Роман (окончание)
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2013
Олег Ермаков
С той стороны дерева
Роман (окончание)
Часть вторая
Глава пятнадцатая
Но это только так представлялось там, в горах. Действительность вокруг мечты завихрялась, пространство странным образом преломлялось, и любая близость оказывалась мнимой. Наверное, то же самое происходит в пустынях Востока, где караван оборачивается цепочкой барханов, озеро
— струением воздуха, оазис — обломками скал, цветущими на восходе.Кристину взяли на работу в лесной отдел, на должность лесника, что вызывало нашу зависть. Нас пока держали в стажерах; это было повышение по сравнению с должностью рабочего лесного отдела, но мы мечтали побыстрее стать лесниками, получить форму. Кристина пошучивала над нами по этому поводу, когда мы приходили к ней на чай по вечерам,
— а это происходило регулярно, мы не пропускали ни одного вечера, если только нас кто-нибудь не опережал, — и на правах старшего по званию командовала нами. Меня отправляла за дровами или водой, Валерку заставляла месить тесто: секретарша Люба научила ее печь коржи. Мы ворчали и с радостью подчинялись. Но, впрочем, лесником Кристина только числилась — и “даже не получила форму”, как заявил довольный Валерка, — а на самом деле помогала Любе отвечать на письма, приходившие со всех концов страны, подшивать бумаги, перепечатывать приказы. Если они вдруг оставались без дела, их направляли на подсобные работы: белить печки, оклеивать стены обоями. За это платили дополнительно, и Люба, быстрая, веселая, лобастая, синеглазая, не возражала, она подружилась с приезжей. Мы частенько слышали ее голос, смех за стенкой. Люба была старше Кристины лет на пять, замужем за длиннобородым сумрачным пекарем, воевала с двумя непослушными детьми; и она, и муж ее были геологами, но здесь в геологах не нуждались. Любе нравилось уйти от домашней тяготы, посидеть, поболтать, покурить. Иногда за ней приходил муж и говорил, что хозяйство стонет от голода, и Люба убегала кормить детей, кур, поросенка.Одинокая рыжая зеленоглазая ленинградка вызывала любопытство всего поселка и притягивала взгляды лесников, и рабочих, и сотрудников научного отдела. “Ишь, огнёвка”,
— слышалось по утрам, когда она проходила по коридору сквозь табачные клубы куривших на корточках мужиков в секретарскую. Роман у нас о ней спрашивал, мол, как вы там по-соседски — навели мосты? “Мост разводной, — сказал Валерка, — и вокруг бастионы”. Роман усмехнулся и ответил, что нет таких бастионов, которые не преодолел бы одинокий солдат. “Прапор”, — уточнил я. “Поручик”, — поправил меня Роман, служивший два с половиной года в армии, но вдруг решивший все бросить и пойти в вольные стрелки.И мы с Валеркой чувствовали себя этими бастионами. Мне вспоминалась наша англичанка. И здесь, за тысячи верст, мы с Валеркой снова соперничали. Даже лыс, как тогда, вспоминал я, проводя ладонью по едва отросшему ежику волос.
—
Не трещи черепом, — просил Валерка, — ты мешаешь писать мне письма.Да, думал я, человек просто опутан всякими ассоциациями, чужими и своими воспоминаниями. Вот если бы Кристина, наводя порядок, сорвала выцветший календарь со стенки и бросила его в печку, я, наверное, никогда не узнал бы, откуда французский ветер дует. И это казалось бы чем-то случайным, дурацким. Как в поговорке: на огороде бузина, в Киеве дядька.
Интересно, мерещится ли каким-нибудь португальцам что-то русское?
Человек живет в Португалии, а периодически оказывается в Восточной Сибири, на берегу бушующего моря чистейшей пресной воды. Внук эмигранта, белого офицера, семеновца.
Я думал о Кристине. Она умудрялась отвечать на все наши вопросы и при этом оставаться в тени. Мы толком не знали, что же ее заставило уехать из Ленинграда, поселиться здесь, в холодном доме на берегу осеннего моря. Хорошо еще, что ее соседи мы, а не бичи. Как бы она от них отбивалась? Иногда кто-нибудь из мужиков в подпитии заглядывал к ней
— и, увидев нас с Валеркой, отваливал. И ночью мы спали чутко, как собаки. Нам нравилась наша роль рыцарей при даме. Кристине, кажется, мы тоже были по душе… Конечно, мне хотелось бы знать, кто больше. Думаю, Валерке тоже. При всей нашей похожести мы были разными, иногда просто чужими. Так что вряд ли она относилась к нам одинаково. Но никак этого не проявляла. Порой мне думалось, что все-таки Валерка у нее в фаворитах, да, он оставался месить тесто и балагурить, пока я ходил за дровами или водой… И я делал это почти бегом, спотыкаясь, роняя поленья и расплескивая студеную байкальскую воду. Вина мы не пили, нам и так было хорошо. Да Алина сейчас и не давала “Кубани” даже Валерке. Поселок полнился слухами. Здесь все было на виду. Но Валерка не переживал, называя Алину дурой. Конечно, она во всем проигрывала нашей рыжей соседке… Странно было представлять Кристину шагающей по улице в Питере, вот по Невскому. Питер был далек и фантастичен, как Португалия. Я ни разу там не был. В Питере. Расспрашивал Кристину. Она обещала попросить у подруги фотографии или даже целый альбом, пусть пришлет, и мы все сами увидим. Хотя, конечно, лучше действительно это видеть. “И ты не скучаешь?” — “Нисколько!” Валерка чесал подбородок, жест, означающий недоверие, и говорил, что даже нам Смоленск снится. “Говори за себя, — предупредил я. — Мне не снится”. — “Ну да, он патриот идеи, — усмехался Валерка, — и правды никогда не скажет. А мне скрывать нечего”. — “Какой идеи?” — спрашивала Кристина. И мы морочили ей голову, все превращая в шутку.Но очень скоро мы поняли, что наша роль верных друженосцев, как мы называли себя, призрачна.
Валерка сидел, изогнувшись над столом, писал письмо домой. Письмо давалось ему трудно. Он то и дело бросал в мою сторону взгляды утопающего, но мужественно молчал. Я уже четко заявлял ему, что акыном не буду. Пусть сам пишет, а главное, читает. Книги читает. Это учит слогу, стилю. А может, и не учит, черт его знает. Я-то книги читаю не для этого. А для чего?
Ну, вообще, мне нравится библиотека.
Это на самом деле фантастическое пространство, где на квадратный метр приходится большая доля спрессованного смысла. В Смоленске я был записан в трех библиотеках. Всех книг, взятых домой, я не читал. Но внимательно рассматривал обложки и прочитывал две-три страницы, немного углубляясь,
— и часто этого было достаточно.Вот и сейчас, по наитию, я собрался, растер по загривку горсть одеколона “В полет”.
Валерка бросил на меня подозрительный взгляд. Я успокоил его, сказав, что иду в библиотеку.
Но на двери библиотечной темнел внушительный замок, я поправил фолиант под мышкой, повернулся и увидел идущего по тропинке Юрченкова, в потертой дубленке, с бежевым шарфом, замотанным вокруг шеи, в серой кроличьей шапке: советский горожанин на вечерней прогулке.
—
Маргарита уже закрыла?Я кивнул.
—
Вот жила бы прямо в библиотеке. Постучал — откроет, — проговорил он. — Но и здесь этого нет.—
Даже Алина живет не при магазине, — сказал я, — хотя с утра для кого-то вопрос жизни и смерти — попасть к ней.Юрченков усмехнулся.
—
Ну, магазин — это элементарно все же… А вот один писатель придумал такую библиотеку, где библиотекари и спали. У них было все, что надо. Лежанка, футляр для постели, лампа.Я покосился на него и сказал, что про печку не спрашиваю.
Юрченков засмеялся.
—
Про печку не знаю. А что, не греет ваша дура?Я ответил, что мы буржуйку установим.
Юрченков покачал головой.
—
Э-э, нет, по технике противопожарной безопасности нельзя.Я усмехнулся.
—
А мерзнуть можно? И соседка мерзнет.—
Соседку надо куда-то переселять, — сказал Юрченков.Я думаю, ему хотелось бы переселить ее к себе, он жил один в большом теплом доме.
За ночь наше жилище выстывало напрочь. Мы спали в одежде, в шапках, как папанинцы, и швыряли охапки поленьев в печь, будто в паровозную топку. Называли это жилище броненосцем и собирались пронестись на нем сквозь великую сибирскую зиму. Нам привезли тележку дров. Мы кололи колоды, с вечера у печки складывали поленья, лучины, чтобы утром сразу кочегарить, еще толком не проснувшись, кипятить чай.
У Кристины то же самое. И только третья часть дома процветала. У метеорологов было тепло и уютно, цветные занавески на окнах, печь выбеленная, на стенах свежие обои. Можно было подумать, семейный дом. А жили там две девушки… или женщины: маленькая плотная Таня с беличьими быстрыми глазками и высокая, плавная, задумчивая Люда с шикарной летописной русой косой. Мужики на нее, Люду, как-то уже и не смотрели, как, допустим, на Алину, с алчностью. Говорили, что это
— неприступная крепость. Ледяная. Не знаю, ее глаза иногда тепло синели… Но действительно, было что-то в ней пугающее. Вот кому бы подошло имя Леды, а вовсе не Кристине.Валерка выглядел раздосадованным. Наверное, письмо так и не получилось. Или еще что-то, приходил кто-нибудь. Я снял телогрейку, приложил ладони к теплому боку печки.
—
Чертова дыра, — проворчал Валерка, набивая черную гнутую трубку.Я посмотрел на него. Он чиркнул спичкой, поднес огонек к трубке и с шумом начал всасывать его, пыхнул дымом.
—
Провал, — сказал я, вспомнив определение Романа.Валерка промолчал. И в это время я услышал голоса за стеной. Мужской смех. Голос Кристины. Я быстро взглянул на Валерку. Он отвернулся, окутываясь дымом. Я прислушивался, стараясь угадать, кто в гостях у нашей соседки. И наконец ясно различил бархатный мужественный голос вольного стрелка, как он сам себя любил называть,
— Романа.—
Пойду поколю дров, — сказал Валерка, выбивая пепел из трубки.Байкал штормил и раздирал льды почти до Нового года, на камнях вырастали сокуи
— наплески замерзшей воды, причудливые башенки; корни кедров и лиственниц, ветви, нависающие над берегом, толстели, укутанные мутной глазурью, иногда издалека казалось, что на берег откуда-то из глубин тайги вышли олени, запрокинули рогатые головы и смотрят на море, думают, как его перейти.Рассказывали, в заповеднике на Южном кордоне одно время жил чудаковатый мужик, купил в Нижнеангарске оленя, северного, низкорослого, сам смастерил нарты и рассекал по Байкалу от кордона до центральной усадьбы, пытался убедить начальство, что “олени лучше”, да, надежнее, чем “Бураны”
— мотосани, не выдерживающие морозов и тряски по торосам. И с ним вроде бы соглашались, но закупать, как он советовал, оленей не спешили. А по весне он пропал. Поехал еще по ледовой дороге в Нижнеангарск за бормашом — рачком-бокоплавом, почему-то у заповедных берегов он не водится, попал в пургу и исчез навсегда. С собой у него было все для автономной жизни: доха, чайник, хлеб, консервы, примус, даже ружье, — на лед могли выйти волки. Но ничего его не спасло. Вряд ли он заблудился, пурга через сутки окончилась. Скорее всего, угодил в трещину или продых — полынью, возникшую от течения и перепадов температуры. И так никто не пересел с мотосаней на нарты.Ну вот, а прицепились ко мне с оленями. Я приободрился, узнав эту историю. Хотя жаль энтузиаста.
Но… еще неизвестно, что на самом деле с ним произошло. Может, таким образом мужик хотел свалить отсюда, уйти на тот берег? Что, одни мы об этом думаем? А у Германа Васильевича глаза разгорались? Переправлять нас туда он, наверное, не собирался, так, дурака валял, знал, что ничего у нас не получится, кишка тонка. Но глаза выдавали, что это и его затаенное.
По вечерам мы все чаще слышали за стенкой голос и смех Романа. Он как-то умудрялся опережать нас. Только мы с Валеркой соберемся в гости, запасемся печеньем, банкой джема
— а вольный стрелок уже там. О чем же они говорят? Что так смешит Кристину? И мы, как олухи, прислушивались. Делали вид, что нам все равно, а сами ловили каждый звук, доносившийся с той половины.Однажды мы плюнули на условности, набрались наглости и отправились к соседке, хотя и слышали голос Романа. Ну и что.
—
О, анахореты вылезли из берлоги, — приветствовал нас Роман, сидевший за столом в черном свитере, с дымящейся сигаретой.Кристина тоже курила.
—
Мы не анахореты, — сказал Валерка, — а анархисты.Я поставил на стол банку джема. Валерка положил пачку печенья.
—
В чем же это проявляется? — поинтересовался Роман.—
Планомерно уходим из-под контроля, — ответил Валерка.—
Хорошо, что я не успела еще заварить, — проговорила Кристина, выдергивая вилку из розетки и вынимая кипятильник из трехлитровой банки с пузырящейся водой. — Сейчас на всех…Роман помог ей: взял банку, обернутую полотенцем, налил в фарфоровый чайник с заваркой; руки у него были смуглые, волосатые, на запястье правой
— перевернутая восьмерка, знак бесконечности.—
Где-то вы запропастились, — говорила Кристина, взглядывая на нас.Мы скромно молчали.
Роман улыбался, запустив пятерню в иссиня-черные, зачесанные назад волосы.
—
Колобок тоже уходил из-под контроля, — сказал он. — Анархистская сказка, оказывается.Кристина фыркнула.
—
“Колобок-анархист, я тебя съем”, — говорит волк, медведь, — продолжал Роман.—
Подавишься, — сказал Валерка.—
Только не поручик советской армии, — ответил Роман, — да еще артиллерист. Ему вы как раз впору. Забил ядро я в пушку туго… Пух! И — где ваш анархизм?—
Ну, а где был твой? — спросил я.—
Это неважно, что было, — сказал Роман. — Предпочитаю говорить о том, что есть, — здесь и сейчас. И не только говорить. Но и жить, действовать. А не витийствовать.—
Мы и живем, — сказал Валерка.—
Жизнь перед армией — призрачная штука, — сказал Роман. — Ее как бы и нет.—
Да и не только перед армией, — сказала Кристина.Она наливала в кружки чай. Кружки мы принесли с собой.
—
Но вообще, — говорил Роман, и жесткая складка залегала у него на переносице, — надо все делать поэтапно. Сюда приезжать после казармы. И двигаться дальше. Поступательное упорное движение. А не танцевальные па. — Он кинул взгляд в мою сторону.—
Пейте, мальчики, а ты, Роман, не пугай их.Валерка хмыкнул и ответил, что нас ничем не запугаешь.
Роман щелкнул пальцами.
—
Стреляные воробьи!Кристина рассмеялась, глянув на наши склонившиеся над дымящимися кружками головы
— мою, с ежиком волос, и Валеркину, в пышной шевелюре.Спать мы укладывались за полночь, в окно светила луна, кусок ее, все было хорошо видно, на печи тени от перекрестия рамы. “Прапорщик,
— пробормотал Валерка, — а строит из себя целого майора”.Роман был странник со стажем, он много повидал. Мы рядом с ним выглядели желторотыми. Это раздражало. И, конечно, то, что он стал так часто смеяться у нас за стеной. Мы перестали заглядывать к рыжей соседке. Валерка снова начал пропадать в магазине, развлекая байками Алину, и та заметно повеселела. Я пытался погрузиться в чтение. Это был Герцен, “Былое и думы”. Там, кстати, колоритно был выписан Бакунин. При случае я собирался блеснуть знаниями о самом известном анархисте всех времен и народов.
Но случая как-то не представлялось.
Иногда сквозь зимние бури прорывалось солнце, и над горой Бедного Света поворачивал “кукурузник”, заходил на посадку, привозил почту и новых людей. К нам поселили еще двоих бичей: синеглазого Гришу с русой бородкой клинышком и Кузьмича, хмурого мужика лет тридцати пяти, с вьющимся чубом и разными глазами: правый был темнее и меньше левого и казался вставным. Кузьмич работал “строителем коммунизма”, по его же признанию, но надоело, решил так пожить, на отшибе. Конечно, странно, что в заповеднике, где все называли друг друга в основном по именам, этого новенького стали именовать так, как он сам представился: Кузьмичом. На нашей половине пустовали еще две комнаты, но жить там, в удалении от печки, зимой было просто невозможно. И новички притащили со склада железные койки, матрасы и расположились в нашей комнате. “Это хорошо,
— сказал, узнав об изменениях, Роман, улыбаясь, — привыкайте, легче будет в казарме, колобки”.—
Я этого прапора когда-нибудь трубой перетяну, — пообещал Валерка.Вскоре прибыл еще один бич, Антонов, толстый, пухлогубый бухгалтер из Канска, и его да Гришу поставили подсобными рабочими пильщикам Роману и Павлу, а нам дали новую работу: колоть дрова. Кузьмич, как бывший строитель коммунизма, был направлен на Северный кордон, где еще шло возведение гостиницы.
Невысокий, рыжеватый Гриша с горбатым носом приехал из Уфы, где работал ветеринаром, лечил лошадей, кошек и собак, даже крыс
— белых, домашних. Потом ему это надоело, сниться крысы и ржущие лошади стали, да еще начались какие-то проблемы в семье, и он все бросил и отступил. Директор не принял его на постоянную работу — только на временную, он с большой неохотой брал семейных, хотя Гриша клялся, что бракоразводный процесс запущен. Гриша был шумен, смешлив, но иногда вдруг как-то деревенел, темнел и замолкал, явно ничего не слыша, думая о чем-то; у него и глаза в такие моменты меняли цвет, чернели. Антонов, наоборот, был молчалив, как будто все время силился что-то вспомнить, трогал оттопыренное ухо, принюхивался к пальцам. Он был настоящий бухгалтер, окончил техникум, но работать по специальности не стал; оказывается, это мать заставила его там учиться, одного парня среди девчонок. В армию его не взяли из-за плоскостопия. И тогда он без оглядки сбежал сюда.Дом наш превратился в настоящую общагу, казарму. Теперь мы тем более не могли ходить по вечерам к Кристине, чтобы не потащить за собой весь кагал. Все это раздражало, злило. Я удивлялся своим легкомысленным миражам, настигшим меня там, в заснеженных горах. Это были только какие-то полудетские предчувствия, самообман.
Мы мечтали выбраться в тайгу, но никаких праздников больше в ноябре не предвиделось; в лесники нас все еще не переводили, так что о походах в тайгу нечего было и думать.
Но зато внезапно подвернулось морское путешествие.
Глава шестнадцатая
В четырнадцати километрах от центральной усадьбы, рядом с зимовьем, на мель сел катер с рыбаками. Два дня рыбаки жили в зимовье, радуясь, что им так повезло. На третий день за ними пришел катер, и они уплыли. А катер надо было вытащить на берег до зимы. Но сами рыбаки этим почему-то заниматься не стали; возможно, их подгоняло штормовое предупреждение или что-то еще; вообще, в повседневных делах много абсурдного, просто все уже к этому привыкли и почти не обращают внимания. Председатель рыболовецкого колхоза связался с директором заповедника, и уже вечером четверо спасателей
— Роман, лесничий Аверьянов и мы с Валеркой — со второй попытки отчалили и взяли курс на мыс.Лодка шла, лавируя между тяжелых пепельных волн. Низко над морем висели тучи. Лодка подскакивала, ударялась о волны, ледяные брызги летели в лицо, застывали на телогрейках. Ясно было, что падение за борт означает скорую смерть. Но мы с Валеркой радовались, что нас взяли, хотя компания была не из лучших.
Мы выходили из залива. Было видно, что волны впереди круче и больше и многие из них вскипают пеной.
А на западе вдруг появилось солнце
— всего на пару минут, но зрелище было фантастическое: небо вокруг побагровело, а солнце белым железным диском входило в темные пляшущие хляби, и на его фоне мчались друг за другом волны, как звери зимнего моря. И когда солнце исчезло, в тучах проступил его кровавый двойник. И все сомкнулось сизой синью до горизонта.Лодка выскочила из залива. Мы услышали рев волн, обрушивающихся на огромные валуны мыса. И волны тоже были валунами, нос лодки расшибал их с визгом, вверх ударяли брызги. Мотор временами захлебывался, но продолжал работать, рвать винтом воду. Без всяких комментариев мы знали, что будет, если пауза затянется.
Наконец мы прошли самое опасное место. Вскоре показался у берега катер, чуть подальше крыша и труба зимовья, устье речки. “Гляди в оба! Тут камни!”
— крикнул Аверьянов. И мы с Валеркой уставились на волны, бегущие к заснеженному берегу. Но среди волн не заметили покатую спину валуна, раздался скрежет, лесничий взял вправо, лодка накренилась, и, если бы в этот момент набежала волна, мы перевернулись бы, но нам повезло попасть в ложбину между волн. Лодка выпрямилась. Лесничий сыпал проклятиями. Мы виновато молчали. “Роман! Гляди вместо этих сосунков!” Но уже близок был берег, и мы причалили. Лесничий задрал хвост мотора, чтобы не повредить винт, и мощный удар волны в корму выбросил лодку на берег, внизу завизжали камни и снег. Мы выскочили на землю, хватаясь за борта, и потащили лодку вперед.Собрав пожитки, пошли в зимовье. “Ну, че, хоть печку-то затопить сможете?”
— спросил лесничий. И мы с Валеркой начали щепать лучину. “Да один бы пока за водой сходил. Чайку надо! Продрыгли”, — сказал лесничий. Я взял котелок и чайник. Неширокая быстрая прозрачная речка несла воды в шумящий Байкал. Волны гулко бились о железный корпус катера, на борту которого белела краткая надпись “Гром”. Наполнив посуду водой, повернул назад и увидел, что из ржавой железной трубы над зимовьем уже закурился дымок.…И краем глаза заметил, что из-за кедров кто-то вышел. Это был человек. Он смотрел на меня. На его круглом смуглом лице с высокими скулами мерцала странная улыбка.
На нем была серая шинель, шапка с кокардой, черные погоны, сапоги, в руке
— чемоданчик. Солдат.—
А я по тайге немного пробежался, — сказал он. — Услышал, приплыли, ага, решил вернуться.От удивления я ничего не мог сказать.
—
Здорова, — произнес он, поставив чемоданчик на землю и протягивая мне обе руки.Я подал руку. Он взял ее обеими и потряс.
Вместе мы вошли в зимовье.
Печка гудела.
—
Здорова! — сказал солдат.Все обернулись. Аверьянов тихо выругался, вглядываясь:
—
Мальчакитов? Миша?!Солдат нехотя кивнул, словно ему стыдно было в этом признаваться.
—
Откуда ты свалился?—
А, Будда, привет, вернулся? — спрашивал Роман, протягивая ему руку.—
Ага, — отвечал тот и пожимал его ладонь обеими руками.—
Дембель?.. Неужели два года?.. Ведь вроде недавно уходил.—
Это здесь недавно, а там давно, — говорил Миша.—
Ну дела. Так ты с катером? — догадался Аверьянов.Солдат отвечал, что с катером; в Усть-Баргузине он застрял, нет погоды, а тут прознал, что идет катер за рыбаками, и попросился, хорошо доехал, рюмочку поднесли.
—
Но как это они тебя здесь бросили? Не могли подкинуть?Миша чесал в затылке, хмыкал, сам удивлялся.
—
И нам ничего не сообщили, говнюки.—
Зачем сообщать, — сказал Миша. — Сам сообщу.Роман ухмылялся.
—
Будда как был чудаком, так и остался. А куда ходил? На сопку? Молился?—
Нет, зачем, сам шел домой. А тут услышал, лодка поет.Аверьянов засмеялся.
—
Где ты служил-то?Миша снял шинель, повесил ее на гвоздь, остался в кителе и шапке, сел на нары. Служил он в Даурии, в Забайкалье. В рембате.
—
Ты же ремонтник по части лыж, зимовий? Что же там-то чинил? Машины?Миша достал папироску, закурил.
—
Не, мы больше по строительной части. Капониры делали.—
Ясно, копали, — сказал Аверьянов.—
Ну, землю тоже надо ремонтировать, — сказал с усмешкой Роман.Миша взглянул на него и спокойно возразил:
—
Не, зачем. Так хорошая.—
А еще что? — спрашивал Аверьянов.—
Ну, всякое, — говорил Миша. — Кирпич грузили, цемент по мешкам фасовали, картошку копали.—
А цемент-то зачем?Миша пожал плечами.
—
Да наверняка продавали, — сказал Роман.—
Не, — сказал Миша, — меняли. Мы им цемент, они мясо.—
Вам?Миша кивнул:
—
Ага, командирам.Вода в котелках забурлила. Валерка предложил сварить рожки с кониной. Роман сказал, что надо хорошенько поперчить, чтоб отбить конский дух. Руки есть, вон перец, ответил Валерка. Роман возразил, что не он тут главный повар. Валерка сказал, что место вакантно, Роман может его занять.
Лесничий зажег лампу, но она тут же погасла. “А, черти, все попалили,
— проворчал он. — Там у меня солярка, — сказал он, обращаясь к Роману. — Слышь-ка, Рома”. Но тот неспешно доставал сигареты, закуривал.—
Я схожу, — сказал этот Будда.—
Да посиди, отдохни, — сказал Аверьянов, взглядывая на меня.Я отправился за соляркой, слыша одобрительную реплику Романа, что, мол, правильно, надо привыкать к службе, подготавливаться.
—
Эх-хо, — выдохнул Аверьянов, когда все расселись за столом, — и выпить не взяли. Знал бы, что ты тут кукуешь, обязательно прихватил бы шкалик.—
Меня ребята на катере угощали, — сказал Миша. — И я их угощал.—
Вез с собой?—
Ага. Маленько. Все выпили.—
Ну, еще бы, там плавают такие глотки.—
Но я удивляюсь, Мишка, что они тебя не завезли. Кто там капитаном?—
А, не помню. Из новых кто-то.—
Тогда понятно. Хотя и не совсем. Остальные-то?—
Да, — сказал Миша, — Малыгины братья, Гришутин, Васька Шныра. Там еще…—
И они тебя тут бросили?—
Ага, — сказал солдат.—
Ты обурятился как-то, — заметил Роман.Миша возвел на него сквозь дымок от конины черные глаза.
—
Сидишь в шапке.—
А! Привычка, — сказал Миша, снимая шапку и бережно кладя ее на нары. — Быстро хавай — и вперед, как говорил наш сержант.—
Такое впечатление, что ты служил где-то в пещерных войсках, — поддел Аверьянов.—
Не, почему, — протянул удивленно Миша, задерживая ложку у рта, — там степи. — Он помолчал. — Здесь тайга. — И отправил ложку в рот.—
Соскучился? — спросил Аверьянов.Миша не ответил, только с едва заметной улыбкой глянул на лесничего.
—
И сколько ты тут? — спросил Роман.—
Два дня.—
Чего сразу не пошел?Миша растерянно посмотрел на него. Сейчас он был похож на школьника, десятиклассника. И в то же время было в нем что-то уже стариковское. Я ел и внимательно глядел на него.
—
Ну, наверное, нас ждал, — сказал Аверьянов.И Миша радостно кивнул.
—
А не дождался, — вставил Роман.—
Посмотрел бы я на тебя, — буркнул Валерка. — Человек два года не был дома.—
Вот именно, — сказал Роман. — А он здесь уже два дня сидит. Что-то тут не так, а, Мишка? Колись.Мальчакитов покачал головой.
—
Ведь темнит, — сказал Роман, наливая в кружку крепкого чая.После чая все закурили. Роман спросил, есть ли у Миши дембельский альбом. Тот ответил, что есть. Полез в чемоданчик, попутно достал цветастую шаль и продемонстрировал нам: подарок тетке; а это
— вынул подтяжки — дяде Кеше; ну, а это — Светайле: солнцезащитные очки. Я удивился, что он везет подарок и Светайле, хотя начальница нашего аэропорта ему вроде бы никакая не родня. Родителей у него нет, уже сообразил я. Зоя и Кеша вместо родителей.Миша раскрыл альбом с наклеенными фотографиями, мы придвинулись к столу, Аверьянов выкрутил побольше фитиль лампы.
—
Ну-ка, ну-ка.Снимки были плохие, серые. Железные ворота с красной звездой, грузовики в степи, Миша с белой дворнягой, лошадь, смутные лица солдат, плац с флагом, столовая, голые сопки, офицеры в полушубках, с автоматами.
—
Да-а, — протянул Роман. — Тоска. Среднюю Азию напоминает.—
Голая земля, — согласился Миша.—
Небось, сбежать хотел? — засмеялся Аверьянов. — В родные дебри. Я помню, как ты из техникума сдернул.—
А, да что там, — сказал Миша, махнув рукой.—
Учился? — спросил Валерка.Миша не отвечал, смотрел в альбом, курил.
—
Ну да, — кивнул Аверьянов. — В зооветтехникуме. Не вытерпел науки.—
А, зачем мне, — сказал Миша. — Запрут в колхоз. А я не солон, не орочон. Охотник.—
Солоны — эвенки-скотоводы, а орочоны — оленеводы, — растолковал Аверьянов.Все засмеялись.
—
Как будто олень не скотина!Лицо Миши выражало недоумение. Ему ясно было что-то такое, чего не могли понять мы. Он и не стал вдаваться в подробности. Говорил, что устал жить в общаге, ездить на автобусе
— людей всегда как рыбы в ловушке.—
Нет, но есть же оленеводческие колхозы, — сказал Аверьянов.—
Не, не хочу в колхоз, — ответил Миша. — Здесь буду жить, на море.—
Представляю, каково тебе было в казарме.Миша промолчал.
—
И тут — на тебе, целый кагал.Миша улыбнулся.
—
Свои…Ночью я очнулся, повернул голову и увидел за окошком белые горы, тайгу, черный Байкал, серебрящуюся речку. Светила полная луна. Окошко казалось слишком маленьким, чтобы вместить все, но это так и было. Густо храпел Аверьянов. Они с Романом занимали соседние нары. Мы втроем на других. Тесновато было. Поразительная картинка, думал я. Эта пещера как сознание, а там
— иное сознание, сказочно необъятное, и граница хрупка, прозрачна, но непроницаема; хотя почему же, думал я, ее можно пробить… Да просто открыть дверь и выйти, думал я уже утром, вспомнив ночные мысли и в самом деле выходя наружу, щурясь от света.…И ничего не произошло.
Ночью все было по-другому. То есть казалось. А сейчас
— да, этот озаренный из-за туч берег великолепен, и горы величественны, но и все, — это камни, свет, вода, а не чье-то сознание. Хотя ночное ощущение чужого сознания вокруг не исчезало.Пора было завтракать. Но мы с Валеркой условились не притрагиваться к дровам, котелкам.
Валерка закурил. Я тоже.
—
Че это вы натощак? — спросил лесничий. — Лучше бы физзарядку сделали: дровишек покололи.Я сказал, что там есть наколотые дрова.
—
Ну, так че не затапливаете?Мы молчали, курили сосредоточенно. Лесничий переводил маленькие, въедливые глазки с меня на Валерку, скреб щетинистую щеку крупными пальцами с грязными ногтями.
—
Или че, наряды вам закрывать? — Он усмехнулся.Мы упорно отмалчивались.
—
Ла-а-дно, — сказал Аверьянов с угрозой.—
Э, чего спорить, — поднялся Миша, — сейчас.Зря мы напросились, подумал я, нас и взяли как поваров-истопников. Занимались бы колкой дров для научного отдела, конторы, бани, пекарни. Лесничий быстро развел огонь. Дрова звучно, зло защелкали в железной печке, пламя грубо зашумело в трубе, рдяные лучи замерцали сквозь щели.
Смуглое лицо Миши выражало какое-то беспокойное напряжение, он словно бы к чему-то прислушивался.
—
За водой-то хоть сходите? — спросил Аверьянов.Я уж было дрогнул, решив пойти, потому что как-то все это выглядело смешно, нелепо. Но Валерка обернулся к Роману и сказал, что его очередь идти. Роман спросил, а чья вчера была очередь моторку вести? Ну, не ты же ее вел, ввернул я. Мог бы и я, сказал Валерка. Лесничий засмеялся и напомнил, как мы вчера чуть мотор не разнесли на хрен. Уже слишком поздно было, заспорил Валерка. Плохому танцору всегда поздно, ответил Роман, рассматривайте это как наряд вне очереди. Мы не в армии, сказал я. Но еще туда попадете, сказал Роман, привыкайте, вон у Будды поинтересуйтесь, как там, да, Миша?
—
Ладно! — бросил лесничий. — Кончай базар.—
Ага, — сказал Миша, беря чайник и котелок и выходя из зимовья.Мы замолчали, почувствовали себя неловко… А Роману хоть бы хны. По его лицу блуждала усмешка. Миша вернулся, поставил котелок с чайником на печку. Зашипели капли воды.
—
Погода снова портится, — проговорил Аверьянов, глядя в окошко. — Не хотелось бы тут с вами заторчать.—
Сейчас выдернем эту консервную банку и — домой, — сказал Роман. — Меня там тоже ждут более приятные моменты.И он почему-то весело посмотрел на меня.
—
Если бы работу так просто делать, как базары разводить, — ответил лесничий.—
Вообще, рыбаки свою работу должны были сначала сделать, а потом валить домой.—
Колхозное имущество! — воскликнул Аверьянов, разводя большими руками. — С такими тружениками коммунизма не построишь.Роман засмеялся.
—
Коммунизм надо строить на других планетах. Здесь не те природные условия. Человек человеку не человек.—
А что, — сказал Аверьянов, задумчиво скребя щеку, — может, где-нибудь уже и есть коммунистическая планета…Пока завтракали, исчезли последние проблески солнца, тучи наползли густо, закружились редкие снежинки, крупные, мохнатые. Байкал все сильнее раскачивало. И снег летел быстрее. Выкурив еще по сигарете, мы собрались и пошли под снег. Вытащили из-под брезента в лодке лебедку, трос. Отыскали почти напротив лиственницу, прикрепили к стволу лебедку. Теперь надо было зацепить трос за нос катера. Я взял трос, отвернул голенища резиновых рыбацких сапог. Лесничий вырубил и передал мне посох. Опираясь на него, я пошел по валунам, но на полпути остановился. До следующего валуна, то показывающегося, то скрывающегося в волнах, добраться было невозможно. Я прощупывал посохом глубину, примерял к себе
— здесь уже было по пояс. Да еще играли волны. Пришлось повернуть назад. На обратном пути я оступился и зачерпнул ледяной воды со снегом. Чертыхаясь, выбрался на берег, принялся стаскивать сапог, вылил мутную воду, крепко выкрутил носки.—
Гондон химзащитный нужен! — воскликнул Роман.—
Попробуем на лодке, — сказал лесничий.Но ничего у нас не получалось, волны не давали отчалить. Вымокшие и продрогшие, мы вернулись в зимовье. И, не сговариваясь, все кинулись к печке
— разводить огонь. Лесничий зло рассмеялся:—
Холод — друг демократии!Нога у меня окоченела, и, как только смолистые поленья занялись пламенем, я взялся за сапог. Стащить его мне помог Валерка.
—
Ну что, пилить еще не надо? — спросил лесничий.—
Да не годится он на роль нового Сильвера, — сказал Роман. — Молоко на губах не обсохло. Уж Сильвер бы заарканил катер.—
Надо было самому попробовать эту роль, — огрызнулся я.—
Ну, если бы там, в трюме, была карта… — сказал Роман. — Или хотя бы бутылка рому.—
А что там, кстати? — спросил Валерка, оборачиваясь к лесничему.—
Ха, — ответил тот, качая лохматой башкой, — размечтались. Нет там ни беса.—
Бутылку спирта могли бы и оставить, — сказал я.Мне было очень холодно. Тепло от печки еще только двинулось первой волной.
Лесничий хмыкнул, взглянув на меня.
—
Спирта ему захотелось, — укорил он. — Вон сейчас чайку пошибче. Кто за водой?—
Самый молодой член нашего экипажа, — сказал Роман. — А их двое. Один без ноги в некотором смысле. Значит, Валерка.—
Давай, твоя очередь, — отказался Валерка.—
Вот если бы мы жили в Грузии, этих препирательств не было бы, — сказал лесничий.—
А ты жил там?—
Отдыхал. В Гаграх.—
Это Абхазия, — сказал Роман.—
Ну, без разницы, — сказал лесничий. — Они там, на Кавказе, принцип старшинства соблюдают. Молодые без базара места уступают в транспорте. И всюду. Почтение, короче.Роман обернулся к Валерке:
—
Понятно?Валерка нетерпеливо мотнул головой:
—
Ну мы-то не в Гаграх.Я тянул ногу к печному железу, уже с наслаждением ощущая тепло. Блаженное тепло. В одном стихотворении я читал о том, что жизнь на земле обходится дешево, за сны, например, не надо ничего платить. И за огонь, добавил бы я, за огонь здесь, в тайге, на берегу шумящего моря. Виночерпий брызнул мне в глаза своей росой, хорошо было и без чая. Но за водой все-таки отправился Роман, вольный стрелок, лесничий настоял, раз уж мы не в Абхазии. И двадцать минут спустя мы глотали крепчайший чай, грызли кусковой сахар, трещали галетами. За сахар и галеты уже необходимо было платить, но здесь и провизия казалась каким-то даром свыше.
—
Э, ладно, — сказал Миша, надевая шинель, — пойду в поселок, пора мне.—
Ну, Миша, подожди, завтра утихомирится, дернем посудину и поедем.—
Не-е, — сказал этот странный солдат, — не утихомирится никак. А у вас и еды на четверых. Да и спать лучше. Пойду! — И он клацнул пряжкой.—
Да понятно, — кивнул Аверьянов, — не терпится… еще бы.—
То терпелось, то перестало, — сказал Роман.—
Пойду, — повторил Миша, беря свой чемоданчик. — Я и хотел тут пробежаться маленько.Аверьянов смотрел на него с сожалением.
—
Ну, счастливо вам! — сказал Миша, повернулся и вышел.Немного помедлив, и я шагнул за порог и успел увидеть идущего по тропе над пенящейся водой солдата с чемоданчиком. Стволы кедров и лиственниц скрывали его
— и он снова появлялся, за мысом тропа взяла вправо — и он исчез.—
Его, конечно, подвезли бы, сам не захотел, — проговорил раздумчиво Аверьянов. — Тунгус. Тут у него родовое, можно сказать, поместье. Они здесь раньше все жили с оленями. Потом ушли. Кеша перешел в заповедник служить. И Мишка позже к ним прибился, когда мать с отцом утонули в Малом море. Там место опасное, Сарма баржи переворачивает.Снег пошел сплошной стеной. Волны с ревом бились о берег. Кедры и лиственницы скрипели, как мачты корабля. Опаска брала, что вот сейчас волны, затопив узкую полоску берега, ударят в стены зимовья с краснобокой печкой. Аверьянов сокрушался, что забыл карты. Мы лежали на нарах, курили, я крутил колесико волноискателя, ловил музыку, обрывки разноязыких голосов. Московские новости представлялись сведениями с какой-то другой планеты. Иногда эфир начинал мяукать, лесничий морщился: китаёзы. Голоса китайцев были непонятны, но близки: Китай совсем рядом. В конце концов я поймал причудливую китайскую музыку.
—
Да выключи ты!.. — не выдержал Аверьянов.—
Чем тебе не нравится? — спросил Роман.—
У нас под боком свой ветер стонет.—
Это же культура, — сказал Роман, — тысячелетняя музыка. Мы в шкурах бегали, когда они ее сочиняли.—
Лучше бегать в шкурах, чем такое даже слышать, — бросил лесничий. — Выруби!Я не спешил переводить волноискатель.
—
Надо знать своего великого соседа, — сказал Роман, потягиваясь.—
Погоди, — хмыкнул лесничий, — еще узнаешь. Вот полезут снова на Вьетнам, как той зимой. Наши войска были в полной готовности вдоль границ. И в Монголии на шухере. Если бы китайцы не откатились, неизвестно, че было бы.—
Человеческая деятельность многообразна, — сказал Роман, закуривая. — Война — еще один вид. Тоже познавательный. Недаром же говорят: искусство войны.—
Хорошее искусство, когда снесет полбашки осколком, — усмехнулся Аверьянов.—
Зато тому, кто рядом, — кайф. Выброс страха, счастья в кровь. Может, только там и свобода.—
Где?—
На грани всего. Или уже за гранью.—
Чего же ты сбежал из армии? — спросил Валерка, враждебно глядя на Романа.Тот потянулся, взъерошил волосы.
—
Потому что она не воевала, сынок.Валерка сверкнул глазами. Роман рассмеялся.
—
Какой я тебе… — начал Валерка.—
Да никакой, — перебил его Роман. — Просто так тебя будут называть в армии первые полгода почти сверстники. И ты в ответ рта не раскроешь. И это не самое худшее. А здесь — бузишь по мелочам.—
Да, попались мы, — сказал лесничий. — И снега навалит, по тропе не вылезешь.—
Но прогулы ты нам не запишешь? — спросил Валерка.—
Запишу, если будете из-за воды спорить.—
Курорт, — сказал Роман. — Почти рай… Только Евы не хватает.—
Да это какое-то чистилище! — выпалил Валерка.Роман бросил на него взгляд.
—
Кто о чем, а вшивый про баню.—
Надо посмотреть, чего у нас сколько есть, — сказал лесничий. — Подбить, как говорится, бабки.Мы выгрузили все продукты на стол и стали подсчитывать, надолго ли хватит. Получалось, дня два еще протянем. С центральной усадьбой связаться не удалось, полевой телефон молчал, наверное, провод где-то оборвался упавшим деревом.
—
Полный отрыв от родины, — сказал Роман.Снег перестал только под вечер. Но море не успокаивалось. Я пошел за водой и увидел на заснеженных камнях темную птичку с белой грудкой, она покачивала хвостом, оглядывалась
— и вдруг ринулась прямо в воду и, растопырив крылья, окутавшись бисером воздушных пузырьков, пробежала в прозрачных струях около метра, вынырнула, уселась на другой камень, встряхнулась, посмотрела на меня и весело вжикнула. Вернувшись в домик, я рассказал об увиденном.—
Это оляпка, — сказал лесничий. — У нее сильная копчиковая железа.Когда подошло время ужина, снова заспорили.
—
Цирк, — пробормотал лесничий.Валерка встал, взял со стола пакет с крупой, соль, ложку, шагнул к печке, на которой клокотал котелок, и сказал, что он варганит ужин на троих. Роман улыбался, наблюдая за движениями Валерки. Тот насыпал в котелок ячменной крупы, сразу сытно пахнуло. Вот, три пайки, говорил Валерка, деловито хмурясь.
—
Не соскучишься, — усмехнулся лесничий.И мы ели втроем кашу с кониной, а Роман
— только свою долю конины и галеты.—
Чай я на тебя не буду заваривать, — сказал я, отламывая кусок плиточного чая и опуская его в чайник.Роман кивнул с ухмылкой:
—
Знаю, у вас и снега не допросишься.—
Хорошо, хоть тут не полярная станция, — проговорил лесничий. — Эх, был один человек, и тот ушел.Может, такой вариант полярной станции и есть ад, подумал я. Ну, или его преддверие. Валерка точно заметил. А это еще было только начало нашего вынужденного затворничества. Но идущий против всех Роман был странен. Чего он добивался? Что хотел доказать? Я прихлебывал густой, пахучий, терпко-горелый напиток и поглядывал на него, курившего с меланхолической улыбкой. Он не стал заваривать себе чай, просто напился холодной воды.
По транзистору передавали новости, им предшествовало сообщение о времени на просторах страны: в Москве пятнадцать, в Красноярске восемнадцать, у нас двадцать, во Владивостоке полночь.
Да, у нас было двадцать, наша избушка стояла на самом пороге ночи, завывающей ветром и шумящей ледяными волнами. Гудела огненно печка, бронзовые отсветы бросала лампа. Но мы не чувствовали уюта, блаженства гренландского. Настроение было скверное, и хотелось поскорее отсюда убраться. Однако у Романа был твердый нрав. Он спокойно выдерживал давление нашей неприязни. У меня даже мелькнула мысль, что он тренирует волю, как Рахметов. А что же еще? Я не находил объяснения. В его упорстве было что-то абсурдное. Может, таким образом он завоевывал свою свободу? Я бы так не смог. А по сути, не устремлялся ли он туда же, за грань? И знал явно больше, чем я.
Хотя о какой грани идет речь?
Мои желания были неясны.
Я находился в плену химер. Воображал, что оказался здесь вдвоем с Кристиной.
Но до нее было так же далеко, как до тех мест, где сейчас стоял белый день.
Я думал о ленинградских улицах, по которым она с кем-то ходила. С кем? Хотел бы я это знать!
Мне ясно было, что рано или поздно я попаду в этот морской город. Я был уверен. Поеду туда учиться. Ведь и Кристина, в конце концов, вернется в университет. А я поступлю в мореходку. Решено. Да все равно куда. Лишь бы приехать в этот город.
Я потянулся за сигаретой, наклонился над лампой, закурил, косясь на моих соседей. Никто и предположить не мог, о чем я думаю. Хотя еще неизвестно, о чем думал каждый из них. О ком. Тот же Валерка. Да и Роман! В первую очередь он.
Я вспомнил, что и Аверьянов подступался к Кристине.
Может быть, в этом все дело, осенило меня. Потому все здесь и напряжено, как на международной арене. Я снова посмотрел на соседей: лохматого, хмурого лесничего с топорным лицом, смуглого, черноволосого Романа, на Валерку, почесывавшего греческий нос с вывернутыми ноздрями.
Все может быть.
И мне хотелось оказаться на месте солдата-тунгуса. Идти с котомкой в поселок, где тебя ждет Кристина.
С чемоданчиком, а не с котомкой.
Ну да.
И вряд ли Кристина тебя ждала бы, будь ты тунгусом.
Да и сейчас не ждет. С чего бы?
Утром лесничий не дал нам позавтракать. Потом, говорил он, потом, давайте за дело, пока море поутихло. И мы даже не стали разводить огонь, хотя к утру зимовье выстыло. Поеживаясь, вышли. Над Байкалом нависали тучи, всюду лежал снег, волны мерно набегали на берег. Что-то в этом есть каторжное, пробормотал Валерка. Мы столкнули лодку на воду, я взялся за весла, Валерка держал конец троса. Весла захлюпали. Волны все-таки пытались отогнать лодку от катера, но я налегал, Роман с лесничим наблюдали, и мы подошли к катеру, Валерка схватился за борт, подтянулся на сильных руках, перекинул одну ногу, другую и оказался на катере. Я работал веслами. Корпус катера гасил силу волн, но лодку качало, она билась о железный бок.
—
Тут в трюме вода! — крикнул Валерка.—
Давай цепляй! — ответил лесничий.Валерка вдел трос в отверстие на носу, как в кольцо быку, и ловко соскочил в лодку. Мы причалили к берегу.
—
Мертвого попугая там не было? — спросил Роман.Лесничий заправил трос в тяжелую стрелу, напоминающую формой сердце, махнул Роману, и тот начал качать рычаг; трос перестал провисать, стрела тяжко завибрировала. Трос натягивался. Мы смотрели на катер, ждали, когда он сдвинется. Но катер стоял неколебимо в свинцовых водах. Дай я, сказал лесничий. Но Роман отрицательно мотнул головой, продолжая двигать рычагом вверх-вниз. Шестеренки скрипели, сцепляясь, наструнивая трос. Ладно, выдохнул Роман, уступая Аверьянову место за толстым, гладко вылизанным ветром, водой и солнцем топляком, и встал перед ним, глядя на катер. Лесничий качнул два-три раза, мне показалось, что посудина сдвинулась, дрогнула, но это был звук лопнувшего троса. За ним почти мгновенно последовал дикий крик. Я обернулся и увидел перекошенное белое лицо Романа с выпученными глазами. Он упал. Или уже лежал на камнях и снегу. Лесничий метнулся к нему из-за своего укрытия. Я сделал шаг к ним. Снег под Романом быстро напитывался кровью. Я медленно повернул голову и посмотрел на Валерку. Лицо его было таким же белым, как и у Романа. Все молчали. И Роман. Он лежал с закрытыми глазами. Что-то все это мне напомнило. Это уже когда-то было, подумал я с тоской. Или будет. Лесничий выкрикнул, что это шок, и громадной ладонью хлестнул по щеке Романа. Лужа расползалась. В ней лежало ржавое сердце лебедки. Лесничий снова хлестнул по щеке Романа. На его лицо падал снег, он опять пошел. И волны летели на берег все свирепее. Надо перевязывать, сказал я. Нечем, сказал лесничий. А в зимовье? Нет там ничего тоже. И Валерка начал раздеваться. Мы ошарашенно смотрели на него. Он скинул телогрейку с медалями льда, стащил свитер, рубашку и принялся ее рвать. Этого будет мало, сказал лесничий, хватая лоскуты в клетку. Тогда и я последовал примеру Валерки. Снег обжигал кожу. Лесничий встал на колени перед Романом, взялся за сапог, бормоча, что и хорошо, что тот в отрубе. Сапог не так-то просто было снять. Тогда лесничий вынул охотничий тесак и разрезал сапог, отбросил голенище, разрезал и штанину, трико. Теперь можно было перевязывать голень. Она была раздроблена, в ране белели кусочки кости, кровь выбрызгивалась на снег, руки лесничего. Роман молчал. Лесничий обматывал голень. “В лодку?”
— спросил я, торопливо одеваясь. Мне почему-то хотелось назвать его капитаном. Лесничий оглянулся на море. Волна была уже слишком высока, запенивались гребни. Мы не отчалим, сказал он. Но все-таки мы взяли Романа и перенесли в лодку, за нами тянулся кровавый след. Валерка кинулся в зимовье за вещами. Я — следом за ним. Мы быстро собрали спальники, запихнули их в мешки и рюкзаки и бегом вернулись к лодке. Меня бил озноб. Валерку тоже. Мы бросили вещи в лодку, один мешок подложили под голову Роману. Давай! Взялись за лодку и попытались вытолкнуть ее навстречу плотным ледяным валам. Не тут-то было! Лодку вышвырнуло назад, мы еле успели отскочить. Еще раз!.. После пятой или седьмой попытки мы остановились. Что будем делать?.. Роман лежал с закрытыми глазами, обратив лицо к снежному небу. Тряпки на его ноге были маслянисто-бурыми, кровь плавала в воде на дне лодки. Лесничий выругался по поводу связи, снега. Надо было срочно что-то предпринимать. Ветер гнал снег, волны, как будто кто-то срывал злобу на нашем бреге. Я чувствовал жуткую усталость. Даже не мог ни о чем помыслить, ни о чем. По-моему, лесничий пребывал в том же состоянии. И Валерка. Мы не знали, что делать. А от нас зависело все. Но мы отупело топтались, смотрели на море, на небо, как будто оттуда сейчас же могла появиться помощь.…И вместо рокота моторов раздался утробный стон.
Мы тут же пришли в себя. Роман очнулся. Он дико вращал глазами, хватал ртом снежный воздух, хотел крикнуть
— что-то выкрикнуть — и не мог.—
Я в поселок! — сказал я.—
Давай быстрее, — тут же понял лесничий, — пусть вызывают вертолет, пусть вызывают катер!.. Стой! И смотри провод, если увидишь обрыв — соедини.—
Но он здесь не приземлится, — сказал Валерка, озираясь.Аверьянов свел густые брови к переносице.
—
Да, не приземлится…—
Надо рубить носилки, — сказал Валерка.Мы схватились за топоры. Роман стонал. Мы срубали молодые, нежные, светлые пихты, сочащиеся смолой, Аверьянов прикручивал их веревкой к поперечным палкам. Из глотки Романа рвался крик, но он душил его, превращая в какой-то дикий скрежет
— как будто гигантским напильником шваркали по краю железного листа. Лицо его неузнаваемо изменилось, щеки впали, покрылись морщинами. Наконец носилки были готовы, и мы опустили их рядом с ним. Аверьянов склонился над Романом и сказал, что сейчас мы его переложим на носилки. Роман смотрел на него, кажется, не понимая. Аверьянов кивнул нам и взял Романа под мышки, я — за целую ногу, Валерка растерянно взглянул на лесничего.—
Бери за бок, ногу придерживай, — сказал Аверьянов. — Ну!И мы приподняли Романа. Тут же снежный воздух разодрал скрежет и крик.
—
Не опускать! Давай! — рыкнул лесничий.Мы переложили Романа на носилки.
—
Все, берись, пошли, — сказал Аверьянов.И тут мы услышали звонок. Переглянулись. Снова раздался глухой трезвон.
Аверьянов, выругавшись, побежал в зимовье. Вскоре послышался его голос.
—
Да! Аверьянов… У нас происшествие! Происшествие… Несчастье!Мы заглянули в зимовье. Аверьянов объяснял, что у нас произошло. Потом положил трубку, посмотрел на нас.
—
Проверка связи… Мишка нашел обрыв, соединил… Я говорю — человек. Сейчас будут соображать там.Он достал трясущимися руками папиросы, прикурил.
Через некоторое время телефон затрещал. Аверьянов схватил трубку. С ним говорил главный лесничий, директор был в командировке. Поселок запросил санрейс и катер. Францевич сейчас выйдет к нам.
—
Несите его сюда, — велел Аверьянов. — Будем ждать.Валерка посмотрел на него.
—
Где? Здесь?—
В …! — выругался лесничий.—
Но сколько он будет плыть? — спросил я.—
Плавает говно в бочке, — ответил Аверьянов. — Францевич — ходит.Мы занесли Романа на носилках в зимовье и поставили между нар.
Роман издавал скрежещущие стоны, жмурил глаза и широко распахивал, безумно озирался. Брезент, на который мы его положили, медленно намокал, густые капли срывались на пол. Мы с Валеркой вышли. Курить не хотелось. Нас тошнило.
—
Вы че, думаете, пёхом с носилками быстрее? — спросил Аверьянов, выходя следом. В углу рта он держал новую папиросу, щурил глаз от дыма, вторым яростно буравил нас.—
Ну, четырнадцать километров, — сказал я. — Человек в час делает пять.Аверьянов заругался. Стукнул пальцем мне по башке.
—
Заткнись, профессор! — Он даже не мог дальше говорить, жевал мундштук папиросы, пыхал дымом, глотая его. — А снег? А носилки? В нем не меньше восьмидесяти кэгэ. И на тропе, думаешь, всюду развернешься? А завалы могут быть?Мы прятались от ветра за домом. Байкал ревел и грохотал, летел снег. Тайга была чисто-белой, пухлой, как на поздравительной открытке. В волнах стоял катер, прочно, неколебимо. Мы перетащили вещи из лодки обратно в зимовье. С утра мы ничего не ели, но голода не испытывали. Из зимовья доносился скрежет и рык Романа.
Под носилками уже натекла черная лужица.
—
Изойдет, — сказал Валерка.Аверьянов уселся за телефон, начал крутить ручку. Ему тут же ответили. Он объяснил, в чем дело, попросил позвать к телефону фельдшера Могилевцеву. Сказали, что она уже вышла.
—
Куда? — не понял Аверьянов.—
К вам.Аверьянов посмотрел на часы, перевел взгляд на лежащего. Снял с себя шарф.
—
Ладно… попробуем.Мы придвинулись к носилкам. Я приподнял ногу, Роман дернулся и замолчал на несколько мгновений, кажется, он потерял сознание, но тут же пришел в себя и захрипел: “Иуды…” Аверьянов просунул шарф под ногу и туго перетянул ее выше коленки. Роман закричал в голос. Бледные, мы вышли снова под снег. Море было пустынно, ртутно вспенивалось, особенно громадные волны иногда напоминали движущиеся лодки, катера. Появятся здесь когда-нибудь люди? С лекарствами, и бинтами, и своими знаниями болезней, травм. Мы ежились от холода, переглядывались.
Часа в четыре к зимовью вышли поселковые ходоки: первым шагал Миша, уже в гражданской одежде, с палкой в руке, за ним Могилевцева, закутанная в платок, в синей куртке, следом Пашка. Могилевцева с брезентовой сумкой на боку сразу прошла в зимовье. Пашка приостановился. Мы наскоро все пересказали ему. И он тоже шагнул за скрипучую дверь. Мишка, потоптавшись рядом с нами, достал бутылку. Это был спирт.
—
На-ко, парни, хватани.И я молча взял бутылку, приложился, закашлялся, зачерпнул снега и начал жевать. Моему примеру последовал и Валерка. Мальчакитов пить не стал, заткнул горло газетной пробкой и сунул бутылку за пазуху.
—
А ему она сейчас уколет, — сказал Мальчакитов, кивая на дверь.И действительно, через некоторое время скрежет стал глуше, реже
— и вот уже мы слышали только стук гальки и плеск волн да вой ветра и не верили этой новой тишине.Катер пришел утром. Но мы уже и сами собирались отчалить на лодке, волны поутихли. Романа с носилками подняли лебедкой из лодки, и катер потянул в поселок. С Романом уплыли Могилевцева и Пашка. А мы погрузились в лодку и двинулись следом, снова выпив злого бурятского спирта.
Глава семнадцатая
Байкал остановился не сразу. Появлялись забереги, откуда-то приносило льдины, залив наполняло сало
— снежная каша и кристаллы льда, но утром солнце сияло на безмятежном море необыкновенного бирюзового цвета. Летняя вода — вокруг курчавилась, дымилась поземкой нешуточная зима. Потом море наполнилось кристаллами покрупнее, игольчатыми и круглыми, — шорохом. Мы слушали, узнав, как это называется, и в конце концов и вправду уловили тихие хриплые, шелестящие вздохи. После этого начал всплывать донный лед, и образовалась шуга. В конце концов море зачернело. Я сбил с лиственничного пирса сосульку, размахнулся и запустил ее. Раздался мелодичный звук, осколки сосульки заскользили по глади. Лед был еще молодой, гибкий. Байкал звенел, как струна.И с каждым днем лед нарастал
— по четыре-пять сантиметров. Время от времени — днем, ночью — с моря доносилась канонада, сухие усадочные трещины рассекали новый лед. Как будто богатырь примеривал новую одежку, и она трещала на крутых плечах и мощной груди. Не верилось, что море утихомирилось. Даже когда мы вышли на лед. Под ногами расстилалась усмиренная волна. Валерка поскользнулся. Черный лед был гладок. Сквозь него мы видели камни, рыб. От этого дух захватывало. Байкал словно бы превратился в зеркало, в котором отражалось иное небо, с камнями вместо облаков и рыбами вместо птиц. И вот еще что: этот лед связывал наш берег с тем берегом. По нему уже можно было дойти пешком до кристальных гор. Еще лучше соорудить сани с парусом, поймать ветер…Но зеркальное спокойствие взорвалось торосами в километре от берега. Льдины вздыбились на два-три метра фантастическими крышами и стенами. И, попивая чай, мы видели на закате, как там сияют и горят шпили и купола, и думали все-таки о городах.
Прошлый год закончился, все осталось как будто по ту сторону штормящего моря: Смоленск, добывание денег, мечтания, поездка, жизнь на Северном кордоне, рывок в Улан-Удэ, возвращение блудного Оленьбельды, трагический случай, праздник в клубе.
Мы с Валеркой были переведены в лесники, переселились в другой дом, к лесничему Сергею Прасолову. Гриша с бухгалтером переехали в дом Пашки и Романа. В нашей дыре жить было невозможно, морозы давили за тридцать, углы индевели. Сменила жилье и Кристина, она снова жила по соседству с нами, за стенкой. Но теперь это было отличное обиталище: с кухней и просторной комнатой, большой печкой, которую можно было топить раз в сутки. То же и у нас. То есть
— у лесничего. Мы не верили, что может быть так тепло в доме в разгар великой сибирской зимы. Что можно спать без шапок, в одних трусах, укрываясь спальником, как одеялом.Пашка уволился и подался на большую землю, назад в Минск, ему скучно здесь было без Романа, они сдружились.
Роман месяц лежал в Улан-Удэ. Сначала его доставили в Усть-Баргузин
— Францевич, на катере. Вертолет приземлиться не смог, начальник аэропорта в заповеднике Светайла не разрешила посадку. И никакие угрозы на нее не подействовали. Хотя главный лесничий буквально из себя вышел, кричал, что начальница — палач. Та отвечала, что подаст на него в суд за оскорбление личности, но посадку не разрешала. “А если вертолет разобьется? Кому отвечать? Вам, таким сердобольным и хорошим? Или мне? Мне! Потому как я — ответственное лицо!”Потом вертолетчики говорили, что сели бы, видимость позволяла. А Светайла утверждала обратное.
Так началась местная война. Впрочем, это была застарелая вражда, начальница очень часто закрывала аэропорт поселка, хотя, как все видели, условия позволяли самолету приземлиться. Но после истории с Романом вражда перешла в новую фазу. Вернувшемуся из командировки директору поселяне вручили петицию с требованием заменить начальника аэропорта. Он не мог этого сделать, аэропорт
— не заповедник, хотя и находится на его территории. Тогда жители попросили отправить петицию в Улан-Удэ, в комитет партии Республики Бурятия. Светайла, узнав об этом, заявила, что она не член партии. Мужики по этому поводу тут же начали откалывать шуточки. Но шуточками дело не обошлось. Видя, что возмездие не свершится в одночасье, кто-то отравил аэропортовскую корову. Светайла ринулась к директору. Тот пытался ее успокоить, обещал разобраться. А как он мог выполнить обещанное? Мы с Валеркой подозревали, что это сделал Павел, хотя тот и выглядел добродушным увальнем, не способным, как говорится, и муху обидеть. Но я видел его глаза в тот день, когда вертолету не разрешили посадку.Правда, неизвестно, смогли бы спасти ногу Роману, если бы вертолет сел. Я же видел, во что стрела превратила кость, это было крошево. Не знаю.
Роману ампутировали ногу по щиколотку.
Вольный стрелок, волк-странник по заповедным землям Союза остался инвалидом. Из Улан-Удэ он уехал домой на костылях. Где-то жила его мать. Я, честно говоря, боялся, что он приедет сюда. Вернется, как герой с фронта. И Кристина окружит, как говорится, его вниманием.
На его месте могли оказаться и мы с Валеркой. Или Аверьянов. Мы с Валеркой прикидывали, что стали бы делать в таком случае. Я вспомнил Ахава, одноногого капитана “Пекода”. Да, лучше тогда жить на воде. Но сначала надо стать капитаном.
И на гору Бедного Света уже никогда не взойдешь.
А я хотел туда вернуться.
Мы с Валеркой снова стали бывать у Кристины. И Валерка перестал перетаскивать ящики и мешки на складе у Алины. Кристина с Любой сделали ремонт, побелили печку, поклеили обои; в ее комнате было просторно и чисто. На стене я увидел все тот же календарь со “Стогом сена около Живерни”, 1976 год. До этого года, казалось бы, рукой подать, но даже события лета и осени представлялись давними, что уж говорить о семьдесят шестом, когда мы с Валеркой сидели в классе, таращились на англичанку. Теперь мы глядели на рыжую белокожую соседку с яркими глазами. “Куда вы все время ходите?”
— спросил нас Прасолов. Мы ответили, что в клуб — играть в теннис. И сами снова пошли к соседке. “Но где вы играете в теннис?” — спросил лесничий уже поздно вечером, когда во всем поселке погас свет и мы вернулись, начали укладываться. “В клубе”, — сказал Валерка. “Да я там провел весь вечер”, — ответил Прасолов. “У нас свой клуб”, — пришел я на помощь Валерке. “А, понятно, по интересам, — сказал Прасолов, зевая. — Как у Петрова — шахматный. Правда, сейчас они с Генрихом решили организовать КП”. — “Чего это?” — “Клуб преферанса”. — “Картежный?” — “Ага”. Я удивленно хмыкнул. Но Прасолов пояснил, что преферанс, или пулька, — игра, основанная на умении, а не на везении, в России былых времен в нее играли аристократы и помещики. “Так и ты?” — “Что?” — “Аристократ-помещик?” Лесничий засмеялся, приподнялся на кровати, загасил лампу. “Нет, они играют в гусарика, то есть вдвоем. Втроем нет игры. Вдвоем или вчетвером. Но четвертый никак не находится”. Наши с Валеркой кровати стояли у одной стены, лесничего — у другой. Перед сном мы обычно переговаривались. Жалко, что нельзя было дымить — Прасолов не переносил табачного дыма. Вообще, он больше был похож на попа, а не на лесничего, таежного жителя.На Новый год все веселились в клубе. Общественная комиссия делила апельсины, колбасу и шоколадные конфеты, присланные директором, уехавшим в Москву в командировку. Конфеты полагались только семьям с детьми. А нам достаточно было сгущенки: бросали банку в котелок с водой и долго ее варили, пока сладкое молоко не превращалось в тянучку шоколадного цвета. Нам это казалось вкуснее любых конфет. И вообще, разве в жратве праздник, сказал Валерка.
Клуб был украшен. Вокруг елки развернулась полемика. Рядом со входом рос кедр, и бывший геолог, а сейчас хлебопек Петров предлагал повесить гирлянды-фонарики на него, и всё. Рубить в заповеднике елку, а потом водить хороводы вокруг нее
— это же смешно и нелепо. Ему возражали в основном женщины. По их мнению, Новый год без елки — это свадьба без фаты и криков “горько!”. Одну елку срубить можно. “Это ханжество! — заявила Петрову главный бухгалтер. — Ловят же рыбу удочками по весне в устьях речек. Хотя километровая акватория заповедная. Зачем же лукавить?” Петров отвечал, что рыба — это жизненная необходимость, потребность в фосфоре и т. д. А елка — развлечение. “Праздник — тоже необходимость и потребность”, — парировала бухгалтер. И остальные женщины ее поддержали. Почему-то эта полемика никого не смешила, все спорили серьезно. За этим спором стояли как будто две силы, нет, скорее два взгляда на заповедник. Елка была лишь поводом. И хор женщин оказался сильнее.Новый год был с большой и густой елкой, привезенной Андреем на тракторе; играл самодеятельный ансамбль, Генрих встал за ионику, доставленную для него специально из Нижнеангарска завклубом, расторопным Портновым,
— и мы с Валеркой снова удивлялись странностям местной жизни: забубенный Портнов с руками лесоруба был завклубом, Генрих — пожарным, геолог Петров — пекарем.Вел вечер Портнов в колпаке звездочета; был устроен аукцион, на котором продавали кирпич, завернутый в бумагу, шило в коробке, спички в пакете, будильник в мешке; Гришка виртуозно заклинал чулок, натянутый на руку, потом швырнул его в зал под восторженный визг женщин. Звездочет объявил танцы. Юрченков действительно играл хорошо, только его игру все и слышали, а гитары так, что-то едва дребезжали; правда, жирный Антонов сильно бил по барабану, его просили не усердствовать. Солировал длинный орнитолог Славников, отводя руку, как Магомаев, переступая нескладными ногами,
— настоящий журавль.Боря Аверьянов приглашал Кристину, стройную, в темных брюках, светлой блузке с желтым стеклянным трилистником на груди, и жена лесничего, пышная Альбина, пыхала густо подведенными черными глазами. Но и мне удалось потанцевать с Кристиной под пение Славникова. Валерка играл на гитаре и только смотрел на нас, но, кажется, ему нравилось, он тряс шевелюрой оранжевого цвета
— специально под праздник выкрасился — и подпевал Славникову, притопывал ногой. Кристина смеялась: “Кто бы мог подумать, что здесь такие таланты!”Под утро мы вышли с Кристиной на берег, спустились на лед, занесенный снегом, нашли чистое гигантское окно и принялись пускать осколки льда. Байкал высоко гудел. “Жалко, нет звезд”,
— сказала она. В поселке еще работала электростанция, горели окна. “Пойдем на кордон”, — предложил я. Мне не хотелось ее отпускать. “Ну, нет. У меня уже глаза слипаются”. — “Хорошо, — ответил я, — тогда давай еще потанцуем”. Она с улыбкой, темно посмотрела на меня. Я взял ее за руку, приобнял. И мы молча танцевали. “А под какую музыку ты танцевал?” — потом, когда мы уже двинулись обратно в поселок, спросила она. Я ответил, что под Джона Леннона, “Имейджн”. Мой старший брат его фанат, я вырос на этих песнях. “А я люблю наших бардов, — сказала Кристина, — Клячкина, Дольского”.В поселке мы встретили Валерку.
—
Где вы прячетесь?! — воскликнул он.Мы ответили, что прогулялись немного по Байкалу.
—
Я пашу, всех веселю, а потом меня бросают одного. Жизнь, как обычно, несправедлива… Куда пойдем?—
По-моему, уже пора расходиться, — сказала Кристина. — Ты не устал?—
Нет! — бодро ответил он.И я его поддерживал.
—
Ну, хорошо, пойдемте пить чай, — сказала Кристина.—
В Живерни?! — воскликнул я.—
Да, в Живерни, — ответила Кристина.—
О чем это вы? — спросил Валерка.Когда мы вошли в кухню, свет погас. Кристина зажгла лампу.
—
Так даже лучше, — сказал я.—
А я люблю много света, — откликнулась Кристина со вздохом. — Ох, значит, чай надо на печке кипятить.Но мы с Валеркой быстро накололи мелких дров, запалили их в печке, сняли железный круг с плиты и поставили чайник.
—
Я бы даже мог блинов напечь, — сказал Валерка. — Есть мука?Кристина попыталась его отговорить, но я сказал, что это отличная идея, мы уже проголодались. И Кристине пришлось выставить банку с мукой, за маслом я сбегал к нам. Прасолов уже храпел. Бедолага! Кто же спит в новогоднюю ночь на Байкале. Впрочем, у него это уже был не первый раз, не первая ночь, а у нас
— первая. Валерка заболтал муку с водой, нагрел сковородку, налил в нее подсолнечного масла и ложкой развел первый блин. Запахло вкусно. И Кристина тоже призналась, что голодна. Еще бы!—
И первый блин — не по пословице! — артистично выхватывая блин и кладя его на тарелку, воскликнул Валерка. — Ешьте сразу, — разрешил он, облизывая пальцы.Кристина взглянула на меня и разорвала блин, половину себе, половину мне. Обжигаясь, мы быстро все съели.
—
Ого! — крикнул Валерка, тряся оранжевой шевелюрой. — Скоростное истребление блинов начинается.Запрыгала крышка на чайнике.
—
Может, притащишь приемник? — сказал Валерка.И я снова отправился в соседнюю квартиру, забрал приемник.
—
Новый год лучше ощущается, — пояснил Валерка, — с музыкой.Я гонял колесико, отыскивая музыку. Нарывался все на китайские радиостанции.
—
Шухер, мы окружены! — воскликнул Валерка, размахивая гнутой алюминиевой вилкой.—
А у китайцев Новый год, кажется, в феврале начинается, — сказала Кристина.—
В Америке уже день в полном разгаре, — отозвался я, услышав прорвавшийся речитатив ведущей “Голоса Америки”.—
И здесь глушат, — сказала Кристина. — Мы под колпаком.—
Но с блинами, — подхватил Валерка, сияя в отсветах лампы маслеными щеками и перекидывая на тарелку очередной блин.На крыльце послышались шаги. Я приглушил приемник. Мы замерли. Кто-то постоял и снова спустился. Ушел.
—
Верной дорогой идете, товарищ! — крикнул Валерка.И мы засмеялись.
Чай настоялся, Кристина разливала его по кружкам. Блины ели, макая в сливочное масло. По радиоприемнику передавали вокально-инструментальных поляков.
И мы сидели до рассвета; уходя к себе, оглянулись: гольцы Баргузинского хребта розовели, наливались кровью. Было очень холодно. Мороз к утру усилился. Кристина задохнулась и захлопнула дверь. А мы еще стояли, смотрели, как время движется, время в густых чистых красках, какие и не снились Моне.
—
Слушай, так что такое вы говорили на берегу, — спросил Валерка, — это ваш пароль?—
Наверное, — ответил я.—
А мне не скажешь? — спросил Валерка.Я покачал головой.
Глава восемнадцатая
Через пару дней нас отправили в полевые по учету зверей, я в паре с Толиком Ижевским, а Валерка с Мальчакитовым. Мне хотелось попасть с тунгусом, но начальство решило по-своему. Я Валерке завидовал. Тунгус может оказаться проводником по ту сторону, кто знает.
Первое зимовье на нашем пути было обычным сугробом в распадке среди голых корявых лиственниц и густых кедров. Мы расчистили вход лыжами и ввалились внутрь, зажгли лампу. Это была пещера, покрытая инеем; я принялся щепать лучину, а Толик взял топор, котелки и ушел на речку.
Через пару минут зимовье наполнилось дымом, дрова горели плохо, а сырая одежда быстро остывала, я уже начинал клацать зубами. Наклонившись к печке, начал раздувать огонь. Закашлялся, протер глаза. Ну и х-холодина собачья!.. Огонь вроде бы засиял бодрее, дрова прищелкнули пару раз, и внезапно в трубе зашумело, как будто забилась птица,
— и огонь просто загас. Что такое? Тут же мелькнула идиотская мысль о проделках хозяина. Но, поднеся лампу, я увидел на почерневших поленьях горку снега и все понял. Труба забита. Надо прочищать. Пришлось тихонько колотить по ржавой трубе и выгребать из печки снег. Дым повалил гуще.—
Ты че?! — воскликнул Толик раздраженно, вваливаясь с топором в белых соплях сосулек, котелками. — Че тут у тебя?! Я думал, уже Ташкент. Труба? Об ней надо было в первую голову подумать!—
Ну, — огрызнулся я, — ни в первую, ни во вторую…—
А поздоровался?—
Нет, — я почувствовал прилив виноватости, разозлился и сказал, что вообще-то смешно.—
Смеяться будешь потом, — отрезал Толик.—
А мне помнится, ты сам спорил на кордоне…—
Не путай сапоги с яйцами, — перебил Толик.—
Ладно, — ответил я, дивясь его поговорке.Я принялся разводить новый огонь. Снова пришлось через некоторое время раздувать, и в глаз мне отлетел уголек, едва успел прикрыть, а может, не успел, я еще не знал, жмурился, тер кулаком, чертыхался.
—
Че? Приложи снег! — крикнул Толик.Я проморгался.
—
Говорю тебе, — сказал Толик. В его голосе явно звучала угроза.Я молча склонился над печкой, закрыл крепко глаза и снова подул. Пламя потихоньку вытянулось, охватило поленья. Дверь мы не закрывали, пока не выветрился дым. Но в зимовье долго стоял пар.
—
Вот такое здесь место, — говорил Толик, сидя перед столом уже в одной тельняшке и вскрывая здоровым тесаком банку тушенки — не конины, на полевые выдали свиную, — такой здесь… — Он помолчал и веско добавил: — Хозяин. — И посмотрел сквозь клубы пара на меня.Так что Толик тоже в некотором роде заглядывал по ту сторону дерева, хотя на кордоне и спорил с другим Толиком и вообще производил впечатление разумного и цивилизованного парня.
Я устало улыбнулся.
Гречка, тушенка, горелый хлеб, потом черный реактивный чай с сахаром и галетами… В зимовье развиднелось. То есть пар пропал. Ласково и мудро светила лампа.
Мы закурили.
—
Да, — вспомнил Толик, растягиваясь на нарах, — а вы когда за катером приплыли, че? Здоровались с хозяином?Я не помнил, как мы входили в зимовье.
—
Так это не в зимовье случилось, — возразил я.Толик усмехнулся.
—
А это без разницы.—
Не поймешь, — сказал я. — Где же у них границы?Толик молчал. Не дождавшись ответа, я загасил окурок в пустой консервной банке и тоже лег. Нары были просторные. Под головой доска с наклоном. Теплынь! Я потянулся, мышцы болели. Можно подумать, мы катер разгружали или прошли с тяжелыми рюкзаками километров тридцать. А на самом деле
— смешное расстояние, восемь километров, барахтались в снегах целый день. И в понягах ничего не было лишнего, даже одежды запасной или спальников, только еда на неделю. Я чувствовал себя спартанцем. Спальники брать отговорил Толик, мол, зачем лишний груз, когда зимовье тебе лучший спальник. И правда, было жарко, я, как и Толик, стащил свитер и рубашку.Вместо “Альпиниста-305” нам пела печка, ну, не пела, а шуршала, покряхтывала, прищелкивала, бока ее нежно алели. На столе горела лампа. Я выкурил еще сигарету, осоловело пялясь в потолок, привстал на локте, стараясь разглядеть лицо Толика, спит, не спит, но оно было в тени, и тогда загасил лампу, подоткнул под голову свитер, еще мгновение
— и заснул бы, но вдруг раздался голос Толика:—
А они безграничные. По сути. Но, видно, соблюдают принцип… самоограничения. Мишка объяснил бы. У него деды здесь паслись с оленями. И, говорят, бабка шаманила. Или прабабка.Глаза слипались. Левое веко саднило. Мышцы ныли.
Ночью кто-то водил перышком по лицу или как будто тихонько дул. Я проснулся с криком.
—
Ты… чего?! — хрипло спросил из темноты Толик.—
Не знаю, — пробормотал я, садясь.—
Там… дровишек подбрось…Я встал, накинул просохшую у печки телогрейку, толкнул дверь, пригибаясь, вышел. Нас накрывало море звезд, смутно белели снежные шапки деревьев. Тишина стояла абсолютная. Я расстегнул ширинку. Так и соседствует высокое и низкое. Побыстрее вернулся, растер руки. В печке рдела россыпь углей, и поленья сразу вспыхнули. Прихлебнув горького чая, я натянул свитер и снова улегся, укрылся телогрейкой…
Над гольцами догорала утренняя звезда, когда мы, плотно позавтракав, выступили в путь. Толик сказал, что лучше недоспать, чем потом плясать у костра всю ночь. Ну, после бешеного чая спать совсем не хотелось. И мы бодро тропили, тянули след для Валерки и Мишки. Хотя, по моему разумению, справедливее было бы периодически меняться нашим группам. Но так уж тут заведено.
Альпинист-306 застал нас уже далеко от зимовья, в тайге. Странно было видеть, как солнечный свет захватывает белые гольцы, медленно движется по склонам, вспыхивает на снежных папахах, обнимает стволы монументальных кедров
— все в полнейшей тишине, если не считать нашего дыхания, шороха лыж, поскрипывания сыромятных ремней. Тайга молчала. Ни одного птичьего писка. И это происходило здесь вчера и тысячу лет назад. Солнцеявление. Небо горело глубокой голубизной. Снега синели, сияли, как щиты. Я думал о поселке у скованного моря, о рыжей Кристине.—
Так думаешь, тебе приснилось шшекотанье? — спросил на перекуре Толик. Он сидел на поняге, положив ее на лыжи. Меховую шапку с кожаным верхом сдвинул на затылок. Потные его волосы дымились.Я кивнул. Толик усмехнулся.
—
А в глаз стрйльнуло?—
Ну, — сказал я, — случайность.—
Слишком много случайностей, — заметил Толик.Потом дорогу нам преградил зимний разлив: лед на реке где-то выше лопнул, и вода покатила поверху, засинела, как весной; нам пришлось пробираться по склонам, Толик сломал в завале свою любимую ангуру
— палку-посох, которой правят таежники на лыжах; а под вечер мы вообще потеряли тропу. Толик чертыхался, бычился, пока на очередном перекуре прямо не сказал мне, что все это — от меня.Солнце меркло, как огонь в лампе, когда закручиваешь фитиль. Я его видел на далеком горном западном склоне. И пытался представить, что сейчас делает в поселке Кристина. Наверное, еще сидит в конторе с Любой, может быть, они пьют чай, а солнце освещает на стене карту. А вечером она будет одна дома. Мне хотелось верить, что одна. И не хотелось думать о Боре Аверьянове, например. Или о ветеринаре Грише из Уфы. Но особенно мне неприятен был Юрченков. Я чувствовал, что главная опасность исходит от него. Он слишком много читал. И был музыкантом. И жил в тех же краях, что и она. И его прошлое чем-то напоминало ее прошлое, вот в чем дело.
—
Слышь, — сказал Толик, ткнув меня своей новой ангурой.—
Чего?—
Подумай, — напомнил Толик, раскуривая сигарету.Я молчал. Мы присматривались к стволам, синеющим в быстрых сумерках. Внезапно взгляд резануло лучами: среди крон горела звезда. И я чуть было не выпалил: там!
—
Венера, — сказал Толик.Тропу мы никак не могли найти. Было уже темно и холодно. И над елями и пихтами сверкало много звезд… Затесей? Хм. Странная мысль. Нет, я предпочел бы простые затеси на деревьях, ведущие к дому.
“А откуда ты знаешь, где твой дом”.
И мы тыкались по сугробам, как слепые щенки. Уже не на шутку приморились. Остановились. Толик сопел, прикуривая. Протягивая зажженную спичку мне, спросил:
—
Ну, ты понял теперь?Я поперхнулся дымом, закашлялся. И почувствовал себя каким-то калекой. Веко обожженное у меня припухло. И понять, точнее, принять догму эту я не мог. Какие еще хозяева-чертенята…
—
Че молчишь? — не отступал Толик.—
Давай найдем зимовье, — сказал я. Мол, потом пофилософствуем.Толик хмыкнул.
—
Так вон, — сказал он, поводя рукой с горящей сигаретой, — ишши.Мы стояли в абсолютной тишине среди деревьев, под звездами. И я понимал, что мы не столь далеко в пространстве ушли, сколько во времени.
—
Ну, короче, — заключил Толик, — давай обратись, скажи, так, мол, и так.—
К кому?Толик выругался.
—
Не строй из себя умника. Надо выбираться. Повинись, мол, так и так. И попроси вывести. Это обычное. Всегда так просят охотники. Проверено. У меня было. Давай. Можно про себя, не в голос.Я молчал. И вслух, и про себя.
—
Ну? — спросил Толик.—
Пошли, — сказал я, берясь за ангуру. Пальцы замерзли, пока курил. И спина застыла. Я двигал лыжами, они тут же пропадали в снегу.Толик еще некоторое время медлил. Но допытываться не стал, пошел следом. Начался молодой сосняк. Этого еще не хватало. С веток сыпался лежалый снег, бил по плечам, трещали сучья. “Попались!”
— выдохнул сзади Толик. Я продолжал ломиться вперед, натыкался на маленькие сосенки, скрытые в сугробах, и они, освобожденные, распушались, как птицы, готовые взлететь, подбрасывали концы лыж, хватали клювами ангуру, сыромятные ремни креплений и только что не клекотали. Ветка сбила мне шапку, больно царапнула по макушке. Так можно и без глаза остаться. А вверху сквозили сотни глаз, вселенная пялилась на нас. Может быть, где-то там и пребывал мой виночерпий. То есть не то чтобы виночерпий… Мысли путались. Толик уже матерился во весь голос.И тут сосняк кончился, и мы вышли на пригорок.
—
Постой… — пробормотал хрипло Толик; отдуваясь, он всматривался в долину. Там, внизу, была обширная поляна, окруженная пиками елей.—
А мы… пришли, — сказал Толик.Я ничего, кроме снега внизу и семи звезд Большой Медведицы вверху, не видел.
Толик с силой оттолкнулся ангурой и покатил вниз, быстро уменьшаясь.
Я поехал за ним на широких, как крылья, лыжах.
Внизу под волной снега стояло зимовье.
И еще четыре дня мы тянули тропу по тайге и горам, ночевали в заваленных снегом зимовьях, выпивали иногда за раз по два чайника, пытаясь доискаться истины о хозяевах. Самым дальним зимовьем были Горячие Ключи, так оно называлось. Здесь ниже зимовья бил горячий источник, над ним стоял пар. В каждом зимовье был журнал посещений с датами и фамилиями. А в журнале на Горячих Ключах под одной из обычных записей вдруг обнаружилось четверостишие:
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик –
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.
Толик тоже почитал и сказал, что это кто-то из студентов оставил художество, прошлым летом сюда ходила группа биологов.
Мне почему-то почудилось какое-то высокомерие в этой записи. Как будто этот студент обращался ко всем нам, лесникам и рабочим лесного отдела.
Ну, уж лесники-то как раз ничего такого и не мнили. У них был посредник для переговоров с природой
— хозяин.Но меня все это как-то не убеждало. И я продолжал думать, что лесники
— пленники диковинных суеверий, взрослые мужики, ждущие чуда, как дети. Перышко было слишком слабым аргументом. Вот если бы оно обернулось Кристиной, лицом Кристины или хотя бы ее губами… Ну, что-то в этом роде. И если бы, разыгрывалась моя фантазия, если бы мы в конце концов оказались с нею вдвоем на горе Бедного Света. Или здесь, на Горячих Ключах.Хорошее это было зимовье
— Горячие Ключи. Недавно срубленное из сосны, просторное, добротное, с непривычно большим окном, оно стояло на склоне горы, днем в нем было светло. Мы задержались там, дальше наш путь уходил вниз. Умываться утром в горячем источнике было приятнее, чем растирать снег по лицу, как это мы обычно делали. Зимовье показалось нам дворцом. Но в полдень мы все-таки выступили. Над источником кружился крупный снег, таял на лету…Через два дня мы вышли к кордону
— здесь заканчивался наш маршрут. Было очень поздно, так что увидели его издали: за черной таежной стеной огонек окна. Собаки нас учуяли на подходе, подняли лай.—
Все, — сказал Толик, переводя дыхание, — дома. — И, спохватившись, добавил: — Спасибо хозяину.Или Хозяину. Не знаю.
Я тоже чувствовал благодарность
— ни к кому. И нетерпение. Завтра увижу Кристину.
Глава девятнадцатая
Валерка в феврале вдруг засобирался домой. Это напомнило мой внезапный побег на Чару. Но он
— возвращался. Я особенно не отговаривал. Хотя и сказал, что все равно скоро в армию, какая разница, откуда уходить. А Валерка за это ухватился: нет, мол, как раз не все равно, хочется повидаться со всеми перед армией, погулять немного… ну и Таньку увидеть. С Танькой, курносой девушкой с яркими раскосыми глазами, у Валерки были сложные отношения. Она, по Валеркиному мнению, пыталась пристегнуть его на поводок. Бурно отреагировала на известие о поездке в Сибирь. Переписка у них то и дело обрывалась.—
Ну, как хочешь, — сказал я.—
И ты, — ответил Валерка.—
Слишком долго я сюда добирался, — сказал я. — И не во все врубился.Валерка ухмыльнулся, почесал подбородок, у него была такая привычка: по-обезьяньи выдвигать подбородок и выразительно скрести его. Это означало иронию.
—
И не успеешь, — сказал он, — если будешь ходить вокруг да около. Действуй по-суворовски.—
Ты уже мыслишь по-армейски.—
Привыкаю. Хватит анархии. И тебе советую… Увижу, по крайней мере, как сирень цветет.—
Не успеешь.—
Спорим? — Валерка подумал и махнул рукой. — Ну, не успею, так не успею. Хотя бы пивка попью в баре. А вот успеешь ли ты?Но и здесь, в снегу, под долгими звездами, в бревенчатых стенах, за окнами в листьях мороза, под звуки смолистых дров, горящих в печи, при свете лампы, заправленной каким-то маслом, а не керосином, может быть, тем маслом, о котором писал Мелвилл, не китовым, а скорее тем маслом, которым он писал, а может, и не Мелвилл, а кто-то еще, Рокуэлл Кент, Арсеньев, кто-то другой, неведомый, мой виночерпий, например,
— что-то цвело. И, подумав об этом, я не смог сдержать улыбки.Валерка вздохнул, но проговорил бодро:
—
Так-то!..У Кристины мы устроили прощальный вечер. Валерка напек стопку блинов. Кристина нажарила картошки, взятой у Любы, в магазине она не продавалась. Еще Люба принесла маринованной черемши. “Кубань” Алина, прознавшая о дезертирстве Валерки, продавать отказалась, пришлось пить бурятскую водку. Кристина подсластила ее голубичным вареньем, но она все равно была горлодерной и вонючей. Валерка выглядел радостным, шутил.
И на следующий день я его проводил на аэродром. Погода была летной. Хотя у Светайлы свои небеса. Она сурово на нас посмотрела. Довольно странная женщина. Черноволосая, сероглазая. Ее можно было бы назвать симпатичной, если бы не что-то над переносицей, между бровей,
— словно бы нашлепка, неприятный наплыв лба. Мы улыбнулись ей в ответ. В войне мы не участвовали. Так что надеялись на чистое небо у нее в голове.—
В отпуск? — спросила она у Валерки.Он почему-то заволновался, передернул плечами, будто за шиворот снега сыпанули. Ответил ей напряженно. Она не спускала с него серых странных глаз.
—
А дружок остается? — сказала она, переводя взгляд на меня.Мне не понравилось, как она меня назвала. Что я, собачка? Но я решил промолчать, чтобы не портить погоду.
—
Что ж мамке в подарок от нас везешь? — спросила Светайла.—
Ничего, — сказал Валерка. — Что я могу ей везти. Ананас с БАМа?—
А надо было по осени ореха набить, — сказала Светайла. — Рыбы навялить.—
Самим жрать бывало нечего, — буркнул Валерка.—
Ну-ну, — сказала Светайла насмешливо. — Ладно, ждите.И мы вышли на улицу.
—
Стерва, — сказал Валерка, закуривая.Мы смотрели на поселок, залитый февральским небом. Солнце плавало золотым ковшом. Байкал пламенел всеми оттенками синего. Многие уже носили солнцезащитные очки.
На миг я представил себя уезжающим
— и понял, что никогда не смогу этого сделать. Никуда не поеду, буду жить здесь до скончания дней. Пока не дождусь… Чего? Я до сих пор не знал этого.Валерка затягивался сигаретой, молчал.
—
Ну, здорово все-таки было, — сказал он. — На плоту, правда, так и не удалось… — И снова замолчал. Потом посмотрел на меня: — А ты… за оставшееся время думаешь наверстать?—
Что? — спросил я.Валерка пожал плечами.
—
Тебе это лучше известно.—
Ничего мне не известно, — с досадой ответил я.Примерно через полчаса над горами загудел “кукурузник”. Он сел в вихре снежной пыли, остановился. Мы взглянули друг на друга
— и ударили по рукам. Валерка вскинул свой рюкзак, потопал к самолету.Я стоял, глядел, как самолет идет над прибрежной тайгой, поднимается выше и уже летит над горой Бедного Света.
—
Ну, че, улетел?Я обернулся и увидел Светайлу в форменной зимней шапке.
—
Без гостинцев, говорит… — Светайла покачала головой. — А вон Роман-то гостинцы готовил… для невест в городах… И ничего не нужно.—
Какие еще гостинцы?—
Какие-какие? Меха. Соболька-то он промышлял втихую.—
Откуда вы знаете?Она улыбнулась, расплющила нос с широкими ноздрями, и блямба над переносицей, белея, расплылась.
—
Отовсюду.В ее голосе была спокойная уверенность.
Я ничего не ответил и зашагал по расчищенной трактором дороге, чувствуя на спине ее взгляд. И мне казалось, что она действительно что-то такое знает про Валерку, про меня. Наверное, и про Кристину.
Вечером пошел в научный отдел. Кристина теперь днем была свободна, а по вечерам топила печи научного отдела. Одна печь уже пылала, когда я пришел. Немного не успел. Для двух других я принес дрова сам. Я уже некоторое время помогал Кристине. Поначалу и Валерка порывался, но, увидев однажды, как мы держимся за руки, приходить перестал. И правильно сделал.
—
Улетел? — спросила Кристина, поворачивая ко мне горячее от печного жара лицо. Я на расстоянии чувствовал, как оно пламенеет.—
Да!—
А ты как будто… рад.—
Раз человек задумал… и оказался предателем…—
Но и ты отсюда уезжал?—
Дурак был, — ответил я и сгрузил возле печки охапку дров, открыл дверцу.—
Мне это напоминает какой-то замок, — сказала Кристина.—
Деревянный?..—
Да, замок где-нибудь в литовских лесах. И органист есть.—
Настройщик, — сказал я.—
Ну, играет он хорошо.—
По-моему, как обычный лабух в ресторане, — сказал я. — Вот Петров — да, гитарист. Правда, я не слышал.—
Такое впечатление, что сюда стягиваются лучшие силы. — Она достала сигарету. — Наверное, сейчас самое время жить в глухой провинции.Я взял щепку, сунул ее в дырку железной дверцы, щепка вспыхнула.
—
Зачем? Есть же спички, — проговорила она, осторожно приближая лицо к огоньку, отчего в ее глазах заскользили золотистые змейки.—
Лесная привычка. Спички надо беречь…Мы сидели в полумраке, курили, слушая, как всюду трещат печи.
—
Валерка уже, наверное, спит на верхней полке, — сказал я. — Где-нибудь на середине дороги до Иркутска.А на самом деле Валерка спал в каталажке аэропорта Улан-Удэ. Его взяли, когда он шел по летному полю от приземлившегося самолета вместе с другими пассажирами, провели в отделение и выпотрошили рюкзак, заставили раздеться до трусов. Валерка не знал, что они искали. Но нашли его зеркальный нож самокованый. Холодное оружие. Статья такая-то. Валерка пытался объяснить, что эта вещь дорога ему… что любой таежник носит нож… в тайге ведь не проспекты. Правильно, отвечал ему на следующий день следователь, а здесь не тайга. Зачем тебе нож? Три дня Валерка сидел за решеткой, пока не пришел ответ из заповедника, ответ-характеристика. Его почитали
— и отпустили Валерку. О задержании мне сказала Люба. А потом пришло и письмо от Валерки, где он подробно все рассказывал и недоумевал, в чем дело? Писал, что Смоленск стоит на своем месте, на холмах. Но Днепр еще подо льдом. Крепостная стена осыпается. Он уже виделся почти со всеми нашими друзьями и знакомыми — слушают сибирские байки, мне приветы передают. Напоследок он спрашивал, как у меня дела и что там вообще происходит.Здесь
— в поселке, тайге, на море — никаких перемен. Все так же на крыши летит снег, дымы встают из труб, вечером горят окна электричеством, ночью в двух-трех домах теплится свет керосиновых ламп, тайга молчит, а если подует сильный ветер — потрескивает, покачивается. На Байкале лед, торосы, в выходные два-три рыбака сидят за торосами над лунками. Лесники, рабочие, научные сотрудники, конторские занимаются своими делами, по большей части незаметными. Геолог Петров хлеб выпекает. Жена его Люба стучит на машинке. По вечерам у них пулька…Но и мне самому жизнь поселка виделась как будто издали.
Я жил уже в параллельном мире. Здесь перемены были ежедневны, ежечасны. Кристина подрезала челку; утром не посмотрела из окна, как я топаю на работу; связала себе зеленый шарф; из магазина возвращалась, о чем-то оживленно разговаривая с Николаем; пошла на источник; я
— следом, ждал, курил, озираясь, прислушивался, а когда она хлопнула дверью, выходя в предбанник, пошел прочь; вдвоем смотрели кино, названия не помню; в воскресенье гуляли по льду — как по Невскому, шутила она; я запускал льдинки на чистых от снега участках, они летели, звонко касаясь поверхности; она жалела, что нет коньков, оказывается, одно время занималась фигурным катанием, потом захотела стать актрисой — после “Синей птицы”, спектакля по Метерлинку, там показывали поразительные вещи, она до сих пор помнит то изумление: необыкновенные залы, открывавшиеся мальчику и девочке и их странным спутникам Хлебу, Огню, Душе Света, Сахару; занималась в театральной студии, но это было не так интересно, все очарование сказки, спектакля, сцены исчезало; кроме того, к ней прицепился волшебник-режиссер, волшебник был явно недобрый, начитавшийся Набокова (кто это такой, я не знал), и в конце концов ей пришлось уйти из студии, но режиссер преследовал ее, она боялась сказать об этом отцу и матери, почему-то боялась, и всё; легче было терпеть этого волшебника, чем открыться родителям…И что дальше?
— спросил я. Ну, в конце концов, я решила поступить в университет, сказала она. А что дальше — будет видно.И добавила, что завидует тем, кто идет по жизни прямо, сразу к своей цели.
Честно говоря, я был рад, что так получилось, что Валерка уехал; он мне мешал. Мне все мешали в этом поселке: Боря Аверьянов, Гриша, Николай, Юрченков, лесники, начальство.
Но особенно Юрченков.
Однажды я зашел после работы к Кристине и узрел в кухне Юрченкова, пьющего чай. Он повернул ко мне полное улыбчивое лицо. Я поздоровался, оглядывая кухню и светлую комнату.
—
Хозяйки пока нет, — сказал Юрченков. — Но ты заходи.—
А где она?Юрченков мягко усмехнулся. Посмотрел на меня, как на ребенка. Мне очень не понравился его какой-то домашний вид.
—
Нет, — сказал я, — потом зайду.В своих ожесточенных мечтаниях я менял местами Романа и Юрченкова. Но, подумав, решал, что это было бы еще хуже. Хотя Юрченков и был интеллигентнее, Роман скорее бы добился успеха. Может быть, подстеречь его в темноте? Двинуть хорошенько. Работа здесь укрепила мои мышцы, я чувствовал в себе много сил. Нет, это, конечно, ничего не изменит.
Когда мы встречались с Юрченковым и о чем-то разговаривали, я вспоминал эти свои мысли и, кажется, слегка бледнел или краснел. Особенно мне почему-то было не по себе при взгляде на его открытый лоб. Я представлял, какие разговоры он ведет за пулькой у Петрова. Мне и самому хотелось в них поучаствовать, ну, хотя бы послушать. Но как-то неудобно было напрашиваться
— например, у лесничего Прасолова, чтоб он взял и меня в гости к Петрову. Хотя здесь никто не церемонился, любой мог прийти к кому угодно просто так, посидеть, покурить, поговорить хоть о погоде.Солнце пылало все дни в окнах, сияло на льду, сверкало в торосах, февральская синева напитывала всё: кроны кедров, снега, щепки, сосульки.
Жители носили солнцезащитные очки. Но в магазине их не было, и к вечеру у меня болели глаза.
“Вот оно, пришвинское,
— сказал мне при встрече Толик Ижевский, — понял?” Я ответил, что не совсем. “Весна света”, — сказал он и воздел указательный палец, залепленный пластырем. С кордонов лесники приезжали на мотосанях, а если нужно было запастись продуктами, то на обычных санях, с Умным в упряжке, а с Южного кордона — с Орликом. Толик Ижевский всегда заходил в библиотеку, набирал кипу журналов “Наука и жизнь” и тот или другой томик Пришвина. “Ты уже не по первому разу”, — говорила Маргарита. “Да, — соглашался он. — Настояшшая литература требует долгого мозгования”. И я представлял, как он сидит на кордоне, мозгует, выписывает цитаты в общую тетрадь, курит, прохаживается…Я чувствовал себя охмеленным, злым, мне хотелось схватить Кристину за плечи, встряхнуть и спросить напрямик о Юрченкове, об этом органисте-настройщике. Зачем он ходит к ней? чаи распивает?.. И о чем они говорят? О музыке? Я слышал, что музыка и математика
— близнецы-сестры, что у музыкантов математический склад ума и, следовательно, у математиков — музыкальный?.. Какая-то ерунда. Но Кристина… в ней все звучало, мне это было ясно, я слышал это звучание: ее золотистых волос, зеленых греческих глаз, белых рук. Еврипид сразу взял бы ее в свою трагедию, не знаю в какую. О новом путешествии Диониса.“Безумье, пусть…” Да, о новом безумии в глухой провинции у моря.
Кристина была рядом
— и все так же далека, как и в тот ноябрьский день, когда мы сидели с Валеркой на заснеженных скалах над вторым зимовьем.Мне неясны были причины, заставившие Кристину оставить на время учебу, взять академический отпуск и приехать сюда. Неужели только рассказы знакомых студенток с биологического факультета, побывавших здесь на практике летом? Конечно, нет. Она от чего-то уходила, что-то решала этим бегством. Может, ее преследовал тот режиссер-драматург?
И его звали Еврипид.
На все мои расспросы Кристина отвечала как-то просто, откровенно
— такое создавалось впечатление, но полчаса спустя я понимал, что так ничего и не прояснил.Я думал о Ленинграде. Взялся читать Достоевского.
Уже наступил март. И меня вызвали в военкомат. Я съездил на попутке по ледовой дороге, прошел комиссию, был признан годным к строевой и вернулся на самолете.
Глава двадцатая
К Прасолову едет жена
— вот что я узнал сразу, ну, после того, как пришел домой, скинул форменное лесниковское пальто, стащил тесные ботинки и сунул ноги в мягкие просторные ичиги, прижался к печке, заварил чай, услышал шаги под окном и увидел востроносого очкастого лесничего… За кружкой чая он мне об этом и сказал. Поправил очки и скорбно взглянул на меня.—
Ты, оказывается, женат?—
Нет еще, — ответил он, — это будущая жена, я выразился неточно. Невеста.—
Откуда? — спросил я.—
Из Красноярска. Она там работала после распределения. И вот срок окончился.Я поздравил его и спросил, когда именно невеста прибудет. Прасолов ответил, что, видимо, уже на следующей неделе. Если, конечно…
—
Светайла даст добро, — подхватил я.Он засмеялся, шмыгнул носом.
—
Значит, у меня еще есть время, чтобы добежать до канадской границы? — спросил я.Переселяться к Антонову, Гришке и Николаю мне не хотелось. Бичи запивали, к ним присоединялись Миша Мальчакитов, Андрей; их песочили на месткоме, Миша со всеми резолюциями соглашался, остальные спорили. Лучшим другом у Миши был тракторист Андрей. С ним и запивали красненькую, то есть дешевый “Рубин”. Иногда оба не выходили на работу. Андрей гонял свою женку, крушил мебель, трезвел, вымаливал прощение, принимался все чинить; столяр он был искусный, на его табуретках сидел весь поселок. Миша никак не мог остановиться после дембеля, карие его глазки в растянутых парчовых раковинках век сияли. Он теперь точно знал, что такое воля, счастье. Валерке в полевых он рассказывал об армии, признавался, что иногда ему казалось: вот он, тот самый Нижний дедовский морок; ночью его будил удар сапога по сетке кровати; эй, орал “дед”, вставай, чукча, пой гимн! “Дед”, усмехался Миша, дедушками у нас медведей называли; ну и родных стариков, а они уже давно померли. В Даурии случались пыльные бури, даже зимой пыль наметало откуда-то, из Китая, что ли. Мишу эти голые пространства угнетали; раз ему даже приснилось, что он живет на мясе ошкуренного медведя, идет, и конца-края не видно. И когда по весне гуси-лебеди летели, Миша прятался куда-нибудь, затыкал уши. В заповеднике в горах гнездились на Семи озерах лебеди. Очень плохо было Мише. А теперь он как на крыльях
— на лыжах-то. И Валерка признавался, что ему было необычайно легко с этим дембелем в тайге, он не успевал ничего сделать, у Миши, как говорится, все в руках горело. “Еще бы не легко! — заметил я. — Шли по нашему следу”. А следы он безошибочно распознавал, мельком глянет и уже скажет, кто там припечатался: соболь, горностай, кабарга. Дразнился с кедровками. А ночью однажды видел оленя, вышел из зимовья и увидел, но Валерка так и не понял, что это за олень был — на горах. Горы-то еще далеко были. Как он мог рассмотреть? На каких горах? Кто его знает.Валерка признался мне уже перед самым отъездом, что они с Мишкой прихватили немного спирта, хотели каждый вечер с устатку выпивать по чуть-чуть, но выжрали все в две ночевки, от нас утаили. Мишку не остановишь. И спьяну он много чего рассказывал.
Про лабаз, например.
Вроде еще перед армией ходил здесь в тайгу по осени, и как-то его повело, заблудился, провалился в речку, спички намочил или даже утопил с понягой, запасные там были, а в кармане уже две или три в коробке оставались; выскочил, побежал, мороз давит, темнеет… бежал к зимовью, но с тропы сбился и, короче, попал в какое-то местечко, там скала невысокая, а перед ней в лиственницах
— лабаз; помост уже трухлявый, на нем короб; спичек там не было, но зато какая-то одежда, широкий плащ из меха, с железными висюльками, и кресало с трутом; но не так просто огонь высечь, Мишка уже почти околел; тогда скинул мокрое все с себя, в этот плащ завернулся и отогрелся, а потом огонь наладил и как барин там ночь просидел. Утром все назад сложил, только одну фигурку оторвал и унес. Место запоминал. Он еще ночью по звездам сориентировался, где Полярная звезда, где юг и куда ему идти на случай, если солнца утром не будет. Вышел и никому не рассказывал. Хотел ученому Могилевцеву, но как-то… язык связало. Дядьке Иннокентию тоже ни слова, тот спьяну все разболтает. Хотя сам Валерке вот и выложил все. Он и в армию ушел с этой фигуркой, прятал ее в подкладках. И до сих пор таскает. Но хоть и бухой был, а Валерке не показал.Мы не знали, верить ли этой истории…
Что же мне было делать? В прежнее жилье не вернешься: там затеяли перестройку, сломали перегородки, разобрали печи, говорили, что оборудуют “Орбиту”, телецентр, поставят вышку и все наконец-то смогут смотреть телевизор. Жители с нетерпением ожидали, когда же этот проект осуществится. “С таким энтузиазмом раньше церкви строили”,
— сказал Петров.Старший лесник Южного кордона просил директора направить ему еще одного лесника, потому что там близко проходит ледовая дорога и непрошеные гости часто оказываются на заповедной территории, надо их гонять, а рук, то бишь ног… того и другого, короче говоря, не хватает. Прасолов осторожно поинтересовался, не походатайствовать ли за меня? Вот месяца четыре назад я с радостью согласился бы на переезд туда
— соседом к Димке и его красавице Жене. А сейчас Южный кордон, очень живописное, кстати, и уютное место, показался мне ссылкой. Я попросил Прасолова не делать этого. Ради того, чтобы каждый день видеть Кристину, я готов был броситься в ров со львами, а не то что отдать себя на съедение клопам в общаге у бичей.—
Ладно, ты пока не торопись, — сказал Прасолов. — Еще неизвестно… как там… Светайла.—
Но невеста может приехать по ледовой дороге?Прасолов вздохнул:
—
Может. Но я запретил ей это делать.—
А если тебе выехать навстречу?—
Пока директор не отпускает. Вообще, он не любит этих дел… женитьбы… Предпочитает брать на работу холостяков или уже давно женатых, вырастивших детей.—
Детский сад или дом престарелых его идеал.—
Как у Петрова монастырь. Заповедник-монастырь.Вечером я отправился к Кристине. Дома ее не было. Топит печи в научном отделе. Но на двери висел замок, окна были темны. Я потоптался перед мрачным домом. Может, на источнике? Пошел туда. Навстречу мне кто-то шел по тропинке с тазом под мышкой и большой авоськой, от которой валил пар, видимый даже в сумерках. Вообще-то стирать на источнике было запрещено, это не прачечная, но ключница Зина не могла за всеми усмотреть и только жаловалась директору на рвань и грязь после стирок.
Идущая тёмно глянула на меня из-под толстого платка. Я узнал Светайлу. Мы поздоровались. “Мыться?”
— спросила она, оглядывая меня. Я был с пустыми руками, и за пазухой никакого свертка. И она придержала протянутый было ключ. “Или чего? — спросила она, пахнув на меня мылом, распаренной кожей. — Ищешь кого?” Я промямлил, что так, прогуливаюсь. По серому намытому лицу зигзагом прошла улыбка. “Ясно. Скушно без дружка?..” Я невнятно буркнул и обошел ее, сойдя с тропинки. Но она поворачивала голову за мной, неотрывно смотрела. “И что ж, пишет он?” — “Да”, — ответил я и пошел дальше, к источнику. “Так нет там никого! — бросила мне в спину Светайла. — Ключ-то у меня. Дать тебе?” Я ответил, не оборачиваясь, что не надо. Шел по тропинке, чувствуя: смотрит в спину. У источника остановился, обернулся — а ее и след, как говорится, простыл. Нет, разглядел вдалеке шагающую фигурку с тазом и горбом мокрых вещей. Постоял у домика, посмотрел на огни в окнах за кедрами — там на отшибе жил Аверьянов со своей пышнотелой Альбиной, маленькой дочкой и четырьмя лайками в вольерах, они вечно брехали, тоскуя по вольной жизни на охотничьем участке. Все заповедные охотники уже отгуляли свои отпуска в охранной зоне, предназначенной для промысла. Уплывали туда еще на лодках в октябре—ноябре. Кое-кто на лодке успел и вернуться до ледостава. Отпуска здесь большие, да еще каждый охотник брал неделю-другую за свой счет, охота стоила того: они добывали белку, соболя, колонка, норку. Я подумал, что, вернувшись из армии, тоже обзаведусь участком. Куплю лодку, ружье. Наверное, и лайку. Но не столько для охоты. Просто хорошо иметь свой участок в этом амбаре. Построить там зимовье, завезти железную печку, лампу. И несколько книжек.Нет, все-таки трудно было так далеко заглядывать. Это я раньше думал об этом. А сейчас у меня не было ни прошлого, ни будущего.
Где же она, спрашивал я себя, возвращаясь на главную улицу
— центральную тропинку поселка. Ноги понесли меня к дому Юрченкова. Он жил по соседству с главным лесничим. В окнах горел свет. И я увидел Юрченкова, расхаживавшего в белой футболке. Вот он остановился и повернул лицо к окну, я отступил в сторону и пошел прочь. Мне не было стыдно. Я искал Кристину.—
Стой!..Я оглянулся. Из настывшей синей тьмы ко мне приближались двое. Невысокий плечистый парень на кривых ногах, в распахнутом полушубке, сбитой набекрень шапке. Мелькнула мысль, что это кто-то из проезжих шоферов. Но второго я узнал, это был Миша. В темноте я различил его обычную улыбку.
—
Кто такой? — весело спросил парень.—
Оленьбельды! — воскликнул Миша. Был он здорово под хмельком.—
Дай закурить, — сказал парень. Но, когда я полез за сигаретами, остановил меня: — Не надо. Я пошутил. — И достал свою пачку. — Угощайся. Чегой-то тебя так звать?Я буркнул невнятно в ответ и пошел прочь. Направился в сторону дома Петровых, может, Кристина там.
—
Нелюдимый? — с угрозой спросил парень.—
Э, ладно, у него свое, — сказал Миша и заговорил уже тише.К Петровым я давно хотел попасть. Но все как-то не получалось. И приходилось довольствоваться только какими-то обрывочными репликами о разговорах, происходящих там между бывшим геологом Петровым, настройщиком органов Юрченковым и лесничим Прасоловым. Иногда к ним присоединялся ученый с мировым именем, правда, в преферанс он играть отказывался; по смутным слухам, Игорь Яковлевич Могилевцев успел посидеть в сталинских лагерях и на всю жизнь возненавидел карты. Во время его визитов Петров доставал шахматы.
Но на полпути я передумал, повернул.
Ладно, по крайней мере, Юрченков у себя. Эта мысль меня немного успокоила, и я пошел домой. Странное, конечно, выражение, если подумать. “Домой”. Ведь это не мой дом. А звучит так, будто
— мой. Но сейчас у меня не было вообще дома. Где он? В Смоленске?Я вспоминал иногда квартиру с обшарпанными деревянными полами и затертыми белеными стенами, сервантом, где стояло варенье, красовались хрустальные рюмки, китайская ваза и овальный портрет Сталина, нашу с братом комнату
— здесь на платяном шкафу в изголовье кресла-кровати старшего брата уже висел портрет Джона Леннона, написанный карандашом на листе ватмана Галей, подружкой брата. Возле книжки-стола, с которого посередине слезла кожа, — лак и краска расплавились, когда брат гладил рубашку, не подложив старое байковое одеяло, спешил на какую-то вечеринку со своей подружкой, — стояла гитара. Купил ее брат, но играть так и не научился; а я выучился у его друга Витьки Метлицкого, с отрезанными на столярном станке верхними фалангами пальцев левой руки, — тем не менее играл он виртуозно, намозолив струнами обрубки. “Имейджн онли пипл”, — пел Метлицкий, и Сивая, наша одинокая соседка, стучала в стенку, что означало: громче! Вдохновленный Метлицкий повышал силу звука. Брат расслабленно улыбался. Они выпивали с Витькой портвейн, если родители куда-то уезжали на пару дней. Как-то привели своих герл, и брат попросил меня не выходить до утра. Но через зал лежала тропа в туалет, черт, куда мне деваться? Этот вопрос мы так и не успели обсудить. Они некоторое время сидели и пели, выпивали. Потом Метлицкий уединился со своей подругой в спальне родителей, а брат остался в зале; я слышал, как он достает раскладушку из чуланчика. Ну, что ж, я превратился в одно большое пламенное ухо. Голос брата был непривычно подобострастен, льстив. Голос девушки — холоден, высокомерен. Иногда она визгливо смеялась. Брат был невиданно вежлив. “Ну, пожалуйста, — бормотал он, — пожалуйста…” Я слушал, сглатывая слюну. Как вдруг в стенку ударили. Я вздрогнул. Сивая! Наверное, случайно… не могла же она слышать через свою стенку и еще закрытую дверь нашей комнаты. А брат повторял и повторял, как попугай: “Пожалуйста… пожалуйста…” Это уже было смешно. Я заснул и проснулся в холодном поту, сразу услышал треск костлявой раскладушки. Мне нестерпимо хотелось ссать. Раскладушка разламывалась. А мой мочевой пузырь готов был взорваться. Что делать? Я уже не мог ни лежать, ни слушать. Точнее, слушать я хотел, не пропустить ни одного звука, но сил моих не было терпеть. И я встал и пошел к окошку, открыл его, выглянул на улицу. Где-то рядом у кинотеатра “Юбилейный” раздавались голоса. Но под окном было тихо, светлела стволом высокая береза у газетного ларька. Я выбрался на карниз. Этот карниз шел вдоль всего дома, внизу, на первом этаже, были парикмахерская, ателье, телевизионная мастерская, еще что-то. И я встал между буквами К и Х и оттянул трусы. Струя ударила в асфальт. Когда я с блаженством обернулся, чтобы забраться обратно, то увидел в соседнем окне за тюлевой шторой чей-то силуэт, наверное, Сивой, но, может, показалось. Я вернулся в комнату, прислушиваясь. Но в зале было тихо. Я ждал, пока до меня не донесся хмельной храп брата.С братом у нас были непростые отношения. Он считал меня щенком, маменькиным сыночком. Ну да, мать больше внимания уделяла мне. Но я от этого лез на стенку. Все было не так, отец ушел, мы жили бедно, на работе у нее все валилось из рук. Старший огрызался, он уже собирался в армию. И оставался один объект для упреков и воспитательных усилий
— я. Но я научился исчезать в лесу. И всегда делал это незаконно. Мать прятала от меня рюкзак, не давала денег. “Чем вы там занимаетесь?!” — кричала она. Иногда на подмогу ей приходил мой дядя, крупный бровастый мужик с большим угреватым носом. Нас он величал не иначе как подонками и только испрашивал последнего дозволения у сестры — применить силу, отлупцевать бельевой веревкой. Ну, или хотя бы одного меня, раз брат уже почти солдат и скоро свое получит, скоро узнает, вспомнит мамкины мармелады!.. Все походное снаряжение я наладился хранить в гараже у Валерки, деньги мне давал Валерка, иногда удавалось набрать порядочно пушнины — пустых бутылок; в девятом классе я устроился на лето разносчиком телеграмм. Проходил мимо лиственниц у библиотеки, вдыхал смолистый аромат — и грудь мою распирали мечтания о Байкале. Иногда мне давали и пачку писем. Ко мне время от времени присоединялся Валерка, и мы ходили по частным домам у Днепра, бросали в ящики письма. Но однажды было так жарко, что мы сначала решили искупнуться и на песке возле ив проторчали допоздна… Письма уже разносить показалось тяжкой повинностью, и я предложил отправить их к праотцам. “Это как?” — спросил Валерка. “А так”, — ответил я и веером раскинул по воде всю пачку. Валерка обомлел. Он даже чуть было не пустился за ними вплавь. Но передумал. Белые прямоугольники медленно уплывали плотиками неизвестных чернильных строк, покачивались в легкой ряби. “Ну, ты… дурак, — сказал Валерка. — А если хватятся?” Я спросил, уж не думает ли он, что в этих письмах был план острова сокровищ? “Ну, мало ли, — проговорил он, — все-таки…” Я отмахнулся и сказал, что ничего существенного там нет, одна дребедень: как твои зубы-суставы? кланяйтесь тете Паше, а у нас слякоть. “Откуда ты знаешь?” Я ответил, что знаю, читал одно письмо. “Вскрыл?” — спросил Валерка. Я кивнул.…Обо всем этом я вообще забыл. А вот здесь, ожидая писем от одноклассницы и от Валерки, я этот вечер на Днепре нет-нет да и вспоминал.
Отрочество мое не было таким уж жалким, по-моему, у всех оно выходит печальным, почему-то сиротским, что ли, не знаю. И опасным. И во многом идиотским. Это уж так.
В доме Прасолова я смог высидеть час, снова собрался, нахлобучил лесниковскую шапку, поколебался, решая, что лучше надеть,
— и выбрал все-таки форменное пальто, вышел… И еще издали увидел в окнах научного отдела свет.Сдерживая улыбку, я вошел… В комнатах раздавались голоса. Улыбка мгновенно улетучилась: я различил голос недавнего знакомца… Прошел по коридору и увидел всю компанию. В научном отделе во всех печах трещали дрова. На корточках сидели курили Миша, Гришка, Антонов. Парень в расстегнутом полушубке и бобровой высокой шапке стоял. Кристина сидела на единственном здесь стуле. Увидев меня, она заулыбалась, встала, протянула руку.
—
Привет!Парень тяжело повернулся. И остальные обернулись.
Я пожал протянутую руку, вглядываясь в светлое лицо.
—
А, лесник, — сказал парень.Миша с уважением смотрел на мое пальто.
—
С приездом, — сказала Кристина, радостно глядя на меня.Я почувствовал еще большую радость, но тут же подумал, что, возможно, ей просто надоело сидеть здесь с этой компанией.
—
Как съездил? Что они сказали?Я ответил, что все хорошо и весной пойду в армию.
—
Круговорот вещества в природе, — сказал парень. — Он туда, я сюда. Смена караула.—
Тебе, Вась, еще пыхтеть, как медному чайнику, — сказал Гришка.—
Только лето! — воскликнул парень. — Одно лето, пар-ря! И я здесь. И вся рыба наша. И праздник будет продолжаться. “Запряженная “Вихрями” лодка, завтра в море умчит молодых”, — пропел он. — Мне батя обещает к дембелю новую “казанку”, новое ружье — бельгийку двадцать восьмого колибра и свой участок.Миша цокнул.
—
Что, тунгусище?! — хохотнул Вася. — Погоняем?Вася был рус, синеглаз, скуласт. Он крепко ходил по комнате, поскрипывая половицами, и в распахнутом полушубке напоминал купеческого сынка, загулявшего на какой-то старый праздник.
—
Погоняем бе-е-лок! — продолжал он. — Видела ты там, у себя в Ленинграде, настоящих белок?Кристина не отвечала.
—
Нет, ответь, видела?—
Ну, конечно, видела, — сказала она.—
Что, прямо в Ленинграде?—
Да, — ответила она. — В Летнем саду. В Павловске очень много белок. Их там с рук кормят дети.—
А здесь — смолевки, чо-о-рные. А грудь — груди у них белоснежные.Миша засмеялся, Гришка крякнул, прихлопнул себя по колену.
—
Хотя и у рыжих, наверное…Кристина встала.
—
Куда ты? — спросил Вася.—
Дрова прогорели, — ответила Кристина.—
Так среди нас есть помоложе, — сказал он, взглядывая на меня. — Да ладно, ты еще свое огребешь весной. Эй, тунгус! А ты чего расселся?—
Чо-о делать? — спросил Миша.—
Помоги девушке, ленинградке, она же непривычная.Миша с готовностью встал и отправился за дровами. Его качало. Через некоторое время мы услышали грохот в коридоре, хихиканье. Я выглянул. Миша лежал на боку, по полу рассыпались поленья.
—
Черт, тунгус! Дом порушишь! — зычно крикнул Вася.Горласт! Наверное, сержант или ротный запевала. Надо будет спросить, подумал я, помогая Мише.
Они долго не уходили, Вася был в ударе, куражился. Я чувствовал, что он не прочь затеять со мной драку. И, пожалуй, этим все и закончилось бы. Но на пороге неожиданно появился Юрченков, в своей дубленке, кроличьей шапке.
—
А! Иерихонские трубы! — воскликнул Вася. — Бдишь, Гена?Юрченков сдержанно улыбнулся и ответил, что именно так.
—
И по ночам ходишь? — спросил Вася.—
Когда как, — ответил Юрченков, взглядывая на меня, на Кристину.Он кивнул мне, спросил про поездку. Я ответил. Мне показалось, что он остался чрезвычайно доволен. И внезапно я ощутил буквально кожей
— что время убыстряется. Странное впечатление. В чем дело? Мы входим в какие-то плотные слои? И еще острее я почувствовал охмеленность. И это была какая-то новая охмеленность. Охмеленность печали. Все пройдет очень быстро, понял я. Еще сколько-то вечеров здесь, у потрескивающих печек, чаепитий у нее в кухне, — и что дальше?Говорил Юрченков, вежливо объяснял, что в вечернее время в административных зданиях нельзя находиться посторонним без крайней надобности.
—
А может, у меня как раз крайняя надобность! — усмехался Вася. — И еще вопрос, кто тут посторонний.—
Ну, если исходить из инструкций…—
Вот замордовали уже инструкции и уставы! Может человек неделю побыть на свободе?Но все-таки Юрченков выпроводил всех
— и меня в том числе.
С Кристиной мы увиделись только на следующий день, а меня всю ночь одолевали кошмары. О том парне я узнал у Сергея: это был сын Усманова. Он уже не первый раз в отпуску, сказал Сергей, усмехаясь. Приезжал даже как-то с командиром, старшим лейтенантом. Усманов организовывал им тут рыбалку, уху. И потом в часть отправлял с оказией посылки.
В обеденный перерыв я не хотел идти к Кристине, уже пропотел на работе, пора было помыться, но мы встретились с ней на тропинке перед домом.
—
Когда ты про большую жизнь на большой земле расскажешь? — спросила она.—
Вечером, — ответил я.—
А мне не терпится сейчас. Ты на обед?—
На обед.—
Пойдем ко мне.—
Сейчас, — сказал я, — только загляну домой.И взбежал по крыльцу, сказал Прасолову, чтоб он ел без меня, залез в боковой карман, нашарил, зажал в кулаке флакончик, быстро взглянул на лесничего, стоявшего у плиты и ложкой помешивающего в кастрюле вчерашнюю похлебку из перловки и конины с луком. Наверное, мой вид был вороват, странен, и лесничий внимательно, с подозрением ко мне приглядывался.
Светлая кухня. Тепло и чисто. Особенно удивляла беленая печка, произведение искусства. Но незаконченное. Ее так и хотелось расписать цветами, а еще лучше
— перенести стога Моне. Вот было бы оригинальное сочетание. Я сказал об этом Кристине. Она ответила, что крестьянский разум это сближение, пожалуй, шокировало бы.—
А ты что, крестьянка?—
Мой руки, садись, — сказала она.Я снял телогрейку и бросил ее на пол.
—
Зачем?—
Да она вся в трухе, — сказал я и шагнул к рукомойнику, взял изумрудное мыло, звякнул железным сосцом. — Яблоками пахнет. А мы умываемся хозяйственным, дешево и сердито… Но скоро и там яблоками запахнет.Вытерев руки и лицо чистым полотенцем
— и на этот раз промолчав о нашей портянке на гвозде возле умывальника, — я сел за стол, застеленный клеенкой. Кристина наливала поварешкой суп. Ее огненные волосы были крепко убраны в хвост, глаза слегка подкрашены… а может, и нет, не знаю, они и так были яркими, словно бы написанными невиданным художником. И с рыжим цветом волос звучали как будто в унисон. Да, я слышал вибрацию солнечных струн в воздухе. Мне хотелось только слушать и смотреть. Но Кристина сказала: “Ешь. Что, не вкусно?” Я ответил, что просто отвык от супов, нет, очень вкусно… Она тоже налила себе супа и села напротив. Мы ели и смотрели друг на друга.—
Ну, рассказывай, как ты съездил?— спросила Кристина. — Что происходит в мире.—
Там такая же провинция, — сказал я.—
Но все-таки железная дорога. Райцентр.—
Дорога еще строится…И я рассказывал ей, как ехал на бензовозе, шофер травил байки про случаи на ледовой дороге, у него невеста-медсестра едва успела выскочить из “скорой помощи”, а водитель
— нет, утонул; вообще-то по дороге надо ездить с открытыми дверцами, но в такой холод? В Нижнеангарске я ночевал в гостинице; мне, правда, казалось, что попал в большой город, а это только поселок, но там много людей и машин — БАМ. Утром отправился пешком в Северобайкальск, а это далековато. Но так мне посоветовали, мол, там всегда машины идут, поймаешь. И точно, первый же лесовоз затормозил, и я быстро доехал до этого городка, нашел военкомат, вместе с другими призывниками прошел медосмотр, был признан годным к строевой службе и отпущен до апреля—мая. А возвращался поздно, никаких машин не было, шел по льду, как будто по мрамору, вспоминая почему-то Еврипида, ботинки стали натирать, и я тысячу раз пожалел, что не послушался Прасолова и не надел мягкие и удобные ичиги, намотав портянки из байкового одеяла, но мне не хотелось нарушать форму… Да, вот лесным солдатом я согласен служить все двадцать пять лет и даже больше. Я посмотрел вопросительно на Кристину.Мы помолчали.
—
Ну вот, — продолжал я, так и не дождавшись ее ответа… ее согласия тоже жить здесь двадцать пять лет, — и наконец появилась “Волга”, черная. Я не голосовал, они сами остановились, открыл дверцу, сел и покатил в тепле и… с музыкой.Сорвалось с языка. Хотя я не собирался об этом говорить, чтобы не вызывать ассоциаций с нашим настройщиком,
— по радиоприемнику передавали концерт органной музыки, видимо, начальник был любитель, или ему хорошо дремалось под нее, не знаю.Но я не стал уточнять, какую именно музыку мы слушали, катя в “Волге” по ночному морю к далекому зареву поселка.
—
Это были какие-то бонзы? — поинтересовалась Кристина.—
Наверное. Они молчали — и водитель, и пассажир в пальто, с тяжелым римским подбородком.—
Прокуратор, — сказала Кристина.В ее взгляде, голосе сквозило какое-то беспокойство. Я смотрел на нее. Она нетерпеливо повела плечами.
—
И под какую же музыку вы мчали?Я пренебрежительно качнул головой.
—
Да! — Тут я опустил ложку в тарелку и встал.Кристина, не понимая ничего, следила за моими порывистыми движениями. Я схватил свою телогрейку, порылся в карманах, нашел квадратный флакончик духов, вернулся за стол и поставил его между дымящимися тарелками и пластами хлеба, рядом с солонкой.
—
Это тебе, — сказал я, сосредоточенно глядя в тарелку, снова берясь за ложку, откусывая хлеб.Она тут же взяла флакончик, скрутила колпачок, и аромат духов смешался с запахом хлеба и супа. Я не смотрел на Кристину и вздрогнул, когда ее лицо вдруг оказалось в невероятной близости и я ощутил прикосновение губ.
—
Испугался?—
Я просто вспомнил одну ночевку в тайге.И я рассказал ей о той ночевке, когда некто вроде бы подул мне в щеку. И Толик расценил это как забавы хозяина.
—
Сон разума рождает… дуновения. Лесные люди как бы в полусне… — И неожиданно закончил: — Ради этого уже стоило ехать за тридевять земель.Она приподняла брови.
—
Эти древние сны, — сказал я, — как сны древних греков, например, Еврипида, — где их еще увидишь?Я посмотрел на часы.
—
Еще второе, — сказала Кристина, перехватив мой взгляд. — Гречневая каша с маслом… Ешь, набирайся сил после дороги.Каша и вправду была вкусная, на молоке, с топленым коровьим маслом. Потом мы пили чай, курили.
Я дорассказал, как еще два дня дожидался летной погоды
— а Светайла не пускала, — познакомился с бичом Кварцем, такая у него кличка, смотрел на томящихся эвенков, ждущих рейсов на Чару и на север, к своим стойбищам, где бродят задумчивые олени, а на нартах покуривают трубочки старухи и патриархи, и в сияющих гулких высях мне чудилась какая-то борьба: в небе то реяли снежные заряды, то светило солнце.И наконец, северное изголовье Байкала, этого океанического младенца (а некоторые ученые утверждают, что Байкал есть зарождающийся океан), уже было внизу, “кукурузник” тарахтел в неспокойной выси, отбрасывая шмелиную тень сначала на ледовые поля, потом на склоны вечнозеленых гор с белыми глыбами неизвестных статуй, но мое сердце стучало громче моторов, и я вновь чувствовал себя персонажем какой-то неизвестной трагедии нового Еврипида. Но почему трагедии? Если только самолет не долетит, а прямо сейчас рухнет в горах… но я-то спасусь, повисну на елке, как Пенфей. Странная мысль. Как мог здесь сбыться этот причудливый сюжет Еврипида?
—
Ты не знаешь, на сколько в армии дают отпуск? — спросила Кристина, сбивая пепел.Я проследил падение серых хлопьев в треснувшее блюдце и поднял глаза на нее. Меня охватило блаженное чувство, и я тут же сообразил, что все вопросы разрешены, всё сбывается.
—
Ну, на семь суток, кажется, — сказал я, стараясь не выдать себя.—
М-м.Кристина озабоченно кивнула.
—
А ты… долго собираешься… жить в этой провинции? — решился спросить я.—
Что? — переспросила она.—
Ну, здесь, в заповеднике.Она поежилась.
—
Никогда не загадываю. Хотя в моем случае все уже запрограммировано: директор принял меня на год. Но и директор тоже не держит на столе карту всех событий, верно? А только так и можно проследить цепочки причинно-следственных связей.—
Да, — согласился я, — ведь ты можешь уехать и раньше.Я на это надеялся
— что она уедет сразу, как только меня загребут. Лучше огромный город, там она может затеряться, а здесь — слишком на виду. Я хотел бы, чтобы она затерялась, где-нибудь затворилась, надела паранджу.—
Надеюсь, ты и не подумаешь слушать запреты нашего пожарного органиста? — спросила Кристина, когда я начал собираться.—
Конечно! — радостно согласился я.—
Ну, до вечера, — сказала она.И до вечера с небес на меня сыпалась манна. Я хватался за любую работу. Поранил руку и некоторое время не предпринимал никаких попыток, чтобы остановить кровь. Но ребята заметили. “Ты чего, спятил?” Плеснули на рану спирта
— солдат Васька Усманов как раз принес — и перевязали носовым платком.Пить я отказался, и меня прогнали домой. Я двинулся было к научному отделу, но сообразил, что еще слишком рано: из дверей выходили сотрудники, Могилевцев и замдиректора Дмитриев. Они о чем-то оживленно разговаривали. Белобровый Могилевцев, с глубоко сидящими внимательными глазами, и мордастый Дмитриев, напоминающий чем-то моего дядю. Один самоуглубленный ученый, много времени проводящий в полевых. Другой самовлюбленный, ловкий администратор, плетущий интриги против Могилевцева, против директора. По крайней мере, так обоих характеризовала Люба. А она знала всё. Социально активное население поселка распадалось на три партии: дмитриевцев, директорских и петровских. Первые две партии тягались за власть, третья преследовала вообще неясные цели. Я чувствовал себя посторонним. То есть в этом раскладе политических группировок. Хотя и в поселке. Кто я такой? Дух, бич, юнга. И где я окажусь пару месяцев спустя? А тем более через пару лет?
Кстати, я заметил, что моя кличка уже мало-помалу забывалась, и ко мне чаще стали обращаться по фамилии: Шустов. Наверное, это что-то означало. Лесник Олег Шустов. Без пяти минут солдат, рядовой Шустов.
Хорошо, тогда мне удастся сходить на источник, решил я и, придя домой, завернул в газету кусок мыла, мочалку, черные “семейные” трусы, чистых носков и чистой рубашки не нашлось, все валялось в углу в мешке, надо было когда-то устраивать стирку, но не сейчас,
— и пошел к Зине за ключом.Ключница бабка Зина сказала, что на источнике уже моются Аверьяновы, иди и жди. Я отправился по центральной тропинке к источнику. На стоянке чернели три грузовика: здесь было разрешено останавливаться проезжим; ночевали они в гостинице. Хотя одно время въезд в заповедник и зимой запрещали; но с шоферами происходили несчастные случаи: один угорел в кабине насмерть, другой ночью потерял ледовый путь и заехал к противоположному берегу, там машина сломалась, и он жег шины в надежде, что кто-то увидит черный дым, потом отправился пешком, обморозил лицо, руки, правда, наткнулся на охотников. Шоферы, конечно, задерживались, бывало, дольше, чем на одну ночь,
— пили, пошумливали, иногда дело доходило до стычек с местными. Жители возмущались, требовали ликвидировать стоянку, закрыть въезд или хотя бы не продавать шоферам спиртное. Но Алину лишние покупатели вполне устраивали. А въезд закрывать не дозволяли районные власти.Я закурил у источника.
Из облаков выпала луна
— половинка, но все осветила, вплоть до гор того берега. По ледяному морю, склону моей горы Бедного Света потекли черные тени. И гора представилась мне Исаакиевским собором.Открылась дверь. В темноте забелел огромный платок. Черные глаза устремились на меня. Я поздоровался, это была Альбина.
—
Фу ты, — сказала она, — как милиционер ходишь.Она протянула мне ключ. Он был горячий и влажный.
—
Больше никого? — спросил я.—
А кого тебе надо? — спросила Альбина.Над нею висело облако ароматного тепла. Я промолчал, шагнул к двери.
—
Я ванну вычистила, — сказала она, — почисти и ты, чтоб Зинка не ругалась.—
Ладно.Альбина смотрела на меня и вдруг улыбнулась, показывая в темноте белые зубы. Я напряженно улыбнулся в ответ. Она улыбнулась еще шире, повернулась и пошла прочь. Даже в темноте я угадывал очертания ее громадных бедер.
В предбаннике я снял пальто. Ну да, я и сегодня решил надеть его, форменное пальто с лесниковскими эмблемами по рукавам. Какая-то гоголевская шинель! Я усмехнулся. Бедный студент Шустов, думал я о себе. Не хватает только картуза. Ничего, вот потеплеет, и можно будет ходить в фуражке! Нам выдали и фуражки, еще и летние плащи темно-синего цвета, и костюмы из шерсти.
Я и вправду чувствовал себя каким-то студентом.
На обратном пути, чистый и бодрый, я свернул к научному отделу, припрятав куль в размокшей газете в поленнице. Хотя окна научного отдела и были темны, я взошел на крыльцо, подергал дверь. Закрыто на ключ, определил я. Но дым-то из труб уже поднимался. Прошел вдоль стены, приложил ладони к стеклу, побарабанил пальцами
— и с той стороны из темноты ко мне приблизилось лицо. Некоторое время мы смотрели друг на друга.Кристина открыла мне.
—
Где ты пропадал?—
Светомаскировка против Генриха? — с удовольствием спросил я.—
Нет, — ответила она.Я немного сник.
—
А… в каких целях?Она не ответила. Мы прошли в большую комнату со шкафами, я потянулся к включателю. Но Кристина остановила меня: “Давай посидим так”. И мы сидели в темной комнате, слушали, как повсюду тихо гудят и потрескивают печи; огненные линии и треугольники мерцали на стеклах шкафов, набитых пухлыми папками.
Кристина молчала. Но, даже не глядя на нее, я слышал ее всю: она была рядом. И чувствовал, как глухо бродит кровь по моим жилам. Так сидеть и молчать можно было долго, всю ночь. Вот когда я испытал полноту молчания. Оно переполняло меня. И мне уже не хотелось ничего вызнавать о Кристине.
Но она вдруг сама заговорила, сказала, что чем-то ей это все напомнило одну апрельскую пасху в деревне. Она проснулась рано, когда бабка загремела ухватом, ставя чугунки в огонь, и бабка дала ей вина, а потом предложила посмотреть, как солнце играет, мол, только на пасху такое бывает; Кристина глянула в окно
— и действительно, вокруг шара над черными садами и ржавой водонапорной башней быстро вращался ободок, он был золотого цвета, а все солнце — темно-красного, вот как эти отсветы.—
Никогда больше я такого солнца не видела, — сказала Кристина. И я услышал ее улыбку. — Еще бы, мне было двенадцать лет, и вино я пробовала первый раз в жизни. Сладкий кагор.—
Ты жила в деревне?—
Нет, ездила к деду с бабкой. Одно время они тоже жили в Ленинграде, дед был регентом, руководителем церковного хора, и сам хорошо пел. Но потом они с бабкой вернулись на родину, в дом на Псковщине, на Каменном озере, чтобы молодых не стеснять: получить жилье в Ленинграде — это выиграть Ватерлоо. Я поражаюсь до сих пор их героизму. Сначала они выиграли все сражения и обосновались в Питере, а потом отправились в добровольную ссылку.—
Почему в ссылку? — спросил я. — По-моему, на Псковщине отличные места. Большое озеро?—
Ну… да. — Она кивнула. — Острова есть. Кувшинки… и все такое.—
Они и сейчас там?—
Да. Хотя мой отец, инженер-строитель, и добился степеней известных, проложил путь в Смольный и уже сам распределяет эти вожделенные квартиры, — но у деда характер решительный, и выдирать корни еще раз он не намерен. Мои часы, говорит, остановятся здесь, на Каменном озере.—
Хм, странно, — проговорил я.Она повернула лицо ко мне. И, поправляя волосы, на которых тоже мерцали рдяные линии, спросила, что именно странно?
—
Что где-то еще идут часы, а не только у нас, — сказал я, хотя мне показалось странным совсем другое: если ей хотелось уединиться, стоило ли ехать в такую даль, когда под боком та же глушь?—
Я ведь знаю, о чем ты подумал, — сказала Кристина.—
О чем? — спросил я.—
Ш-ш, — вдруг шикнула она.Мы прислушались. Где-то раздавались веселые голоса. Приближались.
—
По-моему, компания с Васькой, — сказал я.Кристина заговорила, только когда голоса стихли.
—
Скорее бы уж заканчивался его отпуск.—
Ну, солдат есть солдат, — проговорил я сникшим голосом. Теперь мне стало ясно, почему она спрашивала про отпуск.Да, я скис. И уже весь вечер, что называется, куксился, отвечал односложно, хотя Кристина и старалась меня разговорить, спрашивала о нашем зимнем походе по горам, допытывалась, как я отношусь ко всем этим историям про хозяина. Лично она
— скептически. Ну, и я тоже.—
А как же дуновение? — спросила она, улыбаясь, и с удивлением добавила, что многие в это верят, даже умные и образованные люди, — как Люба, например.Когда все печи были протоплены, мы задвинули заслонки, проверили, не выкатились ли где из печей горящие угольки, и вышли, заперли дверь.
Луна уже скрылась. Где-то вдруг загорланили песню, ветер нанес звон гитары. Наверное, солдат веселился с бичами.
Я проводил Кристину до дома, она звала меня на чай, но у меня не было настроения, я все еще не перестал киснуть. Кристина попросила хотя бы войти и подождать, пока она включит свет. Ведь на двери у нее, как и во многих домах, не было замка, и мало ли кто мог проникнуть внутрь. Мы вошли в дом. Она всюду включила свет. Я взглянул на стога сена, и тогда она вдруг подалась ко мне, потянулась вверх и крепко прижалась к моей щеке губами.
—
Ну, это уже не похоже на дуновение? — спросила она и подтолкнула меня к выходу.Ошеломленный, я вышел на улицу.
Прасолов возлежал с книгой на своей койке. Он сказал, что недавно сюда заявился целый табор с Васькой Усмановым, к ним присоединились шоферы, и гульбище набирает витки: последний вечер, завтра с попуткой он уедет в Улан-Удэ.
—
А у меня гайморит, и башка разламывается. Еле выпроводил…—
Что, правда? — спросил я с сомнением, взглядывая на книгу.—
Ну, не то чтобы разламывается, но — потрескивает, — отозвался с легкой улыбкой Сергей.У него и в самом деле было хрупкое здоровье. Его мучил гайморит, донимали боли в спине, он ушиб позвоночник, прыгая на лыжах с трамплина в институте,
— а что же делать, если среди зрителей была его Катя. Прыгнул, хотя врачи его предупреждали о последствиях подобных предприятий: у него с детства был слабый позвоночник, сколиоз, что-то еще. Потом три месяца ходил в корсете, как дама, шутили дружки, а он-то думал — как рыцарь. Ему советовали выбрать какую-нибудь другую профессию, более спокойную, без лыж, моторок, вертолетов, лошадей. Что? Какую? Чтобы в итоге в конторе сидеть? Прасоловы — семья потомственных лесоводов. Правда, отец уже не практиковал, а теоретизировал, писал статьи и преподавал. Сергей убедил родных — клан Прасоловых: деда, бабку, дядек, занимавшихся всю жизнь лесоводством, — что изберет именно эту стезю — преподавательскую. А сам уехал на Байкал, оставив аспирантуру.Чем-то здесь все похожи, думал я.
Все и впрямь бегуны.
—
Там жратва, — сказал Сергей, — немного пригорела. Но я оставил на плите, чтобы не остывало.Я быстро расправился с подгоревшей пшенкой, напился остывшего чаю, накинул пальто, взял сигарету и вышел покурить на крыльцо. Луна снова круглила свой свет, ныряя рыбиной среди льдин-облаков прямо над горой Бедного Света. Я подумал о рыцаре бедном и улыбнулся. Вот, наверное, Прасолов смог бы исполнить эту роль. Хотя нет, безумия ему недоставало. А мне
— опыта и чего-то еще…Чего-то еще? Всего. Целой горы!..
Я вернулся, снял пальто, улегся на затрещавшую металлически койку, взял серо-зеленый том Достоевского. Сергей лежал на своей койке с прикрытыми глазами. Пошевелился, посмотрел на обложку моей книги и сказал, что вот странный цвет подобрали в издательстве. Я тоже поглядел на обложку.
—
Цвет воды и дыма, — сказал я.—
Цвет припадка, — сказал Сергей.Я с удивлением посмотрел на него.
—
И так исполнено все собрание сочинений. В цвете эпилепсии.—
Ну, это еще… неизвестно, — сказал я.—
Что?—
Насчет припадка.—
Да ты посмотри внимательнее, — сказал Сергей.—
Ну… не знаю, — проговорил я, разглядывая книгу так, словно это была уже и не книга, а что-то еще, какая-то музейная вещица.Я посмотрел вопросительно на него. Он снова прикрыл глаза.
Пауза затянулась, и я взялся было за чтение, но вдруг Прасолов заговорил.
—
Я понимаю, каково тебе отправляться туда, к бичам. Вы разные люди. А нет ничего хуже, чем жить тесно персонажам с разным зарядом, скажем так.—
Да мы уже обитали вместе, — возразил я. И малодушно добавил, что и жить придется от силы месяца полтора, ну, два.Прасолов покачал головой, помассировал, морщась, виски.
—
Нет, я знаю, что это такое. И вот именно перед казармой и стоило бы пожить в тиши, относительной, конечно… но тем не менее. Я на собственной шкуре испытал прелести общаги. Учиться-то не стал под крылом папаши в Новосибирске, поехал в Красноярск. И наша комната оказалась стеклянной банкой с фалангами и скорпионами. Наверное, и с гусеницей. — Он усмехнулся. — Короче, каждой твари по паре. Мы трагически не совпадали ни в чем. Например, музыка… Да, вот именно из-за этого у нас был вечный раздрай… Ротару, Пугачева, битлы. Два магнитофона. Я предлагал вообще магнитофоны запечатать. Никто не согласился. Все хотели музыки. А за стенкой любитель Высоцкого, другой — азер, предпочитающий вообще музыку гор… — Прасолов скривился, махнул рукой. — В общем, знаешь, оставайся здесь до армии.Я удивленно посмотрел на него.
—
Катя, я думаю, поймет.Ясно, что я ни мгновения не рассматривал его предложение всерьез.
Мы еще поговорили
— о музыке, о Генрихе Юрченкове, о Петрове, — оказывается, он отлично играл на семиструнной гитаре фламенко и вообще был большим любителем всего испанского, сейчас по словарям и самоучителям осваивал испанский язык. Потом я снова попытался обратиться к роману Достоевского, как всегда, — подключиться к наэлектризованной питательной и мучительной среде да как будто спутником погрузиться в некую ночь, выдвинув солнечные батареи навстречу невидимому, но мощно изливающемуся светилу.Прасолов в ответ на мое замечание об излишней идейности героев Достоевского предложил внимательнее посмотреть вокруг. Впрочем, добавил он, идейность никто не афиширует. Ведь и у тебя наверняка что-то есть, какая-то заветная мысль, ну или мечта.
Хм, есть, согласился я, но промолчал.
Кристина. И она рядом, буквально за стенкой. Но и бесконечно далеко. “Кристина”
— странное определение для моей мысли. И вообще, какая же тут мысль? А на самом деле — всё, целый том мыслей, всемирная библиотека, география и поэзия с музыкой в придачу, да еще архитектура — Исаакиевского собора, например. И время, спрятанное в дедовских часах на Каменном озере. А еще театр, живопись… Вот что сейчас было моим солнцем. И оно светило куда яростнее всех сюжетов и книг.Читать я не мог. И долго не засыпал, снова выходил курить. А забылся незаметно, как будто на ходу,
— и тут же увидел что-то знакомое: массивные двери-врата, уходящая во тьму галерея, да, я здесь уже бывал и потом жалел о чем-то… то ли о том, что не пошел туда, то ли, наоборот, о том, что пошел — и не вернулся; но как это может быть? Если я снова стою здесь? Что же мне делать? Ну, и я решил все-таки пойти туда, но не успел вступить в изгибающуюся галерею с массивными стенами, как в лицо мне что-то ударило, чьи-то перья или космы шерсти, и в следующий миг я как будто бы проснулся, но продолжал лежать без движения, как труп, хотя уже слышал крик, задушенный, исполненный ужаса, и сам переживал пытку бездвижности, словно меня связали, приковали к железкам койки — и заставили слушать. Кричала женщина. Кристина. Я уже узнал ее голос, хотя до этого мне не приходилось слышать ее крик. Кричала, будто из подземелья. Или из той галереи сна. В этом голосе была мука. Я лежал, широко открыв глаза. Надо броситься в галерею яви, немедленно. Я вскочил, скинув одеяло. Пружины взвизгнули. Прасолов заворочался в темноте, что-то невнятно забормотал. По стенке слабо стучали, так, словно бы ласточка скребла лапой. Крик повторился, очень тихий. Перегородка между домами была основательная, из толстых бревен. Мы никогда не слышали друг друга. Я рванул в кухню, схватил пальто, бросился дальше, на ходу его надевая, с мерзлым хрипом распахнул дверь, она ударилась о стенку, спрыгнул с крыльца, наткнулся на веер дров возле лиственничной колоды, вцепился в полено и побежал дальше, хрустя снегом. Перед дверью на крыльце Кристины никого не было. Я дернул дверь. Заперто. Лязгнул крюк. Никого, темнота, луна канула в распадки. На миг мне показалось, что я ошибся. Или не проснулся. Но я кожей ощущал чье-то недавнее присутствие. Снова подергал дверь. Наклонился и заглянул в кухонное окно, побарабанил.—
Кристина!Вдруг прямо перед собой я увидел ее бледное, искаженное лицо с огромными пятнами глаз. Мгновение мы смотрели друг на друга сквозь стекло. И лицо пропало.
Открылась дверь. Я вошел. Горела лампа. Кристина, босая, в ночной рубашке, с растрепанными волосами, отступила к белой печке, прижалась к ней спиной, ее лихорадило.
—
Кристина?—
Я думала… ты никогда не проснешься, — проговорила она прыгающими губами.Я стоял, все еще сжимая полено в руке.
—
Ты закрыл дверь?—
Что произошло?Она покачала головой.
—
Откуда я знаю… Сюда кто-то ломился. Меня как будто по голове огрели. Я вскочила на кровати: дверь трещит… крюк прыгает… Тут я сообразила, что сейчас он вломится… подбежала к стенке, заколотила…—
Кто вломится?—
…а у вас тишина мертвая.Она опустилась на табуретку, зажав руки между колен.
—
Так… кто это был?—
Откуда я знаю? Он не представился!..Я стиснул кулаки, разжал
— правая ладонь была липкой от смолы.—
Он долго тряс дверь, — говорила Кристина, уставившись в пол, — шарил… какой-то лапой с когтями… хотел подцепить дверь снизу, сверху…—
Сейчас еще март, — пробормотал я.Она непонимающе взглянула на меня. Я развернулся. Она вскочила.
—
Куда ты?—
Посмотреть, — сказал я. — Дай лампу.Она принесла мне горящую лампу, и я вышел, осмотрел крыльцо, снег вокруг
— он был истоптан. Я вернулся в сени. Разглядел сломанную доску справа от двери. Попробовал просунуть руку с обратной стороны и дотянуться до крюка. И у меня это получилось. Я оглянулся, снова освещая лампой крыльцо, снег внизу. Язычок пламени трепетал от ветра. Следов когтей я не обнаружил, только отпечатки обуви. Бросив взгляд на темные окна поселка, я вернулся в дом, поставил лампу на стол.—
Куда ты? — снова спросила Кристина, кутаясь в наброшенный на голые плечи свитер, словно в платок.—
Я, кажется, знаю, кто это, — ответил я.Она во все глаза смотрела на меня.
—
Отпускник. Солдат, — сказал я.И она кивнула, но тут же схватила меня за рукав.
—
Стой! Подожди… не уходи… Мне страшно.Я остановился на пороге.
—
Закрой дверь, холодно, — попросила она.—
По горячим следам! — возразил я.—
Да!.. Но пять минут ничего не решат. Зайди.Я повиновался. Прикрыл дверь, все еще держа полено как дубину.
Кристина заходила по кухне, стягивая рукава свитера на груди.
—
Ничего не решат… И у нас нет ничего… Я даже подумала… подумала… что это не человек вообще.Я отрицательно мотнул головой, хотя и сам так сперва подумал.
—
Нет, — сказал я.—
Что?—
Медведи из берлог в такой снег не поднимаются.—
Откуда ты знаешь?—
Смотрю “В мире животных”! — выпалил я.Она вскинула голову.
—
Но здесь не показывает… — она запнулась.—
Это медведь в кирзовых сапогах, — сказал я. — И ему надо прищемить хвост.—
Нет, постой, — сказала она, обходя меня и останавливаясь перед дверью, — прошу тебя, не уходи. Ты же сам видел, что доска проломлена.—
Пока я буду заделывать брешь… — начал я.Она взяла меня за руку и повлекла к столу:
—
Пойдем…Мы сели. Кристина пыталась подцепить ногтем целлофан на сигаретной пачке. Наконец ей это удалось. Она подвинула треснувшее блюдце на середину стола, сломала несколько спичек. Взглянула на меня.
—
Пожалуйста…Я взял коробок, чиркнул спичкой и поднес огонек к сигарете. Кристина торопливо затягивалась, быстро выпускала дым, сигарета подрагивала в ее пальцах.
—
Это бессмысленно, — сказала она. — Искать сейчас… Кроме этого солдата здесь же есть… есть еще люди?—
Но до него здесь не было шатунов, — ответил я.—
И ночуют шоферы, — продолжала она. — И никаких улик.Я посмотрел на нее. Она снова прижималась спиной к печке.
—
Ни против медведя, ни против человека, — сказала она, останавливая взгляд на моем полене.Я тоже посмотрел на свое оружие в застывших бусинах смолы, поднял взгляд на Кристину. И в глаза мне бросились ее плечи, с которых сполз свитер… Мне не приходилось видеть ее в ночной рубашке… в коротковатой рубашке в горошек, открывающей белизну стройных ног, продолговатых колен. Я снова скользнул взглядом по своему оружию и вдруг обнаружил, что сижу в пальто на голое тело, в ботинках, и волоски на моих ногах вздыблены от холода и сильных чувств.
Кристина встала и пошла в комнату… и я хотел… я не хотел отрывать от нее глаз, от копны рыжих волос, чудесных лодыжек… И уже из комнаты до меня долетели отрывистые звуки, сначала я принял их за какой-то странный лисий лай, но потом догадался, что это смех.
Я шагнул к печке, открыл дверцу и забросил внутрь полено. Печной черный зев пахнул сухим теплом. В комнате все стихло. Наконец она вышла, одетая в халат, на ходу убирая волосы в хвост, отирая лицо ладонями. Повела на меня огромными и сейчас совершенно черными глазами. Села напротив и снова закурила. Я налил из чайника теплой воды в кружку, выпил залпом. И тоже взял сигарету.
Мы сидели и молчали. Кристина налила воды в ту же кружку и долго пила… Ноздри ее задрожали.
—
Дым… откуда-то…Я вспомнил, что сунул в печку полено.
—
Ну и хорошо! — воскликнула она. — Растопим печь и вскипятим чаю.—
Я схожу за дровами, — сказал я.—
Нет, сиди, я сама, тут в сенях, хватит двух поленьев, на этой печке все быстро.И она принесла поленья, скомкала из газеты, запалила. Мне стало жарковато в пальто.
—
А что ты говорил про медведя?—
Ну, что… В марте им вставать из берлог еще рано. Они просыпаются в апреле. Хотя… чего не бывает. — Я задумчиво почесал переносицу, смахнул испарину.—
Да, — сказала Кристина, — по сути дела, в подозреваемых — весь поселок, плюс приезжие.Я растирал смолу на правой ладони.
—
Нет, конечно, — сама себе возразила Кристина. — Ведь не Любин муж? И не директор? Не Прасолов…Я понюхал смолу на ладони, кивнул:
—
Скоро приедет его невеста.—
И главный лесничий исключается, — продолжала Кристина.—
Почему?—
Он на коротком поводке у жены. Она контролирует каждый его шаг после того случая.—
Какого случая?—
Ты не знаешь? Он отвез практиканток из Харькова на мыс какой-то, там зимовье, и устроил баню… А жена-бухгалтерша что-то заподозрила, упросила завклубом… этого… Портнова… поплыть на моторке. Тому бояться нечего, культурный работник, по другому ведомству… да и сам неравнодушен к бухгалтерше. С тех пор…—
Еврипид отдыхает.Кристина взглянула на меня. Я снова посмотрел на свои башмаки.
—
Тебе не жарко?—
Нет, — сказал я. — Я хотел спросить…—
Что? — спросила она.Я кашлянул.
—
Не помню, — сказал я.—
Значит, не важно, как говорит Любин муж Петров.—
Меня местный фатализм поражает, — сказал я.Кристина вопросительно взглянула на меня.
—
То же самое и в тайге, в зимовьях иногда вообще нет крючка, даже задвижки… подпирай… поленом.—
Полено на все случаи жизни, — проговорила Кристина, наклонясь к печке и приоткрывая дверцу. — Пора закрывать, — сказала она и, встав, дотронулась до железного уха задвижки, тут же отдернула руку, схватила тряпку и толкнула задвижку.—
Я завтра забью крюк, — пообещал я. — Надо бороться с фатализмом.—
Завтра или сегодня? — уточнила она.—
Днем, — сказал я.—
Интересно, сколько времени? Сейчас посмотрю.Она встала и вышла в комнату, вернулась с наручными часами.
—
Пожалуйста! Остановились. — Она беспомощно смотрела на меня.—
Я могу сходить… — начал я.Но она быстро выпалила:
—
А зачем знать, сколько времени? Правда?Я подумал и кивнул. Но тут же спохватился.
—
Но если доводить…—
Ничего доводить не надо, — решительно сказала она. — И никто ничего не должен знать. Зачем?Мы замолчали. Мне было жарко, пот сбегал из подмышек. Почему-то я пытался расслышать тиканье часов. И вдруг понял, как тихо. Такую же тишину я слышал на горе, когда выпал снег. Кристина взглянула на меня.
—
Пей чай.—
Нет, я лучше покурю.—
Тебе надо выспаться, — сказала она нерешительно. — Я-то могу и днем подрыхнуть…—
Ерунда, — сказал я.Кристина сидела, поставив локти на стол, подперев одной рукой подбородок, а другой накручивала прядь волос.
—
Нет, действительно… — начала она и замолчала.—
Что? — спросил я.Она пожала плечами и со вздохом ответила, что сама не знает. Но тут же сказала, что все эти россказни наивны. Я посмотрел на нее.
—
То, что мне говорили там, в Ленинграде. И вообще все, — тихо проговорила она, съеживаясь, сцепляя руки, убирая их со стола, прижимая к животу.Я увидел, как по ее щекам скатываются капли.
—
Кристина… — пробормотал я.Плачущие девушки и женщины всегда похожи на девочек, я замечал. Это преображение удивляло меня и в матери. Вот и Кристина вдруг мгновенно превратилась в жалкую рыжую девчонку.
Я потянулся к ней, но не решился дотронуться. И не смог ничего сказать. Она плакала безудержно, горько, всхлипывая судорожно, сотрясаясь всем телом. Бросила руки на стол, упала на них и захлебывалась слезами. “Глушь, глушь”,
— бормотала она и принималась плакать пуще. Я сидел истуканом в своем тяжелом форменном пальто с дубовыми желтыми листьями на рукавах и чувствовал себя насквозь виновным.Наконец она стала немного успокаиваться и уже только судорожно переводила дыхание и хныкала без слез, потом и вовсе затихла, прильнув щекой к своей руке и глядя большими черными омытыми глазами на сияние лампы на стене. Я сидел, не шевелясь.
Мы долго молчали.
В тишине все-таки слышались какие-то звуки. Это был едва уловимый ропот лампы, масла, то есть керосина, язычка матерчатого, всасывающего горючее вещество и отдающего его огню. Мгновенно я увидел этот язык, трепещущий над ковшом, и понял, что вот в этом сосуде
— точно масло, хлопковое или какое-то еще. Масло, освещавшее беленую стену кому-то тысячу лет и больше. И эта стена была похожа на холст. Или на лист гигантской книги.Спина у меня онемела. Я пошевелился. Кристина дышала тихо. И вдруг я понял, что она спит. Осторожно привстал, наклонился. Да, ее глаза были закрыты. Плечо почти незаметно равномерно приподнималось и опускалось. Волосы рассыпались по рукам и столу. Я отодвинул лампу подальше.
Часть третья
Глава двадцать первая
Солнцем было все затоплено, Байкал напоминал продолговатую чашу, края ее синели по вечерам, окрашивались алым, багровым; самый лед и ноздреватый снег казались заряженными светом, солнцем; в магазине наконец появились солнечные очки, и я купил себе, правда, только в крикливой оправе под серебро, других не было, но, по крайней мере, они спасали от резких лучей. Бичи тоже приобрели себе такие же, и мы ходили, как близнецы, смотрели издалека друг на друга и ухмылялись. Строительство телестанции подходило к концу, ждали завоза оборудования. Все беспокоились, успеют ли по ледовой дороге, а то ведь потом настанет время туманов, нелетная погода Светайлы
— мрачно шутили. Но ледовая дорога должна была еще продержаться месяц, до середины апреля — точно. “Успеем, не волнуйтесь”, — успокаивал вопрошающих директор. Начальником телестанции был назначен Николай. Наконец он дождался своего часа. “Из лаборантов в начальники”, — удивлялись мужики и толковали о мохнатой лапе. А я им напоминал, что Николай был на большой земле инженером в проектном институте, в каком именно, правда, я и сам не знал. Николай приободрился. Купил короткую куртку на меху с цигейковым воротником и в черных очках был похож на летчика американской авиации. Жить он собирался при станции. Метеорологов, двух подруг, переселили в другое жилье, еще когда только начали реконструкцию этого дома. Вообще, в поселке постоянно происходили перемещения жителей из дома в дом: кто-то уезжал навсегда отсюда, освобождая лучшее жилье, и в него переселялись те, кто обитал в худших условиях, а на их место другие. Передвигались, как по шахматной доске. И местком постоянно заседал, разбирая жилищные жалобы. Жители выгадывали лучшие места, плели интриги, пытались заручиться поддержкой сильных мира сего: директора, замдиректора по научной части, похожего на плешивого волка, главного бухгалтера, жены главного лесничего, державшей мужа под каблуком после истории со студентками из Харькова, охотоведа, председателя месткома.И в один из дней оборудование привезли на грузовике по ледовой дороге; Николай руководил разгрузкой. На этом грузовике приехала и невеста Прасолова. Мне не пришлось пока переселяться к бичам. Временно я обитал в доме Кристины. Она получила телеграмму о болезни деда и улетела, предложив пожить у нее.
Я перетащил на ее половину свою железную койку, матрас, одеяло, ну и вещи, какие у меня были: мягкие ичиги, форменное пальто, плащ, ботинки, сапоги, рюкзак, спальник, “Альпинист-305”, книжки из библиотеки, котелки, какие-то продукты.
В первую ночь одиночества я почти не спал. Курил, пил горчайший холодный чай, оглядывался при свете лампы, пытаясь услышать ее роптание, но та почему-то помалкивала. Включал приемник, искал Москву, “Маяк”, мысленно отмерял расстояние
— до Ленинграда, потом до Пскова и Каменного озера. Радиоэфир был подобен эфиру греков, где пребывали небожители. Нет, может, она еще не прилетела, думал я. И представлял огни самолета, огни городов. У белой печной стены стояла ее застеленная кровать, под нею коробка с вещами, на спинке сложенный халат. Удивительно, думал я, он здесь, то есть Олег Шустов, лесник, я. Что будет дальше? Что вообще это переселение означает? Здесь я могу дотронуться до ее одежды, могу поцеловать ткань. То ли подарок, то ли насмешка. Мне казалось, что я… что дом, эта комната, воздух затоплены, пропитаны вином. На самом деле он был пропитан слабым запахом ее духов, ароматом ее волос, одежды, постели. Ее дыханием. Как будто она еще была здесь. И этот хмель был гуще любого вина. Я вставал и ходил взад-вперед, приближался к ее кровати. Потом выходил в кухню, переносил туда лампу, сидел за столом, уставившись на календарь. Вспоминал ту ночевку на Покосах, думал о Валерке, англичанке.Быстро все произошло.
Время ускорилось, это точно.
И пространство исказилось. Теперь в нем был этот дом на берегу, где-то на западе призрак города со шпилями, а дальше некая каменная точка, и все.
Я взял тетрадку и выдрал двойной листок, нашел шариковую ручку. Надо было обо всем написать Валерке. Вот что.
Но я даже не смог просто поприветствовать его, не получилось. И читать я не мог. Книги вызывали отвращение. Течение жизни в мировой библиотеке было нарушено.
Да и вообще, это все чушь собачья. Библиотека, амбарная книга, мифы, белый кит, дерево Сиф
— от всего отрекаюсь, ничему не верю. Есть только одна реальность, одна правда: Кристина, мое одиночество. Я снова включил приемник, поймал Варшаву, пела Марыля Родович. Потом заговорили ведущий и женщина. Я сообразил, что это беседа с певицей. Сидел и внимательно слушал, понимая некоторые слова. Мне рисовалась какая-то странная женщина-птица. Ну, или не птица… Просто в этом языке было что-то звеняще-синичье, вот что. Мартовские синицы так же звучно бьют. Дослушав интервью до конца, я вышел на улицу, вдохнул хладный воздух, задрал голову. Было темно.Под утро, засыпая, я думал, что Кристина уже точно долетела, и во сне увидел туманный день, громады домов проступали неясно, грозно, и во всем была какая-то обреченность.
Я ходил спотыкаясь, на работе ронял инструменты, отвечал невпопад.
Дверь снаружи так и не закрывалась, только изнутри, я вбил, как и обещал, скобу и увесистый крюк. Проломленную доску заменил. Но Кристина уже не могла спать спокойно. Просила меня быть чутче, прислушиваться. Никто больше так и не узнал о происшествии. Утром после той ночи я вернулся к себе, а Прасолов храпел; правда, говорил потом, что ему чудилась какая-то беготня всю ночь. Мне хотелось увидеться с Усмановым, я бы по его глазам все понял, но он укатил на рассвете в Улан-Удэ. Все-таки в этой езде по морю на грузовиках и автомобилях, как по Невскому проспекту, было что-то фантасмагорическое…
Допоздна я просиживал в кухне с Кристиной, слушая ее голос или рассказывая свои лесные истории, и электростанция умолкала, а мы продолжали сидеть при лампе, и я радовался, что никто нам не мешает. Как вдруг пришла эта телеграмма. Хотя Кристина утверждала, что никто не знает, где она. У нее произошла какая-то крупная ссора с родителями, и она бросила все и уехала, не оставив им адреса. Решила жить своим умом. Как же ее нашли? Кристина не знала. Я
— тем более.Мы распрощались на аэродроме под взглядами Светайлы, и теперь мне оставалось только строить различные предположения. Иногда я начинал думать, что все это кем-то подстроено. Оставалось выяснить, кем и зачем.
Вокруг что-то происходило, клубилось. И мне вспоминался Еврипид с фокусами Диониса. И я даже думал, что эта телеграмма
— один из подобных фокусов. К чему? Зачем? Я ломал голову. И чувствовал себя полным придурком. Какой Дионис? Может, скоро я окажусь на елке? Со мной происходили какие-то физические изменения — абсолютно точно. С каждым утром я становился другим.Ребята озадаченно поглядывали на меня, Гришка принюхивался. Он уже несколько дней
— после очередного профсоюзного собрания, постановившего отправить его на принудительное лечение в случае срыва, — был в завязе и раздражался по пустякам, болезненно воспринимал любые намеки на спиртное; то же и толстяк Антонов, тунгус Миша Мальчакитов — над этими нависала угроза исключения из комсомола.Наконец Гришка не выдержал.
—
Ты чем закусываешь?Я не мог скрыть идиотской улыбки.
—
Чем?.. Ничем.Разноглазый Кузьмич, вызванный с кордона на работы по возведению “Орбиты”
— телестанции, с любопытством взглянул на меня.—
Может, он получил доступ в медпункт? — хрипло произнес он.Гришка хлопнул себя по лбу
— и к нему прилипла стружка.—
Точно! А ну, колись, чем балуешься? И как подкатился под Тамару?—
А че там подкатываться, — сказал Кузьмич, — парень — кровь бурлит, а баба застоялась со своим ученым.—
Вы про медичку? — удивился Антонов. — Она же старуха.Кузьмич крякнул.
—
Сорок лет?! Тогда как в тайге семьдесят лет не старуха, сто кэмэ не крюк?Нет, это они все о чем-то бредили, а я-то как раз шел к ясности.
Вечером после работы я поднялся на крыльцо, толкнул незапертую дверь, свет не включал, еще было светло, всегда любил сумерки, мерцающее время. На столе что-то лежало под газетой. Посмотрел. Сало, лук, кусок колбасы, домашнее печенье, записка: “Привет! Не умри с голоду. Л.”
Я открыл дверцу печи, чтобы выбросить окурок, и обнаружил сложенные в ней поленья для растопки; а когда включил позже свет, увидел, что и подметено всюду. Мне оставалось только поднести спичку и готовить ужин.
Потом я сел за стол перед окном в комнате; стол был узкий, небольшой, как парта; беленая комната казалась огромной; больше здесь ничего не было: две железные койки, стул, стол. Я смотрел на вечерний кедр у забора, как он густеет, наполняется тьмой. И снег темнеет пятнами, грязный, мартовский. Мне представилась гора Бедного Света, призрачная белизна первого снега на пихтах и лиственницах. И я взял тетрадь в клетку, раскрыл ее и начал писать. Но писал я не об этом. Писал о городе, об одном старике, который жил в частном доме на Краснофлотской, там, где обитали цыгане, и любил по вечерам удить на Днепре рыбу; и вот снова отправился, выпив немного водки, сел на песке под ивами на почерневший от дождей ящик, собрал бамбуковую удочку, насадил червя… Вот эту малость я писал весь вечер и ночь прихватил, спать лег во втором часу. Ничего не сказал, а мне представлялось, что уже написал романный зачин. И весь следующий день я уже думал о нем, о старике. Конечно, и о Кристине, о ней я не забывал ни на минуту, Ленинград, Невский проспект, Каменное озеро
— это прочно засело у меня в мозгах. Но теперь появился и старик. Его потемки. То есть сумерки. Он любил, разумеется, сумерки. Жил он один. Сад был старый, на деревьях много сухих ветвей, забор ветшал, в дыры лазали кошки, бродячие собаки. Огород зарос лопухами. За ним росли высокие тополя. Зимой, когда не было листвы, старик из кухонного окна видел темную главку домонгольской церкви Иоанна Богослова…Ну, думал я, пошел он на рыбалку
— и что? Ради этого все и придумано?—
Теорию относительности обмозговываешь? — спросил Гришка, усмехаясь: вид у меня был как у сомнамбулы.А я подумал, что жизнь неведомого старика будет почище этой теории. Мне надо было ее исследовать, узнать, разобраться, что к чему. Почему старик жил один, как его звали, кем он работал в молодости, о чем мечтал. И что он увидел на рыбалке?
Плывущие письма!
В молодости старик работал лесником. Нет, охотником. Может, оленеводом? Так он что, был эвенком или якутом? Русский старик. В городе на среднерусской реке. А может, еврейский старик, печальный еврейский старик. И в молодости он ходил матросом на торговом корабле по Средиземному морю, сначала по Черному в Турцию, а дальше в Средиземное, Эгейское
— к островам Греции, оттуда в города Северной Африки, Алжир, Египет. В Египте он хотел остаться, бежать на шлюпке… Но их и так отпускали в увольнение. Он был молод, белозуб, синеглаз. Как его звали? Иван. То есть Иоанн. На самом-то деле это же еврейское имя.И в порту в Александрии он хотел бежать. Куда? В Америку, куда ж еще. Но передумал в последнюю минуту. В городе на среднерусской реке его ждала старушка мать. Она была больной.
Там, в Александрии, он познакомился с одним человеком. Бывшим советским. Авигдором Тимофеевским. У него была дочь Саша, она хорошо рисовала, фотографировала и писала странные стихи, стихотворные драмы, где действующими лицами были Чернила, Парта, Фикус, Теория Рисунка, Птицы из синей глины…
И тепло александрийского солнца обволакивало старика всю жизнь.
И меня тоже, лесника заповедника на Байкале, строчащего по вечерам и ночам свой первый роман. Конечно, я думал, что это будет роман. Передо мной разворачивались его картины, я видел его пространство, разветвляющееся рукавами во тьму. Это было поразительно. Словно бы на моих глазах разворачивалась вселенная после большого взрыва. Я был ее наблюдателем. Меня удивляли силы, таящиеся в названиях, именах. Вот Александрия. Авигдор Тимофеевский. В них уже что-то пульсировало, завихрялись воронки пустоты, мелькали какие-то песчинки, крупицы различных смыслов, догадок. Хотя этот мерцающий мир был еще разорван, в нем зияло больше пустот, чем заполненных мест. Но он уже был, ждал… развороченный, окровавленный. Да, именно таким мне все порой представлялось. И я чувствовал себя хирургом, который должен все сшить, унять боль. Надо было обуздать свое воображение, усмирить фантазию. И это было не так-то просто. Воображаемый мир раскрылся, как перезревший гранат. Я видел в журнале фотографии одного иерусалимского фотографа, молодой женщины с выразительным, несколько тяжеловатым лицом, черной массой волос. Это был гранатовый цикл, открывался он фотографией ржавой двери, далее были фотографии треснувшего граната с ячейками и рубиновыми зернами, яростной, как рукав созвездия, целой ветвью гранатовой. Мне сразу пришло на ум название одной поэмы
— “Взлом вселенной”.И взлом граната-вселенной произошел и на моих глазах, в пустой комнате, перед окном, за которым смутно серели хрупкие снега и темнел кедр, тянулся плотный, добротный забор.
Старик… старик и письма, думал я. Это было главным. Параллельный мир завораживал. Я чувствовал опьянение. Как будто гранатовая ветвь сочилась вином. Иногда мне казалось, что еще немного, и я просто захлебнусь. Или у меня начнется приступ падучей, как у князя Мышкина. И, наверное, согласился бы на эту муку, если бы она наполнила закорючки на тетрадных листах той же силой и ясностью. Но нет, я оставался здоров, а старик мой с письмами был все так же невыразителен и смутен на бумаге. Я это понял, перечитав написанное после полуторанедельного ежевечернего бумагомарания. Меня это озадачило еще сильнее, чем взлом граната в моем мозгу. Как же так?..
Утром прилетел самолет, я его слышал и видел, заметил, когда он еще только появился над нашей долиной, над горой Бедного Света. Но сейчас она, гора, как и все вокруг, утопала в солнце. Я снял очки, глядя в небо. И снова надел их. Это был четвертый самолет за это время. Но три самолета не вызывали у меня никаких особенных эмоций. А вот этот заставил волноваться. Самолет зашел на посадку, потом взлетел и потянул дальше, на Нижнеангарск. Я не мог видеть, прошел ли кто-то по улице от аэродрома. Настало время обеда, мы побросали рубанки и топоры, закурили и неспешно двинулись по своим домам. Я тоже изо всех сил старался не торопиться, шагать важной пролетарской поступью. Но когда скрылся в лабиринте заборов
— чуть ли не марафонским шагом припустился к себе… то есть к Кристине… ну, в общем… Взошел на крыльцо. И в прихожей — в прихожей уловил аромат духов… Открыл дверь и увидел Светайлу. Она сидела у печи, расстегнув куртку, положив черную шапку с козырьком и кожаным верхом на стол, тут же и кожаные черные перчатки лежали.—
А я думаю, кто здесь в тереме-то, как говорится, живет? Шла мимо, дай, думаю, проведаю. А тут и не мышка-норушка, а целый барсук! — Она засмеялась, морща нос. — А где ж хозяйка?Я быстро взглянул на нее, и женщина поспешила добавить:
—
Не прилетела?..Я уставился на нее.
—
Ну, то есть… — Она взяла перчатки и прихлопнула ими по столу. — Приехала, может. Как лесничиха-то. По ледовой дороге.Она усмехнулась, увидев, что я нахмурился:
—
Или обиделся за барсука-то?Я молчал. Закурил сигарету.
—
А тут были роды людей-дятлов, людей-нерп. Вон Мишка, Мальчакитов, из рода кабарги. И ничего, никто не жаловался на такое родство. — Она огляделась. — Хороший дом, теплый. Раз протопишь в сутки — и держится дух. — Она помолчала. — Лесничиха, значит, выжила тебя?.. Не дала до армии побыть?Я ответил, что сам переселился.
—
Сам? — переспросила Светайла. — Че же, захватил дом, выходит, а?Я почувствовал, что эта женщина расставляет какие-то сети, и сказал, что меня Кристина попросила пожить здесь, посторожить.
—
А че сторожить? — удивилась Светайла, озираясь. Кивнула на календарь. — Вон даже календарь столетней давности. Да небось под койкой рваные тапки, чулки.Я вмял сигарету в блюдце. Светайла насмешливо на меня смотрела, и скорее она здесь была хозяйкой, чем я хозяином.
—
Значит, ленинградка улетела и не вернулась, — сказала она задумчиво. — Ну, а ты?—
Что я?—
Когда забирают в службу-то?—
Весной.Светайла вздохнула и ответила, что весна здесь не такая, как везде, лед, бывает, до конца мая держится, а то и до самого июня, и снег в прошлом году последний выпал первого июня, на травку и цветики.
—
Тут все не как у людей… — Она помолчала и вдруг спросила: — Ну, а если она не вернется?—
Почему… — пробормотал я.Светайла улыбнулась.
—
Да нет, вернется, раз обещала. Вернется, — сказала она и встала. — Ладно, пойду. А дружок-то Валерка как? Пишет? Здоров?Я ответил, что все у него в порядке, и Светайла взяла перчатки, надела шапку с кожаным верхом и ушла. Я так и не понял, зачем приходила. Ну, не за тем же, чтобы про Валерку спросить? Хотя я чувствовал, что к Валерке у нее какое-то особое отношение. Чем это объяснить? Вспомнил даже прибаутку Кузьмича про старух и тайгу, но тут же отбросил это дурацкое предположение. У него была Алинка.
Посмотрел, на месте ли тетради. Надо их спрятать. И вообще, пора навесить замок. Какого черта она ходит здесь, водит носом. После обеда остановился перед столом, полистал тетрадь с началом истории старика Иоанна, ну, Ивана, потерявшего всё: зубы, годы,
— одинокого странного Иоанна с выцветшими, как говорится, глазами, выгоревшими надеждами, мечтавшего в молодости взломать вселенную, как гранат; да, это была какая-то диковинная история, непонятная судьба… И я взглянул в окно, на мой кедр. Сейчас он искрился каждой зеленой шерстинкой, изумрудно пылал в сапфировом небе и казался сверхживым. За ним маячила гора Бедного Света. И я думал о какой-то Саше, понимая, что это Кристина, а далекая Александрия — Ленинград. И почувствовал, что судьба готовит мне участь того старика на днепровском песке!И тут я ощутил
— все свои зубы во рту, белые и крепкие, как у отца, ни разу не сидевшего в кресле стоматолога, и все тело с побаливающими мышцами рук и ног ощутил, рвущееся куда-то вверх, как этот мой друг кедр. И мне в переносицу ударила радость, глаза наполнились жаром. Почему молодые поэты любят печалиться? Играть в стариков? Какой еще Иоанн? И Александрия. Что за чушь!..Я схватил тетради и отнес их, бросил в печь, решив больше вообще не браться за ручку и никогда ничего не сочинять. Мир был интереснее любых книжек. Он и был необъятной амбарной книгой, к чему соперничать с ней? Что за блажь!
На работе
— мы заканчивали ремонт “Орбиты” — я еще думал про Иоанна и Александрию, но вечером собрался и пошел в клуб, играл в теннис с лесничим Андрейченко и завклубом Ильей Портновым; здесь же сидели после кино жена тракториста Андрея и жена Портнова, разговаривали; Андреева жена подначивала Портнова, мол, не придется ли ему клуб закрывать, когда запустят “Орбиту”? Уже полпоселка закупили телевизоры, а у кого-то они и были. Илья, зачесывая рыжеватые длинные замасленные волосы здоровенной пятерней, усмехался и отвечал, что любители в теннис поиграть да вот посудачить не переведутся. Да и не всякое кино по телевизору покажут, а он покажет. “Золото Маккены” что, плохой фильм? Женщина вынуждена была согласиться, что картина хорошая, цветная. Так по телевизору ты ее в жизнь не увидишь, сказал Илья, они вообще американское кино не пускают, потому что это деньги, прокат, золото! “Скоро американцы сами припожалуют”, — сказала его жена, тоже рыжеватая, с белесыми бровями, узким лицом, носом-уточкой. “Не американцы, — возразил смуглый Андрейченко, шевеля сросшимися бровями, выдвигая длинную лошадиную челюсть и ловко отбивая мою крученую подачу. — А кэнадцы!” Я пропустил мяч. “Ну, канадцы, — согласилась женщина. — Кино будут снимать?” Илья широко улыбнулся ей: “Тебя, сибирскую кралю”. Женщина вспыхнула: “Нет, зачем же? Есть люди поинтереснее. Со счетами и кассами”. Илья посуровел: “Директор теперь думу думает, чем и как их кормить. Не конской же тушенкой?” Жена ухмыльнулась: “А тебе какая забота?” Илья еще суровее на нее посмотрел: “Так придется и нам крутиться. Захочут же они посмотреть на нашу культурную жизнь!” Жена тракториста Андрея махнула рукой: “Ай, знаем мы ихнее провождение время. Были тут всякие делегации-депутации”. — “А эти, может, особенные, — сказал Андрейченко. — Вегетарианцы”. Тут уже все не выдержали и засмеялись. “А что, — продолжал Андрейченко, — Нелька пишет из техникума, что познакомилась с хорошим парнем, корейцем, совсем не пьющим”. — “Так он чё-о, вегетаранец?” — спросила жена Андрея. “Нет, — сказал Андрейченко, смущенно почесывая переносицу со сросшимися бровями, — это я к примеру, всякие люди бывают”.На самом деле Андрейченко просто хотелось сообщить эту новость про свою младшую дочь. Старшая у него ходила в старых девах. Хотя с приездом Кузьмича и у нее что-то наметилось.
Я проиграл партию, отдал Портнову ракетку, надел пальто и вышел. Побрел бесцельно по улице. Когда же наступит настоящая весна? Днем уже припекало, и с крыш капало, звонко били синицы, чирикали воробьи, а к ночи все хрустело и визжало от мороза, даже звезды, казалось, дрожали. Я взглянул вверх. И увидел среди неподвижных точек и крупных осколков плывущие красные пульсирующие огни
— самолет. Он шел с запада на восток, точнее, с северо-запада на юго-восток — в Китай или Монголию. А может, в Японию. Или во Владивосток, Улан-Удэ, Читу.В Александрию!
И заповедный берег показался мне каторгой. Даже на ногах почудились кандалы. Я прошел дальше и увидел свет в нескольких окнах научного отдела и тьму, подкрашенную сполохами печного огня. Направился туда, толкнул дверь, вошел, миновал коридор, заглянул в первую комнату, там никого не было. Печи трещали по всему научному отделу. Свет горел где-то дальше, в музее. И точно. Среди чучел медведицы с медвежатами, пыльного орлана-белохвоста, черных белок с белоснежными грудками, соболей и горностаев, рябчиков и почти черного глухаря с накрашенными бровями я увидел женщину в расстегнутой телогрейке, спущенном на плечи платке, она обернулась, и я слегка вздрогнул: передо мною стояла лет на двадцать помолодевшая Светайла. Мы поздоровались. Это была ее дочь Лиза. Теперь она топила здесь печи. Мы смотрели друг на друга. Поразительно, думал я, даже над переносицей между бровями то же пятно.
—
Привет, — сказал я и замешкался, не зная, как объяснить мой приход. — Топишь?—
Ну, так чё-о, — ответила она, внимательно наблюдая за мной, — топлю.—
Понятно, — сказал я, разглядывая медведицу, блестевшую на меня стеклянными глазами из-за ее спины. — Понятно, — повторил я. — Много дров уходит?Чуть заметная улыбка тронула ее губы.
—
Как будто не знаешь, — ответила она.—
Ну, мало ли… все-таки уже весна, — пробормотал я и пошел по коридору прочь.На выходе столкнулся с невысоким светлым мужиком, тащившим охапку дров. “Леша, Лизин жених”,
— вспомнил и кивнул ему, придержал дверь. Он зашел, а я вышел, прикрыл дверь за собой, не выдержал и рассмеялся. Ну, теперь будут гадать.
В доме было тихо, темно. Не зажигая свет, я прошел в комнату, постоял, оглядываясь.
Пора было топить печь, готовить на завтра еду. Я сходил за дровами, сгрузил их со стуком перед печкой. В печке уже лежала растопка
— щепки и тетрадки с историей Иоанна, синеглазого старика Ивана. Можно сказать, его письма мне. Я задумался. Нет, все-таки я не в силах схватить эту метафору про письма, осмыслить ее, попытаться понять, что таится в этом. И вообще, мне надоел этот мифический старец Иван, еврей, а может, якут и оленевод. Жаркое море и Египет с песками, тамарисками и варанами он видел в яранге, на центральном стойбище — заезжий киномеханик крутил документальное кино, ну, журнал перед художественным фильмом. И оно потом ему снилось, уже на кочевье, виделось почти наяву, когда он, посасывая трубочку, скользил по снегам беспредельным на нартах, и ветер разбрасывал его длинные, как у индейца, жесткие черные волосы, овевал смуглое лицо.На мгновение я замер, загипнотизированный этой картинкой.
И взял спичечный коробок, зажег растопку. Смотрел, как пламя корежит листы, синит их, чернит и кровавит.
Вот и все. В печке трещал огонь. И вся эта Александрия через час уже лежала в золотых руинах, мирно дотлевала. Старика надо просто забыть. Что я знаю о нем? И о его разбитых горшках? Зачем он мне?
Перед сном я вышел на улицу и увидел повисший над горой с лесопожарной вышкой Ковш. О горе Бедного Света и о том, что происходит здесь и сейчас,
— вот что надо писать, неожиданно подумал я.
Глава двадцать вторая
С мая на гору Бедного Света направляли кого-нибудь сторожить. Студентов еще не было, и, пока они не появятся, в сторожа отряжали лесников. Те соглашались со скрипом, пытались как-нибудь улизнуть от этой службы. Хотя делать там ничего не надо было. Просто жить в избушке и никуда не отлучаться. Три раза подниматься на вышку с биноклем, озирать окрестности и выходить на связь по “Карату”, небольшой переносной радиостанции. Вот и всё. Вблизи там ручей. Правда (и вот начинаются неудобства), в первых числах июня он пересыхает, и за водой уже надо спускаться на море, а это далековато, учитывая крутизну горы. В чем носить воду? В специальной лесопожарной резиновой торбе с лямками. Не так-то легко. Здесь наблюдается кислородное голодание…
—
А тебе-то что за печаль? — улыбнулся Прасолов, поправляя очки. — В армии для этого есть помпы и водовозки. В крайнем случае вертолет, если попадешь на какую-то высокогорную точку.—
Бедняжка, — сказала Катя.Мы сидели втроем у них на кухне и пили чай со сладким хворостом, испеченным невысокой толстоватой невестой Прасолова. Я расспрашивал об этой службе уже не в первый раз. У меня был план. И смею надеяться
— даже у нас с Кристиной. По крайней мере, она не возражала, когда в кухне я ей говорил об этом.—
Ничего, не царский срок, — произнес Прасолов с отеческими интонациями.—
Ой, а сам-то две недели и служил! — воскликнула Катя.—
Сборы длились месяц, — ответил Прасолов.Я сказал, что прикидываю на будущее, стоит ли возвращаться после армии…
—
Может быть, — задумчиво сказал Прасолов, — к тому времени здесь все будет по-другому…—
Как в монастыре, — подхватила Катя. — Настоятель Петров, строгий устав…—
Директором, возможно, согласится быть Могилевцев, — возразил Прасолов.—
Или ты, — насмешливо сказала Катя.Прасолов поправил очки и ничего не ответил.
—
Хотелось бы знать поточнее, — сказала Катя, обмакивая хворостину в банку сгущенки, — какую роль вы готовите простой советской женщине в этом монастыре. Мы будем жить где-то отдельно от вас?Прасолов улыбнулся, глядя на нее.
—
Если монастырь? — продолжала она.—
Не стоит утрировать, — сказал Прасолов. — И раздувать… метафору.—
Так и практиканток на лето будете принимать? — спросила Катя, лукаво прищуриваясь.—
Студентов, — уклончиво ответил Прасолов. — Пусть учатся.—
Ну, так это у вас тут будет какой-то вертеп! — выпалила Катя.—
Студенты — это хорошая подмога, — серьезно заговорил Прасолов. — На сенокосе, чистке троп, учете. Или вот на вышках. Местных не загонишь. А студенты идут с удовольствием. Потому как развитому человеку одиночество и лесная тишина в кайф. Тем более горожанину.—
Значит, в вашем вертепе-монастыре будут все те же дремучие лесовики?—
Почему это дремучие?Катя пожала полными плечами.
—
Ну, необразованные.—
Некоторые необразованные лесники пытливее и прозорливее дипломированных выпускников всяких вузов! — Прасолов щелкнул пальцами.Кровь слегка бросилась Кате в лицо. Она свела темные брови.
—
Ты вообще противоречишь сам себе! Ясно?—
Да, согласен. Иногда забываешься в запале. Нет, лесники будущего все как один станут проситься в лесопожарные сторожа на лето. Медитировать, предаваться аскезе. Вкушать молчание. И божью росу.Катя мрачно кивнула:
—
Ага. Конечно. Как же без идолов, если монастырь.—
Где ты видела в монастырях идолов? — с мягкой укоризною спросил Прасолов.—
А ты, что ли, паломник по святым местам?—
Нет. Не паломник, но достаточно культурный человек, чтобы знать некоторые азы.—
Ну, а я недостаточно дурочка, чтобы всякие изделия, картинки принимать за высшую силу.—
Никто и не принимает, с чего ты взяла?—
Чего ж их целуют? Нянчатся с ними? Кланяются…—
Ну… — Прасолов несколько замешкался. — Это… это зримое проявление.—
Чего?Прасолов постукивал ложечкой по блюдцу, размышляя.
—
Наверное, — подал голос и я, — тогда и всё — проявление?Прасолов метнул на меня недружелюбный взгляд.
—
Вот именно, — сказала Катя, энергично взмахивая ладонью. — Даже этот чайник, эта вот печка… — Она посмотрела на печку. — Закопченная… Как паровозная топка… Ее давно пора побелить.Прасолов взглянул на печку.
—
Когда я дождусь от тебя белила?—
Известку, — сказал Прасолов. — Вообще-то я не богослов.Катя хмыкнула.
—
Заметно.Когда я засобирался к себе, Катя положила мне в пакет целую охапку румяного хвороста.
—
“Хвороста воз”, — проговорил я, принимая пакет.—
А семья-то небольшая, — сказал Прасолов.Катя замахнулась на него.
—
Я тебе еще напеку!Мой план вызревал, как гранат.
Все было довольно просто. Я пропущу последний самолет перед сезоном туманов и попрошу перевести меня в лесопожарные сторожа, и мы уйдем на гору Бедного Света. Ходить за водой? Да я готов превратиться в осла и безостановочно бегать на море с резиновыми бурдюками.
Кристина и осел.
И это
— на целое лето.Я слышал, что так с кем-то и было.
На самом деле это лето на горе представлялось мне бесконечным. Главное
— туда прорваться. Это единственный шанс, понимал я, удержать Кристину. Потягаться с судьбой, чтобы потом не сидеть на мокром песке, как этот старик, ну, Иоанн, хм.Я отогнал это видение. Со стариком все кончено. Он исчез в руинах Александрии.
А у меня всё впереди. И я взялся писать новую вещь, вернувшись от Прасолова. О горе. О том, как меня застиг там первый снег. Разумеется, мой новый труд назывался “Первый снег”. Да, это уже было понятнее, чем диковинные фантазии о старике и Александрии. И все-таки это был параллельный мир. Гора, которую я мог видеть в хорошую погоду со двора дома, с каждой строкой возносилась и куда-то отодвигалась. Это двоемирие было необычайным, захватывающим. Ничего подобного я не испытывал прежде. Мир слов казался ярче, чем мир за моим окном. Мир слов буквально ослеплял меня. Я чувствовал себя спутником, вышедшим на какую-то неведомую орбиту. Я плыл на космическом суденышке, иногда, впрочем, получая некоторую информацию из оставленного мира.
Приближались весенние каникулы, и родители детей, учившихся в интернате, нервничали. Умолкали в магазине, когда там появлялся кто-нибудь из аэропортовских: невзрачный муж с залысинами и плохо выбритыми щеками, всегда глубоко погруженный в какие-то думы, дочка с ребенком, или ее свежеиспеченный муж Леша с одутловатым лицом или сама Светайла, величественная, как царская триера. Все ждали, что она нарочно запретит ближайшие рейсы, то есть посадку, рейсы-то были в Улан-Удэ или оттуда
— в Нижнеангарск. Беспокоился и я. Правда, Катя вполне благополучно приехала по ледовой дороге, значит, и Кристина тем же путем может вернуться. Но и вообще, езда по ней опасна, я не забывал, что произошло с невестой того шофера.Жители составили депутацию, рассказала мне Люба, и обратились к директору с двумя просьбами: первое
— договориться с кем-то в Северобайкальске о выделении автотранспорта для детей; второе — ходатайствовать о замене Светайлы. Сколько, в самом деле, это будет продолжаться и т. п.Светайла, гадюка, конечно, все знает, у нее как будто всюду уши, говорила Люба.
Она заглянула ко мне, идя мимо из конторы. Закурила папироску, любила крепкий “Север”, я пододвинул к ней треснувшее блюдце для пепла. Странновато было видеть ее миловидное лицо, когда она подносила короткую папироску ко рту, прижимала бумажный сплюснутый мундштук припухлыми губами, затягивалась. В ее глазах было что-то слегка лихорадочное. Улыбка и грустное выражение быстро сменялись на ее лице. Но все-таки на дне лежала несмываемая затаенная печаль, а веселость проносилась тенью или вот дымком папироски. Она любила ходить в телогрейке и беретке. Когда появлялась в коридоре без телогрейки, мужики замирали, вели, как гончие зайцев, ее высокую грудь.
—
Иногда мне мерещится, что Светайла всюду развешивает уши, — сказала Люба, быстро окидывая взглядом кухню. — Или недавно здесь была.Я кашлянул и признался, что так и есть, Светайла заходила, и я так и не понял, зачем.
—
Да ты че?.. — Люба удивленно глянула на меня. — Приходила? Ну, это она как пить дать нацелилась на квартиру. Сейчас у ее Лизки появился муж, и им там, конечно, тесно. — Она сняла с языка табачинку. — Берет с ребенком… Ты обрати внимание, на кого он похож.—
Кто, Леша?—
Да малец!—
Все дети похожи друг на друга.Люба усмехнулась.
—
А этот — на Романа.Я взглянул на нее.
—
Да, да, — откликнулась Люба, — одинокого волка… одноногого теперь… и жалкого, в общем.Она взглянула на часы и заторопилась в контору, пообещав потом еще рассказать о Светайле и местных нравах.
У меня не было большого желания вникать в эти подробности, они казались мне скучными. Чей ребенок у Лизы? Какая разница. Это не имело отношения к горе Бедного Света. К тому, что там было, что открылось мне… ну, может, и не тогда и не там, а, например, на кордоне, но я решил все откровения обрушить на голову героя там
— как ночной свет и снег. И только это казалось мне настоящим. И по вечерам я пытался все это описать. Голова у меня пылала, как макушка кедра днем у забора.А в обычном мире родители ждали своих чад. Директор запросил спецрейс. В интернате у него училась дочка. Жил он один. Жена
— в Москве. Но дочка почему-то здесь. Вообще, я заметил, что жители этого поселка были довольно легки на подъем. Почти у всех на большой земле были дома, квартиры, комнаты, зачастую — на другом краю советской ойкумены, но это никого не смущало. Время от времени кто-то улетал на неделю-другую в Москву, Киев, Днепропетровск или Вологду проверить свое жилье или проведать родных; особенно удачливым удавалось получить командировку у директора в свои пенаты. Жители любили всякие разъезды, бывало, просто за бормашом для рыбалки в Нижнеангарск на старом мотоцикле “Урал” — по ледовой дороге. Иногда пропадали на несколько дней. Даже директор. Он отправился в Нижнеангарск по какой-то надобности и исчез. Через полторы недели позвонил из Улан-Удэ. “Нашелся!” — объявила Люба. Еще через пару дней вернулся. За бормашом отряжали делегатов. В марте два лесника поехали, им выписали командировку, через три дня вернулись ни с чем. И ходят тихо, ничего никому не говорят. На них накинулись: где, что? Не разрешили, говорят. Как? Кто? Колхоз, где это озеро находится. Позвонили в колхоз. Что же это вы не даете? Оттуда отвечают: да пожалуйста, но только официально, такие теперь правила, чтобы упорядочить, а то, мол, ну, сами понимаете. Лесничий к этим гонцам: так у вас же были командировочные листы? Вы же могли официально? Те мнутся, молчат. Наверное, житье на этом берегу накладывает все же отпечаток. Может, с запуском “Орбиты” что-то изменится. Так наверняка думали многие.А пока как праздника ждали детей. Я слышал краем уха рассуждения шофера Панова: эх, надо переселяться в Нижний или Байкальск, а то ведь вырастет парень и потом скажет, что ж вы, сволочи, мурыжили меня по интернатам? У всех родителей была эта тоска. В эти предканикулярные дни родителей можно было узнать по глазам.
И вдруг прошел слух о каком-то циркуляре, якобы полученном Светайлой, запрещающем брать пассажиров на спецрейсы. Все заволновались. И, не выдержав, отправили делегацию в поселковый аэропорт
— большую избу с флагом, антенной, напичканную аппаратурой. “Да, — заявила Светайла торжественно, как на присяге, — инструкция есть, получена”. Депутация попросила предъявить ее. “А кто вы такие?” — спросила Светайла. Родители бросились к директору. Он пригласил Светайлу к себе. Но та лишь усмехнулась и не пошла. “Надо — сюда приходите. А у меня вопросов нет”. И директор вынужден был пойти. Конечно, за своей дочкой он мог послать машину. Но что скажут остальные? А детей в поселке было семнадцать. Всех не привезешь. Да и опасное это мероприятие — езда по трещинам Байкала. И Светайла снизошла, продемонстрировала директору инструкцию. Тот прочел и заявил, что это абсурд, как же не брать людей, если именно ради них спецрейс и заказывается? “Люди должны летать обычным пассажирским рейсом, — ответила Светайла. — Таковы правила”. Директор разъярился: “Да плевать я хотел на ваши дурацкие правила! Правила ради людей, а не наоборот. А у вас, Светайла, наоборот”. Та спокойно: “Что наоборот?” Директор, тоже стараясь успокоиться: “Всё. Абсолютно всё”. Светайла: “А вы не переходите на личности, Вениамин Леонидович”. Директор: “Что же делать, если личность сама переходит все границы!” Светайла: “Чья это личность?” Директор: “Ваша!” Светайла: “Вы своих медведей пасите. И лесников, браконьеров и алкоголиков. А в воздухе вам нечего делать”. Директор даже поперхнулся, так странно и сильно это прозвучало. “Инструкция будет выполняться”, — твердо добавила Светайла.Чисто шекспировский момент, заметила Люба, пересказывая эту сцену.
Я сказал, что угощу ее чаем, сунул кипятильник в банку. Люба закурила.
—
Светайла вообще себе на уме, — сказала она. — Иногда мне кажется, что у нее с этим умом не все ладно. Как-то я видела, она корыто упустила на речке, полоскала белье — и зазевалась, а там же течение. Но можно было, наверное, побежать, жердь схватить — рядом загон… Ну, как-то подсуетиться. Нет. Спокойно смотрела, провожала глазами… Мне сверху показалось даже, там кто-то лежит. — Люба улыбнулась. — Белье, конечно. Но было такое впечатление.Я не знал, что сказать ей на это.
—
В ней ведь эвенкийская кровь есть, — добавила Люба. — Здесь они раньше жили, одни эвенки, тунгусы, как их называли. Родовые земли. Ну, Светайла-то наполовину. А Кеша с Зойкой Мальчакитовы — чистокровные. И Мишка, естественно.Я заварил чай, поставил кружки.
—
Вот что ее заставляет со всем поселком бодаться? — спросила Люба. — Мой Петров говорит: кровь. А я думаю — дурная голова. Мало ли что там было во времена царя Гороха. Не мы же с тобой их отсюда выгоняли. Царь распорядился: устроить заповедник. Успел распорядиться. Через год его самого шугнули. А теперь тунгусы, может, нас всех выпирают. Тебе еще не рассказывали тут про молодоженов?—
Не рассказывали, — ответил я. — Про Женю и Димку?Люба покачала головой.
—
Нет. — Отхлебнула крепкого чая с усмешкой. — Я Кристинке не хотела рассказывать, зачем пугать. Она хоть и храбрилась, а… все мы, бабы, одинаковы, с любым складом ума — музыкальным, физико-математическим или бытовым. Так слушай.И Люба поведала историю молодоженов.
Морзянщик
Они были приезжие оба, здесь познакомились, Стас и Юля, он работал помощником лесничего, она лаборанткой в научном отделе. Поженились. Расписываться летали в Нижнеангарск, привезли оттуда ананасов, вина “Токай”. Свадьба была тихой, свой круг: подруги с метеостанции, Петровы, Прасолов. Петров играл фламенко, вместе с испанским он изучал эту сложную музыку буквально на слух
— по радиостанциям. Когда в поселке появился новый беглец Юрченков, Петров получил настоящие ноты фламенко. Юрченков списался со своими таллинскими друзьями — и они прислали. И Петров заделался едва ли не профессионалом.Поселились молодожены в тесной квартирке, буквально в одной комнатке без кухни, через стенку пекарня и медпункт, в доме на отшибе, над речкой.
…И перестали спать. Кто-то методично отнимал сон у них. Ну, ясно, и любовь не убаюкивает, но тут еще было другое. В одно и то же время со стороны медпункта раздавался тихий, вкрадчивый стук. И рано или поздно они просыпались и слушали. Сначала смеялись, говорили друг другу: “Наш сверчок!” Потом уже и без стука просыпались, лежали и ждали… И кто-то как будто костяшкой пальца принимался постукивать, начиная с ног молодых и медленно двигаясь к изголовью кровати. Стас сравнил это с азбукой Морзе. И даже постучал в ответ. Но с той стороны не обратили никакого внимания, продолжая тупо выстукивать в одном ритме. Длилось это обычно минут пятнадцать. Потом все стихало. Но молодые долго не могли уснуть. Утром в конторе Стаса встречали шутками: лицо у него было помято, глаза красные; научные сотрудники выговаривали Юле за путаницу в работе: она клеила ошибки, надписывая папки, теряла гербарии. Днем они приходили в себя
— молодость пластична. Юля оживала, смеялась. Лесники засматривались на нее. Девушка искрилась любовью. Да и Стас выглядел молодцом. Иногда они приглашали кого-нибудь в гости. Юля пекла шанежки, Люба ее научила. О странных стуках они упоминали вскользь, с шутками. И, проводив гостей, смотрели друг на друга и начинали тут же за столом обниматься, Юля стаскивала свитер, лифчик, и железная кровать у них пела, даже с улицы было слышно.Счастливые, они засыпали, позабыв обо всем.
А глубокой ночью раздавалась старческая морзянка. Да, почему-то они ее так называли. Стук костяшки действовал на них гипнотически. Они лежали как истуканы и слушали. Однажды Стас что-то выкрикнул. И стук прекратился… чтобы возобновиться через минуту. Наконец Стас не выдержал, натянул штаны, набросил телогрейку и вышел. Обошел дом, видя внизу речку, приблизился к крыльцу медпункта. На двери висел замок. Он дернул холодный увесистый полукруг железа. Дужка не подалась. Тогда Стас прильнул лицом к стеклу и увидел медпункт: белую печь, стены, стеклянные шкафы, лежанку, стол, стулья. Никого там не было. Вот только за ширму, где раздевались посетители, он заглянуть не мог. Стас прислушался. Вернулся. Спросил у девушки: ну, что, слышно? Нет, было тихо. Он разделся, лег, выпив прохладного чая. И только оба стали задремывать
— как стук возобновился. Юля сжалась и заплакала. “Черт возьми!” — крикнул помощник лесничего и заколотил кулаками по стене.На следующий день Юля пригласила Любу к себе и все рассказала. Через нее молодые хотели выйти на медсестру Тамару, жену Могилевцева, зная, что Петровы с семьей ученого дружны,
— и заполучить на ночь ключ от медпункта. Только сделать это надо было таким образом, чтобы Тамара не догадалась, в чем дело. Люба изумилась. “Вы че, Могилевцеву подозреваете, ребята?” Нет. Просто им не хотелось выглядеть дураками в глазах поселка. Это во-первых. А во-вторых, нельзя было спугнуть и того, кто этим балуется. “То есть вы думаете, кто-то проникает в медпункт, потом его запирают, и все начинается?” — спросила Люба. Да, именно так они и считали. Люба задумалась. Задача была трудная. “Стянуть у Тамары на ночь ключ?” Ребятам хотелось помочь. И Люба решила попытаться. Пошла в гости к Могилевцевым, битый час просидела, разбирая текущие проблемы, но так и не сумела узнать, где у медсестры хранится запасной ключ, хотя и всячески подводила разговор к этому, придумывая историю с утерей собственного ключа от директорского кабинета… “Не вышло”, — сказала она и посоветовала вот что попробовать: понаблюдать. Стас принял это к сведению. Но дом стоял на открытом месте, правда, недалеко находилась конюшня. Ее не запирали. Стас по лестнице поднялся на чердак и там устроился, выбив для обзора доску и постелив охапку сена. Наблюдательный пункт он занял в ночь с субботы на воскресенье, чтобы иметь возможность днем отоспаться. С собой взял фонарик. Юля наотрез отказалась оставаться дома одна, она хотела пойти с мужем, но кто тогда будет слушать? И Люба согласилась побыть с нею. Ей и самой было интересно. И они сидели с Юлей, тихонько пили чай, Люба курила, потом прилегли, слушали, пытались уловить любой звук… и уснули. Утром их разбудил хмурый Стас, он не сомкнул глаз ни на минуту. “Ну, че?” — спросила Люба. “А у вас?” — спросил нетерпеливо он. Юлька зевнула, потягиваясь: “Как в вакууме”. Стас кивнул. И он никого не видел, кроме кошек и пьяного Андрея, спустившегося к реке, а потом поднявшегося, — наверное, утолял жажду или окунал голову, чтобы протрезветь.Днем Стас отсыпался. Ночью хотел снова занять свой пост, но Юля упрямилась, не оставалась одна, а Любу звать им уже было неудобно. И Стас не пошел, сидел дома. Полночи было тихо. Потом он уснул. И очнулся под утро
— от вкрадчивого стука. Юля уже не спала.“Как же так?
— спросил Стас. — Кто это может быть? Кому вообще это надо — не давать нам спать? Мешать жить?” Юля ему отвечала, что Люба говорила о дочке Светайлы, которая только что вернулась из Улан-Удэ, где жизнь у нее не задалась, и Светайла нацелилась на эту комнату: так ей быстрей здесь какой-нибудь мужичок сыщется. “Так кто это? Светайла? Или ее дочь?” — спросил Стас. Утром он хотел пойти прямо к ним, но Юля его отговорила: это же очевидная глупость. “Ну, как хочешь, — сказал Стас, — а ночью я буду следить”. И с наступлением темноты отправился на свой наблюдательный пункт, оставив Юлю трястись от страха. И уже глубокой ночью увидел, как от дома вдруг отделилась фигура и быстро двинулась по направлению к конюшне. Внизу фыркнула лошадь. Стас вытаращился во тьму. Силуэт остановился внизу. Послышался голос Юли: “Стас!” В нем было отчаяние. Стас быстро спустился. Юлю вынудила бежать старческая морзянка. Они пошли к дому. Стас в бешенстве дернул запертую на замок дверь медпункта, грохнул кулаком по доскам. Он готов был выломать дверь. Или выбить стекло. Юля еле его успокоила, увела в комнату. Но и сама-то была не в себе. В комнате было тихо, только тикал будильник. Они напряженно слушали.На следующую ночь стук повторился.
“Я опечатаю замок!”
— осенило Стаса. И он тут же выскочил на улицу и заклеил замочную скважину хлебным мякишем. Теперь надо было не пропустить время появления медички Тамары. И как-то умудриться проверить замок. Но под утро всех сморило. И они спали, пока забеспокоившийся лесничий не пришел к ним, застучал. Они проспали работу. С лесничим Стас должен был плыть на моторке на мыс, размечать площадку для прибывающих через неделю военных топографов. “Да ты что, перепил? — недовольно спросил лесничий, глянув на бледное лицо с черными кругами под глазами. — Или заболел?” Стас сослался на бессонницу. “Ну-ну”, — отозвался лесничий, поглядывая на Юлю и усмехаясь. Они отправились на мыс. И уже на подходе к берегу, готовясь выскочить и перехватить лодку, потянуть — по морю шла волна, — Стас оступился и вылетел за борт, нахлебался воды, но успел вцепиться в веревку, брошенную лесничим, — глубина там большая, дно резко уходит вниз. Лесничий вытянул его с матюгами и чуть было не побил.После этого Юля решила сама пойти к Тамаре и все рассказать. Та внимательно выслушала и заметила, что вообще-то надо было молодым брать отпуск, не зря же придуман медовый месяц, ехать куда-нибудь. Они и собирались, но позже, чтобы взять полноценный отпуск,
— а для этого надо отработать год. “Ну, со свадьбой бы не спешили, — сказала Тамара. — Да тут, видно, по пословице: невтерпеж… Но зачем вам ключ? Утром я сама отпираю, вхожу и никого там не вижу”. Юля подумала, наморщив лоб. Голова у нее все последнее время была тяжелая, сказывалась бессонница. “Может, я туго соображаю, — проговорила она, — но… кто-то способен проникать туда и без вашего ключа”. Тамара подняла брови: “Это как же?” Юля ответила: “Ну, с другим ключом… Или — с отмычкой…” Нет, Тамара отказалась дать ключ и посоветовала пить на ночь валерьанку и вставлять в уши вату. Но сама ночью взяла и пришла в медпункт; она хотя и была женой видного ученого, но к этому фольклору — как называл эти вещи ее муж — относилась не только с любопытством, но и с полной серьезностью. Муж ее в это время был в тайге, так что объясняться с ним не пришлось. Она устроилась на кушетке и некоторое время бодрствовала, слушала скрип и стон пружин из-за стенки, улыбаясь в темноте, потом крепко уснула. На следующий день она как бы невзначай встретила Юлю, идущую домой на обед, и поинтересовалась, выходил ли морзянщик этой ночью в эфир? И девушка ответила, что нет. Торжествующая улыбка сошла с продолговатого лица медички. “Совсем ничего?” — спросила она. Юля кивнула. Тамара задумалась.Вечером к молодым пришла Люба. И вручила ключ. Тамара уже догадалась о цели того ее визита и сама заговорила с ней на эту тему. Поинтересовалась ее мнением на этот счет, мол, не слишком ли она рискует, доверяя молодым? Люба ее уверила, что ничего страшного не произойдет. Не заберутся же молодые в медпункт, чтобы напиться там спирту. Что ж, Тамара согласилась. И вот он
— ключ. Стас схватил ключ. Обычный металлический, потемневший от времени, с бородкой и бороздами. “Но только, — сказала Люба, — если это окажется кто-то… Ну, например, Лизка, ты же понимаешь, что нельзя брать через край?” Стас ответил, что все отлично знает и вполне контролирует себя. На этом и расстались.Утром Люба, поспешно накормив завтраком семью, кур, кота, поросенка, заторопилась на работу, а по пути свернула к молодым. Они предложили ей свежезаваренного чаю. Люба залюбовалась ими. Девушка была светла и голубоглаза, парень смугл и черноволос; лица умытые, бликующие светом из двух окон
— одно выходило на поселок, другое на море, затопленное синевой, и эта комнатка с печкой, столом и железной кроватью была такой байкальской горницей, о которой можно только мечтать или видеть в тревожных снах; здесь царили молодость и счастье, как в какой-нибудь сказке. Люба стряхнула с себя очарование, отказалась от свежезаваренного чая и спросила, каков результат.“Тихо!”
— в один голос откликнулись молодые. “Что же это значит?” — недоумевала Люба, переводя взгляд с одного лица на другое. Стас предположил, что, возможно, информация просочилась и морзянщик залег на дно. “Но как?” — спрашивала Люба. О ключе знали только четверо: молодые и Тамара с Любой. “Хорошо бы оставить ключ на какое-то время у нас, если есть запасной”, — сказал Стас. Люба ответила, что это надо еще обговорить с Тамарой, пока ключ пускай будет у них, — и ушла.Днем девушка приготовила обед и ждала Стаса, он немного опаздывал, наконец пришел, они принялись целоваться… потом все-таки уселись за стол, взяли ложки, щурясь слегка от яркого озерного света, затопившего комнату,
— замерли: внезапно в комнате стало темно. Стас глянул на одно окно — закрыто ставнями, на другое — ставни… С грохотом вскочил и выбежал на крыльцо, скатился по нему, побежал вокруг дома, озираясь, — ни живой души. А ставни прикрыты. И ветви лиственницы не шелохнутся. Стас даже задрал голову и глянул в чистое небо. Может, оттуда пал вихрь? Он открыл ставни, увидел, что там есть на обратной стороне ржавые крючочки, накинул их на гвоздики в стене, оглянулся на выходящую девушку: лицо ее было бескровным.Тамара разрешила держать ключ еще.
Но следующей ночью морзянщик переместился в хлебопекарню.
Молодые снова перестали спать, ходили, словно пчелами покусанные
— опухшие. Медовый месяц, посмеивались жители. Девушка зевала и спотыкалась. Бабы позвали ее за ягодами, дескать, подкрепляться витаминами надо в такую пору. И она, поколебавшись, пошла. Собирали чернику за речкой. Перешагивая кочку, Юля запуталась в траве и рухнула плашмя, встала на колени, вскинула руку с ладонью, насквозь пробитой сучком. Бабы заорали, подхватили ее под руки, повели назад.Тамара сначала сделала ей обезболивающий, потом уже принялась сучок извлекать. На следующий день руку разнесло, хотя Тамара все обработала, противостолбнячный укол сделала. Вызвали санрейс. Увезли в Нижнеангарск. Стас остался один. И ночью в хлебопекарне морзянщик
— или это была баба? — принялся не только постукивать по стене, но и тяжко ходить, скрипя половицами, сипло покашливать, двигать железную заслонку. Стас схватил топор. Широкие окна открывали всю хлебопекарню: печь, бадьи, горка железных форм, дрова, кочерга — все было как на ладони.В те годы хлеб выпекали Зоя Мальчакитова и еще одна женщина, приезжая.
Никаких женщин Стас не увидел, вообще никого. На двери замок. Недолго думая, он стал его сбивать… Грохот услышал главный лесничий, вышедший помочиться с крыльца,
— хотя жена-бухгалтерша его за это ругала: че ж ты как кобель и т. д., — но он не мог избавиться от этой дурной привычки, настаивая даже на своем лунатизме, остаточном, с детства, мол, он выходит в полусне, так что его бухгалтерше оставалось только посыпать у крыльца хлоркой, чтобы отбить запах. Тут он очнулся окончательно, быстро оделся, схватил кобуру с пистолетом и поспешил к пекарне, бросив на ходу перепуганной жене, что воры пришли за сахаром и маслом.“Стоять!
— крикнул он полуодетому взломщику с топором. — Бросай оружие!”Стас обернулся и посмотрел на него дико.
Дело замяли. Юле рану вычистили, зашили, опухоль спала, и, когда она вернулась, молодые перешли жить на метеостанцию к подругам, но временно: вскоре подали заявление об увольнении. Директор подписал. Россказням всяким он не верил, а держать на работе потенциального вора не хотел. И не только он один так считал, находились и другие. Хотя большинство молодых не осуждали, женщины понимающе вздыхали, мужики помалкивали, задумчиво курили.
Могилевцев вынес следующий вердикт: дом старый, каждый день печь в хлебопекарне раскаляется до предела, внизу вечная мерзлота, вот дерево и говорит, и дышит.
Петров же сказал, меланхолично перебирая струны гитары, что вокруг молодоженов сама действительность волнуется и искажается, и помянул последнюю строчку Данте о силе, движущей светила. Что уж говорить о ставнях и бревенчатых стенах. Люба возразила, что это как-то нелогично. Петров спокойно согласился.
Примерно это рассказала мне Люба и, пожелав упорства, ушла; а я, обдумывая услышанное, вечером взялся за продолжение “Первого снега” и вдруг вспомнил Еврипида. История молодоженов странным образом перекликалась с “Вакханками”. Я раздумывал, как ввести туда Еврипида; впрочем, донимали меня и сомнения, не слишком ли это диковинно: эллины и тунгусы? Откладывая ручку, я вставал, закуривал, ходил по комнате, освещенной керосиновой лампой. По черным окнам перемещалось мое отражение. Вот так же по тетрадным страницам передвигался другой мой двойник. И это удивляло меня больше любых зримых чудес. Я чувствовал себя немного этим Стасом, я видел заспанное лицо его жены. И вообще, когда я услышал суждение Петрова, то сразу подумал о нас с Кристиной… нет, только о себе… я не знал, любит ли меня Кристина… Но я ощущал, как реальность вихрится, вот что. И особенно сильно
— сейчас, в эти одинокие ночи и дни. И мне уже было ясно, что за этим я сюда и притащился, одолев обстоятельства и действуя вопреки разумным доводам. Зачем? — прямо спросил я себя уже глубокой ночью, пошатываясь от усталости, и, не найдя ответа, рухнул на койку и тут же уснул.Утром я пошел за водой. Из этого дома ближе было ходить на речку, а не на море. Пустые ведра покачивались в руках, но мне казалось, что они полны. Зачерпывая быстро бегущую к морю воду, я вспомнил о рассказе Любы, представил уплывающее корыто и подумал, что как раз неясное присутствие Светайлы я и ощущаю иногда в доме. Надо навешивать замок на дверь.
Поднимаясь по крутому берегу, я видел кроны корявых лиственниц в небе, а когда взошел и обернулся, то увидел и синевато-белесые мартовские горы над тайгой. Где-то плавал невидимый ворон, крумкал.
И я внезапно почувствовал тоску.
Кристина никогда уже сюда не вернется,
— вот что понял я. Она вышла отсюда в какой-то другой мир. А мы все остались здесь. От несоответствия этих миров у меня чуть не треснула голова.Это был какой-то взгляд со стороны.
Вечером я снова думал об этом, лесник, сидящий у лампы в доме на берегу набухшего моря. Или уже не вполне я. Блаженное и страшноватое чувство раздвоения владело мной.
Здесь появился кто-то еще, некий летописец, что ли, ведущий свои записи Керосиновой лампы.
И у него
— у меня — слегка цепенел затылок от чувства невесомости и блаженной свободы этого пространства — слова.
Глава двадцать третья
Поселок негодовал: Светайла отказывалась принимать спецрейс, ссылаясь на инструкцию. И в назначенный день дети не прилетели. Директор связался с Улан-Удэ. Оттуда пришло разрешение принять спецрейс. Светайла погрозила дойти до министерства. Директор посоветовал ей там и оставаться.
Но погода испортилась, пошел снег, видимость упала, окружающие горы потонули в пелене. Остался лишь мирок из двух десятков домов
— или их было чуть больше, разгороженных заборами. Светайла с улыбкой сказала в магазине, ни к кому не обращаясь: “Министерство само пришло”.Народ роптал.
Кто-то плеснул солярки в колодец Светайлы. Весть разлетелась по поселку, радуя всех жителей. И теперь ее муж ходил с ведрами далеко на речку. Его провожали из окон злорадными взглядами.
Детей привезли с опозданием в двух “Уралах” с обогреваемыми фургонами, директор обещал начальнику мостостроительного отряда летний отдых на Северном кордоне
— на недельку; но кроме этого машины были заправлены бензином в обратный путь из запасов ГСМ заповедника.Николай, начальник “Орбиты”, на днях обещал ТРАНСЛЯЦИЮ. Все успевшие обзавестись телеящиками с трепетом ждали этого момента. Экраны “Рекордов”, “Горизонтов” и “Радуг” были уже несколько раз протерты, для них расчистили удобные места. И хозяева, проходя мимо, мельком взглядывали на них и
— видя свое неясное отражение, какие-то блики от сервантов, у кого они были, набитые посудой, — испытывали ребяческое волнение. Да, это чувство можно было назвать каникулярным. И Николай Александрович (вдруг тут же вынырнуло его отчество) был начальником этих сладких каникул.Портнов расстраивался и взирал на Николая как на конкурента. Раньше он всегда перевыполнял все планы и получал призы, премии и благодарности, его клуб считался образцовым только потому, что жители от скуки по десять раз смотрели один и тот же фильм. Теперь все должно было измениться. И, не дожидаясь худшего, Портнов сам ушел и подал заявление о переводе на работу трактористом, на большой земле он когда-то работал в колхозе.
Директор обрадовался. Он всегда считал, что в поселке слишком много всяких почтарей-писарей, к бумажкам все льнут, как говорила смотрительница источника Зина, будто мухи на ленту. И заявление подписал. Место в клубе стало вакантным. Люба сказала, что у нее есть кандидатура. Директор ответил, что он догадывается, о ком речь, и просит Любу не беспокоиться, он не мальчик и повидал на своем веку людей. Люба попробовала возражать, она просила все-таки подождать еще немного, ведь трудовая книжка Кристины здесь. Директор не хотел слушать. “Как будто здесь не бросали свои трудовые книжки. Или не просили потом выслать. Ты, кстати, знаешь ее адрес?” Люба сказала, что знает. Но это была неправда. Адреса Кристины никто не знал. В трудовой его не было.
Люба забирает очередные приказы, уносит к себе перепечатывать и подшивать в папки. Печатает и раздумывает, не пригласить ли директора на день рождения. Не приглашает, знает, что никому это, кроме Тамары, не понравится. А вот лесника Шустова она зовет. Заходит к нему по дороге с работы.
Шустов допоздна сидит перед окном за столом, на окнах нет ни штор, ни хотя бы занавесок. Тот, кто идет мимо, видит его освещенное керосиновой лампой лицо. Шустов порой отрывается от тетради и слепо глядит во тьму.
В доме Петровых горел свет.
Гостей встречала сама именинница в темных брюках
— в поселке женщины предпочитали эту одежду юбкам — и в желтой приталенной блузе с открытым воротником; волосы были немного подвиты и убраны в хвост; синие тени отлично переходили в живительную синеву глаз. Прасолов смутился, глядя на нее.
К а т я (дергая Прасолова за лацкан пиджака). Очнись.
Л ю б а (принимая кедровую ветвь и шариковую ручку в футляре от Шустова). О, оливковая ветвь!.. Но ее надо припрятать, пока мой идальго не увидел.
Появляется и сам Петров в светлом джемпере, мягких брюках, чернобородый, курносый, улыбчивый. Люба сует кедровую ветвь в валенок под вешалкой. Петров пожимает руки Прасолову, Шустову. Катя сама подает ему руку. Прасоловы дарят Любе плетеную вазу, полную шоколадных конфет.
Люба тут же съедает одну конфету.
Гости входят в большую комнату. Здесь просторно, у стены широкая самодельная тахта с накинутым покрывалом, вдоль другой стены самодельная книжная полка до потолка, туго набитая книгами, а сверху заваленная журналами, газетами и какими-то бумажными трубками, наверное, картами, а может, листами ватмана с чертежами или чем-то еще. В простенке между широких окон висит небольшая копия, на которой изображены букет сирени, часы в деревянной оправе, какие-то склянки на столе, укрытом белой скатертью; часы показывают без одной минуты одиннадцать; дальше виднеется край окна, ослиная морда у изгороди на картине.
Посреди комнаты большой овальный стол. Тоже самодельный, но удивительно правильной формы. Стол накрыт кофейной скатертью и заставлен пустыми тарелками, в большом деревянном блюде горка хлеба, от него исходит сильный дух.
Прасолов тянет носом, поправляет очки, оглядывается на щекастую Катю.
К а т я. М-м…
Л ю б а. Мой Петров сегодня выполнил спецзаказ, специально начал выпечку позже, так-то хлеб готов в полдень. Ну, а сегодня поздний
Шустов косится на книжную полку, разглядывает корешки: Платон, Сервантес, Достоевский, Торо, Хименес, Хлебников, Маяковский, Лосев, Кант, Шеллинг, Толстой…
Появляются новые гости
— Могилевцевы. Игорь Яковлевич тихо со всеми здоровается, у него мягкий голос. Тогда как у его жены, смуглой высокой медсестры Тамары, голос грудной, но очень сильный, звучный, как у оперной певицы. Да она чем-то и напоминает какую-то примадонну: смотрит пристально-властно, ломает брови, величественно жестикулирует.
Т а м а р а (после всех приветствий, поздравлений обращает внимание на лесника у книжной полки). Вот, сразу ясно, что у лесников ненормированный рабочий день и они всегда на службе. А люди удивляются, почему им дают такой большой отпуск. Смотрителям птичек с цветиками.
Шустов слегка краснеет. Он надел форму: синий шерстяной пиджак и брюки; в общем, приличный пиджак, только на рукавах желтые эмблематические дубовые листья; да, брюки ему великоваты в поясе, и пришлось подпоясаться веревкой: портупея, оставленная его другом Валеркой, не лезла в проемы.
Л ю б а (взглядывая на Шустова). Очень даже элегантный молодой человек.
Т а м а р а. Конечно, чистая шерсть.
Л ю б а (пронося блюдо с квашеной черемшой). Но у нас сегодня жарковато.
Катя принялась помогать хозяйке. Игорь Яковлевич, растирая руки с красноватыми костяшками и длинными пальцами, выразительно взглянул из-под нависающих кустистых почти белых бровей на супругу. Но та и не подумала присоединиться к женщинам. Приблизилась к тахте и потрогала толстое новое бежевое покрывало с рисунком, спросила зычно, откуда это. Люба ответила, что родители прислали ко дню рождения.
Т а м а р а (качая головой). Надо же! Прямо и поспело. Как это небесная канцелярша пропустила.
Все сдержанно смеются.
Т а м а р а. Ох, сдается мне, добром эта война не закончится. Что-нибудь, да будет.
М о г и л е в ц е в. Не пророчь.
Т а м а р а (иронично). Ты же игнорируешь эти домыслы?
Л ю б а (окидывая взглядом стол). Ну, вот… почти все готово…
Т а м а р а. А кого мы еще ждем?
Л ю б а. Юрченкова.
Т а м а р а. А… ленинградка не вернулась?
Шустов взглядывает на нее. Но Тамара обращается к Любе.
Л ю б а. Нет.
Тамара качает головой. Повисает тишина. В комнате пахнет черемшой, хлебом, мясом… И, наконец, приходит Юрченков.
Т а м а р а. Проверял пожарные щиты? Чердаки? Готовность пожарной команды?
Юрченков в ответ смеется. Сразу снимает пиджак, ссылаясь на жару. На нем белая рубашка, галстук, брюки в клетку. Шустов сурово смотрит на него.
П р а с о л о в. Да, у нас самая дружная пожарная команда: в одном лице.
Все садятся за стол, двигая стульями и табуретками.
Т а м а р а. Прекрасный стол.
Л ю б а (убирая прядь с разгоряченного лица). Вы еще ничего не пробовали!
Т а м а р а. А я пока говорю о столе, который сделал твой пекарь Петров.
Провозглашается первая здравица, все чокаются, выпивают.
Т а м а р а (беря ломоть хлеба и поднося его к лицу, нюхая с прикрытыми глазами). С чувством благоговения…
Ест.
И все закусывают. Тамара говорит, что недавно наткнулась в одной статье на целую дискуссию по этому поводу. Мол, как понимать благоговение. Петров тут же заметил, что лучшее определение
— это смесь страха и уважения. Могилевцев сказал, что, наверное, знание и почтение. Прасолов предположил что-то религиозное. Катя с усмешкой на него посмотрела.
Ю р ч е н к о в (пародируя выступление Брежнева). С чувством глубокого благоговения…
Все смеются. Говорят о том, что вот-вот заработает “Орбита”, станет веселее. Поминают канадцев. Прасолов сообщает, что пока приезжает только арьергард. Хотят проверить, действительно ли тут можно снимать фильм. Могилевцева удивляется: что их интересует, заповедное дело или так называемые красоты?
М о г и л е в ц е в. Нет, Даррелла интересуют прежде всего звери. Он с детства в них влюблен.
Т а м а р а. Как некоторые в своих соболей.
Люба говорит, что могли бы снять
— если им посчастливится увидеть — атмосферные явления: зависание каких-то странных предметов над Байкалом.
П е т р о в (улыбаясь). Они увидят эти предметы на столе.
Л ю б а (с легким возмущением). А ты сам не видел?
М о г и л е в ц е в (пошевеливая белесыми бровями). Свет и атмосфера слишком изменчивы и обманчивы.
Л ю б а. Нет, но мы же видели зимой шар над морем? Светящийся.
М о г и л е в ц е в (мягко). Здесь надо учитывать различные обстоятельства, и прежде всего иметь информацию оборонного ведомства, атмосфера в их распоряжении, и даже космическое пространство. Вообще, раньше в небесах предпочитали видеть колесницы, великанов, змеев. Сейчас
П р а с о л о в. Пусть снимают Байкал и радуются. Тут особого дара не надо. И выдумывать нечего. Все как есть.
Ю р ч е н к о в. А все-таки любопытно, что Байкал никому не дается.
К а т я. Это как?
Ю р ч е н к о в. Ни художникам, ни поэтам. С музыкой проще, можно позаимствовать, например, у Баха
— его фуга ре минор вполне подойдет для Байкала.Л ю б а. Бах? Орган? Нагоняет на меня страх.
П р а с о л о в. Но и Байкал…
Л ю б а. И тоску.
К а т я. А может, здесь нужен другой вообще инструмент, “голос флейты нежный”?
П р а с о л о в (снисходительно). Ты еще плохо знаешь Байкал.
М о г и л е в ц е в (пошевеливая глухариными белесыми бровями). У эвенков были флейты из птичьего горлышка. Но скорее для шаманских дел, чем для музыки.
Катя победоносно посмотрела на Прасолова.
Ю р ч е н к о в. А интересно, есть ли связь между птичьим горлышком и органом? Что такое орган, как не поставленные вертикально флейты различных размеров?
П е т р о в. То есть линия птицы
Могилевцев со слегка зардевшимися щеками оборачивается к Петрову.
П е т р о в (обращаясь к нему). Способ мышления
Ю р ч е н к о в. Тогда лучше сказать, что линией птицы будет Бах. Он для птицы четырехмерен. Как и его музыка.
П е т р о в. А Бах действительно лучше всего подходит…
Т а м а р а (с иронией). Байкальский композитор! Вы предложите эту фугу его канадцам, пусть озвучат.
П е т р о в. Бах универсален. Как и вообще музыка.
Смотрит на Юрченкова.
Ю р ч е н к о в (начинает с неохотой, но понемногу воодушевляется). Ну, в общем, да… Можно менять названия композиций без особого ущерба… Если еще отличишь траурный марш от марша энтузиастов, то хор ведьм от хора доброй свиты
Л ю б а. Что?
Ю р ч е н к о в (изображая невинность). Милыми голосами: “Наша злоба темней, чем царство теней, и слишком ужасна для солнца лучей”.
Л ю б а (смеясь). Вот змеюки.
Ю р ч е н к о в. Там есть скверные стихи, но музыка их преображает.
П е т р о в. Некоторые режимы существовать не могут без музыки. Как много маршей было в Германии у фашистов. Или в Китае сейчас. Ну и у нас любят.
К а т я. Это что-то о несчастной любви? Опера?
Ю р ч е н к о в. Да.
Т а м а р а (взглядывая на Петрова). Но мы прямо сейчас можем послушать свою музыку.
Могилевцев к ней присоединяется. Люба приносит гитару, Петров берет ее, подстраивает, перебирает струны, по его лицу блуждает улыбка. Шустов смотрит на картину в простенке. Петров играет фламенко. Шустову жарко, и он нечаянно расстегивает пиджак.
Т а м а р а (аплодируя). Но это никак не музыка Байкала.
К а т я (восхищенно). Вот это да!..
Т а м а р а. Слишком знойная.
Юрченков и Шустов встают, намереваясь выйти покурить. Тамара замечает, что лесник подпоясан веревкой. Когда курильщики выходят, Тамара прыскает и всем сообщает, что лесник-то, наверное, толстовец
— веревкой подпоясан. Петров говорит, что это напраслину возводили на Льва Николаевича, у Репина он подпоясан ремнем, и никаких веревок не носил на манер Франциска Ассизского. Могилевцев вспомнил анекдот про Толстого: сидит Лев Николаевич на террасе в льняной рубахе, подпоясанной веревкой, босой, пьет чай, читает газету; входит лакей в расшитом золотом камзоле, в сафьяновых сапогах, в белых перчатках и объявляет: “Ваше сиятельство! Пахать подано!”Все смеются. Юрченков с Шустовым возвращаются. Все глядят на лесника, но пиджак его уже застегнут.
Т а м а р а (манерно). Он был нищий?
П е т р о в. Кто?
Т а м а р а (прикрывая рот, но говорит громко). Франциск.
М о г и л е в ц е в. Очень симпатичная фигура. Беднячок. Простец.
Т а м а р а. Толстовец, что ли?
П р а с о л о в. Это Толстого можно скорее назвать его последователем.
М о г и л е в ц е в (щурясь от удовольствия). Читал проповедь птицам.
Т а м а р а. Блаженный? Дурачок?
М о г и л е в ц е в. Святой у католиков. Чтение птицам
— далеко идущий жест.Т а м а р а. А по-моему, клоунада, если это правда.
М о г и л е в ц е в. Таким образом, на птиц он распространил христианское право.
П р а с о л о в. Нам бы его клоунов в заповедник на службу.
Петров и Могилевцев глядят на него с улыбкой. Эта мысль им явно по душе.
Ш у с т о в (слегка волнуясь). Можно было бы набирать местных, эвенков.
П р а с о л о в. Да где они?
Ш у с т о в. Севернее. Туда их вытеснили.
Т а м а р а. Это тунгусы? Да они же есть у нас. Один Мишка чего стоит.
П р а с о л о в. Сейчас в завязе.
Т а м а р а (машет рукой). Ой, перестаньте. Горбатого могила исправит.
Ш у с т о в. Эвенки знали тайгу и любили, как никакие францисканцы ее любить не будут. И всего здесь было в достатке.
Л ю б а (взглядывая на него). Ты-то откуда знаешь?
М о г и л е в ц е в (серьезно). Если говорить об этих угодьях, о нашей долине, правда была такова: промысловики выбили всех соболей, хорошо, если с десяток оставалось. Край стремительно деградировал.
Ш у с т о в. Что за промысловики?
М о г и л е в ц е в. Эвенки сдавали в аренду угодья русским охотникам. Ну, и те все тут просто рвали.
Ш у с т о в. А сами чего не охотились?
Т а м а р а. А сами пили!
Могилевцев молча качает головой.
Т а м а р а. Ты спроси у наших, они двух слов на своем языке не скажут.
М о г и л е в ц е в. Хрупкий народ северный…
П р а с о л о в. Как индейцы в Америке.
К а т я. И никакие шаманы их не защитили. А наверное, важничали, как попы. Дань собирали. Рыбу, меха.
М о г и л е в ц е в. Нет, не все с радостью откликались на это призвание. Искать сбежавшую душу больного где-нибудь в низовьях родовой реки или отправляться на Звезду-Березу, Венеру, прародину эвенков, не каждый отважится.
Все засмеялись, кроме Шустова, он внимательно слушал.
М о г и л е в ц е в (с легкой улыбкой, но самым серьезным тоном). Бывали смертельные случаи на камланиях. Один исследователь свидетельствует, что какого-то шамана донимал враждебный дух. И шаман провел обряд его изгнания, порубил фигурку духа на куски ножом, а когда шел в свой чум, вдруг выхватил этот нож и принялся наносить себе раны
К а т я. И что?..
М о г и л е в ц е в. Шаман? Скончался. А насчет дани
— жили они бедно все-таки, там были особые предписания, запрет на охоту, шаман не мог охотиться. И за свои шаманские сеансы с родичей нельзя было ничего получать. Их кормили как бы из милости.Ю р ч е н к о в. М-м, что-то это мне напоминает…
М о г и л е в ц е в. Так что многие от этой почетной должности отказывались как могли, но зачастую и это заканчивалось трагически. Призывник, так сказать, уклонившийся навлекал всякие беды на себя и свой род, погибал или сходил с ума.
К а т я. А как они распознавали, настоящий это призыв или так, что-то померещилось?
М о г и л е в ц е в. Ну, кандидата донимали всякие сны, голоса, он уходил в лес, блуждал там без еды и огня, а когда возвращался, начинал петь о своих видениях-путешествиях. Шарлатан хорошо не споет.
Т а м а р а. Это тебе наши Мальчакитовы рассказывали?
М о г и л е в ц е в (печально улыбаясь). Иннокентий уже не помнит ничего. Или не хочет помнить. Хотя, по некоторым сведениям, как раз в его роду был последний великий шаман
— женщина, Шемагирка.П е т р о в. Ясно почему: знатоков быстро отправляли… из Сибири в Сибирь.
Т а м а р а (исподлобья взглядывает на мужа, оборачивается к Петрову, с фальшивой бесшабашностью). Хватит Сибири и лютого холода. Виктор, растопи этот снег… Вот будь я помоложе
— пустилась бы танцевать.Л ю б а (вставая). Пойду ставить чай. На вечной линии женщины.
По дому разносятся рокочущие звуки гитары. Но игру прерывает громкий стук в дверь. Люба кричит из кухни: “Да! Открыто!” Входит комсорг, научный сотрудник, жена орнитолога Славникова
— одна в трех лицах. Ее черные глаза блестят, украинские брови надломлены, на щеках румянец. Она то ли радуется, то ли негодует.
С л а в н и к о в а. Здрасьте! Извините… Люба, с днем рождения!
Л ю б а (выходя к ней, немного растерянно). Милости просим.
С л а в н и к о в а (нетерпеливо). Нет! Я не одна, там Мамалыгина, Исаев.
Л ю б а (еще растеряннее). Так че? Заходите, зови…
С л а в н и к о в а. Да нет же, мы по делу, извини, что отрываем и нарушаем. Так… на всякий случай… узнать… (оглядывая гостей) …не затесались ли наши бараны…
Л ю б а. В смысле?
С л а в н и к о в а (сдувая локон с разгоряченной щеки). Та Будда с рыжим чертом и бухгалтер!
П р а с о л о в (меняя тон на официальный). Что случилось?
С л а в н и к о в а (сверкнув на него белками). Еще ничего такого, хотя как посмотреть. Эти люди на все способны. И мы возьмем их с поличным. Сколько можно. Я же говорила, нет им веры. Гришке этому Отрепьеву…
Т а м а р а. Что, запили?
С л а в н и к о в а (почти радостно). Да! Их видели. Но так как они изворотливы, я решила их взять горяченькими, подняла актив. Гришку надо удалять, как опухоль, нарыв сознания. Еще Лев Толстой или Федор Достоевский говорил, что это добровольное сумасшествие! Они еще гэсээм взорвут! Надо их изловить и припереть, составить акт. Хватит анархии.
Л ю б а (разводя руками). Ну… не знаю, чем помочь-то…
С л а в н и к о в а (раздувая ноздри, зло сверкая на застолье глазами). Та ничем. Мы сами. Среди вас и комсомольцев-то
И, еще раз извинившись, бросив долгий и почему-то презрительный взгляд на Шустова, Славникова удалилась.
К а т я. Я еще из этого возраста не вышла…
П р а с о л о в. Обиделась? Хочешь поучаствовать в погоне?
Т а м а р а. Хм, мне это было ясно сразу. Гришка неизлечим. Да и остальные не остановятся.
М о г и л е в ц е в. Бахус буянит…
Л ю б а. И кто-то же им дал.
П р а с о л о в. Шоферы могли купить.
Т а м а р а. Потому что пора давно запретить тут останавливаться. Пусть создадут базу, станцию где-нибудь.
М о г и л е в ц е в (с укоризною). Где? Здесь середина дороги, самое удобное место.
П р а с о л о в. Нет, все службы, весь поселок надо выносить за границы заповедника. Хотя бы небольшая часть природы имеет право на полную неприкосновенность.
М о г и л е в ц е в (живо). Как же в таком случае определять состояние фауны? Полностью нет изолированных участков. Квантовая физика: все лишь части целого. А в заповедник, например, заходят зараженные особи
П р а с о л о в. Но с научными целями в заповедниках отстреливают тысячи зверей и птиц. Абсурд какой-то.
Ш у с т о в. Действительно, кажется, речь шла о людях…
Л ю б а. В этом клубе букашки главнее.
П е т р о в. Старый спор, что важнее: дикая природа или истина. Научная истина.
Ш у с т о в. А бывает ненаучная?
П е т р о в. Да, как ни странно. Теологическая, например.
Л ю б а. Или истина морзянщика.
Петров с улыбкой посмотрел на нее, поглаживая бороду.
М о г и л е в ц е в. Все-таки, возвращаясь к мыслям о заповедном деле…
Ю р ч е н к о в. Вопрос, насколько я понимаю, вот в чем: владеем ли мы природой или она нас держит за жабры?
Люба уходит на кухню и возвращается с огромным железным чайником, собирается водрузить его на стол и замирает.
Т а м а р а. Дощечку!
Люба продолжает стоять соляным столпом, глаза ее расширены, темны. Шустов смотрит на нее, оборачивается к окну. За окном горит далекое зарево. Теперь и Петров туда смотрит. Видны оранжевые отблески на склоне горы.
Ш у с т о в. Что это?
П е т р о в. Черт возьми…
Л ю б а (опуская с грохотом клокочущий чайник прямо на скатерть). Мама… пожар.
Напяливая на ходу куртки и пальто, они выбегали во двор, оглядывались. Зарево поднималось со стороны метеостанции. Или магазина. Отчетливо слышны были крики. По единственной улице бежали темные фигурки. “Лопаты! Топоры!” В сенях скрипели половицы. “Ведра!” Хлопала дверь.
Они побежали в сторону зарева, мрачно, грозно восходившего в черной ночи. Юрченков кинулся в сторону гаража, и вскоре оттуда, оглушительно сигналя, выехала пожарная машина. Свернула к Байкалу.
Горела “Орбита”. Вокруг суетился народ. Пламя поднималось до неба. В огне виднелись окна. И казалось, в эти окна кто-то кричит. Но там еще никто не жил. Машина Юрченкова наконец заправилась водой, поехала назад, но забуксовала в сотне метров. Простоволосый директор размахивал руками, что-то кричал. Кто-то отламывал лопатой куски слежавшегося снега и швырял их в огонь. Пламя в ответ норовило лизнуть, но тот отскакивал. Юрченков выпрыгнул из кабины, принялся разматывать шланг. Шланг был много короче расстояния, отделявшего машину от огня. Тракторист Андрей, как всегда пьяный, выхватил у Прасолова лопату и начал подкапываться под колеса. “Расчищать!” Ему кинулся помогать лесничий Аверьянов, тоже пьяный, но быстрый и сильный. Вокруг бегали откуда-то выскочившие лайки, истерично лаяли. Ясно было, что дом обречен. И не один дом. Горел и стоявший рядом магазин. Внутри что-то с треском лопалось. А потом оглушительно рвануло в “Орбите”. Наверное, телевизор. Пламя оплавляло снега и, казалось, лица, медные лица смотревших людей.
Глава двадцать четвертая
Усталый, с лицом, как будто опаленным слегка огнем, я возвращался домой, наверное, под утро, вместе с Прасоловым и соседом Андрейченко; они свернули к себе, а я
— к себе, поднялся на крыльцо, открыл дверь, вошел в кухню… и услышал храп. Мелькнула мысль, что здесь действительно поселился какой-то барсук. Пройдя в комнату, я увидел, что на кровати Кристины кто-то лежит. В комнате стоял крепкий запах перегара и портянок. Я зажег лампу, заглянул за спящего. Это был Мишка Мальчакитов. Он лежал поверх одеяла, в одежде, правда, без сапог. Я толкнул его в бок.—
Мишка!..Потряс за плечо и позвал громче. Тот открыл глазенки и уставился на меня.
—
Че, а?—
Что ты тут делаешь?Миша заворочался, заворчал, хотел снова отвернуться к печной стене, но я ему не дал.
—
Вставай!Миша сел, прислонившись к стене, разглядывая меня.
—
Чего ты сюда забрался?Миша откашлялся, как будто собираясь произнести речь, но так ничего и не сказал, продолжая смотреть на меня. Меня шатало от усталости. Я зевнул.
—
От тебя пахнет огнем, — вдруг сказал Мишка.Я поставил лампу на пол и сел на свою койку.
—
“Орбита” с магазином сгорели.—
Сгорели?..—
Напрочь, — подтвердил я.—
Одё, нэлэму2.—
Чего ты там бормочешь?—
А где Славникова, а?Я зевнул и ответил, что, наверное, уже спит. Мишка заулыбался, встал. Его шатало еще сильнее, чем меня. Рукой он оперся на стену.
—
Сапоги надень! — напомнил я.Но Мишка так, босой, и потопал в кухню, что-то лепеча. Там он гремел кружкой по ведру, звучно глотал воду, отдувался, как лошадь. Еще пил. Спросил, где у меня сигареты. Я ответил, что на столе. Мишка закурил. Потянуло табаком. Мне лень было вставать, я сидел и щурился на лампу. А Мишка оставался в кухне.
—
Огонь надо слушать, — сказал он. — Энэкэ3 мне всегда говорила. Вот когда катер тащили… Ромке ногу разбило… я слышал — огонь шумел. Гипноз… Нет, зачем говорить. Сержант белорус говорил, английский гипноз… Уставятся, как мертвые, сидят. Зачем как мертвые? Живые… Сказка есть одна. Молодая ругнулась на огонь, и во всем стойбище не стало огня, а мужики на промысле. В какое жилище баба ни зайдет, сразу огонь тухнет. Но одна старуха узнала, чё… да как, мол, сругнулась на огонь из-за ребенка, ему искра на щеку попала, а, говорит, теперь надо мальца отдать бабушке — хозяйке огня… И отдали, сразу огонь во все стойбище вернулся. Понял?Я молчал.
—
Энэкэ мне говорила: одё, нэлэму, не руби дровишки у огня — попадешь щепкой бабушке, не плюй в огонь, язвы на губах будут, ножик никогда не клади острием к огню, не бросай шишки — зальешь глаза бабушке, а если кладешь поленья, то сразу три, не одно, не два, зачем жадничать? Бабушка-огонь обидится, вон сколько дров, тайга большая; кости не швыряй в огонь — разве так угощают бабушку? И лапы глухарей ли, тетеревов, рябчиков не клади — зачем насмехаться над бабушкой? Одё! Нэлэму!Мишка помолчал, снова звякнул кружкой по ведру.
—
Все одё да нэлэму… А ведь точно, ага, бросаешь кости, а не кусочек мясца, окурок, а не корку хлеба. А за поленьями разве следишь?.. А? Считаешь? Когда за день в тайге… ого… отмахаешь… А она одё, нэлэму…Я и не заметил, как уснул; проснулся утром в одежде, провонявшей дымом, оглянулся: на полу погасшая лампа, на кровати Кристины никого, но видно, что все смято, на полу мокрые пятна от сапог. Вышел на кухню. Уже было светло. Я поежился, выпив воды. Пора было топить печь, умываться, идти на работу, узнавать, что да как. Но я вместо этого вернулся на кровать, разделся, залез под одеяло и уснул. И мне приснилась голая девушка, пытавшаяся сесть на оленя, она позвала меня помочь, мне ее голос показался знакомым; и точно, когда она оглянулась, я узнал Светайлу и подумал, что она и есть бабушка огня.
Ледовая дорога еще держалась, и уже через день приехала следственная комиссия на “уазике”. Но до ее приезда некоторые жители успели порыться на пожарище. Андрейченко прихватил три мешка с крупой. Больше всех повезло ключнице Зине, она откопала ящик водки и тут же принялась ею торговать. Боялась, что донесут, отберут. И угадала. Следователь Круглов пресек ее деятельность. А вот жена Андрейченко успела накормить крупой поросят. Но слишком спешила, крупу не проварила до конца, и свиньи забили ею не только желудки, но и горло
— и буквально задохнулись.По горячим следам подозрение пало на Кузьмича, он как строитель коммунизма, мастер на все руки был вызван с Северного кордона, жил у Андрейченко и занимался сваркой отопительной системы, “Орбиту” решено было и отапливать более современным методом
— греть котел, из которого вода будет расходиться по батареям, установленным во всех комнатах. В злосчастный день Кузьмич как раз завершил свою работу — последними штрихами, то есть швами на котле, который при первой пробе потек. Но работу он закончил в четыре часа или в пять. А пожар начался предположительно в восемь или чуть позже. Могло ли пламя тлеть три или четыре часа? Тем не менее Кузьмича разноглазого увезли и заключили под стражу.Поселок обсуждал случившееся. Люба спешно печатала различные противопожарные инструкции и приказы под диктовку директора. В львиной шевелюре директора появилась белая прядь. На пожаре ему стало плохо, и медсестра Могилевцева сделала ему сильнодействующий укол, так что директор через некоторое время успокоился, замедлился, впал в отрешенность.
В виновность Кузьмича никто не верил. Андрейченко рвал и метал. Проклинал пожар, крупу, с женой не разговаривал. Десять поросят. Свиноматка. Боров. Он чувствовал себя погорельцем. Ведь и оставшуюся крупу следователь Круглов заставил вернуть райпо. Еще и пригрозил дальнейшими санкциями. Звучало крайне неприятно. И Андрейченко ходил злой и хмурый. А главное, ему жаль было Кузьмича.
Андрейченко зашел ко мне через день обсудить случившееся, как он сказал. Это меня слегка удивило. Что тут обсуждать. Тем более со мной. Но оказалось, что он откуда-то знает о Мальчакитове. Его дом напротив. Может быть, видел. Сам, или его жена, или дочь… лупоглазая, заплесневелая в девах; правда, “распушившая хвост”, как говорили все, при Кузьмиче; что-то у них налаживалось…
Ну, я сказал, что да, тот заходил ко мне
— не уточняя, когда именно. Но Андрейченко расспрашивал въедливо. “Скрывался?” Я ответил, что и сам толком не знаю, — вернувшись с пожара, обнаружил его спящим. Наверное, да, прятался от актива. Андрейченко спросил, когда именно я ушел к Петровым. Я не успел ответить: свет погас. Ну, это время от времени случалось, перебои с движком. Я хотел зажечь лампу. Но фитиль только пыхал, керосин закончился. Тогда я пошел в сени, где в канистре хранился керосин. Канистра пропала. Андрейченко помог мне искать. Мы ее не нашли даже после того, как свет снова дали и электростанция застучала.—
А вчера была? — спросил Андрейченко.Я ответил, что не знаю. Только сегодня хватился.
—
И позавчера — не знаешь? — не отступал Андрейченко.Он ушел все такой же сосредоточенный, напряженно о чем-то размышляющий, чего-то доискивающийся.
До того как свет снова отключили
— и теперь уже окончательно, — я успел раскрыть тетрадку, перелистнуть страницы и, зачеркнув старую надпись, вывести новое название “Свирель вселенной”. А когда уже свет вырубили, я внезапно подумал обо всем этом: что я делаю?.. Зачем? Кому это надо? Вот именно, что приключилось со мной? Не пьян ли я? Он? Шустов, лесник.Я прислушался. Было тихо.
Вскоре в поселок опять пожаловала следственная бригада. Хотя ездить уже становилось опасно. Сиреневый лед у берегов почернел, покрылся будто бы трупными пятнами. На льду днем сверкали лужицы. Подлеморье освобождалось от тягот зимы. Ну, по крайней мере, все дышало уже свободнее, весной. Хотя по ночам и морозило. Но тайга отпотевала блаженно. Особые запахи витали в воздухе.
В следственной бригаде было двое следователей, помощник прокурора. Возглавлял ее майор с перебитым носом и тяжелым, как будто замороженным лицом. Остановились они в гостинице. И начали похаживать всюду, с людьми вести беседы; к директору, конечно, пошли, заперлись на три часа в кабинете. Контора как вымерла. Допросили и меня. Я рассказал то же, что и Андрейченко. Через два дня бригада собралась восвояси. Но уже на самолете. Потому что с собой забирали директора, продавщицу Алину и Мишу. Все не могли поместиться в машине.
День выдался солнечный, самолет приземлился. И на заповедную землю сошли бородатые люди в куртках, солнцезащитных очках, с сумками с непонятными надписями: съемочная группа. Прилетели они неожиданно, по достоверным сведениям, должны были
— через неделю. Директор буквально процвел. Затараторил по-английски, кинулся обниматься. Следователи мрачно и удивленно наблюдали. “Канадцы”, — сказал кто-то. Но один из них снял очки — и оказался настоящим бурятом. “Так вам переводчик и не нужен!” — воскликнул он, лоснясь круглым лицом, широко улыбаясь.Директор остался. Следователи решили не раздувать международный скандал. Группа-то была от самого Даррелла.
Алина была больна, грипп, кто-то завез с большой земли. Кроме того, она утверждала, что требование ехать куда-то
— незаконное. Она была права. Это ей подсказал Петров.Наверное, и директор понимал, что забирают их всех в нарушение законов, но до последней минуты не протестовал. Из чего наблюдатели заключили, что он точно знал о приезде канадцев. Ссориться с помощником прокурора ему было не с руки. А так тот сам убедился, что забирать директора в такой ответственный момент, по меньшей мере, неумно.
В итоге они улетели с одним молчаливым Мальчакитовым. Миша не сопротивлялся. И по простой причине: местком уже вынес свой приговор
— направить Гришку на принудлечение в ЛТП, а комсомольское собрание постановило исключить Мишу Мальчакитова из рядов ВЛКСМ. И он надеялся, что в этой сумятице его дело затрется. А то, что это сумятица и недоразумение, было дураку ясно. К пожару Миша не имел никакого отношения.Через некоторое время стало известно, что в деле всплыли новые подробности. Оказывается, последним с работы уходил не Кузьмич, а Мишка Мальчакитов. Именно ему был отдан ключ. Мальчакитов должен был сбить окалину, поработать напильником, потом прибраться, запереть дверь.
—
Дурак, — ругался его дядька, вечно хмурый, смуглый или почерневший от солнца и таежных дымов навечно Кеша Мальчакитов. — Сидел бы на кордоне. А так — сиди в тюрьме.Мишка отказывался от перевода на Южный кордон, там старший лесник установил сухой закон; правда, и Мишка перестал употреблять после угрозы на собрании. Но произошло это позже отказа от перевода на кордон и назначения Мишки
— в отместку — подсобным рабочим. Так все сошлось для Мишки.—
Он мазурик, — сказал тракторист Андрей, сплевывая. — Мазурикам всегда достается. Все выкрутятся, а этот — сядет. И потом будет всю жизнь выплачивать энную сумму, вон сколько всего прогорело.Это было абсурдно. Я корил себя за длинный язык. Надо было помалкивать, ничего не говорить Андрейченко. Но все это не мешало мне добавлять в тетрадь новые и новые строки, они появлялись сами собой, и я не мог противиться.
Канадцев сразу увезли на Северный кордон, подальше от пепелища, обули в валенки, дали две шубы и доставили на санях
— так они сами захотели — к прикормленным лункам. Разгребать пожарище двинулись два трактора — Андрея и Портнова. “Чтоб все тут!..” — приказал директор, уезжая с канадцами, и погрозил пальцем. Странно, но у канадцев не было с собой никакой аппаратуры. Народ сомневался, может, это и не канадцы? Ну, то есть не те канадцы? Следом за санями покатил снегоход с женой Андрея, поварихой, маленькой Полиной. “Ты там смотри!” — тоже погрозил ей по-директорски тракторист. Правда, не пальцем, а уже целым кулаком. Он был известным ревнивцем. “К кедру будет ревновать свою ватрушку”, — говорили о нем.Все радовались, что дура женка Андрейченко растрезвонила, как увидела задохнувшихся поросят. А так бы выдали дохлятину за свеженину. С них станется. Так им и надо. Слишком гребут.
Да все жители поселка были одинаковы. Все рады были чем-нибудь поживиться. Вот успели уже списать белую краску, предназначавшуюся на окраску “Орбиты”
— она должна была слепить неземной красой. А краска оставалась на складе. И конторские, все взвесив, отправились задними дворами в обеденный перерыв на склад с ведрами и плошками. Думали тайно всю краску умыкнуть. Но вездесущая Зина заметила, тут же весть разнеслась по всем домам, и многие ринулись на склад. Кому досталось, кому-то чуть-чуть, а большинству и вовсе ничего.Безучастными были только геолог Петров, невысокий и мощный, с патриаршей бородой, ученый Могилевцев, пожарный Юрченков, лесничий Прасолов. Пожалуй, и все. Не считая временного, призывника Шустова.
Этих людей в местной повести временных лет можно было назвать нестяжателями. У них были какие-то свои соображения, они свое выгадывали.
Канадцы, все разведав, порыбачив, улетели. Светайла дала им добро, они ее фотографировали и обещали прислать снимки. Да и сами должны были вскоре приехать уже во главе с Дарреллом. “Ишь,
— судачили в поселке, — ляля какая. Думат, ее сымать будут”.“Ну, так чё-о они?”
— спросил у своей Полины тракторист Андрей. “Да чё-о они, такие же, как вы!” — ответила она сердито. “Какие такие?” Полина махнула пухлой рукой: “Да жрут водку!” Андрей одобрительно расхохотался: “А я думал, бре-е-нди да коньяки”.Из Москвы неожиданно прилетел некто Некляев, вертлявый мужчина лет тридцати, со сценарием из Главохоты
— для фильма Даррелла. Уже стало известно, что на роль исконных жителей заповедной земли выдвигались старший лесник Герман с Северного кордона и директор заповедника, их следовало снимать на таежной тропе, у зимовья, в зимовье перед оконцем, в лодке, на лошади и с биноклем. В доме Петрова по вечерам за шахматами или картами подтрунивали: как же, именно сценария Главохоты Дарреллу и не хватало. Некляев был странно косноязычен, что не вязалось с его развинченной походкой и замашками человека искусства; он носил цветной шейный платок под рубашкой, черный перстенек, подолгу простаивал на берегу, любуясь закатами, а однажды даже принялся зарисовывать в блокнот массу лучей над морем, которые рвались из-за плотного облака. Поселился он у директора, что свидетельствовало о его высоком статусе. Некляев всюду ходил, высматривал “натуру”, как заметила Люба. Заглядывал в библиотеку, клуб, где временно располагался магазин, требовал очистить клуб от продуктов и звона, так сказать, мамоны, все покрасить, проветрить.Как-то вечерком он зашел и к Шустову. Издалека узнал в выцветшей картонке Моне и, сев, закинув небрежно ногу на ногу, закурил и пустился рассказывать о Париже и знаменитом павильоне с картинами кувшинок; затем он коснулся художественной жизни родной столицы и в целом страны. Многие явления его раздражали; он говорил, что уже долгое время собственным своим нюхом и зрением хочет проинспектировать всяких лауреатов престижных, чтобы, во-первых, убедиться во всем вышесказанном или, во-вторых, к собственному удовольствию, все вышесказанное отринуть, а то ведь черт-те что получается, любят нарвать цитат, в свои поганые опусы втиснуть втихаря, не раскрывая, что это цитата, а откуда рядовой-то потребитель знает? Где там Есенин, где Маяковский, а где автор, эдак любая обезьяна будет пихать в свои текстики великое, безнаказанно начиняя их. Короче, он был против интеллигентской пакости. И считал, что в так называемой провинции и таится позитивный запас. Шустов слушал его с удивлением. Можно было подумать, что этот человек только что проснулся на какой-то сцене в неведомом спектакле, впопыхах переоделся и начал молоть, что взбредет в голову. У него был высокий лоб, зачесанные назад волосы, тяжеловатый подбородок, тонкие губы, пристальный взгляд.
—
У вас здесь кто-нибудь пишет стихи?—
Не знаю.—
А я слышал, какой-то клуб имеется в наличии. Вроде литобъединения, например “Родник”. Говорят, и музыкант имеется?.. Можно было бы наладить выпуск стенгазеты… А этот плечистый, с бородой?—
Пекарь.—
А похож на поэта! — воскликнул Некляев и засмеялся, хотя глаза его были спокойны и холодны. — Нет, любопытненько. Оригинально. Ты здесь живешь один?—
Пока да.—
Что значит “пока”? “Каждый в этом мире странник”?—
Скоро в армию.—
Ах, вот оно что, вот где собака зарыта. Ну, надо было поступать в вуз. Родине служить, конечно, почетная обязанность, но и специалисты нужны. Неужели у тебя нет никакого плана? Бежать в Америку! — воскликнул он и рассмеялся. — Как Бакунин, отсюда, кстати. Надул, обвел царя, покаялся. Из Иркутска дал деру. Знаешь?Шустов ответил, что читал об этом у Герцена.
—
А так бы сгнил в подвалах. Что значит, талант. Талантливый человек опасен. Но и полезен. Все зависит от того, кто им руководит. Точнее, чем, какой идеей он руководствуется. В идеях, конечно, бывает путаница…
Да, он был прав. Я вынашивал план ухода на гору. Я не мог так просто, на полпути, как казалось мне, остановиться. То есть внять распоряжениям, поступающим из военкомата от майора Будажапова, маленького, крючконосого, в большой зимней шапке. Он передал Любе, работавшей по совместительству радисткой: прибыть в намеченный день в военкомат. Прибудет, если будет транспорт, бойко отвечала Люба.
Я видел сны. Однажды снова приснилась Светайла. Была ночь, но поселок озаряло солнце, словно мы жили где-то на севере, в высоких широтах, но это был заповедник, центральная усадьба. На пустынной улице я столкнулся с женщиной в платье или ночной рубашке, Светайлой. Мы смотрели друг на друга. Я чувствовал большое напряжение. В это время высоко загудел самолет. И Светайла вдруг подняла руки, чернея подмышками, и посмотрела на меня, словно спрашивая: достать? задержать? Я усмехнулся, и тогда она потянулась
— и ее руки устремились ввысь, стали невероятно длинными, и пальцы охватили самолет, и тот загудел на месте.И я проснулся, еще слыша это жужжание шмеля, запутавшегося в паутине волос.
Последним транспортом на ледовой дороге были два бензовоза. На подъезде к поселку один из них провалился, кабина наполовину ушла в полынью, водитель выскочил, мокрый забрался в кабину второго, и они приехали в поселок. Вымокшему сразу поднесли спирта. Илья Портнов завел трактор, хотя его жена протестовала. Она вышла провожать его, как будто Портнов уезжал не на тракторе, а на танке
— на войну. “Отойди!” — крикнул он сурово, разворачиваясь и спускаясь по берегу к помосту из бревен и досок, переброшенному через полоску чистой воды, и выехал на рыхлое, игольчатое стекло весеннего льда. Шоферы, один пьяный, переодевшийся в сухое, другой трезвый, еще несколько человек шли пешком, и правда напоминая пехоту, бредущую за танком. Подцепили трос, дернули. Бензовоз прочно застрял. Лед прогибался под трактором. “Не утопи мне машину!” — кричал совсем опьяневший шофер. “Ну дадут другую”, — сказал ему кто-то. Тот подумал и заулыбался: “И то верно, не при капитализме живем!” Портнов сказал, что надо бензин слить. “Куда? Чего?” — сразу разошелся главный лесничий Казинцев. “Нет, я имел в виду — вычерпать”, — поправился Портнов. И в два дня это сделали — в остановившийся в некотором отдалении второй бензовоз перелили весь бензин, по цепочке передавая ведра. Вблизи не курили, терпели. Надо льдом плавало пахучее облако, и от всех мужчин поселка теперь несло бензином. Облегченный бензовоз выдернули. Портнов ступил на землю победителем, жена напекла ему блинов, сварила борщ, поставила чекушку.—
Нет, — сказал Портнов, опрокинув стопку, — держать железо за рога — совсем другое дело. — И, покрепче ухватив деревянную ложку, принялся за борщ.А обратно бензовозы уже так и не смогли выехать. Вертолетчики сообщили о многокилометровой полынье на ледовом пути. Бензовозчики смеялись, мол, обычные люди где-нибудь зимуют, а они
— залетовали. Пожив в поселке еще три дня, они улетели, замкнув свои машины.—
Здесь бывает и хуже, — сказал Могилевцев на посиделках у Петровых (туда теперь ходил и Шустов). И рассказал, как в январе начала века открылась конная переправа от Бугульдейки до Хауз, но в один из дней лед взломало, и девять подвод с людьми и лошадьми носило на льдине по морю пять суток. Чудом все уцелели.—
Наверное, в санях было что есть, — предположил Юрченков.—
Видимо. А через несколько дней лед снова стал, и конная дорога возобновилась.—
Байкал своенравен, — сказала Люба.Петров, не отрываясь от шахматных фигур на доске, кивнул.
—
Тут-то и вспомнишь завет одного американского лесничего: думать, как гора. — И все-таки оторвался от шахмат и с улыбкой взглянул на меня, Шустова.Как будто что-то знает, подумал лесник.
—
Что ты имеешь в виду? — спросил Юрченков, наблюдавший с кружкой чая за игрой.—
Вечную страсть к одушевлению, — сказал Петров, снова погружаясь в шахматы.—
Думать, как Байкал? — проговорил Могилевцев, мягко улыбаясь и быстро взглядывая на соперника из-под нависающих белесых бровей.—
Некоторым людям лучше вообще никак не думать, — сказала Люба. — Меньше потрясений.“Думать из-за дерева”,
— тут же пронеслось в сознании лесника.Легко сказать. Попробуй туда попасть
— за дерево. Ведь на самом деле они, деревья, выглядели весьма обычно. И лишь в какие-то мгновения что-то сверкало в кронах… Но потом, сколько ни вглядывайся, ничего не увидишь. Эти мгновения были слишком мимолетны. Нужно было сосредоточиться, ухватить что-то витающее в воздухе, да, растворенное всюду, дать этому название, написать. И лесник изводил листки в клетку, слепо двигаясь и на что-то надеясь, а под утро спрашивая ни у кого: когда же в этой истории того берега, дерева, внезапного одиночества будет поставлена точка. Или — или. И уже идея того сна — идея бокового лабиринта — не казалась ему такой оригинальной и хорошей. Нет, это была пытка.И она продолжалась.
Лед созревал, как говорили здесь. Андрейченко пошел на рыбалку и провалился, хорошо, что с ним была палка, выкинул ее, положил поперек, подтянулся и вылез. “Мотор крепкий,
— радовался он, — а то ведь, бывает, от таких перепадов мигом стопорится, и всё, кранты”. Директор издал приказ, запрещающий выходить на лед. И по льду теперь расхаживали только крикливые чайки.Днем задували теплые ветры, в воздухе плыли ароматы смолы и хвои; кедры изобильно-кипуче зеленели; солнце падало прозрачно с горных вершин, а потом из небесных высей; у берега плескалась буроватая вода; в небе кружили байкальские в
уроны, ослепительно-черные, блаженно крумкали, сидели на заборах и даже разгуливали по крыльцу. Байкал был как толстая намокшая книга.А все написанное в тетрадках казалось детским лепетом наутро, ну или через пару дней, хотя в полночь написания
— сверкало, как кедр в солнце. Лесника как будто кто-то обманывал, обман начинался, когда он зажигал лампу, брался за листки. Или нет, все началось еще раньше, с покупки билетов сюда. С ним кто-то играл. А ему было не до игр. Морока не кончалась. Он был как тот царек на елке. Только он-то всему поверил, вот забрался сюда, в этот медвежий угол, увяз в каких-то диковинных идеях, обзавелся рукописью. И что? Что дальше?
…Вдруг посыпался дождь на лед, на потемневшие и как будто осунувшиеся за зиму дома, сильный, частый. Все оставили свои дела, разошлись по домам, кроме конторских и работников научного отдела, они в сухости и тепле сидели.
Я кинул мокрые рукавицы на печку, сверху положил и телогрейку; печка, протопленная с вечера, была очень теплой. Проверил, есть ли свет, и опустил кипятильник в банку с водой. Сидел, курил, стряхивая пепел в треснувшее блюдце, поглядывал в мокрое окно. Гора Бедного Света была задернута серой дождливой мглой.
Перед дождем сюда прорвался самолет из Улан-Удэ, но дальше не пошел из-за дождевого фронта, повернул назад, и призывник Шустов снова не смог выполнить приказ Будажапова. Ага.
Я ждал хотя бы письма. По вызову директора прилетела женщина из Читы
— работать заведующей клубом. Ее поселили пока в гостинице. Но я знал, что директор обещал ей этот дом…А письмо было
— от Валерки.Валерка спрашивал, когда ждать возвращения блудного сына. Или только после армии? Он уже побывал в военкомате и был признан годным, записали его в морфлот. Но, говорят, можно попасть в пески. В Афган. Расспрашивал о происходящем. И под конец признавался, что корову Светайлы к праотцам он помогал Пашке отправить: раздобыл у Алины крысиного порошка, его полно на складе. Разумеется, тайну сообщал под страхом немедленной кары в случае разглашения. “Пусть радуется, что сама жива, у Пашки были самые мрачные намерения, я его еле отговорил. Уж красного петуха он ей пустил бы”.
Валерка помнил, как здесь тормозятся события из-за волн и туманов, знал и историю призывника, получавшего отсрочки, и, догадываясь о моих планах, строил предположения, мол, не отправлюсь ли я на поиски лабаза? Вдруг висюльки не из простого металла, а из драгметалла? Да и просто отвезти старый наряд в какой-нибудь музей там, в Музей народов Востока в Москву,
— тоже хорошее дело: слава, а может, и бабки.Я написал в ответ про пожар и все последующие события. И добавил, что, по моим наблюдениям, Светайла догадывалась о роли Валерки. И досмотр в аэропорту
— ее рук дело. В поселке все думают, что и этот пожар устроила она. И даже, наверное, хотела подставить меня, по крайней мере, в этот же вечер у меня пропала канистра с керосином. А в итоге под удар попал ее соплеменник, Мальчакитов, он сейчас в кутузке.Нет, лабаз отыскать нереально. Лучше бы чем-то Мишке помочь. Но как? Заняться собственным расследованием? Куда-то настрочить бумагу с изложением настоящей версии?
Вообще-то, признался я, бумагомаракой уже заделался, пишу повесть, а может, роман.
И у меня все путается в голове, настоящее, прошлое, сны, и даже себя я вижу со стороны и временами не узнаю. Может, я заразился неведомой лихорадкой или свалился в провал
— в собственной голове, не знаю, что со мной происходит и выберусь ли я отсюда вообще когда-нибудь. А главное, хочу ли я этого. Но, как учил Дионис — помнишь книжку, с которой я рванул на Чару? — если прыгнул в дыру в своей голове, не скули.Сложив листок, я заклеил конверт и надписал адрес. Дождь закончился, и я понес письмо в контору. Почта была закрыта, так что бросил письмо в синий ящик.
Над горами и тайгой поднимался туман, поселок тонул в мареве, различить можно было только ближние дома и пирс, уходящий нескончаемым мостом в пустоту. Я представил путь моего письма в этих пустых высях.
Что ж, надо было и мне набраться высоты, как терпения, и ждать, когда окончательно созреет лед и его остатки разметает ветер, а в горах рассеется туман, и появится другой самолет. Рано или поздно это должно случиться. Обещания Диониса сбываются.
А может, и нет, откуда я знаю.
Вечером, как обычно, я зажег лампу.
Эвенк возвращается
Солнце согнало весь снег; на южных склонах было тепло, и они издалека казались какими-то прозрачными: всюду цвел багульник, высокие кусты покрывали маленькие цветы, рубиновые, как кровь оленя. На камнях грелись бурундуки. В небе купались в
уроны, бородатые старики и старухи в черных платьях с зеленоватым отливом. В прибрежной тайге пересвистывались рябчики… Рябчик — глупая птица, любопытная, человека близко подпускает. Мише сразу удалось убить рябчика камнем; ощипал, выпотрошил крышкой от консервной банки, насадил на рогульку и зажарил; спички и соль он нашел в первом же зимовье на северном побережье. Больше там, правда, ничего не было. Еще — железная кружка. В ней он заваривал чай из брусничника. Набрел на куст шиповника на берегу, вырвал его, отломал корни, они давали густой цвет, и вкус хороший. Заваривал и жухлыми листами бадана, запах был приятный. Если выходил на болото, искал бруснику и клюкву, ягоды хоть и прошлогодние, сморщенные, но сочные. Язык от них щипало. Миша потемнел от костров. На ночь разводил долгий костер, клал друг на друга лесины — три, конечно, зачем зря злить энэкэ? — и устраивался на лежанке из еловых лап. Старался на ночь подальше уходить от Моря. Хотя по Морю еще ничего не плавало, ледовые поля носило туда-сюда, а кое-где лед держался у берега, как зимой, но и ездить по нему никто не решался вроде; да лучше поберечься. Живот подводило. Ягодой брюхо не накормишь. Да и молодилом — маленькими зелеными кочнами, росшими на песке. Миша удивлялся своим тезкам. Как они себя кормят тем же самым? Тушу-то такую? Еще они выходили на берег, ворочали камни, слизывали липочана — ручейника, у него сейчас был лёт. Эх, немного лески бы и крючок. На липочана берет хариус в устьях речек. А медведи по ночам рыбачили на речках, шумели водой, фыркали, гремели камнями. К Мише не подходили. Чуяли, конечно. И знали, что нет у него ничего, кроме крышки от консервной банки. Сколько раз Миша убеждался: идешь с ружьем — медведь, рыкнув, свалит с тропы тут же; безоружный — будет присматриваться, покачиваться из стороны в сторону, раздумывать и вразвалку уходить.Но сейчас лучше встречаться с ним, чем с человеком.
Ранним утром
— пасмурно было, Байкал плескал тихо прозрачной серой волной — Миша двинулся в путь, надеясь подбить рябчика; шел по мокрой земле, ночью сыпался дождь, стекал по еловым лапам, под которыми он и укрылся, немного одежду намочил все-таки, но сушиться было некогда, жрать хотелось; ступал осторожно, сжимая камень, и столкнулся с медведем. Тот тоже крался среди деревьев и кустов багульника — тенью многопудовой. Оба замерли. В одной руке у Миши камень, другая в кармане ощупывает крышку от жестянки. Медведь матерый, почти черный в туманной мороси, с горбом мышц, мощной грудью, чугунными лапами, крупной башкой и маленькими ушками, глаза смоляные — вперились в Мишу Мальчакитова, невысокого парня в рваной болоньевой куртке, взлохмаченного, с лицом, покрытым редкой щетиной. На Мишу густо нанесло его духом медвежьим. Было очень тихо. Только Байкал поплескивал туманной волной. Но тут цокнула белка, и медведь тяжело на нее посмотрел, перевел взгляд на человека, и тот заговорил: “Одё! Нэлэму! Эй, амака!4 Мишка не твоей тропой шел. Что стоишь?! Мишка своей тропой идет. Мишка Мальчакитов. У нас и имя одно. Иди, амака! Одё! Нэлэму!” Морда медведя как будто слегка сморщилась. Он тихо рокотнул, повернулся всей горой черной и пошел в сторону; шкура на нем тяжело перекатывалась. Миша вытер пот с лица, шепча: “Одё, нэлэму…” Поискал взглядом белку. Она скакнула с лиственницы на кедр, смолевка, черная с белой грудкой, скрылась в ветвях. “Кэне-ми!”5
Чуть позже Миша удивился: пришли старые слова сами собой. Родители его совсем не говорили на этом языке, забыли, тетка с дядькой тоже, но бабка Катэ еще говорила, особенно когда была чем-нибудь недовольна, и, выпив вина, тоже начинала на родном языке напевать. Миша учился в обычной школе, в интернате, его родным языком был русский, да и частенько ему хотелось в графе “национальность” написать: русский. А что толку, пиши не пиши, все равно в интернате, в техникуме, в армии его обзывали чукчей.
Амака, дедушка,
— дедушки он не знал, тот пропал в тайге давно, за лосем гнался, люди потом по следам увидели. Бабка рассказывала, он был азартным, упорным, мог преследовать изюбря ли, лося неделю; на ночь прикорнет у кедра на лапнике, утром лыжи надевает и — дальше. И в такие дебри забирался, что добычу потом не мог притащить, возвращался только с самыми лакомыми кусками. Вот здесь на северном берегу он и охотился, бегал, когда стойбище власти передвинули, устроив на родовом месте этот заповедник. И один из сыновей пошел лесником сюда работать — дядька Иннокентий. А второй — отец Миши — не захотел, переехал через море на Ольхон, в рыбаки подался, а потом на рыбозавод. Но Миша сюда вернулся, куда ему было деваться, как перевернулись в лодке отец и мать. У дядьки стал жить.Вот и идет с животом, прилипшим к спине, слова вспоминает. Ага, мол, сытое брюхо к учению глухо.
Ученик чуть сам в брюхо к медведю не попал. Медведю чуть не испортил науку. Ну, ему-то учиться нечему, медведь и так все знает. А Миша Мальчакитов забыл.
Теперь он уже ночевал прямо на берегу, в зимовьях и рыбацких сараях. Силы берег. Переправы через речки его изнуряли. Он искал тросовую переправу или лодку, через одну речку ему так и удалось переплыть, железная лодка была на его берегу. Иногда приходилось подниматься выше по течению. Однажды рискнул выйти на лед, чтобы обойти реку. И прошел, ни разу не провалившись. Хотя лед под ним всюду дышал. Потом долго искал подход к земле. Устав, сиганул через узкую полоску воды, вымок до нитки, сразу кинулся к зимовью на косе, но дров там не оказалось, развел костер на берегу; зато в зимовье к потолку был подвешен мешок, в нем белый окаменевший батон и кусок грязного жира в бумажке. Миша вцепился в батон, чуть зубы не выкрошились. Остановился: ладно, ладно, надо сперва чаю заварить. “Кэне-ми,
— пробормотал, нюхая хлеб, — энекан буга”6.У костра высушил одежду, чай в кружке заварил, камнем разбил осторожно на столе батон, кусочки ссыпал в кипяток, отколупнул жира и чай им приправил, начал пить, обжигаясь. Вонючий чай-то получился. Но Миша не мог остановиться, глотал варево, сразу же еще кружку заварил… И опомнился, когда от батона остался небольшой осколок, а от жира
— одна масленая бумажка.В зимовье еще чем плохо спать
— топляк, сучья надо ломать по размеру печки или пережигать дрова, пока помещение натопишь; костер из лесин удобнее, ровно, долго горит, спину греет.Но вроде бы распогодилось под вечер, и он устроился на ночь у костра возле зимовья, лег на лапник возле огня; ночью открыл глаза, а в лицо ему пол-луны светит. Вспомнил про энекан буга. Она помогла, конечно, но батон-то не олень. Вот когда рябчика зашиб
— это была охотничья удача. Но на всякий случай прошептал этому бледному куску с темными пятнами в небе: “Кэне-ми”.Снился ему лед, но вверху, как небо, и он видел там цепочки следов, пытался их по привычке разобрать, кто шел, куда, откуда.
Разбудил его шум вертолета; открыл глаза, слушал, вертолет над морем тянул. Выглянул из-за зимовья. Далеко сверкают лопасти. Мимо. День солнечный, синий. Есть так хочется, как будто вчера ни крошки во рту не было. Злой голод. Шатун. Не знает, куда деваться. Миша снова обследовал все зимовье. Пусто. Нары, выщербленный стол. На чердачке? Да что там будет. Но приставил лесину, взобрался, посмотрел. Пусто. Пусто! Нигде, ничего. Да и в заповедных зимовьях редко что бывает. Хорошо, хоть спичками и солью удалось разжиться. Но… соль одну не будешь жрать. Миша стоял у окошка с мутным стеклом. Ему чудился запах рыбы. Потянул воздух сильнее. Э, да что за напасть!
Вышел. Ладно, пустого чая набузиться. И дальше. Снова посмотрел в сторону моря. Подумал: может, следователь Круглов рыщет.
Наломал веток, подбросил к тлеющим лесинам, нагнулся, начал огонь раздувать. Давай, давай, энэкэ, чай надо варить. И вдруг встал с четверенек, вернулся в зимовье, сунул руку за наличник, пошарил, нащупал картонку, вынул. На картонку от папиросной пачки была намотана желтая старая леска, ржавый крючок жалом уходил в картонку, слегка расслоившуюся в этом месте. Миша внимательно разглядывал простую снасть, держа ее бережно, словно обретенную драгоценность. Кажется, даже позабыл, для чего она.
Наспех выпил кружку чаю с корнем шиповника и разводами вчерашнего жира, доел хлебный осколок, размочив его. В небольшой полотняный мешочек положил закопченную кружку; сначала пробовал надеть мешок на голову вместо шапки
— не налез, маловат оказался. И зашагал дальше. Если раньше он как будто отодвигал подальше очередную речку, то теперь, наоборот, мысленно тянул берег на себя, словно одеяло или какую-то шкуру. Ему нужна была речка.Так вот к чему ему чудился запах рыбы. Догадка ею пахла, а он понять не мог.
О, энекан буга, подательница батонов и рыболовных снастей, а не только охотничьей удачи. Миша быстро шагал, перелезал через стволы, но вдоль берега шла неплохая тропа, редко когда ее перегораживало рухнувшее дерево.
Шум речки он услышал загодя, прибавил шагу. Это была узкая, но довольно быстрая речка. Миша сразу поежился. Ведь через нее предстояла переправа, а это значит, что он снова весь вымокнет. Зимние ботинки так до конца и не просыхали. На голову надо бы шапку. Сшить из бересты. Отыскать черемуху, вырыть корни
— он видел, как бабка Катэ шила ею берестяные короба, не признавая никаких ниток. Гвоздем он уже запасся. Но сейчас — рыба.Миша повернул к морю вместе с плещущей холодной водой, вышел на курумкан
— каменистое место, полез под камень, наловил ручейников, насадил на крючок, сняв с него ржавчину консервной крышкой; выкинул вперед удилище, ручейник поплыл по воде, колышущейся, темной, скрылся. Миша подсек на всякий случай — и сразу почувствовал упругость удилища, в следующий миг над водой сверкнула олло — рыба! Уже над землей она сорвалась, Миша метнулся, упал на нее, прижимая грудью и руками к камням. Запустил пальцы под жабры, посмотрел. Хариус менял окраску, из перламутрово-синевато-зеленого становился серым, дымчатым. Миша едва удержался, чтобы не съесть его сырым. Оглушив хариуса, насадил другого липочана, забросил в воду. Главное, чтобы не клюнула слишком крупная олло и не оборвала крючок. Нет, ему нужна небольшая олло. Вторая взяла так же. “Мне надо пять, десять олло”, — думал Миша, насаживая трясущимися руками липочана. Неподалеку в море вдруг вынырнула гладкая голова с выпуклыми черными глазами. “Рыбья душа приплыла”, — думал о нерпе. У него снова клюнуло, и рыба не сорвалась. У Миши голова кружилась. Нерпа скрылась. “Ая, ая”7, — шептал он. Среди камней уже лежали семь хариусов. И вдруг что-то грохнуло в море, может, льдины обрушились, наперев друг на друга, и хариус прекратил брать. Сколько Миша ни закидывал наживку, все было бесполезно. И остановиться не мог. А шатун-живот урчал, рыкал на олло. Миша снова и снова наживлял липочана, взмахивал удилищем из ивы как заведенный. Не могли рыбы испугаться каких-то льдин. Зимой какие канонады бывают, когда лед разрывают трещины по десять километров длиной. Привыкли. В себя Миша пришел, только когда шепнул ему кто-то на ухо: “Тэму”. Знакомое слово. Он оглянулся на своих рыб. Ладно, хватит. Кэне-ми. Он собрал рыб, прекрасно-тугих, пахучих, тяжеленьких, и отошел за деревья, там костер разжег, все-таки вертолет его беспокоил. Круглову он не хотел даться в лапы. Нет, хватит, пожил в казарме с разными людьми, больше не будет. Теперь у него только в тайге дом. Достал консервную крышку и ловко почистил рыб, распорол белые брюшки, хотел потроха в воду кинуть, но передумал. Вспомнил, что и в воде, говорила бабка Катэ, кто-то есть.Ну, кто, нерпа, рыба.
Э, нет. Тэму
— старик со старухой, вот что. У них дом-озеро в море, и рыбу то впускают, то выпускают.Улэк!8 Да кто спорит.
Но потроха лучше закопать. Или птицам оставить.
Рыбины румянились на рожне. Миша пускал слюнки. Заставлял себя выжидать. Но тревожно было, вдруг явится кто. Ну, не отберет, а просто
— прогонит. Вертолет полетит. Эх!.. И Миша схватил первую рыбину, горячую, душистую, посыпал ее немного солью — и начал есть, дуя на пальцы, на золотистые рыбьи бока. Олло, олло. Солнца глаз пламенел в густом чистом небе. Говорят, это тайга небесной земли, где пасутся небесные олени. Там раздолье для охотников.Семь рыбок исчезли моментально. Миша печально нюхал пальцы, оглядывал рогульки с приставшими чешуинками, одну рогульку взял и пососал. Ему надо было съесть семьдесят семь рыбин, чтобы почувствовать сытость.
Но и съеденное, а еще жар костра, солнце разморили его, Миша прикорнул на выбеленных стволах плавника. Надо было, конечно, переправляться, пока солнце светит и ветра нет. Но лезть в ледяную воду не хотелось. Да и вряд ли вброд перейдешь. Значит, надо искать стволы сухие, пережигать их, вырывать корни черемухи, вязать плотик. Или еще попытать удачу с удочкой
— вдруг старики открыли ворота. Миша глубоко вздохнул. Шевелиться было лень. И впереди ведь не одна еще речка. Он задремывал. Нет, лучше подняться на гору и оглядеться хорошенько. Идти по льду хоть и опаснее, но легче. Главное, чтобы впереди, у берегов, не было больших промоин. А то не переберешься. Так и останешься на льду.Но теперь у него всегда будет рыба, олло.
Если старики не рассердятся, тут же поправился он.
Нет, конечно, в Море еще одного озерного дома, весь Байкал
— Ламу — на виду, летом глубоко видно. И в батискафе на дно опускались. Но… старики назойливо лезли, заглядывали, как с краю льдины, в полынью, он видел их лица, над ними синело небо. Миша вздрогнул, очнулся. Сразу вспомнил лица — в платке с бахромой была Катэ, а второй — неизвестно кто, с седой бороденкой, пегим чубом.Тут же он подумал о родителях, нахмурился.
Бабка говорила, они ушли, уплыли по реке. Как по реке, если потонули на Море в шторм? Поплыли в Усть-Баргузин на лодке праздновать свадьбу Иннокентия с Зоей, парохода не стали дожидаться, он пришел бы через три дня, и к свадьбе они не поспели бы, не совпадало расписание “Комсомольца”. А загодя председатель их не отпустил. Нарядились и поплыли, подарки в сумках взяли. Мишу обманули, обещали взять, но рано утром ушли, он еще спал. Проснулся, забегал по дому. Тут тетка соседка пришла и сказала, что будет его стеречь. Он к окну бросился, смотрит на Море и плачет. А оно уже было серое, нехорошее. Миша навсегда это окно и Море запомнил.
Лодку нашли, а отца с матерью
— нет.Миша очнулся. Стрекот вертолета. А! Значит, правильно ушел с берега. Стрекот приближался. Миша осторожно выглядывал из-за стволов. На этот раз вертолет двигался прямо над береговой полосой. Летел, а по песку и камням кралась тень.
Вертолет вроде бы завис над зимовьем… нет, дальше ушел.
Ая!
Миша встал и пошел вверх по речке, думая забраться на сопку, оглядеться. Но неожиданно за поворотом в тени скалы увидел ледяной мост через речку. Еще не растаял. Вот если он пройдет, значит, действительно кто-то смотрит на него и посылает… мусун, ага, удачу. Миша выломал посох, ткнул в лед, ноздреватый, белый, он был крепок. А в двух метрах клокотала вода. Миша ударил. Лед выдержал. И он ступил на этот мост. Шел, упирая палку в дно, посильнее наваливаясь, чтобы перенести на нее тяжесть. Одё.
Последний сделал шаг и прыгнул на землю, а лед за ним обвалился с тяжким вздохом, как будто трудно было Мишу держать. Миша засмеялся. Ая! Кэне-ми…
Внизу на береговой террасе как ни в чем не бывало стоял поселок. Те же домики, одни старые и черные, другие светлые, новые. Цистерны склада горюче-смазочных материалов. Взлетная полоса с полосатыми “сачками” и флажками. Контора с антенной. Лодки на берегу. Пирс. На тропинках иногда появлялись люди. В вольерах вдруг принимались брехать лайки
— и умолкали. Тот же вроде поселок, ставший за многие годы родным, но — и другой, чужой и враждебный. Просто так не войдешь, не покуришь с прохожим, болтая о рыбе, погоде, начальстве.Миша лежал на скалах, перьями торчавших у Моря. Здесь любили отстаиваться кабарожки, безопасное место, ни медведь, ни росомаха не подберется. И ветер с Моря сносит гнус, комарье. Правда, кровососы еще не появились.
На голове Миши была березовая шапка, зачерненная углем. Левая рука замотана тряпкой. Тащил бревно из расщелины для переправы, оно вдруг сорвалось, сдуру подставил локоть, пытаясь остановить, и суком ему расшарахало руку от кисти до локтя. Змеистая борозда загноилась. Лицо Миши исхудало, стало совсем темным. Куртка висела клочьями. Ботинки были сбиты, в трещинах.
Но он дошел. Это была самая трудная тропа в его жизни. Вот бабка рассказывала о какой-то железной тропинке былых времен
— ему пройденный путь такой тропинкой и представлялся. Совсем отощал, одежда болталась. Зато теперь он знает этот берег, как собственный двор.Хотя у него и нет никакого двора. И не было. И не надо. Житье за Морем на острове он помнит с трудом. Там дул вечный ветер, пахло с завода рыбой. Орали чайки. А вот игрушки иногда во сне видит: лось из деревяшки, птица из глины, змея из корня, лодка из сосновой коры.
Была еще фигурка из лабаза. Да Круглов на обыске отнял. И тогда Миша понял, что все это не шутки про пожар и ключ, что он и вправду угодит за колючку, а там и пропадет без сэвэна. Это он, как говорится, давно уже вкрутил себе в уши, вбил в мозг и учуял нутром. Сэвэн в армии его берег, помогал всюду.
Миша ждал наступления ночи. Он собирался пойти к тетке Светайле. Она вернее, чем родные дядька с теткой Зойкой, его укроет. Да у нее никто и не подумает искать. Но главное, она против всех здесь. И его любит. Отлежаться в бане, полечить руку, а потом можно и к дядьке заявиться на полчаса, забрать ружье, патроны, одеться, нагрузить понягу и уйти уже навсегда. Тайга большая. Иди на восток, до Океана. Где-нибудь приткнешься.
Врешь, Круглов, хватит, пожил в казарме. Зачем напраслину возводить? Отчитаться перед своим хозяином хочешь? Так это видимость одна, неправда.
Тот щерил зубы. Хых! Темный ты человек, я вижу, Мальчакитов. Идолопоклонник, я смотрю. Дэнг, дэнг, дэлэ! А у тебя, отвечал ему Миша, кружась по кабинету, доке, доке, доонин! И указывал на портрет в раме. Это факт истории, говорил тот. Дэнг, дэнг! И у меня
— факт, отвечал, приплясывая, Миша. А мой факт сильнее, дэнг, дэнг, прихлопывал по столу ладонью Круглов, дэлэ.Но вот и посмотрим.
Миша подумал, что перед встречей с теткой Светайлой надо свернуть к Морю, умыться.
Море туманилось. И на скалах оседала морось, на драной куртке, на мху, иглах кедра. Выскочил на камни бурундук, уставился на человека в берестяной шапке. Миша зашарил рукой вокруг в поисках камня. Бурундук как будто ждал. Миша встал на карачки и протянул ему руку. Бурундук принюхивался, быстро шевеля усами и обегая текучими черными глазками человека.
—
Улкичэн9, иди, иди…Но зверек не шел, но и не убегал. Миша сел. Бурундук вопросительно смотрел на него.
—
Правда, омолги10, — пробормотал Миша, — зачем ты мне сейчас.Бурундук принялся умываться передними лапками, сидя поблизости.
—
Ага, — сказал Миша. — К Морю спущусь — умоюсь…Внизу его ждала еда, там много у них всего: хлеб есть, рыба, консервы, чай, плиточный и рассыпной, сахар, подсоленное масло, мука, жир, у тетки Светайлы несутся куры, в хлеву живет поросенок.
Исхудал Миша на ягодах и случайной добыче. Но ему все-таки везло, снасть нашел и ловил рыбу; а в первом же зимовье на заповедной границе обнаружил несколько кусков копченой медвежатины. Сначала, правда, она не пошла, его рвало, но потом приладился есть маленькими кусочками, хорошенько обжаренными и заново подкопченными на пихте, она перебила запах, и ничего. Гадал, кто это оставил. Может, Герман. У него прошлым летом медведь теленка задрал, его выследили, застрелили.
Он снова прилег на корни сосны, и бурундук пробежал по боку, мягко шоркнул хвостом по щеке, не боялся, а когда снова прыгнул на плечо, Миша все-таки попытался его поймать и схватил волглый воздух. Он огляделся. Уже вечерело. Что-то вывело его из забытья. А!.. Вот опять. Он прислушивался, повернув лицо в сторону Моря. Как будто где-то били в гонги. На заблудившемся катере. Да и не на одном. Какой еще катер сейчас? По морю носит льдины. Гонги приближались, звучали отчетливее. Миша привстал и увидел белеющих в сером мороке крупных отчетливых птиц.
Они шли своей лебединой тропой с юга, возвращались на озера.
Внизу из поселка на берег вышла кучка людей, размахивали руками, суетились, задирали головы. Один держал на плече здоровенную штуковину.
Кинокамера, понял Миша. Он что-то слышал про канадцев или американцев. Да и встретил их тогда на посадке.
У Миши кружилась голова.
В ушах звучали давние напевы бабки. Рассказывая свои сказки, она накидывала платок с бахромой, скрывая лицо, и говорила на разные лады, у всех героев были свои запевы, у оленя
— энтэвлэнин, энтэвлэнин; у дятла — юкир-юкир юкирмой; у журавля стерха — кимэ-кимэ кимэнин; у орла — дунгир-дунгир; конь-радуга пел: гиро-гиро гироканин! Богатырь отвечал: улыр-улыр улырой! Дочь солнца: оле, доле! кимо-кимоку! Злой дух: дынгды-дынгды!Ага, и я вернулся, думал Миша Мальчакитов, опускаясь на корни,
— железной тропой.К поселку он вышел в сумерках, обошел поселок слева, здесь была дорога на Покосы. Надо было ждать до глубокой ночи. Сел на лесину, привалился спиной к стволу. Собаки неподалеку надрывались. Чуяли. Как будто он уже не человек, а зверь.
Мише не по себе было. Доке, доке…
Он и вправду чувствовал себя наструненным, как олень, готовый в любой момент сорваться и унестись прочь.
Заглохла электростанция.
Смолкли уставшие собаки.
Тьма прочно загустела. Миша встал и направился к поселку. Но в доме Светайлы горел свет керосиновых ламп. Миша глядел из-за раздвоенной лиственницы. Собаки снова забрехали. По дому ходили люди. Миша видел их тени. Какое-то празднество? Увидеть бы тетку Светайлу. Но она не появлялась. А на крыльцо вышли и закурили какие-то мужики. Миша следил за рдеющими огоньками. Поздно, а не спят.
Он еще выждал какое-то время и решил, что лучше к Светайле не ходить. Что-то у нее не так. Пойду к своим, подумал он. Двинулся краем леса, потом, набравшись духа, совсем вышел, оставил деревья позади.
—
Эй, парень, дай закурить.Мишу этот негромкий окрик прошиб насквозь. Все в нем рванулось
— прочь, к лесу. Но он оставался на месте, как припечатанный. А человек приближался. Доке, доке… И тут перед Мишей мелькнула фигурка с длинными руками, метнулась к лесу, он — за ней. Коротышка бежал, оглядываясь, Миша следом. Оставшийся позади молчал. Миша так и не понял, кто это, что за прохожий. Ворвался в сырое нутро таежное, хотел перевести дух, но побежал дальше. Позади исходили бешеным лаем собаки. Человечек с длинными руками не останавливался. И не давал остановиться Мише. Так они и бежали. Ветки хлестали по спине и плечам, лиственницы и кедры с пихтами Мишу Мальчакитова подгоняли: “Давай, давай, беги, омолги!” Миша споткнулся, упал, тут же вскочил. Услышал, как треснула располосованная куртка. Шапка из бересты сбилась набок. Одё! Кто-то дышал, бежал рядом. Посмотрел — никого. И впереди никого. И позади нет преследователей. Только уже далеко слышен собачий лай. Хорошо, что в заповеднике запрещено отпускать собак. Чтобы зверей не пугали, не гонялись.И
— вот, некоторых человеков.Миша упал на колено, стоял так, скрючась, дышал тяжело. Доке, доке… Что делать? Разжигать тут костер было нельзя. А уже пошел дождь. Сгустился туман в дождь. Собачий лай был хорошим ориентиром. Миша пошел влево. Конечно, он мог уже пересечь дорогу на Покос, впопыхах и не заметил, и тогда уйдет к Сосновому хребетику. Но вскоре он вышел на дорогу и уже по ней направился прочь от поселка. Укрыться от дождя в зимовье, обсушиться. Может, там найдется и что-нибудь съестное, хоть какие крошки. Миша вдруг вспомнил, чей это был голос. Андрейченко, лесник, отец двух дочек, новый друг Кузьмича.
Его шатало, в глазах сине вспыхивало. А может, это были всполохи далеких молний. Дождь звучно стучал по бересте. Как будто бил кто-то сильными пальцами. И Мише уже представлялось, что голова его
— бубен. “Это хорошо, что дождь! Ая!” — “Почему?” — спросил Миша. “Ая! Только тебе еще надо сменить имя”. — “Зачем?” — “Надо, омолги. Одё! Возьми имя, сбей след”.Перед самым зимовьем густо нанесло зверем. Миша остановился. Зверь тоже. “Это хорошо, что дождь”. У Миши не было уже сил стоять. Он вымок, с него стекала вода, падала грязь.
—
Пусти меня дальше, — сказал он.“Лурил, лурил, орель-да, орель-да”.
—
Дай пройти…“Лурил, лурил, орель-да, орель-да”.
Зверь еще помедлил и отошел. Это была самка, Миша понял.
Еле передвигая ноги, он добрел до зимовья и сразу почуял жилой запах. Но уже ничего не могло остановить его, и он толкнул дверь.
В зимовье было натоплено, пахло портянками, сухарями, табаком. Миша прикрыл дверь. В темноте на нарах кто-то завозился, чихнул.
—
Кто здесь?—
Я, — сказал Мальчакитов. — Олег.Ему на ум пришло это имя. Так звали того парня лесника откуда-то с запада, у которого он прятался от преследователей во главе со Славниковой.
—
К-какой Олег?Мужик чиркнул спичкой, глянул на вошедшего, потом поднес огонек к лампе, рычажком приподнял стекло, загорелся язычок.
—
Фу, черт, — сказал он, отирая длинное лошадиное лицо ладонью. — Я уж струхнул… думаю… И крюк забыл накинуть. А ты… Чё-о, отсрочку дали?—
Ага.—
Ну, дела… Ты как цуцик мокрый. Сейчас печку… А я навожу здесь марафет, канадцы завтра придут, кино делать, всюду лезут… проныры. У Светайлы зять помер — провалился; все по льду прошли через речку, а он четвертый, последний, ухнул… и всё, мотор треснул, остановился. Хоть и молодой мужик, и с виду вроде… Так эти киношники и к ней приперлись… Обряды им подавай… А какие, на хер, тут обряды? Ну? Обычное дело. Полежит два дня, на третий закопают, водки выпьют. Это у тунгусов были обряды. Светайла только левой ногой тунгуска. А Мальчакитов Кешка — тот пропил всё. Мишка, его племянник, в кутузке. Вот и все обряды… Но они тут раскопали, науку подключили, приехал знаток один с красным носом и бородой, тут все организовал. Чум шаманский поставили на поляне, все оформили, тыры-пыры… Шамана пока не найдут. А так вся бутафория к спектаклю готова. Горы, лиственницы — двадцать семь штук, дорога на звезду какую-то.—
Чалбон, — вспомнил Миша.—
Ага. Птички деревянные там, утки, лебеди, орлы. Медведь. Лось. Олень. Лиственницы-то корнями вверх — к востоку от чума. А с запада — как положено. И бубен, колотушка, вся амуниция… Только нет человека. Телку забили, кормить съемщиков, рыбу им коптят, ну, водка, конечно… Завтра подвезут. А ты пока каши поешь, гречка с кониной. И вон чай. Сахар. Бери. Но я… немного того… шухер, думаю, косолапый. Или — еще хуже… Шемагирка эта… Теперь-то ясно, откуда все напасти, то корова падет, то пожар…—
Доке, доке…—
А?..Печка пылала, грозно гудела. Мужик вдруг замолчал, вышел. Миша лег, прижался щекой к теплой плахе нар. Повеяло холодом. Вдоль стены скользнул тот, длиннорукий, тень, за ним еще один, с большой головой. Блеснуло лезвие. Миша хотел вскочить, но руки и ноги уже придавили чем-то тяжелым, затрещала одежда, брызнула кровь, горячей волной обдала грудь, шею, потекла по спине, сквозь щели плах, быстрая кровь, пахнущая железом. Миша заплакал. Но тут же когтистая лапа схватила его за затылок и одним движением сорвала кожу с волосами и лицом, орошенным солеными слезами, худым и грязным, поросшим щетиной. А чьи-то кропотливые руки перебирали мышцы груди, живота, вытаскивали пленки меж ребер, отрывали сухожилия на ногах, копались в чреслах, вытягивали кишки. Мише нечем было дышать, он захрипел, отплевывая густую кровь, и тогда стальные пальцы сжали горло и вырвали его. И уже ему нечем было хрипеть, кричать. А сердце продолжало свой бег, похожий на пляску, и оно даже напевало: доке, доке, доонин. Но и на него легла лапа. Просто придавила, вбила сильнее
— и сердце провалилось.Абсолютная тьма охватила всё.
И через миг закружился луч. Он стал основой. Его охватили ребра, прочные, как бивни мамонта; с шумом развернулся синий крепкий шелк, наполнился воздухом, ветром, забился о бивни; протянулся железный посох хребта из сочленений; задрожали нити повсюду, по ним заструилась кровь; напружинились мышцы, звякнули чашки коленей, пятки, стукнули друг о друга новые зубы.
И от последнего сильного удара по всему телу Миша очнулся.
В зимовье синели утренние сумерки. Этот сруб был побольше, чем все остальные в заповеднике, вместо одного
— два окна, широкие нары, большой стол, полки. И одно окно выходило на восток. Другое на юг, на огромные поляны.День занимался ясный, сразу понял Миша.
Зимовье выстыло.
Он лежал, укрытый промасленной телогрейкой, ноги в мешке. Соседние нары были пусты. Одежда висела на проволоке над печкой. Пахло сеном. Да, под ним было сено.
Все тело ныло и болело. Миша потянулся и снова закрыл глаза.
Проснулся он от стука.
Как будто прямо по черепу осторожно, но настойчиво постучали. Он открыл глаза. В зимовье светило солнце. И было тепло. С трудом он припоминал, что было вчера и ночью. Снова глянул на соседние нары
— никого.Глаза слипались.
В окно постучали. Миша оглянулся и увидел черную шапочку, белые щеки
— чипиче-чиче11. Миша глубоко вздохнул. Потер лоб. Ощупал лицо.Надо было помочиться. Он заставил себя сесть. Накинул телогрейку, вышел, придерживая спадающие сатиновые черные трусы. Щурясь от яркого солнца, затопившего покосы, облегчился.
На полке в закопченной кастрюле он нашел ячменную крупу, на столе перед окном полпачки махорки, пачку каменной соли, жестянку, набитую спичками. А к стенкам котелка у печки пригорела гречка, пахнущая мясом. Дров перед зимовьем было нарублено порядочно, кто-то постарался. И все вокруг прибрано, в зимовье порядок. В железном бидоне вода. Так-то далековато на речку идти. Миша пощупал штаны, почти сухие; рваную куртку можно спалить, теперь у него есть телогрейка. Еще бы другую обувку. Шапку можно сделать из мешковины. Но нет, лучше мешковину сохранить на портянки. Походит и в берестяной. Зато здесь на пожарном щите
— целый арсенал: топор, лопата, ведро. Все забрать с собой. Наделать ловушек, вырыть ямы. Лампу и солярку можно будет взять в другом зимовье, на перевале.Пока варилась каша, он нашел чурку с мягкой древесиной, вырезал топором чашечку, острой щепкой проковырял дырку, умял в чашечку щепоть махорки, достал уголек
— спичек много, но надо беречь — и раскурил громадную трубку; после третьей затяжки приспособление выпало из рук, Миша хотел подхватить его, потянулся, двинулся медленно, переступил порог — деревяшка стукнула по углу дома, дымок закурился в молодых лиственницах, торчащих кверху корнями и указывающих дорогу — дорогу на Чалбон, Звезду-Березу: нежная белизна ее — чистый серебряный день, чернота — глубокая ночь. В дальних лиственницах за поляной, в их изумрудной дымке мелькал зверь, Миша пошел, это был белый зверь; Миша побежал, Лось или Олень кинулся с треском прочь; они оказались на осыпях, и Миша увидел, что это маленький клыкастый Олень — Кабарга; ноги путались в подушках кедрового стланика, Миша еще не умел бегать по переплетенным зеленым подушкам кедрового стланика — так, как это делал длиннорукий человечек, сэвэн: легко прыгал по пружинистым сплетениям; Миша попробовал прыгнуть, зацепился, упал и увидел в небе Беркута, показывавшего, как это надо делать: раскинув руки; но у Миши не было сил встать, кедровый стланик спутал его и не пускал дальше к гольцу, где стояла Кабарга, соединив копыта, напряженная и прекрасная; Миша проваливался в кедровые подушки, хватаясь за смолистые жилистые руки, пытаясь насмотреться, и еще успел услышать обрывок песни:
Высоко наверху живет та,
В Верхнем небе дом ее,
Оё!
Из серебра дом ее…
Да одежка с-вита.
Да оденке свита.
И чужеродный звук взрезал все острым ножом, прошел по небу, по тайге рубцом, звякнул стеклами окон зимовья, и Миша оперся на локти, встал. Пахло гарью. Где-то гудел самолет. Миша схватил котелок, не обжигаясь, поставил его на стол. Прислушался. Самолет, “кукурузник”, определил он, идет на посадку. Погода летная. А у Светайлы несчастье, иначе она не дала бы разрешения на посадку. Он откинул крышку бидона, зачерпнул кружкой воды, жадно выпил. Ощупал затылок, потер ноющее колено.
Из березовой толстой щепки он вырезал грубую ложку, на печку поставил закопченный чайник. Сел за стол. У каши был вкус свежего мяса, она только снизу и пригорела. Миша быстро ел, опасаясь, как бы ему не помешали, как бы не раздались шаги и в дверь не постучали. И в дверь постучали. Миша замер с поднесенной ко рту ложкой. И ничего не ответил. Одё! Нэлэму! Он продолжал есть. И почувствовал, что кто-то подошел к окошку и смотрит. Но он не повернул головы. Одё! Нэлэму! Наверное, это птица. А может быть, Белка. Однажды здесь поселилась на чердаке Белка, мешала спать лесникам, бегала, стучала, свистела, пока кто-то не турнул ее, выбросил гнездо с бельчатами. Лесникам все равно, они пришлые. Ничего, никого не боятся. Разве таежный илэ12 так поступит? Нет, никогда. Одё! Нэлэму!
Или Ветер.
Ага, тайга шумела. Густо, сочно, хорошо. Пришел с гор Ветер.
Высоко наверху живет та…
Миша прислушивался. Обрывок песни, он ее недавно узнал. Но это была еще чужая песня. А Мише надо найти свою, охватить ею все, как марылей
— родовой засекой, и расставить стражников.Дребезжал крышкой чайник. Миша насыпал брусничных листьев. Дал немного настояться и принялся пить горячий кисловато-горький отвар.
Утирал капли пота со смуглого лица, думал, уставившись в плахи стола, что это с ним происходит, откуда это все. Кто это его водит, с ним играет. Заставляет бегать, что-то искать… вот за Лосем гоняться… или это была Кабарга. Ага, Кабарга. Но ведь он за ней не бегал на самом деле. Если только во сне. Или… когда-то… очень давно.
Миша потер лоб.
Словно он наткнулся на чей-то след и пошел по нему. А теперь свернуть не может. Доке, доке…
А Огонь, энэкэ, что говорит?
Дрова уже все прогорели, только угли пышели, наполняя жаром железные бока печки, но в трубе подвывало тревожно. Миша слушал эту весть. Думал, я знаю, уходить надо. Кто-то здесь был. Или будет. Уходить надо, поторапливаться. В поселке его учуяли собаки. И одна Собака видела, узнала. Рано или поздно они побегут сюда по его следу. Как он идет по чьему-то следу, так и они пойдут, доке, доке. Хотя он и взял другое имя. А если этот парень с запада еще там, в поселке?
Миша думал.
Да, имя-то он взял новое, но не проникся им, думает о себе как о прежнем Мише Мальчакитове. А этого парня не помнит фамилию. Ему надо полностью отделиться от себя прежнего. И что-то уже произошло. У него какое-то другое тело. Но в имени нет новизны. Может, взять третье имя? И тогда его перестанут видеть? Ведь у настоящего илэ три души, помнишь, нэкукэ?13 И одна
— как тень, отражение на воде — никогда не наступай на тень, не бросай камень в отражение, одё, нэлэму, и не буди резко спящего, потому что его тень, может, странствует где-то по тропам, ищет ход наверх, где на небесных пастбищах бродят олени; а то и ушла вниз по реке, где за островами старух и протоками, на которых сидят корневые люди, есть нижняя земля со стойбищем мертвых. Вторая — всегда в теле, вот почему ее нельзя увидеть, пока не придет срок везти ее по порогам и протокам вниз. Третья — просто нить, корневые люди их сразу видят — нити каждого, уходящие от макушки вверх, и могут перерезать, а могут связать порванные, запомни, нэкукэ. И эти нити есть у каждого, и у Оленя есть, у Ворона, у Лиственницы, у Скалы даже. Поэтому илэ ходит в тайге осторожно, слышишь, эй, нэкукэ?!Он спал сидя, привалившись к бревенчатой стене зимовья, потом съехал на бок, подтянул ноги, шурша сеном, и кто-то укрыл его старой промасленной телогрейкой, и по чердаку пробежал неслышно Бурундук, с ветки на ветку возле зимовья перепрыгнула Кедровка, со склона горы крикнул Черный Дятел, Ветер, гнавший сияющие зеленые волны к хребтам с заснеженными вершинами, переменил направление, повернул тайгу вспять, к Морю.
Но все это не могло остановить людей, вышедших из поселка.
Они шли молча и быстро, семь человек. Двое были с ружьями. Группа собиралась возле взлетной площадки, на задворках, стараясь не попадаться на глаза пронырливым киношникам, приехавшим вслед за своими разведчиками. Люба случайно повстречала Андрейченко, спешившего с ружьем на плече, спросила, зачем ему ружье-то? “Тут и медведи бродят”,
— отрезал Андрейченко.Круглов, прибывший с двумя помощниками, был, наверное, тоже при оружии, но скрывал его, как и помощники, чем-то похожие друг на друга, молодые, веселые; одного звали Никита, другого Николай. Круглов был раздражен и сосредоточен, шмыгал покрасневшим носом
— простудился. Одеты они были по-походному: в штормовки, свитера, на ногах резиновые сапоги. Можно было подумать, экспедиция какая-то.И когда киношники все-таки заметили их и приступили к своему гиду
— замдиректора по науке мордатому Дмитриеву — с расспросами, Некляев, не отходивший от гостей ни на шаг, отвечал, что это научная экспедиция. Седобородый Даррелл в толстом свитере, смахивающий на любимца советской публики, охотника на львов Хемингуэя, уточнил, какие именно цели у этой экспедиции. Дмитриеву пришлось импровизировать на ходу. Экспедиция по изучению марала. Цели ее таковы: выяснить причины повсеместного исчезновения марала в границах заповедника. Раньше здесь было много маралов. Но почему-то они стали встречаться все реже и реже. Возможно, их вытесняют лоси, у них одна кормовая база. Пора исследовать все факторы. Даррелл изъявил желание поговорить с научным руководителем экспедиции. Дмитриев, чернея, посмотрел на Некляева, тот, сохраняя абсолютное спокойствие, пошел исполнять просьбу. После того как он переговорил с научным руководителем, экспедиция тут же удалилась в тайгу. Джеральд переглянулся с женой — моложавой пышноволосой Ли, та пожала плечами. Дмитриев вытер пот со щек скомканным платком. Он похудел за эти дни, под глазами обозначились круги. Наконец, вернулся Некляев и объяснил, что экспедиция очень давно планировалась и все время срывалась, откладывалась из-за различных непредвиденных обстоятельств, ну, знаете, как это бывает, кроме того, доцент Круглов отличается немногословностью, ему привычнее жить под звездами в тайге, а не под софитами и беседовать со зверями, а не с мировыми знаменитостями. И супруги довольно рассмеялись. Джеральд и сам был таков.Группа уходила по тракторной дороге в сторону Покосов. В ней были еще лесничий Аверьянов и два лесника. За плечами несли поняги с продуктами на два дня. Но поймать беглеца надеялись быстро.
Еще за сотню метров Андрейченко потянул носом с торчащими из ноздрей волосами и, обернувшись, шепнул: “Здесь”. Двинулись дальше. Над головами снова закричала кедровка. Она уже с полкилометра сопровождает их, орет. Андрейченко погрозил ей кулаком: “Чертовка”. Снова остановились, тихо посовещались, и трое пошли слева, по чистому сосняку
— в обход. Круглов рассматривал зимовье, поляны, кедры на той стороне, редколесье склона горы — а выше белели гольцы. Солнце ярко, красно светило уже со стороны Байкала. Небо темно голубело.Раздался свист.
И Круглов с помощниками быстро пошел к зимовью. Из сосняка к домику спускалась вторая группа.
Круглов потуже натянул черную кепку на лоб, толкнул дверь, заглянул внутрь. Через его плечо смотрел Андрейченко. Над зимовьем спикировала кедровка, уселась на кедр, морщинистый, серебристый, мощный.
Андрейченко отвернулся и выматерился. Лицо его казалось красным от солнца.
—
Ну, чё-о там? — крикнули, подходя, Николай с Никитой.Кедровка над их головами неожиданно закричала хрипло, протяжно. Оба вздрогнули и посмотрели вверх.
—
Вот сшибить падлу! — воскликнул Андрейченко.—
Ладно, — сказал ему Аверьянов.—
Так она всегда всех оповещает. Где кто идет.Круглов сказал, что далеко он уйти не мог.
—
Смотри, и пожарный щит очистил, — сказал один лесник.Другой лесник вынул охотничий тесак и принялся стругать лучину.
—
Что ты собираешься делать? — спросил Круглов.Лесник посмотрел удивленно и ответил, что чай заварить хочет. Лицо Круглова, светлое и матерое, слегка тронутое оспинами, дернулось:
—
Надо идти дальше.Никита с Николаем заулыбались.
—
Не птичек с бурундуками переписываем, мужики! — воскликнул один из них.Лесник растерянно переводил глаза с одного на другого. Обернулся к Аверьянову.
—
Ну, покурить хотя бы надо, — сказал тот, садясь на нары, доставая пачку сигарет.Круглов так и не присел, ходил вокруг зимовья, осматривался.
—
Как думаете, куда он ушел? — спросил он, когда все вышли на улицу.—
А куда здесь уйдешь, — сказал Аверьянов, хмурясь. — Только по долине — вперед. Без тропы быстро заплутаешь, да и не мед лезть напролом.—
Надо было взять собаку, — сказал Никита или Николай.—
Они по зверю, птице натасканы, — ответил Аверьянов.—
Да он уже как зверь, — возразил Круглов. — Я еще на допросах обратил внимание: что-то дремучее, темное, хоть человек и служил в армии. А тут уже сколько прячется по кустам.—
Мы его и так найдем, — сказал Андрейченко, пригибаясь и рассматривая землю. — Вот след. — Он разогнулся. — Туда пошел.—
Чертяка, куда бежит? — сказал один из лесников.—
Тут у него дом, — сказал Аверьянов.Круглов быстро взглянул на него.
—
Где?Аверьянов кивнул на тайгу, склоны гор.
—
А его другое жилье дожидается, — сказал Никита.—
Еще надо… — начал Аверьянов.—
… поймаем, — сказал Николай.—
Может, все-таки разделиться? — спросил Круглов.Тропа расходилась надвое, одна уводила направо, к склонам в кедрах и лиственницах, другая шла вдоль невысоких сопок, сплошь желтых от сосновых стволов.
Андрейченко уверенно вел по этой второй тропе, замечая следы; правда, никто, кроме него, этих следов разглядеть не мог. Но Андрейченко настаивал, что видит… и волоски в его ноздрях подрагивали.
Солнце село где-то за Морем, но гольцы еще светились розоватым пламенем. Тайга быстро наполнялась тенями. Пересвистывались рябчики. Семеро молча мерно шли друг за другом по тропе. Хотя уже и тропу с трудом различали. Но затеси были видны. Гольцы еще не совсем угасли, когда на западе появилась крупная звезда, единственная на весь небосклон. Семеро ходоков этого не видели. А Миша Мальчакитов сразу узрел ее восход. Она летела, распарывая лазурными крылами густеющее к ночи небо, сама похожая на птицу, вырезанную из какого-то небывалого дерева.
Миша сидел на склоне, на ветвистой, мощно вылепленной сосне, отсюда просматривалась долина. Он не знал, действительно ли кто-то за ним гонится. Но перед выходом увидел сон: бабка Катэ тянула из медвежьей шкуры шерсть и сплетала ее в веревку, а потом сделала петлю и посмотрела своему нэкукэ прямо в глаза. И Миша вышел, гонимый предчувствием, еще не понимая, что ему пыталась втолковать энэкэ, а увидев на тропе свежий помет медведя, вдруг сообразил: надо поступить по-медвежьи. И, свернув, пошел параллельно тропе назад, потом поднялся немного по склону, залез на сосну с раскидистыми ветвями, оставив мешок с пожарным инвентарем внизу. С первого раза не получилось, сорвался, ударился боком, но боли как-то не почувствовал. Снизу нельзя было хорошенько разглядеть тропу, и, собравшись с силами, он со второй попытки вскарабкался. Сидел, устроившись на развилке, смотрел, как уходит амака солнце: у него есть сын, утром старик посылает его с берестяным факелом посветить эвенкам на Средней земле через отверстие в небе, так начинается день.
Ночью можно разглядеть это отверстие, дождаться, когда выйдет на хребты Хоглэн, Небесный Лось, рядом с ним загорится точкой Сангарин Буга
— Полярная Звезда, это и есть дверь. И оттуда открывается дорога на родину всех эвенков — Чалбон. Ты помнишь, нэкукэ?И Миша видел, как взошла на западе где-то над Морем эта звезда Чалбон. Крикнул Черный Дятел. Темнело. Пора было спускаться. Но тихо треснула ветка. Миша глянул вниз и различил среди стволов какой-то шар, он прокатился немного по склону и распался надвое под сосной. Это были Медвежата. Они обнюхивали мешок. Миша быстро оглянулся. Сейчас появится Медведица. Но где-то она замешкалась. А Медвежата задирали мешковину когтями. Звякало ведро. И в это время на тропе показались люди, идущие гуськом.
Одё! Нэлэму!
Один Медвежонок укусил второго за холку, тот отбился лапой, они принялись возиться друг с другом, забыв о находке. Но вдруг снова окружили мешок. И один из них зацепил его лапой, потащил, мешок звякнул. Второй попытался вырвать добычу у собрата, в мешке зазвенело железо
— оглушительно, как показалось Мише, на всю тайгу. Он взглянул на тропу, прячась за ствол. Люди стояли, задирая головы. Миша как будто узнал Андрейченко, Круглова. Кто-то там был еще, много людей-то, может, и киношники. Снимали, как и обещали, фильм о двадцати семи лиственницах — на Вечернюю Звезду. Мешок с грохотом перевернулся, один Медвежонок шарахнулся к сосне и полез вверх, а второй кубарем покатился вниз. Вспыхнули лучи фонариков, беспорядочно заскользили по кронам, стволам, склону. Один из них выхватил сосну с прижавшимся к стволу Мишей.И тут затрещал валежник, и тайгу огласил рык. Среди стволов мелькала черная тень. Медведица бежала к сосне, но, услышав людские голоса снизу и писк Медвежонка, бросилась туда. Людские голоса стали громче. Медведица заревела в ответ.
Раздался выстрел. Люди кричали. Кто-то стучал по стволу. А режиссер снимал на пленку обещанный фильм. И Миша был на полпути к Березе. Или даже ближе. Ая!
Снова прозвучал выстрел, и Медведица захлебнулась на мгновение
— и зарычала с новой силой и яростью. Бахнул еще один выстрел, Медведица бросилась назад, сшибая молодые сосенки, остановилась у сосны, мотая башкой, снизу щелкали сухо выстрелы. И звезда Чалбон вдруг сама устремилась сюда, рассекая мглу и срубая крыльями ветви, — и вошла с хрустом в надлобную кость, вспорола ее, и илэ стал невидим.