Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2013
Владимир Гуга
(Москва) – публицист, прозаик.Мина Полянская (Берлин), филолог, прозаик, эссеист. Автор многочисленных статей и книг, среди которых “Я — писатель незаконный”. Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна” (Нью-Йорк, 2004); “Плацкарты и контрамарки. Записки о Фридрихе Горенштейне” (Санкт-Петербург, 2006); “Берлинские записки о Фридрихе Горенштейне” (Санкт-Петербург, 2011).
Владимир Гуга, Мина Полянская
“Обед молчания”, или Бренд “Фридрих Горенштейн”
Эссе-интервью
Редакция не разделяет многих суждений (излишне резких и не всегда справедливых), высказанных в беседе Владимира Гуги с Миной Полянской, однако, предоставляет страницы журнала “Урал” авторам этого интересного материала, посвященного жизни и творчеству оригинального и талантливого русского писателя.
Среди евреев тоже есть свои евреи. Так сказать, евреи в квадрате. Эти странные люди умудряются вызвать раздражение даже у передовиков политкорректности и терпимости. Почему лица радетелей свободы, узников совести, поборников либерализма кисло кривятся, когда в поле их зрения попадают такие люди, как неполиткорректный Фридрих Наумович Горенштейн? Это пытались выяснить два человека, принадлежащие разным поколениям, разным сферам воспитания, разным культурным дискурсам, но объединенным общей любовью к творчеству Фридриха Горенштейна.
Владимир Гуга. Мина, мы с вами современные люди, поэтому будем в нашем разговоре использовать современную терминологию. Я как человек не один год проведший на передовой рекламного фронта, могу со всей ответственностью заявить: Фридрих Горенштейн, художник и личность, сегодня имеет все шансы стать хорошим, продаваемым брендом. Тем самым брендом, каким в свое время стали Борис Пастернак, Михаил Бахтин и Андрей Платонов. Кстати, последний, как известно, никогда не служил дворником в Литературном институте. Однако легенда о дворничестве Платонова возникла не просто так. Ведь эта картина абсолютно естественна: гений метет палую листву, в то время как литературные работники пьют на своих теплых переделкинских дачах водку и разглагольствуют о своих дрязгах. Гений же метет, метет и умирает. А литературные работники продолжают пить и плевать ядом в спины друг другу. Но вот наступает момент, и Андрей Платонов вдруг становится брендом. Литературные работники, которые загнали его “под плинтус”, тут же, уловив новый тренд, мимикрируют и создают грандиозный культ Платонова. Новый тренд дает им возможность “срубить” неплохие дивиденды. С Горенштейном в недалеком будущем произойдет то же самое. Не так ли?
Мина Полянская. Возникновение мифа о Платонове-дворнике проистекает из самой логики писательской судьбы бывшего фронтовика, больного туберкулёзом в открытой стадии, жившего в последние свои годы с семьёй (родилась ещё дочь) на подаяния Литфонда
— 750 рублей (до реформы 1961 года). Гений, вероятно, уже физически был не в состоянии мести палую листву. Однако сам образ писателя с Благой Вестью, который метёт, метёт и умирает, тогда как литераторы и администраторы от литературы пируют на своём так называемом Олимпе, завораживает. Этот миф (если это миф) на самом деле старше правды, “Ибо чара — старше опыта, Ибо сказка — старше были” (Цветаева).Интересно, что Фридрих Горенштейн также верил легенде о гении дворнике. Недавно смотрела телевизионную передачу, посвященную Цветаевой. Редактор “Нового мира” заявил, что Цветаевой в тяжёлые времена (вероятно, подразумевались война, диктатура и пр.) было не хуже и не лучше, чем другим. Интересно, что две дамы (типичные восторженные “цветаевки”, от которых Марина могла бы утомиться даже на небесах) согласились с такой гипотезой. Меж тем как Горенштейн, превратившийся в 1942 году в детдомовского сироту, справедливо полагал, что Марине Ивановне было хуже, чем другим писателям в Елабуге и Чистополе, куда её всё же допустили
— решением собрания — посудомойкой в писательской столовой. Именно “посудомоечным” фактом в ПИСАТЕЛЬСКОЙ столовой Горенштейн, как и дворником ЛИТЕРАТУРНОГО института, и был возмущён, о чём эмоционально, страстно написал в предисловии к моей книге о Цветаевой (“Брак мой тайный…” Марина Цветаева в Берлине. Москва, 2001; Флорентийские ночи в Берлине. Цветаева, лето 1922. Москва, Берлин, 2009).“Думаю, что, устраиваясь в столовую, Цветаева рассчитывала на остатки продуктов
— каши и других, которые, по военным меркам, щедро получали известные писатели. Но ситуация действительно эпатажная: писатели разных сортов и калибров ели бы, а Марина Цветаева мыла бы за ними тарелки. Может быть, из тарелок в свой котелок остатки каши и прочие продукты складывала бы для своего сына. Эпатажная и страшная картина. Гордая женщина, королева!Андрей Платонов, кстати, попал в тяжёлую ситуацию: где-то в начале пятидесятых просился дворником в Литинститут. Тоже явный эпатаж. Писатели разных сортов и калибров заседали бы, а Андрей Платонов подметал бы двор, чтобы не запачкались писательские ноги. Вот и Мандельштам мог бы работать швейцаром в Доме литераторов, в его знаменитом ресторане,
— тоже эпатаж — подавать шубы и пальто их величествам, их сиятельствам или просто рядовым, но вхожим и признанным сочинителям. Чувство униженной королевской гордости, давно зревшее в Марине Цветаевой, завершилось самоубийством”.Мне кажется, что версию Горенштейна об униженной собратьями по перу Цветаевой ни в коем случае нельзя снимать со счёта, наряду с другими версиями о причинах её ухода из жизни. Платонов, разумеется, жертва конкретного времени. Пользуясь роскошными возможностями, которые дает авторитарный режим с его круговой порукой, некоторые литераторы буквально уничтожали друг друга. Один Всеволод Вишневский
— сколько жизней загубил. А Фадеев вынужден был застрелиться, поскольку вышедшие после смерти Сталина из заключения писатели угрожали отомстить.Кстати, “бренд” Платонова начался “вовремя”, как это ни звучит парадоксально (поскольку во время первой, хрущёвской оттепели писатель оставался на замке), а именно в 1988–1989-х годах, когда публика ринулась читать возвращенцев (так читали когда-то “Историю…” Карамзина: “опустел Невский проспект, все сидели за книгами”). И литературные работники, уловив новый, как вы говорите, тренд (очень интересное слово!), мимикрировали и создали грандиозный культ Платонова. Кстати, за 10 лет до полного открытия Андрея Платонова я нечаянно стала свидетелем ошарашивающего события. В Пушкинский дом явилась Мария Александровна Платонова, родом из графов Шереметьевых, единственная и любимая жена писателя (“Мария, я Вас смертельно люблю”). Царственная красавица, разделившая с ним все тяготы
— арест и смерть сына, нищету, унижения, бесконечные травли писателя, особенно в 1947 году, предложила Пушкинскому дому его рукописи — по сути дела, весь архив, но “заломила” цену ту же, что и жена Булгакова Елена Сергеевна Шиловская. И “гордая женщина, королева” была поднята на смех двумя дамами в кабинете при литературном музее. Ибо как посмела она сравнивать Платонова с Булгаковым, как посмела посметь! А она с величественной своей осанкой ушла, но адский смех литературного плебса до сих пор звучит у меня в ушах. А потом, когда наступило время Платонова, Пушкинский дом собирал по крохам любой клочок бумажки, исписанный рукой писателя. Интересно, кто-нибудь знает об этом, кроме меня, нечаянной свидетельницы, проводившей там экскурсии в пяти залах?Но вот тут-то и возникает вопрос. Почему в конце 80-х, в самое подходящее время, когда читающая публика с жадностью читала бы роман “Место”, не сделался “брендом” писатель Горенштейн, который создал свои главные романы за 20–25 (а то и больше) лет до второй, т.е. горбачёвской, “оттепели”?
В.Г. У меня, Мина, возникла такая крамольная, несколько рискованная версия причины внезапного прекращения этого феноменального массового склероза, обернувшегося тотальным забытьем Фридриха Горенштейна. Смотрите: старые новые друзья Фридриха Горенштейна, на мой взгляд, безнадежно исписались. Ни Виктор Ерофеев, ни Евгений Попов, ни тем более Андрон Михалков-Кончаловский за последние (как минимум!) десять лет не создали НИЧЕГО значительного. Премия за книгу “Аксенов”
— это премия за былые заслуги и дань уважения к уходящим в архив именам. Чтобы оставаться на поверхности литературного водоема, они и выбрали себе в качестве спасательного круга свежего Фридриха Горенштейна. Этот спасательный круг долгое время находился в пыльной кладовке, а теперь пришло время им воспользоваться. Я заметил, что на вечере памяти Горенштейна выступающие работники культуры говорили как-то осторожно, с оглядкой. Какова же причина возвращения потерянной памяти? Может, их одолела совесть, и они решили всё-таки вспомнить старого товарища?
М.П. Я всё же об этом склерозе, который сам Горенштейн назвал информационной блокадой, самым сильным оружием для забвения писателя, хотела кое-что сказать. Ибо, в отличие от Платонова, Горенштейн травле не подвергался, равно как не допускался к литфондовскому скудному пирогу.
Горенштейн
— кафкианский образ русской литературы: он в ней как бы был, активно работал, но его — не было. Горенштейн 60-х, 70-х годов — некий таинственный литератор в чёрной маске, о котором разносились слухи по Москве, проникая в разные литературные уголки. И созидался таким образом миф о мастере бедном, так же как создан был миф о мастере-дворнике. Писатель Михаил Городинский рассказывал мне, как однажды он с коллегами сидел в некоем привилегированном литературном московском кафе, и вдруг вошёл — ОН, мифический автор. И реальные авторы перешёптывались, глядя на него с благоговением: “Это он, это он, Горенштейн!” Мастер, как его называли, прошёл мимо, огляделся, вероятно кого-то искал, и вышел. А тем временем на экранах, в том числе и заграничных, победно демонстрировались фильмы по его сценариям, в титрах которых не было его имени, составившие (составляющие и сейчас) гордость советского кинематографа.Заглянем в пьесу Горенштейна “Бердичев”, в ту её сцену, где говорят об успехах Вили (в нём мы узнаём молодого Горенштейна) в Москве. Выходец из Бердичева, а ныне московский интеллигент, некто Овечкис Авнер Эфраимович, мечтает познакомиться с известным литератором Вилли Гербертовичем, приехавшим после долгих лет разлуки к тетушкам в Бердичев. В Москве драматург труднодоступен, здесь же, в Бердичеве, Овечкис запросто зашёл к тёткам и ждёт Вилли Гербертовича, который вышел прогуляться. Между тётушками и Овечкисом возникает беседа, отражающая реальную ситуацию, причём в комическом, почти детском своем простодушии. А реальная ситуация такова: у племянника Вили, конечно же, успех, но какой-то неосязаемый, непонятный успех, ибо осязаемый успех
— это деньги, хорошая зарплата.
Рахиль. …А как Виля живёт? Вы в Москве часто видитесь?
Овечкис. К сожалению, мы в Москве не были знакомы… Действительно, нелепость: приехать из Москвы в Бердичев, чтоб познакомиться…
Злота. Вам про него Быля рассказывала?
Овечкис. Почему Быля? Я в Москве о нём много слышал.
Рахиль. А что случилось?
Овечкис. Случилось? Именно случилось… Может быть, именно случилось… Поэтому мне и хочется познакомиться с этим человеком.
Рахиль. Что-то я вас не понимаю! Он работает, у него хорошая зарплата? Мы ничего не знаем, он нам ничего не рассказывает.
Овечкис. Вилли Гербертович пользуется авторитетом в нашем кругу…
Рахиль (смотрит, выпучив глаза, подперев щёку ладонью, пожимает плечами). Ну, пусть всё будет хорошо.
Злота. Дай вам Бог здоровья за такие хорошие слова. Я всегда говорила, что люди лопнут от зависти, глядя на него (плачет).
Вы обратили внимание на то, как прикрикнули на режиссёра Али Хамраева, когда он в Доме кино на Вечере памяти Горенштейна 9 декабря 2012 года посмел сказать, что Горенштейн руку приложил к фильмам “Андрей Рублёв” и “Зеркало”? А еще Хамраев1 осмелился заявить, что Горенштейн вместо Айтматова написал сценарий к фильму “Первый учитель”, получив за работу и cвое персональное отсутствие в титрах 500 рублей, меж тем как Кончаловский в книге “Возвышающий обман” (2002) также сообщил об истинном авторе сценария (не назвав только суммы вознаграждения). Хамраеву, устроителю этого вечера, просто-напросто указано было отойти от микрофона! И кому велено было замолчать
— Хамраеву, дружба которого с Горенштейном возникла ещё при создании фильма “Седьмая пуля” и оставалась незыблемой до конца жизни Горенштейна.В самом деле, Горенштейн
— ненужный свидетель, литературный наемник, который слишком много знает.Горенштейн рассказал, каким образом ему удалось переправить за границу часть своих рукописей, в частности рукопись романа “Место”, в эссе “Как я был шпионом ЦРУ”: “Другую, большую часть рукописей, блокноты передали мне через Финляндию. Не бескорыстно, конечно, денег заплатить не имел, но отработал натурой
— пахал и сеял литературную ниву на барина”2.“Барином”, разъяснил нам Горенштейн, оказался Андрей Кончаловский. С ним была совершена “бартерная” сделка в 1979 году. Горенштейн написал для Кончаловского сценарий для французского фильма. Кончаловский заверил писателя, что речь идёт только о сценарии, который он, Кончаловский, продаст французам,
— фильма же не будет. И вот однажды Горенштейн случайно включил телевизор и увидел фильм с Симоной Синьоре в главной роли “Я послал письмо своей любви” по своему сценарию. Впрочем, Кончаловский в своих мемуарах не скрывает авторства Горенштейна, однако рассказывает историю создания фильма, скажем так, не до конца, то есть сообщает только о создании сценария к фильму “Я послал письмо своей любви”. А вот про то, как фильм был все же поставлен, причем без ведома Горенштейна, сообщил нам сам Горенштейн.Надо все же отдать должное Андрею Кончаловскому: он
— единственный режиссер и сценарист, рассказавший в своих мемуарах много правды о Горенштейне и назвавший несколько сценариев, которые в титрах шли под другими именами.Не подумайте только, что я здесь, в этом пункте, на стороне Фридриха Наумовича. Я говорила писателю, что, конечно, “можно рукопись продать”, но со своей подписью, и что он, Горенштейн, способствовал процветанию гофмановских “крошек цахесов”. Я ещё цитировала Н.Я. Берковского3, которого писатель любил, и в особенности его книгу “Немецкий романтизм”. “Крошка Цахес срывает с уст поэта его стих и присваивает его себе. Это
— преступление!” — возмущался Берковский. Совершенно очевидно, что Горенштейн в последние годы жизни сожалел, что в годы бедности поддался соблазну и продавал сценарии.Вам показалось, что исписавшиеся литераторы и в особенности сценаристы и режиссёры желают нынче погреться у костра Горенштейна, а у меня было ощущение противоположное. Те, кто духовно использовал Горенштейна, пользуясь его бесправным положением, например, отсутствием даже московской прописки, разбежались по углам, спрятались, дабы не быть разоблачёнными, дабы сценарии известных фильмов не выдали почерк автора. А меня и Хамраева, знающих слишком много ПРО ЭТО, следовало бы куда-нибудь убрать!
Обещаю, что не буду по возможности выдавать информацию о сценариях хотя бы потому, что, размышляя подолгу на эту мистическую, фантасмагорическую даже тему, пришла к выводу, что в деле Горенштейна присутствует тема не столько крошки Цахеса, сколько Петера Шлемиля, добровольно продавшего свою тень. Но как бы мне и здесь не перегнуть палку: под тенью у Шамиссо подразумевалась, кажется, чуть ли не душа. Так что, когда дело касается загадочных немецких романтиков, сравнения следует делать очень осторожно, а Горенштейн не только душу сохранил, но и создал роман “Псалом”, текст которого находится уже за границами человеческого понимания (я не употребляю никогда слова “гений” и полагаю, что человеку не предназначено таким божественным словом что-либо в искусстве определять). К тому же прозу свою даже в самые голодные свои дни писатель не продавал.
Итак, в 1991 году, когда Андрей Платонов был уже прочитан (и остальные возвращенцы тоже) и оголодавшая от реформ и бешеных инфляций публика уже ничего не читала, а занялась поисками хлеба насущного, а Горенштейн пребывал уже в Берлине (по выражению Кончаловского, сидел в Берлине в ожидании Нобелевской премии), выплыл неторопливо восьмисотстраничный роман “Место”, выплыл без “литературных толков”, меж тем как Ефим Эткинд4 посчитал его “одной из очень высоких точек развития русской литературы в ХХ веке”. Роман был представлен к премии “Русский Букер”, впервые учрежденной в 1992 году, но не удостоился её, оставшись в “коротком списке”. Писатель посчитал присутствие своего романа в “коротком списке” не отличием, а унижением для себя и в дальнейшем
— до самой смерти в 2002 году — в литературных конкурсах не участвовал.После смерти писателя я написала книгу “Я
— писатель незаконный…” для нью-йоркского издательства “Слово-Word” (2003). Однако после того, как в 1992 году в Москве, в издательстве “Слово/Slovo”, вышел трёхтомник Горенштейна, десять лет его книги в России не издавались. Ни строчки, я уже не говорю о том, что молчала литературная критика.Усилиями издательства “Слово-Word” осуществлялось то, что не сделано было другими русскими издательствами и администраторами от литературы. “Три пьесы” (среди них
— пьеса “Бердичев”), “Под знаком тибетской свастики”, “Скрябин”, “Летит себе аэроплан”, огромное двухтомное сочинение “На крестцах. Хроника времён Ивана Грозного в шестнадцати действиях, ста сорока пяти сценах” — вот далеко не полный перечень того, что было сделано для литературы и литературного процесса нью-йоркским издательством “Слово-Word”, у которого не было и нет выхода на российский книжный рынок.К сожалению, и моя книга “Я
— писатель незаконный” разошлась в основном в пределах “русских” США. В петербургском издании, названном мной “Берлинские записки о Фридрихе Горенштейне” (“Деметра”, 2011), я заполнила некоторые белые пятна, подвергнув текст строгому суду, ибо по-прежнему не всё ясно было в драме Горенштейна, а я всё же находилась под влиянием Горенштейна, его разговоров и жалоб и не могла претендовать на абсолютную объективность. Между тем Ефима Эткинда, бывшего моего преподавателя, озадачило то же, что и меня: произведения мастера не были известны в мире литературно-художественного андеграунда 70-х годов и не появились при советской власти даже в самиздате.Вот как объяснил эту ситуацию друг Горенштейна, культуролог и философ Игорь Полянский:
“Послесталинская субкультура требовала от работников искусства куда более изощренной мимикрии, чем сталинский режим. Лагерный опыт создал новый, в отличие от сталинского сущностно советский, тип творческой интеллигенции, умело лавировавшей в узком пространстве неоромантического социализма на грани элитарности и пролетарности, имитируя либеральное общество и свободный художественный процесс. Кино, литература, театр стали наиболее коррумпированными зонами советского общества. Эти иерархические структуры литературно-художественного полусвета не только диктовали особый стиль в искусстве, но предписывали определенный стиль жизни и мышления тем, кто претендовал на привилегированное “место среди живущих” на духовном фронте. Ни в литературе, ни в жизни Горенштейн этим требованиям не отвечал. Более того, его опасно было “брать в дело”, как, скажем, опасно брать эпилептика на вооруженный грабеж. Того и гляди случится литературный припадок! Накроют всех”5.
В.Г. Почему же Фридриха Горенштейна не любили? Наверно, за внутреннюю и внешнюю свободу. Скажите, пожалуйста! Вместо брюк он носил кальсоны! Эти кальсоны так впечатлили литературных работников, что они им до сих пор снятся. Но это так, мелочь. Интересно вот что: литработники, жутко ненавидевшие советскую власть в целом и Союз писателей в частности, жутко переполошились, когда их выгнали из СП. Они до сих пор смакуют этот инцидент, вспоминая его во всех мельчайших деталях. На лекции, посвященной истории альманаха “Метрополь”, я спросил Евгения Попова, почему он, ненавистник советской власти, столь болезненно переживает (до сих пор!) свое исключение из привилегированной писательской касты. Почему он до сих пор пичкает публику бородатыми байками про секретаря СП Феликса Феодосьевича Кузнецова? Ответ был недовольный и неубедительный: типа, а как мне без Союза писателей существовать, если я хотел писать и жить в России? Фридрих Горенштейн, видимо, мог себя прокормить и без корочки “инженера человеческих душ”. Все-таки он был мастером, обладал профессией сценариста. И это, похоже, ещё одна причина негативного отношения, которое он вызывал у литературных работников. Далее. Роман “Место”, лучшее, на мой взгляд, произведение Фридриха Наумовича, наступает на самую больную мозоль так называемой либеральной интеллигенции. В нем Горенштейн, по сути, сводит к единому негативному знаменателю и партийно-хозяйственную кодлу, и кухонно-интеллигентскую среду. Гоша Цвибишев, герой романа, человек одинокий, жутко страдающий, но упорный и волевой, натыкается на одинаковое равнодушие как со стороны “оттепельников”, так и со стороны “совков”. Он со своим провинциальным прямолинейным характером, со своей непосредственной открытостью не может вписаться в эти противоборствующие круги, оставаясь “человеком на отшибе”. Фактически роман “Место” является развернутой трансляцией реплики Андрея Ефимовича из “Палаты № 6”: “Вы имеете понятие о страданиях? Позвольте: вас в детстве секли?”
Нет, не секли, ответил доктор Рагин. Высекли один раз, когда неожиданно лишили пайка СП. И это стало катастрофой. Разное понимание определения “катастрофа” тоже может являться одной из причин разногласий Горенштейна и либеральной интеллигенции, которая сейчас тужится вставить его в свой иконостас.
М.П. Вы были на Вечере памяти Горенштейна и слышали воспоминания писателя Евгения Попова, современника Горенштейна, его соучастника в альманахе “Метрополь”, одного из литературных коллег. Попов умышленно вспоминал не самого Горенштейна, а цитировал из романа Аксёнова “Скажи изюм” его художественную правду, начиная от построенного пальто и кончая кольцом. Между тем романный мастер Цукер, прототипом которого является Горенштейн в романе “Скажи изюм” Аксенова, не понравился оригиналу. Ну, Фридрих, вы же знаете, он такой: чуть что
— обижается.“Никакой круговой поруки ремесла”, которую так требовала Цветаева, не было. Ни слова о романе “Место”, посвященном духовной атмосфере именно этих хрущёвских псевдолиберальных лет, когда Попов и его коллеги сомневались и страдали на страницах “толстых” журналов. По сути, роман Горенштейна о терроризме переходил границы дозволенного для шестидесятников. Герой Горенштейна не романтик-комсомолец, который едет “за туманом и за запахом тайги”, не физик-атомщик, не затравленный генетик-селекционер, наконец, даже не труженик-деревенщик, а какой-то отщепенец, который в конце романа оказался ещё и агентом КГБ. Ничего не сказал Попов о шестидесятниках и о Горенштейне, умышленно не сказал, поскольку в этом пункте
— противостояние.В романе “Место” описывается большая комната, в которую вошел “будущий правитель” России Гоша Цвибышев: в ней почти не было мебели, однако же красовались “символический уже портрет Хэмингуэя и икона Христа, новшество для меня (Гоши.
— М. П.), ибо увлечение религией как противоборство официальности, прошлому и сталинизму ещё только зарождалось в среде протеста”. Добавлю ещё, что в помещении, где собралось общество оппозиции, царила атмосфера неуважения власти и авторитетов.Я ввожу эти горенштейновские зарисовки с тем, чтобы попытаться уловить атмосферу, в которой расцветал талант писателя-одиночки, не примкнувшего ни к кругам “интеллигенции протеста”, ни к каким-либо другим протестующим обществам, возникшим в шестидесятые годы, как оказалось, в больших количествах, ни к легендарным писателям-шестидесятникам. Говорю “как оказалось”, поскольку существование множества кружков и даже подпольных организаций антисоветской направленности в годы “оттепели” мало отражено в художественной и исторической литературе.
Попов рассказал, что когда “московский” Горенштейн обзавёлся деньгами, то купил себе золотое кольцо. Ну, что ж, кольцо так кольцо. Поговорим о кольце. Так вот: кольцо, ставшее, как я вижу, притчей во языцех, было не золотым, но с необычным красным камнем, о чём Попов прекрасно знал и мне лично об этом говорил. Горенштейн рассказывал мне, что цвет камня (какая безвкусица!) служил предметом насмешек в кругу московской интеллигенции. Аксенов в романе назвал этот камень колумбийским, а на самом деле он был “чилийским”, поскольку подарила его писателю чилийка, такая красавица, что, по воспоминаниям очевидцев, на неё все оглядывались, когда они вдвоём шли по улицам Москвы. Чилийка была студенткой университета Дружбы народов и ввела Горенштейна в круг своих друзей, встречавшихся в Испанском клубе, где, как оказалось, клокотали террористские, да ещё к тому же испанские страсти. Она же, я, к сожалению, забыла её имя, познакомила Фридриха со своим сокурсником, легендарным террористом Ильичом Карлосом Рамиресом, по прозвищу Шакал, получившим даже звание “террориста № 1”. Там же, в Испанском клубе, состоялось знакомство с убийцей Троцкого испанцем Рамоном Меркадером. Напоминаю, что в романе “Место” несколько “вставных” сюжетов, а один из них
— об убийстве Троцкого.Если учесть, что знакомство с террористами в клубе произошло в пору любви к латиноамериканской красавице, можно предположить, откуда “Гренада-Севилья моя”. Интерес к Испании отразился и в названии последнего, незаконченного романа писателя
— “Верёвочная книга” (черновая рукопись). “Смешная печаль” — вот как он определил испанскую мечту и написал о донкихотовской смешной печали во “Вступлении” к “Верёвочной книге”: “Смешная печаль имеет свою прародину, свою страну рождения — это Испания”.Вы обратили внимание, Владимир, как по-разному мы с Поповым рассказываем об одном и том же предмете
— о кольце. У Попова получилось, провинциальный еврей из Бердичева золотишко прикупил, а у меня кольцо — талисман, источник вдохновения одного из важнейших сюжетов (а там несколько вставных сюжетов) романа “Место”. И мне почему-то кажется, что именно я говорю правду.
В.Г. Хочу вспомнить одну замечательную байку-анекдот про розового коня. В Литературном институте, который мне посчастливилось закончить, можно было увидеть и услышать много курьезного и веселого. Например, на одном занятии некий преподаватель рассказал нам об исторической поездке литературных работников на есенинский фестиваль. Дело было так: трясучий писательский автобус подпрыгивал на рязанских ухабах. Пассажиры, разумеется, глушили водочку и сплетничали. Все шло по отработанной программе. Но на финишной прямой маршрута литературных работников ждало невиданное зрелище, сопоставимое лишь с галлюцинациями белой горячки: по полю, параллельно движению автобуса, скакал конь в розовом трико… Позже выяснилось, что это был коронный трюк устроителей фестиваля, так сказать, гвоздь программы. Этим цирковым номером они хотели оживить бессмертный образ самого знаменитого стихотворения Сергея Есенина, ну, и заодно произвести впечатление на маститых гостей. Если это
— небылица, она выглядит реальнее были. Не кажется ли вам, Мина, что нежданная и стремительная пропаганда наследия Фридриха Горенштейна литературными работниками — это и есть появление того самого коня в розовом трико? Новые старые друзья Фридриха Наумовича вдруг решили, наконец, показать публике гениального писателя. И делают это с невероятным рвением. Причем по формуле “Я и Горенштейн”. Вечер памяти Фридриха Горенштейна, проведенный 9 декабря 2012 года в московском Доме кино, это подтверждает. Следует признать, его устроители искренне старались. Они сделали все, что было в их силах. По мотивам произведений Горенштейна они поставили мини-спектакль, и получилась самая настоящая развесистая клюква. Понятно, что Горенштейн слишком сложен и тонок для скоропалительных интерпретаций, но, похоже, ораторий, телесериалов, хореографических этюдов по мотивам его сочинений, того самого коня в розовом трико, избежать не удастся.М.П. Про розового коня
— это великолепно. Я, пожалуй, воспользуюсь ситуацией и процитирую изумительное четверостишие из стихотворения Сергея Есенина:
Я теперь скупее стал в желаньях,
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне.
Из самых лучших побуждений устроители фестиваля натянули на бедного коня розовое трико и превратили этого коня в посмешище, а свою “зримую песню” в вершину пошлости. Ну, что ж, чем богаты, тем и рады. А стихотворение испортить
— невозможно.Да, как-то подозрительно много мелкой водоросли, образующей сизо-зеленоватую ряску, всплыло из застоявшегося старого пруда, наверное, потому, что запутанная и даже детективная литературная история Горенштейна
— давняя, застывшая в своей неподвижности — требовала уже выхода, а при очистке вначале выходит грязь, а прозрачность и чистота — дело нелёгкое. Вполне возможно, что, как вы говорите, “ораторий, телесериалов, хореографических этюдов по мотивам его сочинений, того самого коня в розовом трико, избежать не удастся”. “Некоторые вещи ещё не существуют, но уже отбрасывают тени”, — говорила Агата Кристи.Объявились люди, у которых отсутствует элементарное гуманитарное образование, создающие некие тексты о Горенштейне, что, конечно, оскорбительно для писателя такого масштаба. Более того, это ещё и авторы, списывающие из моей книги даже документы, принадлежащие моему архиву, разумеется, без ссылок. Так, например, такой “псевдолитератор” “утащил” из моей книги фрагмент письма Фридриха Наумовича Лауре Спиллани6, очень важный документ, по сути, писательское кредо Горенштейна, и даже не поперхнулся.
Итак, “некоторые вещи ещё не существуют, но уже отбрасывают тени”, однако, когда мы познакомились с Горенштейном, незаметно было и тени теней, долженствующей знать своё место. Я изложила историю нашего знакомства в книге о Горенштейне, но для тех, кто не читал её (тираж всего тысяча экземпляров), расскажу её вкратце.
В 1995 году мы с семьёй создали в Берлине культурно-политический журнал “Зеркало Загадок”. Мой сын, Игорь Полянской, ныне доктор философии, был главным редактором, техническим редактором стал мой муж Борис Антипов, а литературным редактором была я. Разумеется, нам необходим был Горенштейн. Мы трое отважно и решительно отправились к нему, несмотря на предостережения о том, что писатель, как Иван Бунин, ругает литературных коллег. Когда мы позвонили в дверь на Зексишештрассе, 73, нам открыл человек роста выше среднего, коротко остриженный, с седоватыми усами, в тельняшке. Потом уже я узнала, что он был по-детски влюблен в романтику морских путешествий, во всевозможные морские атрибуты и символы. Он провёл нас в гостиную, усадил за стол на табуретки и без предисловий заявил, что в России его не публикуют. Он сказал это так, как будто продолжил недавно прерванный разговор (мы виделись впервые).
Именно такая манера начинать разговор с середины или с конца и сбивала с толку многих собеседников. “Недавно был в Москве,
— продолжал он, — прошёлся по книжным магазинам. Там на полках лежат любимцы вашей интеллигенции: Довлатов, Окуджава, Битов. А меня нет! Меня издавать не хотят. Говорят, спрос маленький, тираж не окупится”. Он говорил спокойно, привычно. И было очевидно, что возражать не следует. А собственно, зачем возражать? Его книг действительно не было в продаже. Обескураживала манера с налёту говорить это всё неподготовленному собеседнику. Мы, однако, отнеслись к “дежурному”, необходимому монологу спокойно. Взгляд у писателя при этом был как будто оценивающий — взгляд искоса. Впоследствии мне казалось, что Горенштейну даже нравится вызывать замешательство у московского или петербургского гостя полемическими выпадами типа “любимец вашей интеллигенции Окуджава…” и так далее о других знаменитых современниках. И достигал цели. Это и был его эпатаж, поскольку фанатичный культ художника в большей степени характерен именно для России. Так что бунт писателя против российской интеллигенции и истеблишмента был одновременно бунтом против культа личности, против коллективного преклонения перед признанным авторитетом, не важно где — в политике или в искусстве.Не берусь объяснить, почему Горенштейн отнёсся к нам с доверием, однако то, что мы не “нравоучали”, не “диссидентствовали”, видимо, сыграло положительную роль. Возможно, он почувствовал в нас единомышленников. Игорь Полянский в некрологе Горенштейну, кажется, дал точное объяснение этому к нам расположению. “На Запад Горенштейн уехал без шумной биографии диссидента. <… > Впрочем, и здесь, в Берлине, несмотря на то, что в немецкой печати за ним закрепился титул “второго Достоевского”, у писателя было много неудач и разочарований, в частности в связи с его политическими взглядами, настолько не укладывающимися в готовые схемы, что пресса устала записывать его то в правые, то в левые радикалы. Берлинский журнал “Зеркало Загадок” и “Слово” в Нью-Йорке были в последние годы почти единственными органами печати, где он мог открыто выступать как публицист”7.
Мы никогда не отказывались от самых парадоксальных его статей. “И в новом “Зеркале Загадок”, который на выходе, написал довольно остро и бескомпромиссно”,
— так он сообщал в одном из писем.Ваш вопрос о всплывшей на поверхности мути был не случайным, преднамеренным даже, поскольку вы читали мою книгу и знаете, что у писателя никого не было, кроме нас, в течение последних 8 лет.
Борис Антипов после работы вечером приезжал к Фридриху накапать коту Крису в глаза капли, поскольку на Фридриха кот мог обидеться, а на Бориса
— нет, Игорь Полянский, занятый ещё и докторской диссертацией в Йенском университете, вынужден был отрываться от дел, жить у Фридриха и присматривать за котом, когда Фридрих уезжал куда-нибудь, а Фридрих оставлял Игорю торжественные письма-инструкции по уходу за котом, а поскольку телефонные звонки тогда были дорогими, писал ему воззвания на картонных прямоугольных листах, чудом у нас сохранившихся: “Игорь, звоните! Вы не должны быть отрезаны от мира!” Фридрих постоянно говорил о своём одиночестве, и мы его терпеливо и с сочувствием выслушивали. Никогда не забуду, как писатель метался по освещённой солнцем гостиной, которая летом сильно накалялась, и кричал: “Никто, никто не хочет обо мне написать, никто знать меня не хочет!”Горенштейн умер в присутствии сына Дана и присутствии моём в больнице Августы Виктории в 16 часов 25 минут, не дожив 2 недели до 70 лет. Казалось бы, это
— объединяющий, чувствительный, если не сказать больше, момент нашей с Даном биографии, тем более что в отличие от скандальных пастернаковских дел с литературным наследством, завещаниями и пр. в этом роде в деле Горенштейна ничего такого нет. Литературное наследие Фридриха Наумовича Горенштейна принадлежит сыну, и никто, как я полагаю, ни на что не может претендовать. Фридрих подарил моей семье несколько последних публицистических работ в благодарность за то, что мы продиктованные им на магнитофон тексты сделали “читабельными”, т.е. возможными для чтения, но при нормальных отношениях и этот вопрос мог бы стать легко разрешимым в пользу наследника.Я бы ушла из литературного пространства “Горенштейн”, как советует мне мой сын, заботясь о моём покое. Однако, воспитанная учителями (Е.Г. Эткиндом, Н.Я. Берковским, В.Г. Маранцманом8) в духе литературного романтизма, полагаю, что не обладаю правом риска
— ненароком исказить литературный процесс фактом лживого своего отсутствия, как это произошло с литератором и другом семьи Мандельштама Эммой Герштейн9, исключённой Надеждой Яковлевной (Мандельштам. — В.Г.) из жизни Осипа Эмильевича почти на 70 лет (!). Перефразируя Мандельштама, скажу, что я столь же необходима в мировом здании, как любой камень в готической постройке, “с достоинством выносящий давление соседей и входящий в общую игру сил”. К тому же, что меня весьма озадачивает и настраивает иррационально даже, я ещё ни одного текста о Горенштейне не написала по собственной инициативе. Как отметили бы астрологи, так располагаются звёзды. Ну, например, “из какого сора” возник этот текст? Вначале я вдруг получила письмо от режиссёра Али Хамраева9, которого лично не знаю, потом последовали ещё два его письма, затем я начала с помощью Дмитрия Дзюбенко, издателя “Берлинских записок…”, устраивать хлопоты по продаже книг Горенштейна другим издательством на Вечере памяти, дабы читатель увидел (воочию) книги Горенштейна, затем увидела фильм вечера, а дальше клубок стремительно раскручивался уже сам.
В.Г. Одна из канонических легенд, связанных с именем Горенштейна, демонстрирует нам писателя как заносчивого провинциала, утрирующим свою нарочитую местечковость акцентом и нелепым внешним видом. В этом отношении мастер являлся антиподом утонченных столичных западников типа Василия Аксенова. Но его литературное творчество парадоксальным образом эстетически превосходит сочинения московских пижонов. Непонятно, зачем он сознательно “уродовал” свой и без того вызывающий имидж? Почему не слушал джаз и не танцевал рок-н-ролл, когда эти занятия были кодифицированным признаком причастности к “своим”? Он что, хотел специально поставить стену между собой и литературными работниками, как западниками, так и почвенниками? Вопросов, связанных с жизнью и творчеством Фридриха Горенштейна не только писателя, но и пророка, очень много. Литературные работники, за последние годы облепившие эту фигуру, словно новую, нераспечатанную кормушку, исследуют тему Горенштейна через призму собственного “Я”, плоско и тускло. Немногочисленные статьи, посвященные творчеству гения, чаще всего напоминают школьные сочинения с подробным пересказом сюжета произведения и упоминанием общеизвестных биографических фактов. Во всем этом чувствуется какая-то недосказанность, будто литературные работники стесняются раскрыть тему Горенштейна до конца. Мне, представителю совсем другого поколения, вообще ничего не понятно в этой мутной истории забвения и “воскрешения” великого писателя. Но, может, все, что случилось, и к лучшему? Фридрих Горенштейн, как и все исключительные таланты, в итоге остался вне течений и объединений. Сам по себе. Разве это не победа? Во времена перестройки, вседозволенности и вседоступности 90-х, стабилизации 2000-х, когда литературные работники пировали, наслаждаясь появившимися возможностями, Горенштейну места за столом не нашлось. Сейчас этот обед, ставший для Фридриха Наумовича “обедом молчания”, закончился. И когда на столе остались одни крохи, литературные работники вдруг вспомнили: “А что там наш Горенштейн? Давайте-ка справедливости ради и ему подкинем что-нибудь”. Однако примазаться к наследию Горенштейна им будет крайне тяжело. Дело в том, что новых читателей и почитателей Фридриха Горенштейна абсолютно не волнуют мнения и воспоминания его старых новых друзей. Очень скоро они исчезнут, как рисунки на песчаном берегу моря, а Горенштейн останется. В какой-то момент он был упущен, потерян для литературного процесса и начал самостоятельное беспорядочное продвижение “в массы”.
М.П. Вас, знающего творчество Горенштейна, конечно, оскорбило, что литературная тема разбивалась о быт. Не исключено, что вы там (на Вечере памяти Фридриха Горенштейна в Доме кино.
— В.Г.) были одним из немногих, прочитавших роман “Место”. Я не шучу, я вполне серьёзно. Что ж, продолжим разговор о быте, а затем перейдём к бытию. Я, пожалуй, процитирую отрывок, утрирующий “имидж” Горенштейна, из романа Аксёнова “Скажи изюм” (в подзаголовке: “Роман в московских традициях”), в котором легко угадывается реальная история литературного альманаха “Метрополь”. Аксенов живописал мастера Цукера, фиксируя внимание читателя на его “манерах”, одежде и других деталях, выдающих провинциала: “Оживление внёс лишь мастер Цукер, пришедший вслед за иностранцами. Он снял богатое тяжёлое пальто, построенное ещё его отцом в период первых послевоенных пятилеток, и оказался без брюк. Пиджак и галстук присутствовали, левая рука была при часах, правая при массивном перстне с колумбийским рубином, а вот ноги мастера Цукера оказались обтянутыми шерстяными кальсонами. Смутившись поначалу, он затем начал всем объяснять, что в спешке забыл сменить на костюмные брюки вот эти “тренировочные штаны”. Чтобы ни у кого сомнений на этот счёт не оставалось, мастер Цукер сел в самом центре и небрежно завалил ногу за ногу. Вот видите, говорила его поза, мастер Цукер вовсе не смущен, а раз он не смущен, то, значит, он вовсе и не без брюк пришёл на собрание, а просто в “тренировочных штанах”.За этой цитатой
— конфликты и конфликты. Об одном — скажу.Горенштейн поначалу предложил для “Метрополя” отклоненную когда-то ответственным секретарем “Нового мира” Заксом10 “Зиму 53-го года”, однако Аксенов тоже почему-то отклонил повесть, которая по своей страстности, энергии и художественному уровню выше не только “Ступеней” самого Горенштейна, помещенных в альманахе, но и многих других произведений сборника. Между тем “Зима 53-го года” вполне отвечала “диссидентскому” направлению “Метрополя”.
Вы обратили внимание на то, что многие шестидесятники не явились на Вечер памяти писателя, а Евгений Попов так и не назвал, какую именно повесть принёс Горенштейн Аксёнову? Сначала как будто бы Фридрих принёс сказки, потом повесть… и здесь Попов запнулся. И продолжал лепить надоевший всем образ писателя (типа: писатель низок, смешон, но высок, низок, но высок) и, к сожалению, говорил много неправды. А ведь Попов и Горенштейн
— взаимно — никогда друг другу ничего плохого не сделали. Я бы даже сказала проще: в отличие от режиссёра Хейфеца, который, кстати, тоже выступил на вечере, Попов никогда лично не унижал и не оскорблял Горенштейна, не “делал его с болотом наравне”, как выражались метко и точно герои пьесы Горенштейна “Бердичев”. Цитирую Горенштейна: “Войнович как-то при случае на вопрос читателей, почему в России не издают Горенштейна, ответил: “Горенштейна не покупают, потому и не издают, а меня покупают, потому издают”. Примерно так же ответил Евгений Попов (не сговариваясь, в другое время и в другом месте): “Нет читательской потребности!” При этом он великодушно добавил: “Горенштейн — хороший писатель”. Это я — хороший писатель, в котором нет потребности. А Евгений Попов — хороший писатель, в котором есть потребность”11.Кипят страсти человеческие в грешном мире, кипят они и на литературном Олимпе. Зависть, как всем известно,
— одна из сильнейших человеческих страстей. Для того и придуман был остракизм, чтобы, как говорил Плутарх в “Биографии Фемистокла”, “утишить и уменьшить зависть, которая радуется унижению выдающихся людей”.Литературный критик Александр Агеев заметил, что Горенштейн был единственным писателем своего (да и не только своего) поколения, в котором “не было ни “советского”, ни “антисоветского”, который построил себя и своё творчество вне этих рамок, на каком-то совершенно ином, безбрежном, не загаженном плоским “шестидесятничеством” поле”. А для Попова скандальная история “Метрополя”, а заодно и отрицательная характеристика “Метрополя” Феликсом Кузнецовым
— важнейший и выгодный факт его литературной биографии, вопрос, можно сказать, чести. А вы задаёте ему такие вопросы! Этим вопросом вы, можно сказать, кусок хлеба отнимаете!К моему великому изумлению, два критика из Нью-Йорка, удостоившие мою книгу вниманием и написавшие солидные критические статьи, сопровождаемые цитатами из Библии, не заметили, либо же обошли стороной чуть ли не самые важные проблемы, как-то: “Горенштейн и общество”, или же: “Горенштейн и литературный бомонд”, или же “Писатель и интеллигенция”. Между тем этим темам, столь значимым для Горенштейна, я посвятила отдельную большую главу “Москва
— Оксфорд — Бердичев”. Критикам удобнее было говорить на еврейские темы. Например, у Горенштейна были проблемы в России, потому что он — еврей. Я этой причины отнюдь не исключаю (кто этого не знает, и зачем заново открывать такую Америку?), однако в случае Горенштейна не пятый пункт стал решающим — вот такой парадокс! — так же как и советская власть. К тому же романы, где присутствовала, скажем так, еврейская тематика, он в Москве никогда никому не показывал.Более того, выяснилось сейчас, что я проблему Горенштейн и “ваша интеллигенция” ещё и недооценила, а именно после Вечера памяти Горенштейна в Доме кино 9 декабря 2012 года. Выяснилось, что именно эти проблемы остаются более чем злободневными сегодня. И более того, тема “местечковый Фридрих” с бердичевским акцентом оказалась чуть ли не главной, зазвучала не к месту вдруг “Хава нагила”, чтобы подчеркнуть еврейство этого русского писателя, а на стене слева красовался почти карикатурный портрет неряшливого гения-чудака (во весь рост), сделанный при известных мне неблагоприятных для писателя обстоятельствах. Так что писатель Андрей Добрынин12 воскликнул в своем блоге: “Конечно, раз при жизни забили на человека, то потом надо до посинения трындеть про кальсоны. Вроде того что “как же его всерьез-то было принять”. Знакомо всё это
— увы! — не только по Горенштейну”. Понравилось мне меткое замечание писательницы Инны Иохвидович13: “Раньше “метрополевцы” говорили, что он в рейтузах обтягивающих приходил, надоели с баснями”. Горенштейн после прочтения романа Аксёнова сказал нам — мне и моему мужу Борису Антипову (чётко помню, что это было в коридоре): “Запомните, я никогда не носил кальсон! Никогда!” Я запомнила.В заключение “кальсонной” темы цитирую из памфлета Горенштейна именно то место, где он говорит о своей любви к красивой, элегантной одежде: “Собственность моя, правда, невелика, но всё-таки имею десять пар хорошей обуви и четыре английских пиджака”14.
Горенштейн отказался овладеть стилем “истеблишмента”, отказался поступить, “как им надо”. Его отказ переменить стиль, воспринимаемый обычно как “провинциализм”, “неотесанность”,
— особая позиция, форма социального протеста. “Вообще, большинство моих жизненных проблем, — писал он, — создано было не партийной властью, а интеллигенцией, её безразличием, пренебрежением, а то и враждой. Что такое партийная власть? Слепой молох. А интеллигенция — существо сознательное, зрит в оба, занимаясь искусственным отбором <…>.Очень скоро я понял тщеславную болезненность высоколобых, требовавших субординации и чинопочитания. Да и поучения начали казаться мне не столь глубоко убеждающими. Поэтому я отошёл от них. Не называю никого конкретно, ведь речь идёт не о людях, хоть были и люди, а об атмосфере: “наш
— не наш”.Более того, отпущен с отрицательной характеристикой: “плохой человек”, “тяжелый человек”. Эта характеристика сохранилась за мной по сей день…
Эта характеристика либерально-прогрессивного истеблишмента, наряду с цензурой, а может, ещё более цензуры способствовала семнадцатилетней могильной неподвижности моей прозы и пьес, также сценариев, если только за сценариями не стояли влиятельные кинорежиссеры”.
“Есть писатели “в законе”. Я же всегда был писатель незаконный, что-то вроде сектанта-архаиста” (Фридрих Горенштейн. “Как я был шпионом ЦРУ”).
Представитель вашего же поколения, мой сын Игорь Полянский, подвёл свой итог после смерти Горенштейна, в 2002 году:
“После краха Советского Союза и периода духовной эклектики девяностых годов не успело (или не сумело?) сформироваться поколение, способное критически пересмотреть эпоху “шестидесятников”, эстетика которой до сих пор сохранила свою вирулентность. Мне думается, что появление портрета Горенштейна в ряду русских классиков двадцатого века станет знаком смены вех в духовном развитии России, знаком зрелости постсоветской культуры”.