[Валентин Лукьянин. Обыкновенная история, ХХ век: документальная повесть об отце. Петр Лукьянин. Черная тетрадь: стихи. — Екатеринбург, 2012.]
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2013
КНИЖНАЯ ПОЛКА
Человек во власти толпы
Валентин Лукьянин. Обыкновенная история, ХХ век: документальная повесть об отце. Петр Лукьянин. Черная тетрадь: стихи. — Екатеринбург, 2012.
Эта книга выросла, как подтверждает и сам автор в коротком вступлении, из публикации в журнале “Урал”. А та, в свою очередь, стала результатом непредвиденного, в определенном смысле даже случайного, погружения автора в судьбу его отца, объявленного врагом народа и расстрелянного в октябре 1937 года — за два месяца до рождения автора повествования. Дело в том, что автору в соответствующем учреждении предоставили возможность детально познакомиться с расстрельным “делом” отца, а затем у близких родственников отыскалась тетрадь стихов Петра Матвеевича, которая считалась утерянной. Два источника предопределили два угла зрения и, значит, объёмный взгляд на отдельную человеческую судьбу в период массовых репрессий, позволивший поставить вопрос: а чего, собственно, добивалась и что потеряла советская власть, убив ни в чем перед ней не виноватого сельского учителя?
Итак, взяться за это документальное повествование Валентина Лукьянина побудило желание не просто сообщить открывшиеся факты, но и поискать ответ на вопрос, интересующий не только его самого. Поэтому, я думаю, можно говорить и о третьем источнике, питавшем работу публициста: о собственном его опыте переживания и осмысления событий ХХ века. Факты, “имевшие место”, изменить нельзя, а вот их осмысление — фактор изменчивый. Тем и объясняется, по-моему, что журнальная публикация стала для автора не окончательным итогом работы над оказавшимся в его распоряжении материалом, а лишь “разведкой боем”. Это был не просчет, а обдуманный расчет, и с первых страниц книги видно, насколько он оправдался. Журнальную публикацию прочитали историки, краеведы, сотрудники “Мемориала”, эсперантисты; от них автор получил разнообразную дополнительную информацию, позволившую многое уточнить, прояснить, понять и в историческом контексте, и в судьбе героя повествования.
В книге гораздо более важную роль сыграли стихи Петра Матвеевича. Они и в журнальном варианте обильно цитировались, но лишь те, что были написаны по-русски. Между тем почти половина стихов Петра Лукьянина написана по-польски, и, как мне кажется, польские его стихи в чем-то даже интересней русских, — возможно, потому, что были написаны в более зрелом возрасте. В книге польские стихи из “Черной тетради” Лукьянина-старшего не просто цитируются: в ряде случаев они дают толчок новым поворотам мысли автора повествования. Мало того, “Чёрная тетрадь” в книге воспроизведена и полностью — в том виде, как сам автор её собрал и выстроил. Сын лишь дополнил ее переводами польских стихов, постаравшись, чтобы переводы не соперничали с оригиналами, а как можно точнее раскрывали их смысл.
Но отличие книги от журнальной публикации особенно заметно по тому, как в первом и втором вариантах раскрывается роль языка эсперанто в судьбе Лукьянина-старшего. Эта тема мне близка, поскольку я сам эсперантист с многолетним опытом участия в эсперанто-движении. Это движение нынче не так многочисленно и не столь заметно со стороны, как в 20–30-е годы минувшего столетия. Однако и сегодня это очень широкий международный круг увлеченных людей. Интернет помогает нам поддерживать постоянную связь друг с другом, теперь уже не считаясь с государственными границами; любая содержательная публикация об эсперанто замечается пристрастным взглядом сообщества эсперантистов.
К слову, настоящим праздником для нас стало в свое время появление в журнале “Урал” повести Леонида Юзефовича “Клуб “Эсперо””. Как я узнал много позже, для самой редакции публикация ее не была чем-то особенным, да и цензура никакой крамолы в ней не нашла: выход повести в свет “охранители государственных тайн в печати” разрешили беспрепятственно. Но меня-то самого в то время (а это были уже 80-е годы!) не раз останавливали при попытках опубликовать в челябинской областной газете какие-то заметки о событиях в эсперанто-движении: миф о “языке шпионов” был все еще жив! Вот почему с тех пор у меня сохранилось ощущение, что публикация повести Юзефовича была смелым поступком редакции. И когда год назад тогдашний главный редактор журнала Валентин Лукьянин опубликовал в “Урале” документальную повесть, где опять затрагивалась тема эсперанто, подумалось, что он тоже “наш” и продолжает близкую ему тему. Ожидания, мягко говоря, оправдались не вполне: о языке эсперанто в журнальном варианте было сказано немного и в некоторых отношениях неточно, хотя сама логика событий подсказывала, что именно занятия эсперанто сыграли в судьбе героя повествования роковую роль. Новые горизонты, открывшиеся перед автором в результате “разведки боем” (то есть публикации журнального варианта), заставили его основательней изучить историю эсперанто в СССР. Поначалу Страна Советов объявила “пролетарский интернационализм” основой взаимоотношений со всей планетой, а потом, потерпев провал за провалом в своей авантюристической социально-экономической политике, начала, ради сохранения не социалистического курса, а установившегося режима, “закручивать гайки” и отгораживать себя от внешнего мира. В результате международный язык, изучение которого в первые послереволюционные годы всемерно поощрялось властями, к середине 30-х превратился в “язык шпионов”.
В книжном варианте повести тема эсперанто не только получила должное развитие, но и позволила автору выявить нетривиальный поворот уже, казалось бы, вдоль и поперек исхоженной темы сталинских репрессий. Но не стану педалировать свой “специальный” подход: все же повесть Валентина Лукьянина не об “эсперантисте” (как и не о “поэте”, что подчеркивает сам автор).
Она о человеке с прочными и неординарными духовными корнями, чье становление как личности выпало на самое драматичное время переломной эпохи. Петр Лукьянин пытался понять ту эпоху, определить свою позицию по отношению к ней. Он был, если воспользоваться понятиями того времени, “пролетарского происхождения”, но трое его братьев принадлежали к сословию “служителей культа”: старший — католический священник, резко враждебный по отношению к советской власти (и в 1937 году тоже казненный как “враг народа”), два брата помоложе были церковными органистами. Неоднозначные отношения Петра Матвеевича с “революционным” временем выразились в его стихах (которые, прежде всего, интересны именно как духовный памятник эпохи), а выбор им своей общественной позиции можно, пожалуй, расценить как самый честный с его стороны в той ситуации: он стал школьным учителем.
Этот выбор, исходя из сказанного и учитывая все духовные коллизии, выразившиеся в его стихах, можно, конечно, рассматривать как вынужденный. И все-таки он был органичен для героя повествования: предрасположенность автора “Черной тетради” к учительской профессии легко обнаруживается в стихах, написанных еще до вступления на педагогическую стезю. Сохранились и свидетельства бывших учеников Петра Матвеевича (их не было в журнальном варианте, а в книге они появились): он был хороший учитель. Некоторые его ученики даже сами позже пошли в учителя по его примеру: красноречивей довода не сыщешь.
Что касается стихов… Вероятно, в молодости у Петра Матвеевича были иллюзии относительно своего поэтического таланта, но публиковать стихи он не стремился (и в этом проявилась основательность характера: нужно было ещё убедиться — получается ли?). Получалось-то с годами всё лучше, но он много читал, имел возможность сравнивать… Да и содержание многих стихотворений явно не укладывалось в “мэйнстрим” молодой советской поэзии. Уж если Исаковский, старший земляк, в те годы иронизировал:
Недавно сказал мне смоленский редактор:
А где же в поэме общественный трактор?
Я с грустью ответил, что трактора нету…
Даже Есенину приходилось заявлять о своей готовности “задрав штаны, бежать за комсомолом” — как иначе быть услышанным молодыми “преобразователями жизни”?
А Пётр Лукьянин в своих стихах ни разу не упомянул имя Ленина, не употреблял слов “революция”, “социализм”, “коммуна”… Зато грустил о судьбе людей, страдающих в тюрьмах, — и вообще слишком уж много грустил. Но именно в то время, когда молодой стихотворец понял, что поэзия — не его призвание, было им написано одно из лучших стихотворений, в котором ясно выразилось его примирение с властью Советов. Речь не о смирении перед превосходящей силой, а о нахождении действительно приемлемой для него общей позиции: курс на всеобщую грамотность, демократизм системы образования не могли не нравиться молодому сельскому просветителю.
Преподавал он в сельских школах на трёх языках, которыми, в силу географии своего происхождения, свободно владел с детства: на польском, белорусском и русском. Казалось бы, скромная учительская работа выведет его, с его “сомнительными” родственными связями и не революционными настроениями, за границы круга, в пределах которого идеологический надзор был особенно пристальным. Но, как говорится, шила в мешке не утаишь. Он все время был на подозрении у властей, его несколько раз перебрасывали из одной глубинки в другую, где, предполагалось, он будет менее “опасен”. А тут еще этот самый эсперанто…
Переписка Петра Лукьянина на языке эсперанто была естественной частью его школьной работы: завязывая контакты с заграницей, он расширял кругозор своих воспитанников, подогревал их естественную любознательность и даже (в полном соответствии с официальной идеологией!) воспитывал их в духе “пролетарского интернационализма”. И ведь не с “панской” Польшей переписывался (понимал, что опасно), а с республиканской Испанией, которой СССР помогал в борьбе с фашизмом; с Францией (контакты с этой страной давно и хорошо налаживались)… И переписку со шведскими коллегами затеял из наилучших побуждений: еще в петровские времена под Писаревкой (место последней его работы) произошло кровопролитное сражение между русскими и шведами. Вот и решил педагог-интернационалист подружить русских и шведских школьников, чтобы никогда больше они не встречались на полях сражений…
Но ущербность советской власти заключалась не в том, что идеология была плоха, а в том, что между идеологией и политикой разверзлась неодолимая пропасть. В начале 30-х годов советские эсперантисты ещё питали иллюзии относительно “пролетарского интернационализма”, но по мере возрастания экономических и политических трудностей набирала силу шпиономания. Сохранилось предание об арестованном “органами” аптекаре, который на вопрос о владении иностранными языками сказал: “Только латинский…” Провинциальные пинкертоны так и написали: “латинский шпион”! Анекдот? Но нынешние исследователи, поднимая репрессивные “дела” 30-х годов, не раз обращали внимание на то, сколь невежественные, безграмотные “кадры” их творили. Валентин Лукьянин тоже подметил выразительную деталь в “деле” своего отца: Петр Матвеевич обвинялся в том, что сообщал за границу “шпионские сведения” на языке эсперанто, а между тем ни слово “эсперанто”, ни все производные от него слова в протоколах его допросов ни разу не были написаны правильно! “С какого времени вы состоите в союзе экспирантов?”, “изучить язык эксперанта”, “за границу на языке экспиранте сообщали контрреволюционную клевету” и т. п. И “вещественные доказательства”, изъятые при аресте, — книги, журналы на языке эсперанто, сама “крамольная” переписка, — в обвинительном заключении не фигурируют: их никто и не читал, просто некому в НКВД было их читать; вероятно, их просто выбросили.
Зато протоколы испещрены одобрительными почеркушками контролирующих инстанций. По ним видно, что энкаведешное начальство сочло стряпню откровенно невежественного “следователя” вполне достаточным основанием для вынесения смертного приговора. Так, нынешний читатель получает из документальной повести Валентина Лукьянина очень конкретное представление о том, как работала репрессивная машина и какой конкретный смысл таится за стершимся от частого употребления выражением “необоснованные репрессии”.
Каким образом обвиняемого заставили признаться в том, что он действительно посылал за границу “контрреволюционную клевету и шпионские сведения”, нетрудно догадаться. Возможно, даже пытки не понадобились — просто намекнули: семье несдобровать… Всего три протокола допросов — и следователи спешили, и обвиняемый понимал: не вырваться. Но он никого за собой не потянул, ни одной фамилии односельчан или других эсперантистов не назвал, хотя “следствие кОтегорически предлОгало”…
Оказывается, не так уж безостановочно катился вал репрессий, как принято считать: мол, одни, не выдержав пыток, оговаривают других, те — третьих… Многие на самом деле ломались, но у других в душе обнаруживался прочный стержень, и этим стержнем служило человеческое достоинство. Стержень этот необходим не только для того, чтобы выдерживать пытки. Он исключительно важен для повседневной жизни в любое время, в том числе и сегодня, и этот вопрос рассматривается в заключительной главе повести Лукьянина. Она называется “”Система” и человек”. Это новая глава — в журнальной публикации ее не было, — и она исключительно важна для понимания “обыкновенной истории”, явившейся основой сюжета.
Автор пытается объяснить поведение и жертв, и палачей, а в особенности той “массовки”, которая либо с интересом наблюдает за происходящим, либо подыгрывает тем, кто диктует правила игры. Главный герой повествования “посмел остаться человеком абсолютно не “стадным”, имеющим свой взгляд на окружающее, живущим согласно своим убеждениям”. В том причина его трагедии, которая воспринимается и как духовная победа. А вот те, кто на него доносил, “свидетельствовал”, сочинял и утверждал расстрельное “дело”, — люди толпы, которой легко манипулируют “паханы”-вожаки.
“Нет ничего опаснее, нежели превращение общества в толпу”, — подытоживает автор свое публицистическое исследование. Опасность эта тем более очевидна, что нынешнее состояние нашего общества не дает оснований к тому, чтобы посчитать подобные превращения перевернутой страницей истории. Потому и завершается повесть многозначительным признанием: “И мне не следовало бы садиться за это повествование, если б дело касалось только оскомину набившего прошлого”.
Вячеслав РОЖДЕСТВЕНСКИЙ
Челябинск