сушеное вымя…
Пусть воздетые на тесаках сырые пиры
вопьются в их рыжие бороды, как костры.
Я запомню сегодня навек каждое имя.
Ингкел, Куммасках, Луам, Аэдан, Финди…
А к утру пусть они уснут,
и проткнёт их насквозь
трава на сеновале вкривь и вкось…
Мои руки собирали девок, как острова,
но сегодня в мою голову пал туман.
Я сегодня венчаюсь с родной землею,
что лежит на отрогах несчастного моря.
Одеяло Хельвига
Смотри, это его одеяло висит на гвозде!
Его старое одеяло висит на гвозде!
Прозрачное, словно марля, не стиранное в воде!
Никогда не стиранное в мертвой воде!
Мы не лежали под ним, срастаясь в беде.
Нет, не под ним мы лежали, когда были нигде!
Оно никогда не мокло под осенним дождем,
и на свалках оно никогда не валялось.
Оно дарит теперь не тепло, а жалость.
В этой тряпке для нас ничего не осталось!
Океаны дикой травы на полярной черте,
ледяные не судоходные океаны,
березы, бьющие кронами в брюхо коней…
Всадники, что стыдливы, как великаны…
Вы нам были любимы. А сейчас
Когда одеяло Хельвига висит на гвозде.
Одеянье царя царей висит на гвозде,
словно портрет висит в его полный рост.
И пронзает короной раскрашенный холст.
И тесно ему на славном холсте.
Настолько полон уюта твой дом!
Пустой, холодный, скользкий, как рыба!
Подруга, и ты пробормочи “спасибо”!
До рыдания нам не дойти, раз дошли до всхлипа.
Любой тряпицы хватает, чтобы ты взяла его след.
Бормочи “спасибо”, подруга.
Мы выходим на свет.
Жалость Медб
Однажды она пожалела меня,
сына ее погибшего и коня,
которому дал пощечину смерд.
О великодушие Широкобедрой Медб!
Она гладила мне волосы, целовала глаза,
упиралась ртом в холод родильных яблок.
Она захотела жить в животе моем,
жить в животе моем только вдвоем.
Ее губы, пальцы и чресла разбухли.
Мозоли клинка стали цветочной пыльцой,
а воительница была
Ах, как она меня пожалела.
Ах, как она на меня посмотрела.
Течения остановились, листва облетела.
Так Широкобедрая Медб меня захотела!
Царицы когда засыпают, они умирают.
Раскидываются, отходя ко сну.
И когда ее страшный перстень разбил мне десну,
я заплакал, пережевывая слюну.
Не за мальчика я рыдал, не за коня,
не за остров великий, что зеленее пня.
Я зарыдал от боли. Я зарыдал,
будто тысячу лет в кабале страдал.
За чудовищных, не преображенных,
о нивах сожженных я плакал, о прокаженных.
Я хотел, чтобы царицу мою
растянули за ляжки от плетня к плетню.
И подпускали к ней только умалишенных.
Вампум
For Poospatuck Reservation,
my former neighborhood
Было время продавать вампум,
теперь время сохранять вампум,
хватит продавать его мне
если вы — сплошной вакуум.
Все вы любите играть в кости.
Здравствуйте, заморские гости.
Вы, при вашем при промышленном росте,
научили нас выковывать гвозди.
Если станут продавать ружья,
торгану бечевку жемчужью.
Смажу щеки боевой тушью
и оставлю ложе супружье.
Над деревнею моей — вымпел.
Я с хозяином сходил выпил.
А когда нарыв совсем вызрел,
ему зубы сапогом выбил.
Человек что-то еще хочет,
кроме денежного, мля, знака.
Он не кречет, не самец-кочет,
а загадочный пес зодиака.
Было время продавать вампум,
чтобы смешивать дринк на водке.
Я напьюсь сегодня вам в хлам,
встану рядом на одной фотке.
Сообщение ибн Фадлана
Хвали жен на костре.
(Из речей Одина)
Они долго стоят голыми на снегу.
Я покупал их от жалости, а руки дрожат.
Нигде нет женщин, прекрасней здешних.
Это Европа, Ахмед. Собольи меха.
Белокожи, статны, высокогруды.
Бабы всегда ходовой товар.
Не спрашивай, почему Аллах создал их
у границы Полярного круга.
Тут пьют сивуху, когда умирает царь.
Неделями. И сгорают от пойла.
Прямо за общим столом. Народ балагурит.
Покойнику выбирают спутницу в смерть.
Я видел: одна согласилась.
Я бы всю жизнь носил ее на руках.
Она выбирает костер. Это Европа.
Царь лежит в черной яме, смердит.
Слуги строят помост для огромной лодки.
Вместе с лучшею девою во Вселенной
на ней он уйдет в свой рай.
Как она весела, танцуя среди гостей.
Как щедро она раздает себя
родне мертвеца, свекру, братьям, дядьям.
Они сегодня стали ее супругом.
Всё ей мало. В ладонях трепещет блуд.
Ее скоро свяжут, зарежут, дотла сожгут.
Пускают по кругу бешеных жеребцов,
рубят их на куски и бросают в лодку.
Кумач, войлок, византийская парча,
Горы подушек для богоподобной четы.
И оружье царя под его десницей.
Если б ты видел, как безумны ее глаза.
Ты бы прозрел, ослепнув.
Как она расцветает, как голосит!
Так поют только в Европе, Ахмед.
В ее песне шумят березовые сады,
воды могучих рек передвигают камни.
И губы ее мокрые и родные.
Должно быть, рябина похожа на вкус этих губ.
***
Прозрачен лед горящего куста,
причудливы круги земного древа.
Я был в гостях у снежной королевы,
в дворцах стояла ночь и чистота.
Надежды, что древней, чем береста,
исчерканные буквами кривыми.
Я говорил слова, читал с листа,
но каждая заветная черта
произносилась будто бы впервые.
И поднимался солнечный восход,
но в песне изменен сюжет напева.
Я мореход, ты северная дева,
хотя какой я, к черту, мореход?
Бродяга, что припасть к твоей руке
на миг короткий даже не решился.
Я оплошал, не справился, разбился,
как вьюга на далеком маяке.
Но я запомнил свет очей, глазищ,
души в случайной девочке спасенной…
Моей любви снегов и пепелищ
неизъяснимой, непроизнесенной.